#img_11.jpeg

Прием вел председатель райисполкома, но Катерина не глядела на него, обращалась к прокурору. Тот сидел за отдельным столиком, шевелюра веером на голове, представительный. Сидел, как лев, и жмурился. Солнце из окна било ему в глаза, и еще, наверное, прокурор хотел показать Катерине, что не он тут главный, надо ей смотреть на председателя. Катерина его жмурки сразу разгадала, но не поддалась. К председателю она уже обращалась и вообще знает его не первый год. Классным руководителем был, когда ее двойняшки Лена и Федя школу заканчивали. Соберет родительское собрание: «Вы обязаны крепить связь со школой. Школа — второй дом для ваших детей», разведет на целый час, пока подберется к главному — родители должны побелить классы или дать по рублю на распиловку дров.

— Катерина Поликарповна, — председатель, хоть она и не с ним говорила, оборвал ее, — вы уже в пятый или шестой раз приходите на прием и столько же раз вам объясняли: не можем мы вам помочь. Есть более нуждающиеся. К тому же вы потеряли свои права.

Катерина зыркнула на него, как на постороннего, взявшегося неизвестно откуда.

— Где это я их потеряла?

— Ровно десять лет назад потеряли, когда вышли во второй раз замуж. Вы сейчас не являетесь по закону вдовой фронтовика. — Председатель говорил ей об этом уже не раз, но и раньше и сегодня на лице у Катерины такое удивление, будто слышит впервые.

— А кто теперь его вдова? Кого вы Ивану моему вдовой назначили?

Депутаты — две пожилые и одна молодая женщины — осуждающе переглянулись. С Катериной свяжись, так все часы, отпущенные на прием, на нее одну уйдут. И председатель, поборов неприязнь, улыбнулся. Самое время было что-нибудь сказать прокурору, но тот по-прежнему жмурился и молчал.

— У вас есть жилье, Екатерина Поликарповна, полдома, двадцать с лишним метров. А то, что вам муж, проживающий на второй половине дома, не нравится, так это, извините, ваше личное дело. — Это сказала пожилая депутатка, лаборантка маслозавода. Сказала и поглядела на Катерину с осуждением.

— Не муж он мне, — Катерина сдерживала себя; старая лаборантка не хуже ее знала, что с Афанасием она давно в разводе. — Презираю я его, не хочу жить с ним под одной крышей. Забирайте мои полдома, бесплатно забирайте, а мне выделите хоть какую комнатенку.

— Меняйтесь частным порядком. — Председатель не знал, как от нее избавиться. — Не имеет возможности исполком произвести вам обмен, не идут сейчас люди в дома без удобств. Сколько раз объяснять вам это…

— А как выступали на собрании: семьям фронтовиков — первое внимание! Где оно, ваше внимание? Председателю уже было не до улыбок.

— Так то же семьям фронтовиков! А вы потеряли, сколько повторять, свои права.

— Не надо было во второй раз замуж выходить, — разъяснила молоденькая депутатка.

Вот ей бы, самое правильное, помолчать.

— Это кто тут мне советы дает задним числом?! — Катерина вспыхнула и перешла на крик. — Это что же делается? Я что, сразу после войны в загс побежала? Или закон такой был — вдовам замуж не выходить? Кто тогда про вдов думал? А как, значит, льготы стали давать, почетом окружать, так меня в сторону? За что? За то, что троих солдатских детей вырастила? Что на старости лет счастья захотела, да вместо него черного обмана пригоршней зачерпнула? За что? Нет, вы мне ответьте, где, в каком поле я свои права потеряла?

Все молчали — понимали, что лучше перемолчать; тогда она выкричится и уйдет, не за руки же выводить. И Катерина поняла, что больше ей ничего не скажут, поправила платок, одернула кофту и пошла к двери. Толкнула ее плечом и, чтобы очередь в приемной и те, что остались в кабинете, и видели и слышали ее, остановилась в проеме двери и выкрикнула напоследок:

— Изменщица! Любуйтесь, люди добрые, на изменщицу! Ивану я изменила! Так и передайте тем, кто еще не знает!

