Определи норму
Пятнадцать лет назад, в день, который, быть может, останется самым тоскливым днем моей жизни, мы вдевятером (вся наша семья) направились в местное фотоателье, чтобы сделать групповой портрет. Бесконечное сидение в духоте обернулось тем, что последующие пятнадцать лет мы все пытались бравурно жить на уровне того вскормленного попкорном оптимизма, веселеньких волн шампуня и приклеенных сияющих улыбок, которые и по сей день излучает это фото. Может, на снимке мы кажемся старомодными, зато выглядим безупречно. Мы лучезарно улыбаемся вправо – вроде как будущему, но на самом деле – мистеру Леонарду, фотографу, одинокому пожилому вдовцу с вживленными волосами, держащему в левой руке нечто таинственное и изрекающему: «Птичка!»
Впервые появившись дома, снимок, наверное, с час триумфально простоял на полке камина, простодушно поставленный туда отцом; под натиском настойчивых, подобных лесному пожару, голосов детей, испугавшихся насмешек сверстников, отец был вынужден почти немедленно убрать его. Снимок переехал в ту часть отцовского кабинета, куда посторонние не заглядывают, и пребывает там до сего дня, как брошенное домашнее животное, умирающее от истощения. Крайне редко, но совсем не случайно каждый из нас совершал к нему паломничество, когда, в периоды между взлетами и падениями, мы нуждались в хорошей дозе «а ведь и мы когда-то были невинны», дабы добавить к своим печалям эту истинно литературную нотку мелодрамы.
Это было пятнадцать лет назад. В том году все мы наконец оставили попытки жить с оглядкой на эту чертову фотографию и распрощались с порожденными ею миражами. Мы поставили крест на патриархальных идеалах и пошли по пути всех современных семей: каждый решил быть просто самим собой; и черт с ним со всем.
БРЕЙДИЗМ:
манера поведения людей, выросших в больших семьях. Редко встречается у тех, кто рожден после 1965 г. Симптомы брейдизма – любовь к интеллектуальным играм, умение эмоционально обособиться в многолюдной обстановке и сильная потребность в неприкосновенности личного пространства.
В том году никто не приехал домой на Рождество. Только я, Тайлер и отец с матерью.
– Замечательный ведь был год, Энди? Помнишь? – Я говорю по телефону со своей сестрой, Дейдре; она имеет в виду год, когда была сделана фотография. Теперь Дейдре занята «чудовищно омерзительным» разводом с мужем – полицейским из Техаса. («Понадобилось четыре года, чтобы я поняла: он не способен на настоящую близость, Энди; какой же он слизняк»), в голосе ее чувствуется действие трицикличных антидепрессантов. Она была самой красивой девчонкой из Палмеры и пользовалась успехом, а теперь, не без влияния наркоты, звонит друзьям и родственникам в полтретьего ночи и пугает их до смерти своими разговорами: – Мир казался сияющим и новым. Энди, я знаю, что говорю банальности. Господи! Я загорала – и не думала о саркоме; ездила в джипе Бобби Вильена на вечеринку, где все были незнакомы, и этого было достаточно, чтобы ощутить, что жизнь прекрасна, что она бьет через край.
ВОСПРОИЗВОДСТВО СМЕРТНИКОВ:
рождение детей с целью скрыть тот факт, что ты не веришь в будущее человечества.
Звонки Дейдре пугают по разным причинам, и не последняя из них – то, что она, увы, недалека от истины. В том, что юность ушла, и вправду есть нечто невыразимо унылое; юность, по словам Дейдре, это печальный, вызывающий ностальгию аромат, состоящий из множества не связанных друг с другом запахов. Аромат моей юности? Пьянящая смесь запахов новых баскетбольных мячей, исчерченного коньками льда на катке и разогревшихся от слишком интенсивного прослушивания дисков «Супертрэмпал» проводов стереосистемы. И, разумеется, дымящееся, подсвеченное галогеном варево в «джакузи» близнецов Кимпси вечером в пятницу, – горячий суп, приправленный хлопьями отмершей кожи, алюминиевыми банками из-под пива и незадачливыми крылатыми насекомыми.
* * *
У меня три брата и три сестры, но у нас никогда не были приняты «щедрые проявления родственных чувств». Я вообще не помню, чтобы родители хоть раз меня обняли. (Откровенно говоря, я с подозрением отношусь к этой процедуре.) Мне кажется, что для определения стиля наших семейных отношений больше всего подойдет термин «крученая подача». Я был пятым из семерых детей – абсолютно средний ребенок. Чтобы добиться внимания домашних, мне приходилось напрягаться сильнее, чем остальным.
ЧЕРНЫЕ ДЫРЫ:
подгруппа поколения Икс, которая носит одежду в основном черного цвета.
ЧЕРНЫЕ НОРЫ:
среда обитания «черных дыр» – часто неотапливаемые, расписанные флюоресцирующей краской помещения с изуродованными манекенами, вещами, каким-то образом связанными с Элвисом Пресли, переполенными окурками пепельницами, разбитыми скульптурами и т. д. И все это на фоне музыки «Вельвет андеграунд».
У детей Палмеров, у всех семерых, были солидные, благоразумные, лишенные притягательности имена, которые обожало поколение наших родителей – Эндрю, Дейдре, Кэтлин, Сьюзен, Дейв и Ивэн. Тайлер – слегка экзотично, но он ведь любимый ребенок. Я как-то сказал Тайлеру, что хочу сменить свое имя на какое-нибудь новое, хипповское, вроде Гармоний или Джинс. Он посмотрел на меня: «Ты псих. Эндрю отлично смотрится в резюме – чего еще надо? Чудики с именами типа Сникер или Болбейс никогда не станут менеджерами».
Дейдре встретит это Рождество в Порт-Артуре, Техас, в депрессии от своего неудавшегося, слишком раннего замужества.
Дейв – старший из братьев, который должен был стать ученым, а вместо этого отрастил киношный хвост волос и теперь продает пластинки в магазине альтернативной музыки в Сиэтле (и он, и его подружка Рейн носят только черное), – в настоящее время в Англии, принимает экстази и шатается по лондонским ночным клубам. Вернувшись, еще полгода будет говорить с нарочитым британским акцентом.
Кэтлин, вторая по старшинству, по идеологическим соображениям настроена против Рождества; она не одобряет буржуазные сентименты. Она держит приносящую хороший доход феминистскую молочную ферму в свободной от аллергенов зоне на востоке Британской Колумбии и говорит, что, когда наконец состоится «нашествие», мы все окажемся в магазинах, где продаются поздравительные открытки, и вообще, что бы ни случилось, мы это заслужили.
Сьюзен, моя любимая сестра, самая веселая, самая артистичная в семье, несколько лет назад после окончания колледжа вдруг запаниковала, ушла в юриспруденцию и выскочила замуж за ужасного всезнайку, адвоката-яппи по имени Брайан (союз, способный привести только к беде). За один день она стала патологически серьезной. Так бывает.
Сам видел это неоднократно.
Они живут в Чикаго. Рождественским утром Брайан будет снимать на «Палароид» крошку Челси (имя выбрал он) в кроватке, в переднюю спинку которой, как мне кажется, вставлена купюра, которая имеет хождение в ЮАР.
СКВАЙРЫ:
самая распространенная подгруппа поколения Икс, единственная, посвятившая себя процессу размножения. Сквайры существуют почти исключительно парами. Их легко узнать по отчаяным попыткам воссоздать в своей повседневной жизни видимость изобилия эры Эйзенхауэра – невзирая на дико взвинченные цены на жилье и необходимость работать в нескольких местах одновременно. Сквайры, похоже, постоянно испытывают усталость – результат погони за мебелью и безделушками.
Они, должно быть, целыми днями работают, оставляя минимум времени на еду.
Надеюсь, когда-нибудь я избавлю Сьюзен от ее безрадостной судьбы. Как-то мы с Дейвом решили взять напрокат устройство для ее «перепрограммирования» и даже звонили на теологический факультет университета, чтобы узнать, где его можно найти.
Кто еще? С Тайлером вы уже знакомы, остается Ивэн в Юджине, Орегон. Соседи родителей считают, что он единственный нормальный ребенок из всех Палмеров. Но есть вещи, о которых соседи не подозревают: как он пьет запоем, просаживает зарплату на кокаин, с каждым днем выглядит все хуже и рассказывает Тайлеру, Дейву и мне, как гуляет от жены, к которой на людях обращается голосом мультипликационного персонажа Элмера Фуда. Ивэн не ест овощей, и мы все убеждены, что когда-нибудь его сердце просто разорвется. Я имею в виду, разлетится на ошметки. Ему же все равно.
Ах, мистер Леонард, отчего все мы оказались в таком дерьме? Мы пялимся на вашу «птичку», но больше не видим ее. Помогите найти ответ, пожалуйста.
* * *
За два дня до Рождества аэропорт в Палм-Спрингс битком набит туристами, загаревшими до клюквенного цвета, и туповатыми бритоголовыми морскими пехотинцами, направляющимися домой за ежегодной порцией традиционных семейных мелодрам: во гневе прерванных застолий и с треском захлопнутых дверей. Клэр в ожидании своего рейса в Нью-Йорк раздраженно и непрерывно курит; я жду свой – в Портленд. Дег держится с наигранной непринужденностью; он не хочет показать, как одиноко ему будет всю эту неделю. Даже Макартуры уезжают на праздники в Калгари.
БЕДНОСТЬ ЗА УГЛОМ:
боязнь нищеты, порожденная слышанными в детстве рассказами родителей о Великой депрессии.
Раздражение Клэр – защитная реакция:
– Я знаю, вы считаете – раз я еду за Тобиасом в Нью-Йорк, значит, я бесхребетная подстилка. Перестаньте смотреть на меня так.
– Вообще-то, Клэр, я всего лишь читаю газету, – говорю я.
– Да, но ты хотел бы смотреть на меня. Я чувствую.
ТЯНИ ОДЕЯЛО, ДЕЛИ ПИРОГИ:
навязчивая потребность детей прикидывать в уме размеры наследства, которое достанется им после смерти родителей.
Что толку объяснять ей, что у нее это просто сдвиг. С тех пор как Тобиас уехал, они с Клэр изредка болтали по телефону, не касаясь болезненных тем. Она щебетала, строила всевозможные планы. Тобиас безучастно слушал, как посетитель ресторана, которому долго рассказывают о фирменных блюдах сегодняшнего меню – махи-махи, рыба-меч, камбала, – обо всем том, что, как он заранее знает, он брать не будет.
Словом, мы сидим в зале ожидания и ждем свои аэробусы. Мой самолет отправляется первым, и, когда я направляюсь в сторону взлетной полосы, Дег просит меня быть паинькой и постараться не спалить мой дом.
* * *
Как я уже говорил, мои родители, Фрэнк и Луиза, превратили дом в музей с экспонатами эпохи пятнадцатилетней давности – год, когда они в последний раз покупали мебель и был сделан Семейный Портрет. С той поры большая часть их энергии была направлена на опровержение того факта, что время не стоит на месте.
Нет, кое-каким приметам прогресса все же было позволено проникнуть в дом – это, к примеру, оптовые закупки продовольствия. Эти отвратительные картонные свидетельства грудами лежат на кухне, но родителей это не смущает («Я знаю, что это безвкусно, милый, но зато такая экономия»).
МУСОРОСБОРНИК:
человек, стремящийся в любой ситуации вставать на сторону проигравшего. У потребителей это выражается покупкой неприглядных, «нетоварного вида» вещей и продуктов. «Я знаю, что эти сосиски не будет есть и голодная кошка, но они кажутся такими несчастными среди всех этих обалденных продуктов, что я просто была вынуждена их купить».