В очереди никто и бровью не повел. Кто ее не знал? Да все знали. Если надо было кого пристыдить, поставить на место, говорили: «Что ты кричишь, что ты честность наводишь, ты не Катерина». И дом, в котором она жила, был у всех на языке, что-то вроде местного ориентира. «Как дойдете до Катерининой хаты в две краски — голубую и зеленую, так оттуда прямиком на станцию или на большак, если надо автобусом».

В райцентре за послевоенные годы почти все люди сменились. Кто помер, кто съехал, а кто по нескольку раз уезжал и возвращался. Только Катерина ни с места, как родилась тут, так и живет. Ездила, конечно, и в областной центр, и в Москве два раза была, и к дочке в Сибирь наведывалась, но чтобы совсем уехать, такого и в мыслях не было. Злые языки и на этот счет ее не щадили: мол, кому она нужна, где еще уживется? Считалось, что детям своим, проживающим в городах, она не нужна, а выносить ее фокусы, как терпят земляки, нигде и никто не будет. К тому же поселок после войны то был райцентром, то не был, и уезжать из него, а потом возвращаться было делом нормальным и даже хорошим. Те, что сидели сиднем, никуда не стремились, одним этим как бы записывали себя в разряд никому не нужных: тут прижились, притерлись, а на новом месте, дескать, вся их никчемность и обнаружится.

В последние годы Катерина несколько поувяла. Щеки перестала румянить, осунулась, постарела, но не стихла. Не так, как раньше, но, случается, начнет обличать, чтоб не забывали: жива еще Катерина! Пора бы уж привыкнуть к ней, махнуть рукой: редкий поселок без своей болячки: там гадалка, у этих знахарь, а у нас Катерина-обличительница. То у столовки караулит, когда работники по домам расходятся: «Чего в сумках несете?» То к почтальону привяжется: «Разноси почту, как в городах, — на рассвете». Когда Катерина побила палкой учительского сына, кое-кто даже жалел ее: теперь конец ее деятельности, теперь-то ей объяснят. Но то ли объясняли непонятно, то ли Катерина сама следователю, что надо, объяснила, только никакого наказания не понесла. И урока никакого не вынесла: четыре года прошло, учительский сын уже десятый кончает, а как увидит его Катерина, так, говорят, по сторонам глазами водит, палку ищет.

Не всегда она была такой разбойницей, кое-кто помнит ее другой, уж немолодой, но еще красивой. Вроде была она румяная, статная, косу на затылке баранкой закрутит и лицо вверх — так коса голову назад оттягивала. Тогда она не кидалась на людей, просто глядела на всех сверху вниз, пока ее не обидели. Другие говорят, что в то время она уж и не была красивой: щеки свеклой натирала и косу приплетала чужую, и никто ее не обижал, сама себе унижение сделала.

Начали тогда входить в моду богатые свадьбы, столовку в райцентре стали вечерами именовать рестораном, и что ни воскресенье, значит, в этом ресторане — свадьба. А свадьба в деревне, хоть эта деревня и райцентр, все равно гулянка сверх всякой меры коллективная: сначала за столами званые гости, а потом уже, разгуляются, всякому прохожему — милости просим! Не каждый прохожий позволял себе на чужую свадьбу заявиться, а Катерина ловила момент, как музыка заиграла, танцевать пошли, — тут и она. Со свежими, так сказать, силами. Ела, пила, ну и расплачивалась, конечно, частушками, прибаутками — умела, подготовка была. И вот однажды, румяная да нарядная, явилась в ресторан, а ей там: «Ваш билет?» Да пристыдили, да обругали, да, говорят, в прямом смысле в шею вытолкали.

Так было или не так, но уверяют, что через год те люди поплатились. Женил в тот вечер сына главный зоотехник племенного совхоза и денег на свадьбу положил вроде ровно две годовых своих зарплаты. А Катерина будто в редакцию письмо написала, вопрос задала, на что тот зоотехник сейчас живет и кем в стаде заменили племенного бычка, которого не в ресторане, а уже назавтра, дома, съели. Это все было выдумкой чистой воды, потому что за всю свою жизнь Катерина ни одного письма детям своим, не то что жалобы, не написала. Болезненно стеснялась своей малограмотности. Но зоотехника действительно сняли с работы, и суд был, и свадьбу на нем вспомнили. А так как на той свадьбе больше всех пострадала Катерина, то и свели вокруг ее имени концы с концами.

А вот «изменщицу» она сама к себе прицепила. Никто и не думал чернить ее этим словом. Сама изобрела себе прозвище, а других обвиноватила. Пришла в промтоварный магазин, дождалась, когда очередь за махровыми полотенцами выстроится, и завелась:

— Это кто же такое мог удумать? Показали бы мне его! Изменщицу из меня сотворить! Изменщица я! Глядите на меня, дивитесь! Жила-жила, до старости дожила и получила блямбу за свою праведную жизнь. Вам бы, конечно, полотенчиков накупить, вам бы помыться да утереться. Замылись, бедные, утереться нечем! Человека заклеймили, зачернили, а вам без внимания, хоть умри он…

— Тише, Катерина, не мешай работать, — одернула ее продавщица.

И очередь поддержала продавщицу.

— Иди на улицу, там и кричи, а здесь человек восемь часов на ногах за прилавком.

— И ведь не за товаром пришла, а покричать.

— Так это же Катерина, известное дело…

Вот так всегда. Человек к ним со своей бедой, а они глаза в прилавок и, пока свой товар к груди не прижмут, трактором не оттянешь. Сколько раз объясняла себе Катерина: не связывайся, не переделаешь ты их, но характер был сильней разума.

— Жалельщицы! Вы ж не за продавщицу вступились, вы ж за свои утиралки ей подпеваете. Боитесь, что закроет она свою торговлю, и пойдете вы домой с пустыми руками. Вам же теперь эти махровые полотенца — цель жизни. Вы ж теперь за этими махрами света белого не видите.

Она еще долго стыдила женщин, упрекала полотенцами, но тем не менее сама тоже стояла в очереди, и шаг за шагом приближалась к прилавку. С ней уже так бывало: кричит, например, на базаре, позорит какую-нибудь бабу: «Ты что, сама эти яйца снесла, что столько за них заломила?» — а потом возьмет и эти яйца у нее купит. И тут, когда подошел ее черед, купила два полотенца — оранжевых, с белой каймой.

— Разные возьмите, — посоветовала продавщица, — выбор есть.

Стоявшие за Катериной женщины оживились.

— А она одно себе, другое своему Афанасию.

— Они только дом свой в разный цвет красят, а полотенчики и в один сгодятся.

Раскудахтались, развеселились. Катерина не всегда на них злилась, умела и с добром реагировать: пусть повеселятся, какие у них еще радости. Склонила голову к плечу, слушает.

— Вчера иду вечером со станции, на голубой половинке темно, а на зеленой свет разливается. Вот и загадка: то ли Катерина на светлой с бывшим муженьком чаи распивает, то ли он подался туда, где свет не горит…

Женщины уже не смеялись, а гоготали. И Катерина, слушая, улыбалась, пока терпение не кончилось.

— Праведницы! На своих в темноте не наступите. Ползком небось к ночи домой приползают?

И стих смех, как срезался. А Катерина вышла из магазина и пошагала, выставив вперед голову, прижимая к груди два оранжевых полотенца. По дороге завернула на почту. Письма, с тех пор как развелась, получала на «до востребования». Но сегодня писем от детей не было, и Катерина купила три открытки с розами. Молоденькая Клава за стойкой сидела свободная, ничего не писала, не пересчитывала, взяла открытки и кивнула Катерине: мол, сейчас, Катерина Поликарповна, все, что вам надо, сделаю. Не все в поселке ее осуждали, молодые почему-то ей сочувствовали.