В доме есть несколько высокотехнологичных новшеств, в основном купленных по настоянию Тайлера: микроволновая печь, видеомагнитофон, телефон с автоответчиком. Что касается последнего, я замечаю, что родители, оба телефонофобы, наговаривают на него сообщения с той же нерешительностью, с какой миссис Стюйвезент Фиш записывала граммофонные пластинки для капсулы времени.
– Мам, почему бы вам с отцом в этом году не плюнуть на Рождество и не поехать в Мауи? У нас с Тайлером уже начинается депрессия.
– Может, в будущем году, сынок, когда у нас будет посвободнее с деньгами. Ты ведь знаешь, какие сейчас цены…
– Ты говоришь это каждый год. Может, хватит вам стричь купоны и притворяться неимущими.
– Уж позволь это нам, родной. Нам нравится изображать бедняков.
Мы выезжаем из портлендского аэропорта, и я смотрю на знакомые картины: зелень за окном и моросящий дождь. Уже через десять минут пропадают или теряют силу все те духовно-психологические достижения, которые я приобрел вдали от семьи.
– Так вот какую прическу ты теперь носишь, малыш.
Мне напоминают: как ни старайся, для родителей я навсегда останусь двенадцатилетним. Родители искренне стараются не нервировать ребенка, но их суждения как бы «не в фокусе» и лишены чувства меры. Обсуждать личную жизнь с родителями – все равно что, увидев в зеркале заднего вида прыщик на лбу, решить, что у тебя коревая сыпь или экзема.
– Итак, – говорю я. – Неужели и впрямь в этом году только мы с Тайлером?
– Похоже на то. Хотя мне кажется, Ди может приехать из Порт-Артура. Она скоро вернется в свою старую спаленку. Есть признаки.
– Признаки?
Мать увеличивает скорость движения дворников и включает фары. Что-то ее тяготит.
– Вы все уезжали и возвращались, уезжали и возвращались столько раз, что я даже не вижу смысла говорить друзьям, что дети разъехались. Да это больше и не обсуждается. Мои друзья со своими детьми проходят через то же самое. Когда мы сталкиваемся в супермаркете, то не спрашиваем друг друга о детях, как раньше – это как бы не принято. Иначе становится невмоготу. Кстати, ты помнишь Аллану дю Буа?
– Красотку?
– Обрила голову и ушла в секту.
– Да ты что?!
– Но сначала продала все материнские драгоценности, чтобы сделать взнос гуру в секте «Цветок Лотоса». По всему дому расклеила записки: «Я буду молиться за тебя, мама». Мать в конце концов выставила ее из дому. Теперь она выращивает репу в Теннесси.
– Все чокнутые.
Никто не вырос нормальным. Ты кого-нибудь еще видела?
– Всех. Только я не помню их имен. Донни… Арнольд… Я помню их маленькими, когда они заходили к нам и я угощал их чем-нибудь вкусненьким. Сейчас у них такой потертый вид, они выглядят постаревшими. А вот друзья Тайлера, надо сказать, все живчики. Они совсем другие.
– Их жизнь напоминает мыльный пузырь.
– Это и неправда, и несправедливо, Энди.
Она права. Я просто завидую – друзья Тайлера не пасуют перед будущим. Я же завистлив и труслив.
– Ладно, извини. Так почему ты думаешь, что Ди может вернуться домой? Ты начала говорить…
– Ну, когда вы, дети, звоните и начинаете грустить о прошлом или ругаете свою работу – я понимаю, что пора стелить чистое белье. Или если все слишком хорошо. Три месяца назад Ди звонила и рассказывала, что Ли покупает ей молочный магазин. Я никогда не слышала такого восторга в ее голосе. И я тут же сказала отцу: «Фрэнк, еще до начала весны она вернется в свою комнату и будет рыдать над школьными дневниками». Похоже, я снова окажусь права.
2 х 2 = 5:
капитуляция после долгого сопротивления рекламной кампании: «Ну хорошо, хорошо, я куплю вашу идиотскую колу. Только оставьте меня в покое».
Или когда у Дэви наконец-то появилась пристойная работа – его взяли художественным редактором в журнал, и он взахлеб рассказывал, как ему там нравится. А я знала, что не пройдет и недели, как эта работа ему наскучит. И точно – диндон, звонок в дверь, стоит Дэви с этой девушкой, Рейн, оба – точно узники детского концлагеря. Влюбленная парочка прожила у нас в доме полгода, Энди. Тебя не было; ты путешествовал по Японии или еще где-то. Ты представить себе не можешь, что это было. Я до сих пор повсюду нахожу обрезки ее ногтей… Отец, бедняга, обнаружил один в морозильнике – черный отполированный ноготь – просто жуть.
– А сейчас вы с Рейн друг друга терпите?
– С трудом. Не скажу, что расстроилась, когда узнала, что она встречает Рождество в Англии.
ПАРАЛИЧ ВЫБОРА:
уклонение от какого-либо выбора при его наличии.
Дождь усилился; один из любимых моих звуков – стук дождя по металлической крыше автомобиля. Мать вздыхает:
– А я-то возлагала на вас такие надежды. Ну как можно было думать иначе, глядя на ваши личики? Но мне пришлось перестать обращать внимание на то, что вы делаете со своими жизнями. Надеюсь, тебя это не очень обижает? Это так облегчает мне жизнь.
Подъезжая к дому, я вижу Тайлера, который впрыгивает в свою машину, прикрывая тщательно завитую голову красной спортивной сумкой.
– Привет, Энди! – кричит он, забираясь в свой теплый, сухой мирок и захлопывая дверь. Затем, высунувшись в окно, добавляет:
– Добро пожаловать в дом, забытый временем.
Лучше MTV, чем война
Канун Рождества. Сегодня, ничего никому не объясняя, я покупаю огромное количество свечей.
Церковные свечки, именинные свечи, свечи на случай отключения электричества, столовые свечи, еврейские ритуальные свечи, рождественские свечи и свечи из индуистских магазинчиков с изображением богов в человеческом облике на упаковке. Все годятся – пламя-то одинаковое. В супермаркете на 21-й улице Тайлер, ошеломленный беготней, утрачивает дар речи; чтобы придать тележке более праздничный и менее оголенный вид, он кладет в нее замороженную индейку.
– Все-таки, что такое церковные свечи? – глубоко вдыхая дурманящий синтетически-черничный аромат столовой свечи, интересуется Тайлер, обнаруживая одновременно свою ошеломленность и антицерковное воспитание.
– Их зажигают, когда молятся. В Европе они есть в каждой церкви.
– О, вот эту ты пропустил. – Он передает мне красную круглую настольную свечу, покрытую сеточкой, какие бывают в семейных итальянских ресторанах. – Люди косятся на твою тележку, Энди. Ты не можешь сказать, для чего эти свечи?
– Это рождественский сюрприз, Тайлер. Встань-ка в очередь.
– Мы идем к кассе, которая, как всегда в предпраздничные дни, перегружена; в наших поношенных нарядах, извлеченных из моего старого шкафа, где они хранились с былых панковских дней, мы смотримся на удивление естественно – Тайлер в старой кожаной куртке, купленной мной в Мюнхене, и я – в ветхих рубашках одна поверх другой и джинсах.
Снаружи, разумеется, дождь.
В машине Тайлера, едущей по Бернсайд-авеню в направлении дома, я пытаюсь рассказать Тайлеру Дегову историю о конце света в супермаркете «Вонс».
– У меня есть друг в Палм-Спрингс. Он говорит, что, когда сработают сирены воздушной тревоги, первым делом люди кинутся за свечами.
– Ну – и?
– Я думаю, поэтому-то люди и косились на нас в супермаркете. Удивлялись, что не слышно сирен.
– М-м-м-м. И за консервами, – отвечает он, поглощенный номером «Вэнити фейр» (за рулем – я). – Как ты считаешь, стоит мне осветлить волосы?
* * *
– Ты пользуешься алюминиевыми кастрюлями и сковородками, а, Энди? – заводя в гостиной напольные часы, спрашивает отец. – Выбрось их, слышишь. Алюминий на кухне – прямой путь к болезни Альцгеймера.
Два года назад у отца случился удар. Не очень тяжелый, но неделю он не мог двигать правой рукой, а теперь вынужден принимать лекарство, которое имеет побочный эффект – препятствует работе слезных желез, – он не может плакать. Надо сказать, что это испытание напугало его, и он изменил образ жизни. Особенно все то, что касается еды. До удара он ел, как фермер в поле, нарезая куски красного мяса, напичканного гормонами, антибиотиками и еще бог знает чем. Этому сопутствовали горы картофельного пюре и реки виски. Теперь, к большому облегчению матери, он ест курятину и овощи, частенько заглядывает в магазины экологически чистых продуктов и повесил на кухне полочку с витаминами, отчего на кухне пахнет аптекой.
ПЛАТА ЗА БРАК:
цена семейной жизни, когда прикольные ребята становятся занудами: «Спасибо за приглашение, но мы с Норин собирались полистать каталог «Икеа», а позже посмотреть «Магазин на диване».
Подобно мистеру Макартуру, отец слишком поздно обратил внимание на свое тело. Первый звонок, напомнивший о смерти, – удар – отвратил его от кулинарных мифов, порожденных железнодорожными рабочими, скотоводами, а также нефтехимическими и фармацевтическими фирмами. Но опять же – лучше поздно, чем никогда.
– Нет, пап. Никакого алюминия.
– Хорошо-хорошо. – Повернувшись, он смотрит в телевизор в другом конце комнаты, и, глядя на толпу рассерженных молодых людей, протестующих где-то против чего-то, пренебрежительно бурчит:
– Вы только посмотрите на этих парней. Неужели никто из них не работает? Подыщите им какое-нибудь занятие.
УТИ-ПУТИ-ВЕЧЕРИНКА:
смотрины грудного младенца – традиция, которую сквайры решительно изменили, приглашая, вопреки обычаю, не только женщин, но и мужчин. Подарок семейной пары вдвое дороже, чем одинокого гостя. Тем самым стоимость подарка поднимается до стандарта эры Эйзенхауэра.
Покажите по спутниковому каналу видеоклипы – да что угодно – только займите их.
Бог ты мой! – Отец, подобно Маргарет, бывшей коллеге Дега, не верит, что люди способны с пользой проводить свободное время.
Потом Тайлер сбегает, увильнув от ужина, оставив меня, мать, отца, четыре перемены блюд и легко предсказуемое напряжение.
– Мам, не хочу я никаких подарков на Рождество. Не хочу обрастать вещами в своей жизни.
– Рождество без подарков? С ума сошел! Ты что, у себя там на солнце перегрелся?
Позже, в отсутствие большинства своих детей, мой сентименальный отец слоняется по пустым комнатам дома, словно танкер, пробивший корпус собственным якорем, в поисках порта – места, где мог бы заварить рану. Наконец он решает сложить чулки возле камина. В чулок Тайлера он кладет подарки, покупка которых каждый год доставляет ему огромное удовольствие: крошечные бутылочки с жидкостью для полоскания рта, японские апельсины, арахис в сахаре, штопоры, лотерейные билеты. Когда же дело доходит до моего чулка, он просит меня выйти из комнаты, хотя, я знаю, любит мое общество. Теперь я скитаюсь по дому, слишком большому для нескольких человек. Даже елка, наряженная в этом году скорее по привычке, не приносит радости.
Телефон мне не друг; Портленд будто вымер. Друзья либо женились – и теперь пребывают в депрессии; либо не женились – и тоже погружены в депрессию; либо, спасаясь от скуки и депрессии, убежали из города. Некоторые купили дома, а это – в том, что касается индивидуальности, – подобно поцелую смерти; известие о покупке дома – все равно что признание того, что люди обезличились. Можно сразу многое предположить: что они застряли на ненавистной работе; что они на мели; каждый вечер смотрят видеофильмы; что у них килограммов семь лишнего веса; что они больше не прислушиваются к новым идеям. Все это подавляет. Хуже всего то, что этим людям даже не нравятся их дома. Лишь изредка, воображая, что им удалось подняться, они чувствуют себя счастливыми.
Господи, откуда это мое брюзжание?
ГНЕЗДО БЕЗ ПТЕНЦОВ:
стремление родителей, после того как дети отделились, поселиться в маленьком, без гостевых комнат домике, дабы великовозрастные дети не мучили их спонтанными наездами и не поднимали в доме все вверх дном.
Мир превратился в один большой тихий дом, как у Дейдре в Техасе. Нет, так дальше жить нельзя.
Чуть раньше я совершил ошибку, сказав, что не вижу радости в обладании домом, и отец пошутил:
– Не своди нас с ума, а то мы, как родители твоих друзей, переедем в кооперативную квартиру, где не будет комнат для гостей и запасного белья.
Ничего остроумнее не мог придумать.
Отлично.
Как будто они могут переехать. Я знаю, что это не произойдет никогда. Они будут сопротивляться переменам; изобретать защитные талисманы, вроде бумажных «полешек» для растопки камина, которые мать скручивает из газет. Они будут бесцельно слоняться по дому, пока, словно жуткий чумной бродяга, не вломится будущее и не сотворит какое-нибудь зверство – смерть, болезнь, пожар или (вот чего они по-настоящему боятся) банкротство. Визит бродяги стряхнет с них благодушие; подтвердит, что беспокоились они не напрасно. Они знают, что его кошмарный приход неизбежен; перед их глазами молчат гнойники на его коже – зеленые, как больничная стена, – его лохмотья, выкопанные в мусорных ящиках за складом бойскаутов в Санта-Монике, где он и ночует. И им известно, что у него нет недвижимости, он не будет обсуждать телепередачи, зато будет заманивать воробьев в клетку.
Но они не хотят говорить о нем.
В одиннадцать отец с матерью спят, Тайлер где-то празднует. Короткий телефонный разговор с Дегом возвращает мне уверенность в том, что где-то во Вселенной существует другая жизнь.
ЗАВИСТЬ К ДОМОВЛАДЕЛЬЦАМ:
чувство безысходности, пробуждающееся в молодых, не имеющих собственных доходов людях, когда настает их время познакомиться с ценами на жилье.
Последние известия – «Астон Мартин» попал на седьмую страницу в «Дезерт сан» (больше ста тысяч ущерба возводят дело в ранг уголовного преступления), а Шкипер заходил выпить в бар «У Ларри», высосал море, а когда Дег попросил его расплатиться, просто ушел. Дег по глупости отпустил его. Похоже у нас начинаются неприятности. Ах да. Мой братец, сочинитель джинглов, прислал мне старый парашют, чтобы укрывать «Сааб» на ночь. Подарочек, а?
Позже, сидя перед телевизором, я съедаю целую пачку шоколадного печенья. А еще позже, направляясь на кухню порыться в холодильнике, понимаю, что мне так скучно, что, кажется, сейчас станет дурно. Не стоило приезжать домой на Рождество. Я уже перерос это. Было время, когда, возвращаясь из разных учебных заведений или путешествий, я ждал, что увижу свой дом как-то по-новому. Больше этого не происходит – время откровений, по крайней мере в отношении родителей, прошло. Но не забудьте: у меня остались два милых сердцу человека – больше, чем у большинства людей; но пора двигаться дальше. Мне кажется, каждый из нас потом по-настоящему оценит это.
Меняй жизнь
Рождество. С раннего утра я в гостиной со своими свечами – сотнями, а может, и тысячами свечей, – а также грудой рулонов сердито шелестящей фольги и стопками одноразовых блюдец.
Я ставлю свечи на все доступные плоские поверхности, фольга не только предохраняет их от капающего стеарина, но и отражает пламя, в результате число его язычков как бы удваивается. Свечи по всюду: а пианино, на книжных полках, на кофейном столике, на каминной полке, на подоконнике, оттесняя за окна как-нельзя-кстати-выдавшееся сумрачное сырое утро. На одной только стереосистеме в дубовом корпусе разместились по меньшей мере пятьдесят свечей на любой вкус. Между серебряными кругляшками и цилиндриками лимонного и зеленого цветов стоят фигурки мультипликационных героев. Тут же колоннады клубнично-красного и прогалины белого цветов – пестрый демонстрационный набор для тех, кто никогда не видел свечей. Я слышу звук шагов наверху, отец зовет:
– Это ты там внизу, Энди?
– С Рождеством, пап. Все встали?
– Почти. Мать как раз мутузит Тайлера по животу. Что ты там делаешь?
– Это сюрприз. Обещай мне. Обещай мне, что вы не спуститесь еще пятнадцать минут. Мне нужно всего пятнадцать минут, чтобы все закончить.
– Не волнуйся. По меньшей мере столько времени Его Высочество затрачивает на то, чтобы сделать выбор между муссом и гелем.
– Обещаешь?
– Пятнадцать минут. Время пошло.
Вы когда-нибудь пытались зажечь тысячу свечей? На это требуется не так мало времени, как кажется. Используя в качестве трута обыкновенную белую столовую свечу и держа под ней блюдце, чтобы не накапать, я поджигаю свои драгоценные фитильки – частокол церковных свечек, отряды еврейских поминальных свечей и редкие колонны песочного цвета. Поджигая их, я чувствую, как воздух в комнате нагревается. Открываю окно, чтобы впустить кислород и холодный воздух. Я заканчиваю.
Вскоре присутствующие члены семьи Палмер – все трое – собираются наверху у лестницы.
– Ты готов, Энди? Мы идем, – кричит отец, и его голос перекрывает топот ног Тайлера, спускающегося по лестнице, и его бэк-вокал: «Новые лыжи, новые лыжи, новые лыжи, новые лыжи…»
Мать говорит, что чувствует запах воска, но ее голос обрывается. Я понимаю, что они дошли до угла и уже видят масляный желтый отблеск огней, вырывающийся из гостиной. Они огибают угол.
– О боже… – произносит мама, когда они входят в комнату. Онемев, все трое медленно оглядывают обычно такую тоскливую гостиную, усыпанную трепещущими, живыми белыми огоньками – пламя охватило все поверхности; ослепительное недолговечное царство совершенного света. В мгновение ока мы освобождаемся от вульгарной силы тяжести; вступаем в область, где наши тела, как астронавты на орбите, могут проделывать акробатические трюки, под одобрительные аплодисменты лихорадочных, лижущих стены теней.
– Как Париж… – произносит отец (могу поспорить, он имеет в виду собор Парижской Богоматери), вдыхая воздух – горячий, даже обжигающий, таким, должно быть, становится воздух на пшеничном поле, где оставила выжженный круг летающая тарелка.
Я тоже смотрю на плоды своего труда. Мне по-иному открывается старая комната, вспыхнувшая золотистым пламенем. Результат превзошел мои ожидания; свет безболезненно и мягко, как ацетиленом, прожигает в моем лбу дыры и вытягивает меня из моего тела. Он также, пусть на какое-то мгновение, открывает разнообразие форм нашего сегодняшнего бытия и этим жжет глаза членам моей семьи.
– Ой, Энди, – говорит, садясь, мать. – Знаешь, на что это похоже? На сон, который бывает у каждого – человек неожиданно обнаруживает в своем доме комнату, о существовании которой не догадывался. Едва увидев ее, он говорит себе: «Ну конечно, естественно, она всегда здесь была».
Отец с Тайлером усаживаются с симпатичной неуклюжестью людей, выигравших джек-пот в лотерее.
– Это видеоклип, Энди, – говорит Тайлер. – Ну просто видеоклип.
Есть лишь одна загвоздка.
Вскоре жизнь вернется в прежнее русло. Свечи медленно догорят, и возобновится обычная утренняя жизнь. Мама пойдет за кофейником; отец, чтобы предотвратить безумный ор сирены, отключит актинивое сердце противопожарной сигнализации; Тайлер опорожнит свой чулок и будет разворачивать подарки. («Новые лыжи! Ну теперь можно и умереть!»)
А у меня возникает чувство…
Я знаю, что наши эмоции, какими бы прекрасными они ни были, исчезают без следа, и виной тому – наша принадлежность к среднему классу.
Понимаете, когда принадлежишь к среднему классу, приходится мириться с тем, что история человечества тебя игнорирует. С тем, что она не борется за тебя и не испытывает к тебе жалости. Такова цена каждодневного покоя и уюта. Оттого все радости стерильны, а печали не вызывают сострадания.
И все мельчайшие проблески красоты, такие, как это утро, будут забыты, растворятся от времени, как оставленная под дождем видеопленка, и их быстро сменят тысячи безмолвно растущих деревьев.
С возвращением из Вьетнама, сынок
Пора сматываться.
Я хочу вернуться в свою привычную жизнь со всеми ее нестандартными запахами, пустотами одиночества и долгими поездками в автомобиле. Хочу друзей и одуряющую работу на раздаче коктейлей подвыпившим субъектам. Не хватает жары, сухости и света.
Тебе нормально живется в Палм-Спрингс, а? двумя днями позже спрашивает Тайлер, когда мы с ревом поднимаемся в гору, чтобы по пути в аэропорт посетить мемориал вьетнамской войны.
– Ладно, Тайлер, выкладывай. Что говорили папа с мамой?
– Ничего. Все больше вздыхали. Но эти вздохи и рядом не стоят со вздохами о Ди или Дэйви.
– Да?
– Слушай, но что ты там все-таки делаешь? У тебя ни телевизора, ни друзей…
– Друзья у меня есть, Тайлер.
– Ну хорошо, у тебя есть друзья. Но я волнуюсь за тебя. Вот и все. Ты, похоже, только скользишь по поверхности жизни, вроде водомерки – как будто ты носишь в себе какую-то тайну, и она не дает тебе участвовать в повседневной мирской жизни. Вот это-то и пугает меня. И если ты, ну, исчезнешь или типа того, я не знаю, сумею ли перенести это.
– Господи, Тайлер. Куда я денусь. Обещаю. Успокойся, ладно? Припаркуйся вон туда…
– Но ты дашь мне знать? Если решишь уехать, перемениться или что ты там задумал…
– Не ной. Хорошо, обещаю.
– Только не бросай меня. Прошу. Я знаю – всем вам кажется, что я тащусь от происходящего в моей жизни и все такое, но я участвую в этом лишь наполовину. Ты думаешь, что я и мои друзья плаваем в дерьме, но я бы в одну секунду отдал все это, если бы появилась хоть сколько-нибудь приемлемая альтернатива…
– Тайлер, перестань.
– Я так устал мечтать о переменах, Энди… – Да, его уже не остановить. – Меня пугает то, что я не вижу будущего. И я не знаю, откуда у меня эта подсознательная самоуверенность. Честно, и меня это здорово пугает. Может, я и не кажусь человеком, который все в этой жизни видит и все пытается понять, но это так. Просто я не могу позволить себе показать это. Не знаю почему.
ОТТЕНКИ ЧЕРНОГО:
ощущение тонких отличий между разными степенями зависти.
ЗУД В ОБЛАСТИ ИРОНИИ:
безотчетная потребность, будто так оно и должно быть, легкомысленно иронизировать по любому поводу во время самой обычной беседы.
Поднимаясь в гору к мемориалу, я обдумываю услышанное. Должно быть, надо (как говорит Клэр) относиться к жизни с большим юмором. Но это трудно.
* * *
В Бруклинском заливе выловлено 800 000 фунтов рыбы, в Кламат-Фолс прошла выставка коров абердинской породы. А в Орегоне текут медовые реки: в 1964 году в этом штате было выдано 2000 лизенций на разведение пчел.
Вьетнамский мемориал называется «Сад утешения». Это сооружение имеет форму спирали, наподобие музея Гуггенхайма; спираль проложена по склону горы и похожа на груду политых водой изумрудов. Посетители, поднимаясь по винтовой тропе, читают высеченный на каменных плитах рассказ о событиях вьетнамской войны, параллельно идут материалы о повседневной жизни в Орегоне. Под этой хроникой имена коротко стриженных орегонских парней, погибших в чужой грязи.