«У меня все хорошо, и вам того желаю», — писала Клава одинаковыми словами детям Катерины. «Спасибо за деньги и что не забываете. В гости не зову, потому как сами решайте. Будет у вас возможность приехать, всегда рада».

Детей у Катерины трое: старший сын Михаил и двойняшки Федор и Елена. Все живут в разных городах, своими семьями. Из пятерых внуков Катерина видела только двоих старших. Когда-то она тосковала по детям, ездила к ним, зазывала в гости, но после того как в свои немолодые годы вышла замуж, с детьми больше не виделась. Те присылали почти каждый месяц деньги, изредка письма. Перед тем как выйти замуж, Катерина всем детям сообщила об этом. Дочь Леночка, инженер, заместитель начальника цеха, ответила: «Зачем тебе это надо, мама? Я думала, ты будешь беречь память отца».

Катерина знала, зачем ей это надо, но детям не объяснишь. Все дети, не только ее, горазды судить родителей. Вырастут и задают вопрос: «А почему другие?..» Другие учились, несмотря на трудности, и сами пишут письма, книги читают. Другие, у кого мужья не вернулись с войны, не побежали на старости лет в загс. А она побежала. Да так побежала, что ноги пели, сердце барабанило от счастья. Но ни дети, ни «другие» этого не поймут. Все знают, что правильно, а что неправильно, что можно, а чего нельзя. Катерина и сама до поры до времени это знала: нельзя вдове геройски погибшего, да если ей уж сорок семь, во второй раз выходить замуж. Тем вдовам, у которых детей не было, или которые смолоду повыходили, им вроде как извинительно, а таким, как Катерина, — ни прощения, ни извинения. Только разве об этом думаешь, когда жизнь хоть напоследок, да улыбнется во весь рот. А так оно и было. Афанасий говорил: «Этого никто не поймет, и ты с бабами об этом не распространяйся». Она и помалкивала, ее сверстницы сами разгадали: не стариковский тут расчет — плечом к плечу век доживать, а любовь. Как затрещину она им всем разом влепила, как ворота каждой ночью дегтем помазала, — так их всех оскорбила и опозорила. Целых семь лет, пока не развелась Катерина с Афанасием, преследовало ее людское осуждение. Не за то, что замуж вышла, а, видано ли такое в такие годы, — по любви! Безмолвно осуждали взглядами, усмешечками. Напрашивались на скандал, словно бы соскучились по Катерининому громкому голосу. И случалось, хоть и редко, поддавалась Катерина на провокацию.

— Праведницы! Кулёмы! — кричала Катерина. — Платками лица замотали, сгорбатились, подолами землю метете. Вы и молодыми никогда не были, вас ваши мужики и трех дней не любили! Вам чужое счастье — как кость в горле, как локоть, который не укусишь. Раньше надо было об себе думать, сидеть надо было в девках до сорока, до пятидесяти лет, пока такой, как мой Афанасий, на жизненной дороге не встретится.

Находила она слова, от которых бледнели соседки, ничего толкового в ответ Катерине и придумать не могли, только каркали:

— Ничего, ничего, мы еще доживем, поглядим, что из твоего счастья получится.

И дожили, дождались, глядят не наглядятся. Но не злорадствуют, сменили гнев на милость. И к разводу сочувственно отнеслись, в свидетели пошли, когда Катерина дом через суд делила. И теперь иной раз сверстницы пошутят, как в магазине, что, мол, разведенные поздно вечером друг к дружке наведываются, но без прежней обиды, без осуждения, как тогда, когда общий у Катерины с Афанасием дом был, неподеленный.

Учительского сына Катерина побила в тот день, когда разоблачила Афанасия. Полезла в сундук, искала носки шерстяные, новые, пообещала те носки жене печника, который печку перекладывал. Носков не нашла, а наткнулась на черный бумажник. Был завернут тот бумажник в разноцветный носовой платок и зашпилен булавкой. Сердце сразу забилось, кровь в лицо бросилась, не предчувствие, а прямо уверенность — беду свою в руки взяла. Справки разные, письма, фотографии — этого разглядывать не стала, а сберкнижку раскрыла. И все в одну минуту кончилось. Ничего не стало: ни Афанасия, ни замужества, ни любви, которая, как в песне, нечаянно нагрянула под самую старость. Так вот бывает: она перед детьми совесть в кулак зажала, у каждого сумму попросила, единовременную, потом год или два ничего не присылайте, а сейчас дайте, потому как решили строиться. Свои деньги подмела до копейки, в долг где могла, набрала, а у Афанасия четыре тысячи, как огурчики, лежали и лежат нетронутые. Оставила бумажник на столе, ушла из дома, чтоб ничего не объяснять ему, чтобы Афанасий вошел и сам все понял, и пошла, оступаясь, покачиваясь от горя, — сначала по своей улице, а потом куда глаза глядят. Когда понимать кое-что стала, увидела, что уж поздно. То лес был, деревья кругом, а тут, поняла, назад вывело, обратно в поселок вернулась. Фонари горят возле райкома, и скамеечка со спинкой, пустая. Села на нее, ноги гудят, затылок болит. И тут мальчонка подходит, лет двенадцати, пальтишко распахнуто, красный галстук видать. Пионер. Катерина сама была когда-то два месяца пионеркой, весной принимали, в третьем классе. А летом родители съехали на хутор, до школы пятнадцать километров, больше она уже в школу и не ходила. А галстук хранился до самой войны, потом сгорел вместе с хатой.

— Мальчик, — сказала она пионеру, — сделай мне одно дело.

Хотела попросить его сбегать к ней домой, посмотреть и сказать, горит ли в окнах свет. Что мальцу стоит сбегать туда и обратно? А ей надо знать, горит ли свет, дома ли Афанасий. Если его нет, и она домой не пойдет.

— Не пойду, — ответил мальчик, — не буду выполнять ваше поручение. Вас даже из списков вычеркнули.

Катерина удивилась.

— Что за списки, детка?

— Семей фронтовиков. Когда найдем могилу вашего мужа, вы не получите адреса.

— А вы кто такие? — ничего не понимая, со страхом спросила Катерина.

— Юные следопыты.

Только юного следопыта не хватало ей в этот день. От горшка два вершка, а тоже вот подошел и судит. Где они будут искать Ванину могилу, когда даже извещение с названием местности давно потерялось. Разве найдешь? На войне погиб, а война была большая. В той земле уже и косточек Ваниных не осталось, какой там адрес. А людям только бы осуждать ее. Катерина не поверила, что этот пионер сам от себя говорит, не детские у него были слова.

— Кто же это тебя подучил так со мной разговаривать?

— Никто не подучивал. А если вы променяли героя Отечественной войны на весовщика элеватора, то и не получите адреса. — И, чтобы уж совсем у нее земля закачалась под скамейкой, добавил: — Вы вот живете, а он погиб.

Кто-то как знал, что будет на этом месте такой разговор, оставил возле скамейки палку.

— Да разве я его жизнь живу?! — закричала Катерина и бросилась с палкой за побежавшим мальчишкой. — Что ты о моей жизни знаешь, сопливец?

Она его пару раз достала этой палкой. Мальчишка уж скрылся из вида, а Катерина все бежала в темноте за ним, и все, мимо кого она пробегала, кто слышал ее крики, говорили: «Опять Катерина».

Замуж Катерина пошла семнадцати лет, перед самой войной. А детей рожала в войну. Двойняшки появились на свет в сорок четвертом, Ваня их не видел, пятый месяц уже был на фронте. Погиб он перед самой победой, в Польше, городок у Катерины вылетел из памяти. Можно было бы узнать в военкомате, да зачем? Столько лет прошло, ни Ивана, ни ее той, прежней, давно нету. Даже если бы тогда, сразу после войны, кто ей сказал: «Вот тебе деньги, Катерина, съезди на Ванину могилу», она бы не поехала. «Дайте лучше деньги так, — сказала бы, — я на них детям чего куплю, а Ване уже ничего от меня не надо».