ПРЕВЕНТИВНЫЙ ЦИНИЗМ:
тактика поведения; нежелание проявлять какие-либо чувства, дабы не подвергнуться насмешкам со стороны себе подобных.
Место это – колдовское; но одновременно и выдающееся свидетельство о том времени. Круглый год здесь можно встретить туристов и скорбящих всех возрастов и обликов, проходящих различные стадии духовного спада, надломленности и возрождения. Они оставляют после себя букетики цветов, письма, рисунки, часто исполненные нетвердой детской рукой, и, конечно, слезы.
Во время этого посещения Тайлер ведет себя в высшей степени корректно – другими словами, не поет и не выделывает танцевальные па, что вполне могло бы случиться, будь мы в торговом центре округа Клакамас. Его недавнее извержение вулкана откровенности закончилось и, уверен, больше не повторится.
– Энди, что-то я никак не пойму. Здесь конечно, клево и все такое. Но с чего бы это вдруг тебя заинтересовал Вьетнам? Война закончилась, когда ты еще пешком под стол ходил.
– Я, естественно, не спец в этой области, Тайлер, но кое-что помню. Это как черно-белые телевизионные картинки. Когда мы росли, Вьетнам был одной из красок палитры, и его цвета добавлялись во все. А потом вдруг все это исчезло. Представь: однажды ты просыпаешься и обнаруживаешь, что пропал зеленый цвет. Я приезжаю сюда, чтобы увидеть цвет, который нигде больше не могу найти.
– Да? А я ничего не помню.
– Ну, это и к лучшему. Гадкое было время…
«ШВАРЦЕНЕГГЕРОМ Я НЕ СТАНУ»:
убежденность, что любая деятельность гроша ломаного не стоит, если на ее поприще вы не оказались в зените славы. Эту апатию легко спутать с ленью, но ее корни уходят гораздо глубже.
Мне не хочется вдаваться в подробности.
Да, думаю я про себя, время, конечно, было гадкое. Но только тогда я ощущал Историю с большой буквы, позже она трансформировалась в пресс-релизы, стратегию рынка, орудие циничных рекламных кампаний. Не так уж много подлинной Истории я застал – я появился на ее арене слишком поздно, под конец финального акта. Но я видел достаточно, и сегодня, когда значительные события в нашей жизни так нелепо отсутствуют, мне нужна связь с прошлым, любая, пусть даже слабенькая и ненадежная.
Я моргаю, словно выходя из транса.
– Эй, Тайлер, ты готов отвезти меня в аэропорт? До рейса 1313 в город Глупстон осталось не так много времени.
* * *
Самолет делает промежуточную посадку в Финиксе, а через несколько часов я еду по пустыне в такси. Дег на работе, а Клэр еще не вернулась из Нью-Йорка.
Небо – из сказочного тропически-черного бархата. Склонившиеся пальмы нашептывают полной луне непристойности о селянках. Сухой воздух сплетничает о пыльце – о ее неразборчивости в связях, а подстриженные лимонные деревья источают самый лучший запах из всех, что я когда-либо вдыхал. Густой и вязкий. Собак нет, и я понимаю: Дег выпустил их погулять.
Оставив багаж у калитки, ведущей в наш общий двор, я направляюсь к дверям Дега и Клэр. Подобно ведущему телешоу, приветствующему нового участника передачи, я кричу: «Рад вас видеть, дорогие двери!» Подходя к своему дому, я слышу, как за дверью звонит телефон. Но я останавливаюсь, чтобы легонько поцеловать свою дверь. А вы разве поступили бы иначе?
Приключения без риска бывают только в Диснейленде
Клэр звонит из Нью-Йорка.
В ее голосе появилась не свойственная ей прежде нотка уверенности – она чаще обычного выделяет некоторые слова, произнося их с нажимом. После краткого обмена впечатлениями о праздниках я перехожу к делу и задаю Главный Вопрос:
– Как прошло с Тобиасом?
– Commeci, comme са. Подожди, без сигареты, барашек, я об этом и говорить не могу – одна должна была остаться в пачке. «Булгари», можешь себе представить?! Новый муженек матери, Арманд, купается в деньгах. У него патент на две маленькие кнопочки на телефонах – «звездочку» и «решетку», все равно что право на владение Луной. Представляешь? – Слышится «чик-чик» – она зажигает стянутую у Арманда сигарету. – М-да, Тобиас. Угу, угу. Тяжелый случай. – Глубокая затяжка. Тишина. Выдох.
Я посылаю пробный шар:
– Когда вы увиделись?
– Сегодня. Веришь ли? На пятый день после Рождества. Невероятно. Мы договаривались встретиться раньше, но у этого гондона вечно возникали непредвиденные обстоятельства. Наконец мы решили позавтракать в Сохо, хотя после ночной гулянки с Алланом и его приятелями я буквально клевала носом. Я даже ухитрилась приехать в Сохо раньше времени – и только за тем, чтобы обнаружить, что ресторан закрыт. Проклятые кооперативные дома, они все пожирают. Ты бы не узнал Сохо, Энди. Что тебе Диснейленд, только сувениры и стрижки получше. У всех коэффициент интеллекта 110, но они ходят с таким видом, как будто он тянет на 140, а каждый второй на улице – японец, и у него в руках литографии Энди Уорхола или Роя Лихтенштейна, которым грош цена. И все собой безмерно довольны.
– Ну так и что же Тобиас?
– Да, да, да. Словом, я пришла раньше. А на улице хо-лод-но, Энди. Дико холодно. Уши отваливаются – такой холод, поэтому мне пришлось довольно долго проторчать в магазинах, разглядывая всякую ерунду, которой в другое время я не уделила бы и минуты, только для того, чтобы побыть в тепле. Так вот, стою я в одном магазине, и кого же я вижу – из галерии Мэри Бун выходит Тобиас с суперэлегантной пожилой мадам. Ну, не очень пожилая, но такая – нос крючком, а надето на ней – половина ежегодно производимой в Канаде пушнины. Ей нужно было бы родиться мужчиной, а не женщиной, знаешь такой тип. Рассмотрев ее чуть пристальнее, я подумала, что она доводится Тобиасу матерью. Правдоподобия моей догадке добавило то, что они ссорились. Своим видом она напомнила мне слова Элвиссы – если кто-то из супружеской четы сногсшибательно красив, им надо молиться, чтобы родился мальчик, а не девочка, потому что девочка в конце концов будет не красавицей, а насмешкой природы. Так родители Тобиаса его и завели. Теперь понятно, откуда его внешность. Я поскакала здороваться.
– И?
– Похоже, Тобиас был рад уйти от ссоры. Он одарил меня поцелуем, от которого наши губы практически смерзлись – такая была холодрыга, – и развернул меня к этой женщине со словами: «Клэр, это моя мать, Элина». Представь, знакомить кого-то с собственной матерью, но при этом произносить ее имя так, словно остроумно пошутил. По-моему, это наглость.
Как бы там ни было, Элина уже не была той женщиной, что когда-то танцевала в Вашингтоне румбу со стаканом лимонада в руке. Сейчас она скорее напоминала мумию; мне казалось, что я слышу, как гремят в ее сумочке таблетки в пузырьках. Разговор со мной она начала так: «Боже мой, какой у вас здоровый вид. Вы такая загорелая». Даже не поздоровалась. Она держалась вполне вежливо, но я уловила в ее голосе тон разговора-с-продавцом-в-магазине.
Когда я сказала Тобиасу, что ресторан, куда мы собирались, закрыт, она пригласила нас на ланч в «свой ресторан». Я подумала: «Как это мило!», но Тобиас колебался, что не имело ни малейшего значения, поскольку Элина не обратила на это никакого внимания. Не думаю, что он часто знакомит мать с людьми, которые что-то значат в его жизни; видимо, ее разбирало любопытство.
Итак, мы пошли к Бродвею, они оба горячие, как парижские пирожки, в своих мехах (Тобиас тоже был в шубе – ну и мажор), а я клацала зубами в стеганой хлопчатобумажной курточке. Элина рассказывала о своей коллекции произведений искусства («Я живу искусством!»), а мы топали мимо почерневших зданий, пахнущих чем-то солено-рыбным, как икра; мимо взрослых мужчин с волосами, стянутыми в хвост, в костюмах от Кензо, и свихнувшихся бездомных, больных СПИДом, на которых никто не обращал внимания.
– В какой ресторан вы пошли?
– Мы поехали на такси. Я забыла название: где-то в восточной части Шестидесятых улиц. Надо сказать, он был шикарен. В наши дни все чересчур шикарно: кружева, свечи, карликовые нарциссы и хрусталь. Пахло приятно, как сахарной пудрой; перед Элиной все просто стелились. Нас отвели в банкетный зал, меню было написано мелом на грифельной доске – мне это нравится; это уютнее. Но что странно – официант держал доску лицом только ко мне и Тобиасу, а когда я хотела повернуть ее, Тобиас сказал: «Не волнуйся. У Элины аллергия практически на все пищевые группы. Она ест одно просо и пьет дождевую воду, которую в цинковых баках доставляют из Вермонта».
Я засмеялась, но быстро осеклась, поняв по лицу Элины, что это правда. Подошел официант и сообщил, что ей звонят, и она исчезла на все время ланча… Да, Тобиас передает тебе привет, а уж как ты к этому отнесешься – дело твое, – говорит Клэр, закуривая еще одну сигарету.
– Да ты что. Какая забота.
– Ладно, ладно. Сарказм замечен. Может, здесь уже и час ночи, но я еще мышей ловлю. На чем я остановилась? Да – мы с Тобиасом впервые остались одни. И что же, я спрашиваю его о том, что меня действительно занимает? Скажем – почему он сбежал от меня в Палм-Спрингс и что между нами происходит? Естественно, нет. Мы сидели, болтали, ели; еда, надо сказать, была и вправду изысканная: салат из корней сельдерея под ремуладом и рыба под соусом «Перно». М-м-м. Ланч, в общем-то, пролетел быстро. Не успела я оглянуться, Элина вернулась и – щелчок фотоаппарата: мы выходим из ресторана; снова щелчок: меня чмокнули в щеку; еще щелчок: она в такси уезжает в сторону Лексингтон-авеню. Неудивительно, что Тобиас так груб. Представь себе его воспитание.
Мы остались на тротуаре в обстановке вакуумной пустоты. Меньше всего нам хотелось разговаривать, по крайней мере, так мне показалось. Мы потащились вверх по Пятой авеню в музей Метрополитен, где было красиво, тепло, ходило множество хорошо одетых ребятишек и жило музейное эхо. Но Тобиасу надо было испортить настроение: он устроил сцену в гардеробе, заставив бедную женщину повесить его шубу подальше, чтобы борцы за права животных не кинули в нее бомбочкой с краской. После этого мы отправились в зал с египетскими скульптурами. Господи, какими же крошечными были тогда люди.
– Мы не слишком долго разговариваем?
– Нет. Все равно платить будет Арманд. Итак. Суть в том, что перед черепками коптской керамики, когда мы оба почувствовали, что бессмысленно делать вид, что между нами что-то есть, он наконец решился высказать то, что было у него на уме… Энди, подожди секундочку. Я умираю от голода. Дай сбегаю к холодильнику.
– Сейчас? На самом интересном месте… – Но Клэр бросила трубку. Пользуясь этим, я снимаю измятую в поездке куртку и наливаю стакан воды из-под крана, выждав пятнадцать секунд, пока стекает застоявшаяся вода. Затем включаю лампу и удобно устраиваюсь на софе, положив ноги на оттоманку.
– Я вернулась, – говорит Клэр, – с очень милым пирожком с сыром. Ты завтра помогаешь Дегу в баре на вечеринке Банни Холландера?