Когда ее в совхозе провожали на пенсию, то вспомнили и Ивана, какой он был крепкий, веселый, не человек, а сама жизнь, лучший тракторист, гордость района. И дети пошли в него: такие же умные, институты позаканчивали, оправдали надежды своего отца. Катерина к тому времени уже была с Афанасием разведенная, но ее имени рядом с Ваней не поминали. Как будто дети сами выросли или «надеждами своего отца» были сыты. Но Катерина все эти речи вытерпела, потому что, хоть и отдельно от Вани, о ней много хороших слов было сказано, даже характер похвалили: дескать, хоть и громкий, часто невоздержанный, но справедливый. Одно только слово обидело Катерину на проводах — «трудно». Сказали, что трудно ей было после войны, хаты своей не было, в землянке с детьми жила. Как только язык повернулся — «трудно»… Разве хоть каким одним словом можно назвать то, что она пережила? Ни родни, ни коровы, украсть где чего, так и то негде. Старший Михаил на год в школу позже пошел, с двойняшками сидел, пока она на работе. Соседи спасали, тот одно даст, тот — другое. А то однажды совхоз детям восемь метров бязи бесплатно выдал. «На простыни», — сказали. А она ту бязь в синий цвет выкрасила и штанов-рубашек детям нашила. Пойдут летом на речку, все вокруг смеются — синие, как мертвецы. Линяли прямо на теле штаны и рубашки. И вот весь тот голод, страх, синих детей взяли и коротенько назвали словом «трудно». Но смолчала, не оборвала выступавших. И когда Ваню хвалили, она со многим не соглашалась, но тоже помалкивала. Когда это он был веселый? Где уж им помнить, каким он был, если она его сама почти не помнит. Яблоки приносил. Пойдут поздно вечером к речке, на мостки, а он яблоко из-за пазухи достанет и, теплое, ей даст. Когда ж поженились, один раз крепко обидел. Она полы мыла, а он что-то искал и хотел, чтобы она тряпку бросила и тоже стала искать. И она на его слова без внимания, мыла пол и моет. Тогда он разозлился и с ненавистью так: «У, морда». У нее аж в глазах потемнело. Была она в ту пору цветущая, уверенная в себе, хоть в бедности, в трудах выросшая, но обидных слов ни от родителей, ни от кого другого не слыхала. «Вот что, Ванечка, если ты меня как-нибудь хоть раз еще каким таким словом назовешь, то и будет тебе мое прощай». И запомнил Иван. Сам тяжелый и на характер, и на язык, всем «ну?» да «чего еще?», а ей «Катенька, Катенька».

Афанасий увидел ее со двора и пошел в дом. Похудел в последнее время, бороду отпустил. То лопатой борода была, кудрявилась, а тут в сосульку вытянулась чуть не до пояса. Такой на вид стал божий странничек, хоть на паперть ставь, если б церковь была. Недавно помидоры принес. Не пожадничал, самые большие, крепенькие отобрал.

«Вот помидоры, Катерина, хоть соли, хоть на подоконник положь, дойдут».

«Спасибо, — ответила, — если тебе чего надо — моркошки или там свеклы — бери с моих грядок, не считайся».

«Ничего уже мне теперь не надо, — Афанасий в последнее время и голосом и видом своим бил на жалость. — Мне б с тобой замириться, тогда и помирать можно».

«Живи! — Катерина не верила в его слабость, просто поменял политику: то молодился, мол, другую найду, тогда покусаешь себе локти, а теперь на жалость напирает. — Тебе, Афанасий, теперь только жить и жить. Пенсия идет хорошая. И огород хороший. Правда, дети на твою старость ни копейки, но это ты уж на свой манер детей вырастил».