(Какой вечеринке?)
– Какой вечеринке?
– Похоже, Дег еще не успел тебе сказать.
– Клэр, что сказал Тобиас?
Я слышу, как она вздыхает:
– По крайней мере, он сказал часть правды. Сказал: он знал, что мне нравится в нем только его внешность, и нет смысла отрицать это. (Можно подумать, что пыталась!) Сказал, что знает: всех привлекают в нем только его внешние данные, поэтому он вынужден ими пользоваться. Разве это не грустно?
Я бормочу что-то в знак согласия, но вспоминаю сказанное на прошлой неделе Дегом: «У Тобиаса есть какие-то темные мотивы встречаться с Клэр – он поднимается к нам в горы, когда мог бы найти сотню других». Стоп. Это уже серьезно. Клэр читает мои мысли:
– Но, оказывается, не только я его использовала. Он признался, что его привлекало во мне то, что – как он вообразил, – я знаю некую тайну о жизни, что я обладаю магическим проникновением в суть вещей, что дает мне силы уйти от повседневности. Он сказал, что ему очень интересна та жизнь, которую мы с тобой и Дегом устроили в калифорнийской глуши. Он хотел выведать мою тайну, надеясь тоже сбежать, но, послушав наши разговоры, понял, что ему этого ни в жисть не осилить. Ему не хватит мужества, чтобы жить абсолютно свободной жизнью. Отсутствие правил вселило бы в него страх. Не знаю. Мне это показалось неубедительной болтовней. Уж слишком «в точку», как заученный урок. Ты бы ему поверил?
Разумеется, я бы не поверил ни единому слову, но высказываться не стал.
– Я промолчу. По крайней мере, все закончилось без грязи…
– Без грязи? Когда мы вышли из музея и пошли по Пятой авеню, мы докатились даже до давай-останемся-просто-друзьями. Какие уж тут эмоции. Так вот, когда мы шли, мерзли и думали о том, как легко нам обоим удалось избежать ярма, я нашла палку. Это была ветка с двумя рогами, оброненная парковыми рабочими с грузовика. Настоящий прут для лозоходца, который ищет подземные воды. Да! Вот уж точно – он был ниспослан мне свыше! Ветка просто встряхнула меня, ни разу в жизни я ни к чему так инстинктивно не кидалась – словно она была моей неотъемлемой частью, вроде ноги или руки, нечаянно потерянной двадцать семь лет назад. Я рванулась к ней, подняла ее, осторожно потерла – на черных кожаных перчатках остались кусочки коры, потом схватилась за рога и начала двигать туда-сюда – классические пассы лозоходца. Тобиас сказал: «Что ты делаешь? Брось, ты ставишь меня в неловкое положение», – как и следовало ожидать, но я крепко сжимала ее всю дорогу от Пятой на Пятидесятые к Элине, куда мы шли пить кофе.
Оказалось, что Элина живет в огромном кооперативном доме, построенном в тридцатые годы в стиле модерн; внутри все белое, поп-артовские картины, злющие карманные собачки, горничная на кухне заполняла лотерейные билеты. Все по полной программе. В его семейке вкусы уж точно неординарные.
Когда мы вошли, я почувствовала, что сытный ланч и затянувшаяся накануне гулянка дают себя знать. Тобиас пошел в дальнюю комнату звонить, а я сняла куртку и туфли и легла на кушетку – понежиться и понаблюдать, как угасает за домами солнце. И вдруг я вырубилась – на меня внезапно навалилась усталость. Не успела я проанализировать ее, как превратилась в предмет мебели.
Должно быть, я проспала несколько часов. Проснулась – за окном темно; похолодало. Я укрыта одеялом, из тех, что делают индейцы племени арапахо, а на стеклянном столике лежала всякая всячина, которой прежде не было: пакеты картофельных чипсов, журналы… Я ничего не могла понять. Знаешь, как иногда, прикорнув, просыпаешься в ознобе? Именно это произошло со мной. Я не могла вспомнить, кто я, где я, какое сейчас время года – ничего. Все, что я знала – что я есть. Я чувствовала себя такой голой, беззащитной, как только что скошенное поле. Поэтому, когда из кухни вошел Тобиас со словами: «Привет, соня», я внезапно все вспомнила и так этому обрадовалась, что заплакала. Тобиас подошел ко мне и сказал: «Эй, что случилось? Не залей слезами одеяло… Иди сюда, малышка». Но я только схватилась за его руку и дала волю слезам. Мне кажется, он смутился.
Через минуту я успокоилась, высморкалась в бумажное полотенце, лежавшее на кофейном столике, потянулась за своей лозой и прижала ее к груди. «О господи, ты прямо зациклилась на этой деревяшке! Слушай, я действительно не ожидал, что наш разрыв так на тебя подействует. Извини». «Извинить? – говорю я. – Я уж как-нибудь переживу наш разрыв, благодарю за внимание. Не льсти себе. Я думаю о другом». – «О чем же?» – «О том, что я наконец точно знаю, кого полюблю. Это открылось мне во сне». – «Так поделись новостью, Клэр». – «Может, ты и поймешь, Тобиас. Когда я вернусь в Калифорнию, я возьму эту ветку и пойду в пустыню. Там я буду проводить все свободное время в поисках воды. Жариться на солнцепеке и отмеривать в пустоте километр за километром – может, увижу джип, а может, меня укусит гремучая змея. Но однажды, не знаю когда, я взойду на бархан и встречу человека, тоже ищущего воду. Не знаю, кто это будет, но его-то я и полюблю. Человека, который, как и я, ищет воду лозой».
Я потянулась за пакетом картофельных чипсов на столе. Тобиас говорит: «Просто отлично, Клэр. Не забудь надеть клевые портки – прямо на тело, без трусов; конечно, ты будешь ездить стопом и, как рокерша, трахаться в фургонах с незнакомцами».
Я проигнорировала этот комментарий, потому что, потянувшись за чипсами, обнаружила за пакетом пузырек лака для ногтей «Гонолулу-Ча-Ча».
М-да.
Я взяла лак и уставилась на этикетку.
Тобиас улыбнулся, а я вдруг ощутила пустоту, которую сменило ужасное ощущение – вроде того, что испытывает персонаж из страшилок Дега, когда человек едет один в «Крайслере-К-каре» и внезапно понимает, что под задним сиденьем спрятался бродяга-убийца с удавкой.
Схватив туфли, я стала их надевать. Затем куртку. Я коротко бросила, что мне пора идти. Вот тут-то Тобиас и начал хлестать меня своим медленным раскатистым голосом: «Ты ведь такая возвышенная, Клэр! Ждешь со своими тепличными недоделанными друзьями прозрения в пальмовом аду? Так вот что я тебе скажу. Мне нравится моя работа в этом городе. Нравятся игра умов, борьба за деньги, вещи, определяющие мое положение, пусть тебе и кажется, что у меня сдвиг по фазе».
Но я уже направлялась к двери и, проходя мимо кухни, на мгновение, но очень ясно увидела в дверном проеме пару молочно-белых скрещенных ног и облачко сигаретного дыма. Тобиас, следовавший за мной в прихожую, а потом к лифту, едва не наступал мне на пятки. Он не унимался: «Знаешь, когда я впервые встретил тебя, то подумал, что наконец-то мне выпал шанс узнать человека выше меня. Развить в себе что-нибудь возвышенное. Так вот – на х… возвышенное, Клэр. Я не хочу этих прозрений. Мне надо все и сейчас. Я хочу, чтобы меня тюкала по голове кучка злобных распорядителей торжества. Злющих распорядителей, одурманенных наркотиками. Можешь ты это понять?»
Я нажала кнопку вызова лифта и смотрела на двери, которые, похоже, не собирались открываться. Он отпихнул ногой одну из увязавшихся за нами собак и продолжил тираду: «Я хочу, чтобы все время что-то происходило. Хочу быть паром из радиатора, ошпаривающим цемент автострады Санта-Моника, после того как тысячи машин столкнулись в аварии, сложились в громоздкую кучу, а неподалеку шипела бы кислота, вытекшая из разбитых аккумуляторов. Хочу быть человеком в черном капюшоне, включающим сирену воздушной тревоги. Хочу, голый, обветренный, лететь на самой первой ракете, собирающейся разнести на х… все до единой деревушки в Новой Зеландии».
К счастью, двери наконец открылись. Я вошла внутрь и молча посмотрела на Тобиаса. Он продолжал прицеливаться и палить: «Да иди ты к черту, Клэр. Ты, со своей миной превосходства. Мы все дрессированные собачки; только случилось так, что я знаю, кто меня ласкает. Но помни – чем больше людей вроде тебя выходят из игры, тем легче победить людям вроде меня».
Дверь закрылась, и я лишь помахала на прощание, а когда начала спускаться, то почувствовала, что слегка дрожу, но убийца под задним сиденьем исчез. Наваждение меня отпустило, и когда я спустилась в вестибюль, уже поражалась, какой же безмозглой обжорой я была – в сексе, унижении, псевдодраме. И я тут же решила никогда больше так не экспериментировать. В этом мире к Тобиасам может быть только один подход – не впускать их в свою жизнь. Не соблазняться их дарами. Господи, я почувствовала облегчение и ни чуточки не злилась.
Мы оба обдумываем ее слова.
– Съешь пирожок с сыром, Клэр. Мне надо время, чтобы переварить все это.
– He-а. Не могу есть; аппетит пропал. Ну и денек. Да, кстати, сделай одолжение… Не мог бы ты завтра, перед моим возвращением, поставить в вазу цветы? Может, тюльпаны? Мне они будут нужны.
– О! Означает ли это, что ты будешь снова жить в своем прежнем домике?
– Да.
Пластик никогда не сгниет
Сегодняшний день исключительно интересен с точки зрения метеорологии.
Пыльные торнадо обрушились на холмы Тандерберд-Коув в долине, где живут Форды; все городки пустыни приведены в состояние готовности на случай ЧП – внезапного наводнения. В Ранчо-Мираж олеандровая изгородь не справилась с ролью сита и позволила колючей взвеси из перекати-поля, пальмовых листьев и пустых стаканчиков из-под мороженого бомбардировать стену детского центра Барбары Синатра. И все же воздух теплый и вопреки здравому смыслу светит солнце.
– С возвращением, Энди, – кричит Дег. – Вот такая погода была здесь в шестидесятых. – Он стоит в бассейне по пояс в воде, собирая что-то сетью. – Ты только посмотри на это огромное небо. И знаешь что – пока тебя не было, наш хозяин польстился на дешевизну и купил подержанное покрытие для бассейна. Смотри, что из этого вышло…»
А вышло следующее: пузырчатая пластиковая пленка, пролежавшая много лет на солнце в испарениях гранулированной хлорки, не выдержала; покрытие начало разлагаться, выпуская в воду тысячи изящных, трепещущих пластиковых лепестков, прежде заключавших в себе пузырьки воздуха. Любопытные собаки, трогая лапами золотистого цвета цементный бортик бассейна, смотрят на воду, нюхают, но не пьют, а посматривают на ноги Дега; круговерть крошечных дрожащих пластиковых точек вокруг его ног напоминает мне апрельский вторник в Токио, когда с отцветающих вишен облетали лепестки. Дег рекомендует собакам отвалить – ничего съедобного здесь нет.
– Было бы на что смотреть. Не хочу лишать тебя удовольствия. Слышал, что произошло с Клэр?
– Что она избавилась от этого говнюка Тобиаса? Она звонила утром. Должен заметить – я восхищен романтическим духом этой девушки.
– Да, она – просто чудо, это точно.
– Она возвращается сегодня вечером в одиннадцать. К завтрашнему дню мы приготовили тебе нечто. Надеемся, тебе понравится. Ты ведь никуда завтра не собираешься?
– Нет.
– Хорошо.
Мы обсуждаем Рождество и то, что праздники, как всегда, не приносят радости; Дег не перестает вылавливать сетью пластиковые ошметки. О Шкипере и «Астон Мартине» я пока молчу.
– Знаешь, я всегда думал, что пластик вечен, не разлагается, ан нет. Ты только посмотри – ведь это замечательно. И знаешь, я придумал, как избавить мир от плутония – без всякого риска и навсегда. Пока вы развлекались, я тут работал головой.
– Рад слышать, что ты разрешил крупнейшую проблему современности, Дег. Почему-то мне кажется, что ты сейчас об этом расскажешь.
– Какая проницательность. Итак, надо сделать вот что… – Ветер гонит стайку лепестков прямо в сеть Дега. – Собираем весь плутоний в здоровые болванки, которые используют на атомных электростанциях. Эти болванки полностью заливаем сталью, как конфеты «М&М» – шоколадом, а потом загружаем ими ракету и выстреливаем ею в космос. Если запуск не удался, собираем конфетки и – вторая попытка. Но с ракетой-то ничего не случится, и плутоний улетит прямо к Солнцу.
МУСОРНЫЕ ЧАСЫ:
относительно новая привычка у людей – взглянув на какой-то предмет, например на пластиковую бутылку, валяющуюся в лесу, вычислять примерный период «полураспада». «Хуже всего с горнолыжными ботинками. Они из материала, который сохранится до тех пор, пока наше Солнце не станет сверхновой звездой».
– Красиво. А что, если ракета упадет в воду и плутоний затонет?
– А ты запускай ее в сторону Северного полюса, и она приземлится на лед. А если затонет, пошлем подводную лодку и поднимем его. Заметано. Бог мой, какой же я умный.
– Ты уверен, что больше никто об этом не додумался?
– Может, и так. Но пока что это лучшая из идей. Кстати, ты сегодня помогаешь мне в баре на большом приеме у Банни Холландера. Я внес тебя в список. Будет прикольно. Разумеется, если ветер не снесет все дома. Боже, ты только прислушайся, как он воет!
– Дег, а что Шкипер?
– А что?
– Как ты считаешь, он тебя заложит?
– Даже если заложит, я буду клясться, что ни о чем таком понятия не имею. И ты сделаешь то же. Двое против одного.
Я не собираюсь прокалываться по-крупному.
Мысли о суде и тюрьме приводят меня в оцепенение. Дег читает это на моем лице.
– Не боись, друг. До этого не дойдет. Обещаю. И знаешь что? Отгадай с трех раз, чья это была машина…
– Чья?
– Банни Холландера. Чувака, чей прием мы сегодня обслуживаем.
– О господи!
* * *
Суетливые сизо-серые лучи дуговых прожекторов, вращаясь, пытаются заглянуть в затянутое облаками небо, кажется, что сейчас вырвется на волю содержимое ящика Пандоры.
Я в Лас-Пальмасе, за стойкой шикарного бара на новогоднем балу Банни Холландера. Нувориши тычутся своими физиономиями мне в лицо, требуя одновременно напитки (парвеню-богатеи ни в грошь не ставят обслугу) и моего одобрения, а возможно, и сексуальных услуг.
Компания отнюдь не высокого полета: теледеньги соревнуются с киноденьгами; тела, которым повышенное внимание было уделено слишком поздно. С виду неплохо, но все фальшиво; обманчивое псевдоздоровье загорелых жирных людей; лишенные индивидуальности лица, которые бывают у младенцев, стариков и тех, кому часто делают подтяжки. Казалось бы, должны присутствовать знаменитости, но их-то как раз и нет: большие деньги и отсутствие известных людей – губительное сочетание. Хотя вечеринка определенно проходит на ура, хватка великих мира сего раздражает хозяина, Банни Холландера.
Банни – местная знаменитость. В 1956-м он был продюсером на Бродвее и поставил шоу «Поцелуй меня, зеркало», сразу ставшее хитом, или еще какую-то хренотень, и с тех пор тридцать пять лет почивал на лаврах. У него седые, лоснящиеся, как мокрая газета, волосы и неизменно злобное выражение лица, придающее ему сходство с растлителем малолетних, – результат многочисленных подтяжек кожи, которые он начал делать еще в шестидесятых. Но Банни знает кучу похабных анекдотов и хорошо обращается с обслугой – лучшего сочетания и придумать нельзя, – и это компенсирует его недостатки.
Дег открывает бутылку вина:
– У Банни такой вид, будто у него под верандой закопан расчлененный мальчик-бойскаут.
– Милый, у нас у всех под верандами расчлененные мальчики-бойскауты, – произносит Банни, незаметно (несмотря на свою тучность) вынырнувший откуда-то сзади, и протягивает Дегу свой бокал.
– Пожалуйста, лед для коктейльчика-перчика. – Подмигнув и вильнув задом, он уходит.
ДЕСЯТИЛЕТКА:
первое десятилетие нового века.
Как ни странно, Дег краснеет:
– Впервые встречаю человека, окруженного таким количеством тайн. Жаль его машину. Лучше бы он был мне ненавистен.
Позже, пытаясь найти ответ на вопрос, который не решаюсь задать прямо, я окольным путем завожу с Банни речь о сгоревшей машине:
– Я прочитал о твоей машине, Банни. Не у нее была наклейка на бампере: «Вы бы еще о внуках меня спросили?».
– А, это. Проделка моих друганов из Вегаса. Хорошие парни. О них мы не говорим. – Разговор окончен.
Особняк Холландера был построен во времена первых полетов на Луну и напоминает причудливое логово чрезвычайно тщеславного и ужасно испорченного международного фармазона той эпохи. Повсюду подиумы и зеркала. Скульптуры Ногучи и мебель Кальдера; сварные работы из стали изображают траектории вращения атомов. Стойка, обшитая тиковым деревом, вполне сошла бы за бар в преуспевающем лондонском рекламном агентстве эпохи Твигги. Освещение и обстановка отвечают единой цели – все должно быть обворожительно.
Несмотря на отсутствие знаменитостей, вечер обворожительный, о чем не забывают напоминать друг другу гости. Светский человек – а Банни именно таким и является, – знает, что требуется для общего улета.
– Вечеринка не вечеринка, если на ней нет байкеров, трансвеститов и фотомоделей, – мурлычет он у сервировочного столика, заваленного утятиной без кожи в чилийском черничном соусе.
Разумеется, он заявляет это в полной уверенности, что все эти типы (и также многие другие) на вечере присутствуют. Немногие способны веселиться непринужденно – только дети, по-настоящему богатые старики, чертовски красивые люди, извращенцы, люди, которые не в ладах с законом… К тому же, к большому моему удовольствию, на вечеринке нет яппи; этим наблюдением я делюсь с Банни, когда он подходит за своим девятнадцатым джин-тоником.
– Приглашать яппи – все равно что звать в гости столбы, – отвечает он. – О, смотри – монгольфьер! – И он исчезает.
ДОРИАНГРЕЙСТВО:
желание скрыть признаки старения тела.
Дег чувствует себя как рыба в воде, он занимается также и самообслуживанием – у него своя программа потребления коктейлей (с этикой бармена у Дега напряженка), – болтает и возбужденно спорит с гостями. Большую часть времени его вообще за стойкой не увидишь – он гуляет по дому или в ярко освещенном кактусовом саду и лишь время от времени возвращается с отчетом.
– Энди, сейчас был такой прикол. Я помогал чуваку с Филиппин кормить ротвейлеров бескостными тушками цыплят. Собак сегодня держат в клетке. А шведка с каким-то навороченным протезом на ноге снимала это камерой на 16-миллиметровую камеру. Говорит, она упала в карьер в Лесото, отчего ее ноги едва не превратились в жаркое.
– Отлично, Дег. Передай мне две бутылки красного, будь добр.
– Держи. – Передав вино, закуривает сигарету; ни малейшего намека на то, что он собирается поработать в баре. – Еще я разговаривал с дамой по фамилии Ван-Клийк – такой старой-престарой, в гавайской рубашке и с лисьей горжеткой, владелицей половины газет на Западе. Она рассказала, что в начале Второй мировой войны ее совратил в Монтеррее родной брат Клифф, который потом умудрился утонуть в подводной лодке у Гельголанда. С тех пор она может жить только в жарком, сухом климате – чтобы ничто не напоминало эти проклятые тонущие подлодки. Но говорила она об этом так, что сразу ясно: она рассказывает это каждому встречному-поперечному.
Как Дег вытягивает такие вещи из незнакомых людей?
У главного входа, где семнадцатилетние девочки из Долины с обесцвеченными русалочьими волосами обхаживают продюсера студии звукозаписи, я замечаю нескольких полицейских. Стиль вечера таков, что я думаю: не относятся ли они к «социальным типам», которых хохмы ради зазвал Банни? Банни болтает с ними и смеется. Дег полицейских не видит. Банни ковыляет к нам.
– Герр Беллингхаузен, если бы я знал, что вы закоренелый преступник, то не стал бы предлагать работу в баре, а прислал бы готовые приглашения. Стражи закона спрашивают вас у входа. Не знаю, чего они хотят, но, если будешь скандалить, сделай одолжение – не стесняйся.
Банни вновь упорхнул; у Дега белеет лицо. Он строит мне гримасу, затем выходит в открытые стеклянные двери и идет не к полиции, а в самый дальний угол сада.
– Пьетро, – шепчу я. – Подмени меня на время. Надо отлучиться по делам. Десять минут.
– Зацепи и мне, – говорит Пьетро, думая, что я иду на автостоянку – взглянуть, как обстоят дела с наркотиками. Но, разумеется, я иду за Дегом.
* * *
– Я давно думал, что буду чувствовать в тот момент, – говорит Дег, – когда наконец попадусь. А чувствую я облегчение. Как будто ушел с работы. Я тебе рассказывал историю о парне, жутко боявшемся подцепить какую-нибудь венерическую болезнь? – Дег достаточно пьян, чтобы быть откровенным, но не настолько, чтобы нести чушь. Я нашел его неподалеку от дома Банни. Он сидит, болтая ногами, на краю цементного стока, устроенного на случай внезапного наводнения.
– Он десять лет изводил своего врача анализами крови и тестами Вассермана, пока в конце концов (не знаю как) не подцепил что-то. Тут он говорит доктору: «М-да, пропишите-ка мне пенициллин». Полечившись какое-то время, он больше не вспоминал о болезнях. Ему просто хотелось испытать, как это бывает, когда заразишься. Вот и все.
Трудно представить себе менее подходящее место для посиделок в такое время. Внезапное наводнение – оно и есть внезапное наводнение. Только что было все путем, а через секунду накатывает пенящееся белое варево из шалфея, выброшенных на улицу диванов и захлебнувшихся койотов.
Стоя под трубой, я вижу только ноги Дега. Акустика такова, что его голос превращается в резонирующий баритон. Я карабкаюсь наверх и сажусь рядом с Дегом. Все залито лунным светом, но луны не видно, светится только кончик его сигареты. Дег кидает в темноту камешек.
– Возвращался бы ты в дом, Дег. Пока копы не стали стращать гостей пистолетами, требуя рассказать, где ты скрываешься.
– Скоро пойду, дай мне одну минуту – похоже, Энди, проделкам Дега-вандала пришел конец. Сигарету?
– Не сейчас.
– Знаешь что? Я немного обалдел. Может, расскажешь коротенькую историю – любую – и я пойду.
– Дег, сейчас не время.
– Всего одну, Энди, как раз сейчас – время.
РЕТРО- УМНИЧАНИЕ:
желание показать свою образованность и обособленность от масскультуры. Это проявляется в том, что в разговоре человек вставляет – где надо и не надо – названия исчезнувших с карты мира стран, забытых фильмов, малоизвестных книг, имена умерших телезвезд и т. п.
Я лихорадочно соображаю, и, как ни странно, одна коротенькая история всплывает в памяти.
– Лады. Много лет назад я был в Японии (по программе студенческого обмена) и жил в семье, где была девочка лет четырех. Такая славная крошка.
Так вот, когда я въехал (прожил я там с полгода), она просто меня не замечала. Игнорировала меня, когда я обращался к ней за обедом. При встречах в коридоре проходила мимо, будто меня и не было. В ее мире я не существовал. Естественно, это было обидно; каждому нравится считать себя обаятельным человеком, которого инстинктивно обожают животные и дети.
Ситуация раздражала еще и тем, что и поделать-то ничего было нельзя; все попытки заставить ее произнести мое имя или отреагировать на мое присутствие оказывались безуспешными.
Однажды, придя домой, я обнаружил, что бумаги в моей комнате, письма и рисунки, над которыми я трудился какое-то время, порезаны на кусочки; искромсаны и размалеваны явно злой детской рукой. Я пришел в бешенство. А когда она вскоре прошествовала мимо моей комнаты, я не сдержался и начал довольно громко по-японски и по-английски бранить ее за проказливость.
Разумеется, я тут же почувствовал себя садистом. Она ушла, а я подумал, не перегнул ли палку. Но через несколько минут она принесла мне свою ручную пчелу в маленькой клетке (распространенная забава азиатских детей), схватила меня за руку и потащила в сад. Там она стала посвящать меня в историю жизни этого насекомого. Суть в том, что она могла начать общаться только после того, как была бы наказана. Сейчас ей, должно быть, лет двенадцать. Месяц назад я получил от нее открытку.
Мне кажется, Дег не слушал. А следовало бы. Но ему просто хотелось слышать мой голос. Мы еще покидали в вазу камешки. Потом, ни с того ни с сего, Дег спросил, знаю ли я, как умру.
– Беллингхаузен, перестань меня грузить. Иди и разберись с полицией. Они, вероятно, хотят просто задать несколько вопросов.
– Заткнись, Энди. Вопрос был риторический. Я сам расскажу тебе, как, мне кажется, я умру. Это произойдет примерно так. Мне будет семьдесят лет, я останусь здесь, в пустыне, никаких вставных челюстей – все зубы свои, – и буду одет в серый твидовый костюм. Я буду сажать цветы – тоненькие, хрупкие цветочки, чуждые пустыни, вроде бумажных цветов, которыми клоуны украшают свои котелки. Будет полная тишина, только гудение жары; мое тело, согнувшееся над лопатой, дребезжащей о каменистую почву, не будет отбрасывать тени. И когда поднимется солнце в самый зенит, позади вдруг послышится ужасающее хлопанье крыльев – необычайно громкое – так не может хлопать ни одна птица в мире. Медленно обернувшись, я едва не ослепну, увидев спустившегося ангела, золотистого и нагого; выше меня на целую голову. Я поставлю на землю цветочный горшочек – почему-то мне будет неловко держать его в руках. И сделаю вдох, последний. Ангел обхватит мои хрупкие кости, поднимет меня на руки, и то, когда он бесшумно и с безграничной нежностью понесет меня к солнцу, станет лишь вопросом времени.
Дег бросает сигарету и прислушивается к звукам празднества, плохо различимым здесь.
– Ну, Энди. Пожелай мне удачи, – говорит он, спрыгивает на цементный пол, отходит на несколько шагов, останавливается, разворачивается и просит меня: – Нагнись на секундочку. – Я повинуюсь, после чего он целует меня, вызвав перед моим внутренним взором картину подобного водам озера потолка супермаркета, брызжущим каскадом рвущегося к небу. – Вот. Мне всегда хотелось это сделать.
Он возвращается в многолюдную роскошь вечеринки.
Жди молнии
Первый день нового года.
Окутанный студенисто дрожащими миражами дизельных выхлопов, я стою в очереди желающих пересечь границу. Жарясь в дорожной пробке возле Калексико, Калифорния, я уже чувствую метанный запах Мексики, которая находится на расстоянии полета стрелы.
Моя машина пребывает на разветвляющемся шестиполосном шоссе. В этом разлинованном пространстве вместе со мной продвигается – дюйм, еще дюйм – поражающая воображение коллекция всевозможных типов людей и транспортных средств: татуированные фермеры в пикапах (по трое в одной кабине, из окон несутся мелодии кантри и еще что-то); за зеркальными стеклами своих кондиционированных седанов томятся яппи в темных шикарных очках (словно морской бриз, звучат Гендель и Филипп Гласс); аборигенки в кудряшках, любительницы мыльных опер, направляющиеся в своих «Хёнде» с веселенькими наклейками за дешевыми мексиканскими товарами; пенсионного возраста канадские пары спорят над разлезающимися по швам картами США – их слишком часто разворачивали и сворачивали. На обочине, в будках, окрашенных в яркие леденцовые цвета, меняют песо люди с японскими именами. Слышен собачий лай. Если мне захочется гамбургер или мексиканскую страховку на машину, то любой из этих коммерсантов с легкостью бросится исполнять мой каприз. В багажнике моего «Фольксвагена» две дюжины бутылок воды «Эвиан» и бутылочка со средством от расстройства желудка – с некоторыми буржуазными привычками трудно расстаться.
* * *
Закрыв бар в одиночку, я вернулся домой в пять утра, абсолютно измотанный. Пьетро с другим барменом ушли раньше – снимать девиц в ночном клубе «Помпея». Дега увели в полицейский участок. Когда я пришел домой, ни в одном из окон света не было, и я сразу завалился спать – новости о трениях Дега с законом и спич, адресованный Клэр, могли подождать.
Проснувшись утром около одиннадцати, я обнаружил записку, приклеенную скотчем к моей входной двери. Рукою Клэр было написано:
Привет, заяц!
Мы уехали в Сан-Фелипе! Мексика зовет. Мы с Дегом обсудили это во время Рождества, и он убедил меня, что ехать надо сейчас; купим небольшую гостиницу… Почему бы тебе не присоединиться к нам? А что еще оставалось делать? Вообрази, мы – владельцы гостиницы! В голове не укладывается.
Мы похитили собак, но тебе предоставили выбор. Ночи уже холодные, поэтому привези одеяла, книги и ручки. Городок крошечный, так что найдешь нас по машине Дега. Ждем тебя с tres нетерпеливо. Надеюсь, увидимся сегодня же вечером.
Люблю, целую, Клэр.
Ниже приписка Дега:
ПАЛМЕР, СНИМИ СО СЧЕТА ВСЕ СВОИ СБЕРЕЖЕНИЯ. ПРИЕЗЖАЙ. ТЫ НАМ НУЖЕН
P.S. ПРОСЛУШАЙ СВОЙ АВТООТВЕТЧИК.
На автоответчике я обнаружил следующее послание:
Мое почтение, Палмер. Вижу, ты прочел записку. Извини за сумбурную речь, но я полностью ухайдакался. Пришел утром в четыре и даже спать не ложился – посплю в машине по дороге в Мексику. Я говорил тебе, что у нас для тебя сюрприз. Клэр сказала (и в этом она права), что, если мы дадим тебе слишком много времени на раздумья, ты никогда не приедешь. Уж больно ты любишь все анализировать. Так что не думай – просто приезжай, ладно? Здесь обо всем и поговорим.
А копы… Знаешь, что произошло? Вчера прямо перед винным магазином Шкипера задавил «джи-ти-оу», полный Глобальных Тинейджеров из округа Оранж. Вот уж повезло! В его кармане нашли адресованные мне кретинские письма, где он пишет, что спалит меня как ту машину, и тому подобное. Moi! Кстати о страхах. Ну, я рассказал в полиции (и, надо заметить, почти не соврал), что видел на месте преступления Шкипера, и думаю – он боялся, что я заявлю на него. Все четко. Так что дело закрыто, скажу тебе по секрету: нашему вандалу хватит его приключений на девять жизней вперед.
Итак, увидимся в Сан-Фелипе. Рули осторожнее (господи, что за гериатрический совет) и – увидимся вече…
* * *
– Эй, мудак, двинь жопой! – не выдерживает позади темпераментный Ромео и почти въезжает в меня своей проржавевшей приплюснутой жестянкой цвета шартреза.
ПЕРЕКАТИ-ПОЛЕ:
периодически возникающее состояние у людей, выросших в семьях, относящихся к среднему классу. Не ощущая своей принадлежности ни к какой среде, они постоянно меняют место жительства, надеясь обрести чувство единения с новым окружением.
Да, пора возвращаться к реальности. Начинать огрызаться. Входить во вкус. Но от этого тошнит.
Уходя от столкновения, я ползу вперед, на один корпус машины продвигаясь к границе, на одну единицу измерения приближаясь к новому миру, где деньги значат уже не так много, а иные культуры странным, непонятным для меня образом формируют ландшафт. Как только я пересеку границу, модели машин таинственным образом окажутся в лучшем случае на уровне техлакомского 1974 года, после которого устройство автодвигателей настолько усложнилось, что они перестали поддаваться мелкому ручному ремонту. Характерной чертой ландшафта будут ржавые, разрисованные пульверизатором, побывавшие в переделках «полумашины» – урезанные в длину, высоту и ширину, полураздетые и неброские, вроде одетых в черные капюшоны кукловодов. Японского театра Бунраку.
ТАЙНЫЙ ЛУДДИЗМ:
скрываемая от посторонних уверенность в том, что от технического прогресса человечеству ничего хорошего ждать не приходится.
Дальше, в Сан-Фелипе, где когда-нибудь будет моя – наша – гостиница, я увижу изгороди, в которых китовые кости будут причудливо сочетаться с хромированными бамперами от «Тойот» и кактусовыми скелетами, и все это будет сплетено колючей проволокой. А на городских горячечно-белых пляжах встречу худощавых мальчишек, с лицами, одновремено недо- и переэкспонированными на солнце, без всякой надежды на успех предлагающих замызганные ожерелья из фальшивого жемчуга и пузатенькие цепочки самоварного золота.
OTSHELLHИЧECTBO:
стремление переселиться в «девственное», еще не деформированное техническим прогрессом место.
Вот это и будет моим новым ландшафтом.
Я смотрю на потную толпу, которая тащится через границу с плетеными кошелками, под завязку набитыми средством против рака, текилой, двухдолларовыми скрипками и кукурузными хлопьями.
ТУРИСТ-ДЕФЛОРАТОР:
человек, стремящийся поехать туда, где до него еще никто не был.
ЗАКОС ПОД ТУЗЕМЦА:
желание человека, находящегося в чужой стране, казаться ее аборигеном.
На границе я вижу забор, пограничный забор в сеточку, и вспоминаю некоторые австралийские фотографии – фотографии, на которых заграждения против кроликов разделили местность надвое: по одну сторону плодоносящая, обильная, утопающая в зелени земля; по другую – зернистая, иссушенная, доведенная до отчаяния, похожая на лунный пейзаж. Думая об этом, я также думаю о Деге и Клэр – о том, что они по доброй воле избрали жизнь на лунной стороне – каждый подчиняется своей нелегкой участи: Дег обречен вечно с тоской смотреть на солнце, а Клэр с лозой будет кружить в песках, исступленно ища под землей воду. Я же…
Да, а что же я?
Я тоже на лунной стороне, в этом-то я уверен. Не знаю, когда и где, но я определенно сделал свой выбор. Пусть он пугает меня, пусть приведет к одиночеству – я не жалею о нем.
Здесь у меня будет два дела, которые занимали героев последующих, очень коротких историй. Я их быстро расскажу.
Первая история, которую я несколько месяцев назад поведал Дегу и Клэр, не имела тогда успеха. Она называется «Молодой Человек, который страстно желал, чтобы в него ударила Молния».
Как явствует из названия, это история о молодом человеке. Он тянул лямку в одной чудовищной корпорации и однажды послал к чертовой бабушке все, что у него было, – раскрасневшуюся от бешенства молодую невесту у алтаря, карьеру, все, ради чего вкалывал – и лишь затем, чтобы в битом «Понтиаке» отправиться в прерии гоняться за грозой. Он не мог смириться с мыслью, что проживет жизнь, так и не узнав, что такое удар молнии.
Я уже сказал, что мой рассказ не имел успеха, потому что история закончилась ничем. В финале Молодой Человек по-прежнему был где-то в Небраске или Канзасе, мотаясь по просторам с поднятым к небу карнизом от занавески для душа и моля о чуде.
ТУРОБЛОМ:
ощущения туриста-дефлоратора, приехавшего туда, где он надеялся оказаться первопроходцем, но обнаруживающего там других людей, приехавших за тем же. Раздраженный этим обстоятельством, человек отказывается даже разговаривать с ними, так как они разрушили его представление о себе как о личности оригинальной.
Дег с Клэр прямо-таки завелись от любопытства, так им хотелось знать, чем же все завершилось, но рассказ о судьбе Молодого Человека остался неоконченным; я сплю спокойнее, зная, что Молодой Человек все еще скитается по пустыням и возделанным полям.
Вторая же история… Да, она чуть посложнее, я еще никому ее не рассказывал. Она о молодом человеке… Ладно, назовем вещи своими именами – она обо мне.
Ко мне она относится больше, чем к кому-то другому. И еще до смерти хочется, чтобы то, о чем в ней рассказано, произошло со мной.
Вот чего мне хочется: лежать на острых как бритва скалах полуострова Баха, сверху напоминающих человеческий мозг. Хочу, чтобы вокруг все было голо – никакой растительности, на моих пальцах – следы морской соли, а в небе пылает химическое солнце. Не слышно ни звука, полная тишина, только я и кислород, ни единой мысли в голове, а рядом пеликаны ныряли бы в океан за блестящими, как капли ртути, рыбами.
Из маленьких ранок на коже, оставленных камнями, сочилась бы, сразу же сворачиваясь, кровь, а мозг мой превратился бы в тонкую белую нить, вибрирующую, как гитарная струна, протянувшуюся в небо, в озоновый слой. И, как Дег в свой последний день, я услышу хлопанье крыльев, только они будут принадлежать пеликану, прилетевшему со стороны океана, – большой, глуповатой, веселой птице; он приземлится рядом со мной и на своих гладких кожаных лапах вперевалочку подойдет к моему лицу и без страха, элегантно, как официант, предлагающий карту вин, положит передо мной подарок – маленькую серебряную рыбку.
За этот подарок я отдал бы что угодно.
1 января 2000 года
Я ехал в Калексико днем мимо Солтон-Си, огромного соленого озера, самой низкой точки Соединенных Штатов.
Ехал через Бокс-каньон, через Эль-Сентро… Калипатрию… Броули. Глядя на земли округа Империал, я чувствовал гордость – это «зимний сад Америки». После сурового бесплодия пустыни – ошеломляющее плодородие; бесчисленные поля шпината, отары овец и стада коров далматинской породы – все это кажется биосюрреализмом. Здесь все плодоносит. Даже пальмы, колоннадой возвышающиеся вдоль дорог.
Около часа назад, когда я подъезжал к этой долине плодородия, со мной произошло нечто необыкновенное; об этом, мне кажется, необходимо рассказать. А случилось вот что.
Я только-только въехал с севера в долину Солтон-Си через Бокс-каньон. В распрекрасном настроении я пересек границу края около плантаций цитрусовых возле небольшого городка под названием Мекка. С придорожного дерева я сорвал теплый апельсин размером с голову младенца, и в этот момент меня засек фермер, выехавший на тракторе из-за угла; он лишь улыбнулся, сунул руку в мешок за спиной и кинул мне еще один апельсин. Доброта фермера показалось мне глобальной. Сев в машину, я закрыл окна, чтобы не выпустить запах очищенного апельсина. Я заляпал руль клейким соком и ехал, вытирая руки о штаны. Поднявшись на гору, я неожиданно впервые в тот день увидел горизонт – над Солтон-Си, – а на горизонте картину, от которой моя нога непроизвольно нажала на тормоз, а сердце едва не выпрыгнуло изо рта.
Я увидел оживший рассказ Дега: ядерный гриб до самого неба далеко-далеко на горизонте – злющий и плотный, со шляпкой в форме наковальни, размером со средневековое королевство и темный, как спальня ночью.
Апельсин упал мне под ноги. Я притормозил у обочины под пронзительную серенаду едва не протаранившего меня сзади ржавого «Эль Камино», набитого рабочими-эмигрантами. Но – никаких сомнений; да, на горизонте был гриб. Это не было игрой воображения. Именно таким он представлялся мне с пяти лет: бесстыдным, похожим на выхлоп, всепожирающим.
Меня охватил ужас; кровь прилила к ушам; я ждал сирен; включил радио. Биопсия дала положительный результат. Мог ли этот апокалипсис произойти после полуденного выпуска новостей? Удивительно, но на радиоволнах все было спокойно, лишь попса да с трудом различимые мексиканские радиостанции. Неужели я спятил? Почему все так спокойны? Навстречу мне проехали несколько машин; никакой спешки. Делать было нечего; охваченный противоестественным любопытством, я двинулся дальше.
Гриб был таким огромным, что, казалось, бросал вызов перспективе. Я понял это, подъезжая к Броули, небольшому городку в пятнадцати километрах от границы края. Каждый раз, когда я думал, что приближаюсь к эпицентру, оказывалось, что гриб все еще далеко. Наконец я подъехал так близко, что его резиново-черная ножка закрыла ветровое стекло. Даже горы не кажутся такими огромными, а между тем, несмотря на свою гордыню, они не способны заполонить все пространство. А ведь Дег уверял, что эти грибы – совсем маленькие.
Наконец, круто повернув вправо на разветвлении 86-го хайвея, я увидел основание гриба. И сердце мое радостно подпрыгнуло: мне стала очевидна тривиальность и безобидность его природы: фермеры сжигали остатки соломы на полях. Черное чудовище, устремленное в стратосферу, было рождено хрупкими оранжевыми язычками пламени, пробегающими по стерне. Все это до смешного не соответствовало эффекту – облако дыма было видно на расстоянии пятисот миль; бьюсь об заклад – даже из космоса.
Событие это стало также своего рода аттракционом для зевак. Проезжая мимо горящих полей, машины снижали скорость, а многие, как и я, останавливались. Помимо дыма и пламени, огонь оставлял обуглившееся тело предоставленной всем ветрам земли.
Земля превратилась в нечто матово-черное; она выглядела так, будто действие происходило на другой планете. Эта засасывающая чернота не выпускала ни единого фотона; пепел и сажа не считались с трехмерностью пространства и висели перед глазами зрителей, как лист бумаги.
Чернота была столь глубокой, интенсивной, безупречной, что в машинах переставали бузить уставшие от долгой дороги капризничавшие дети, а коммивояжеры, вытянув ноги в своих бежевых седанах, поедали гамбургеры, разогретые в микроволновках.
Вокруг теснились «Ниссаны», «Эф‑250», «Дайхатсу» и школьные автобусы. Большинство водителей сидели, скрестив на груди руки; откинувшись в креслах, они молча созерцали диво – жаркую шелковую черную простыню, чудо античистоты. Это было успокаивающее, объединяющее занятие – вроде наблюдения издалека за торнадо. Мы улыбались друг другу.
Потом я услышал звук работающего рядом двигателя. Подъехал фургон – красно-полосатая, как леденец, суперсовременная модель с тонированными стеклами – и оттуда, к моему удивлению, высыпало около дюжины умственно отсталых подростков, мальчиков и девочек, веселых, общительных и шумных, размахивающих руками и радостно кричащих мне: «Привет!»
Шофером был сердитый человек лет сорока, с рыжей бородой и, похоже, с опытом чичероне. Он управлял своими подопечными ласково, но твердо; совсем как мать-гусыня, которая одновременно и нежно, и крепко берет своих гусят за шкирку и задает им нужное направление движения.
Шофер занял командный пост у деревянной изгороди, отделяющей поле от дороги. Удивительно, но через несколько минут говорливые подростки затихли.
Я очень быстро понял, что же заставило их замолчать. С запада летела белая, как кокаин, цапля, птица, которую я никогда не видел живьем; ее плотоядные инстинкты пробудились восхитительными дарами пожара – многочисленными вкусными мелкими тварями, которых выгнал на поверхность огонь.
Птица кружила над полями, а мне казалось, что ее место скорее у Ганга или Нила, а не здесь, в Америке. Контраст белизны ее крыльев с чернотой обугленных полей был настолько удивителен и силен, что вызвал дружные вздохи у большинства окружающих меня людей – и у тех, кто был близко, и у тех, кто находился довольно далеко.
Шумные, резвые подростки теперь все как один стояли завороженные, словно наблюдая залпы салюта. Они охали и ахали, а птица (ее невероятно длинная шея была покрыта белоснежными перьями) просто не желала садиться, она кружила и кружила, выписывая дуги и захватывающие дух пируэты. Восторг детей был заразителен, и я осознал, что, к большому их удовольствию, охаю и ахаю вместе с ними.
Потом птица, кружась, стала удаляться на запад, прямо над дорогой. Мы подумали, что обряд, предшествовавший ее трапезе, закончился; послышались вздохи. Но внезапно птица описала еще одну дугу. И мы вдруг поняли, что она планирует прямо на нас. Мы почувствовали себя избранными.
Один из подростков пронзительно вскрикнул от восторга. Это заставило меня обернуться и посмотреть на него. В этот момент время, похоже, ускорило свой бег. Внезапно дети повернулись ко мне, и я почувствовал, как что-то острое оцарапало мне голову, и услышал хлопанье крыльев. Цапля задела меня – ее коготь распорол мне кожу. Я упал на колени, но продолжал следить за птицей.
Все мы разом повернули головы и продолжали наблюдать за тем, как птица садится на поле; все внимание было приковано к ней. Мы завороженно смотрели, как она выуживает из земли мелких тварей, это было так красиво, что я даже забыл о своей ране. И только случайно проведя рукой по волосам и увидев затем на пальцах кровь, я понял, каким близким было касание птицы.
Поднявшись на ноги, я рассматривал эти капельки крови, когда меня обхватила вокруг пояса пара пухленьких ручек, оканчивающихся грязными пальцами с поломанными ногтями. Умственно отсталая девочка в небесно-голубом ситцевом платье пыталась заставить меня нагнуться. С высоты своего роста я видел длинные пряди ее прекрасных светлых волос; она пускала слюни, пытаясь что-то произнести; у нее получалось «ит-ца» – очевидно она имела в виду птицу.
Я вновь опустился перед ней на колени, и она стала ощупывать ранку, нежно поглаживая мою голову – вот-уже-не-болит ласкающими движениями ребенка, утешающего упавшую на пол куклу.
Потом я почувствовал прикосновение еще одной пары рук; к девочке присоединился один из ее товарищей. Еще одна, и еще… Неожиданно я оказался в куче-мале, образованной этой компанией, в ее ласковых, утешающих объятиях; каждый из ребятишек хотел показать, что любит меня сильнее остальных. Они начали тискать меня – слишком крепко, как куклу, не ощущая собственную силу. Мне было трудно дышать, меня пихали, мяли и давили.
Подошедший бородач начал оттаскивать их от меня. Как я мог объяснить этому господину с его благими намерениями, что это неудобство, эта боль меня совсем не обременяют, что на самом деле эти тиски любви были так непохожи на все, что я когда-либо испытывал.
Хотя, может быть, он и понял. Он резко отдернул руки, словно от его подопечных шли разряды статического электричества, и позволил им продолжать тискать меня, заключая в теплые объятия. Человек сделал вид, что смотрит на птицу, кормящуюся на черном поле.
Не помню, поблагодарил ли я его.