Детьми бы могла его и не попрекать. Денег хоть и не давали, зато наведывались. Довольны были, что развелся с ней, топали по крыльцу, когда приходили, кричали, смеялись. И все для того, чтобы показать Катерине: она тут никто. Перегородка внутри дома тоненькая, каждое слово слышно, и Катерина иногда вступала с ними в разговор:

«Артисты! Вам бы на сцене представление давать, а не мне. Да не замирюсь я с вашим отцом, не бойтесь! Останутся вам его денежки! Только долго вам ждать, он еще годов тридцать — тридцать пять протянет».

За перегородкой наступала тишина, отвечал Афанасий:

«Стыдно, Катерина. Они же дети мои, за что ты их так?»

Второе полотенце, женщины в магазине угадали, она купила Афанасию. Много чего он со своего огорода ей за это лето передавал, надо его хоть полотенцем отдарить. Прошла по тропке к его крыльцу, дверь изнутри на крючок закрыта. От чужих крючок, ей открыть его ничего не стоит. Поддела через щелку снизу пальцем, и открылась дверь.

На кухоньке и в комнате у Афанасия порядок. Клеенка на столе отмытая, блестит, полотенце на крючке чистое, и пол подметен. Умеет жить один Афанасий. Было время научиться: до нее двенадцать лет вдовствовал и после нее уже седьмой год один. Хотя этому вряд ли научишься, аккуратность или есть в человеке, или нет ее, как и жадность. Сколько раз она, еще до Афанасия, когда жизнь наладилась, пыталась прижать себя в расходах, полюбить копейку. Соберет рублей двести, и не спится, думы одолевают, на что потратить. И такими большими эти двести рублей покажутся, хоть в Крым поезжай, под пальмы, хоть пальто с каракулевым воротником заказывай. Только голову себе заморочит, куда и на что деньги потратить, как сама жизнь возьмет и ими распорядится: то сын квартиру получит, надо посылать на обзаведение, то какой-нибудь прохвост на порог заявится, рубероид предложит купить, деньги на новую крышу и уйдут. Только с Афанасием эта морока кончилась. Не стало денег. Все, как в песок, в новый дом уходили. В магазине кофты чисто шерстяные выбрасывали, плащи венгерские, а она даже в ту сторону и не глядела: «Вот отстроимся, тогда уж!» Но отстроились — долги остались, да еще веранду пристраивать задумали, и конца той стройке не видно было.

«Когда же начнем жить?» — спросила она однажды у Афанасия.

«А это что тебе, не жизнь?»

«Жизнь, конечно, но другие веселей живут. В гости друг к дружке ходят и ездят, вещи всякие в дом и на себя покупают».

«И в этом ты видишь веселье? — Голос у Афанасия звучал беззлобно, все, о чем он говорил, было давно обдумано. — А мое веселье — любовь к тебе, дом наш, спокой. Они свои деньги пропьют, а потом за печень хватаются, у врача под дверями в очереди сидят. Или натянут на себя заграничную вещь, а как были без нее пеньки, так и в ней обрубки».

Катерина слушала его с благодарностью; какой бабе в ее годы кто скажет: мое веселье — любовь к тебе…

— Афанасий, — позвала она из кухни своего бывшего мужа, — это я, Катерина.

— Иди сюда, — послышался его слабый, кроткий голос, — что-то в голову бьет, прилег я.

Она вошла в комнату, увидела его лежащим поверх одеяла на кровати и опустилась на стул.

— Подарочек тебе принесла. Полотенце. Гляди, какое рыженькое.

— Ничего мне не надо. Оставь его себе, Катерина.

— Я же твои подношения беру. Не возьмешь полотенце, принесу назад помидоры.

Афанасий поднялся, спустил с кровати плохо гнущиеся ноги в серых шерстяных носках, сел, и борода коснулась коленей.

— Ты бы бородку окоротил, — посоветовала Катерина, — и охота же стариком корявым выглядеть.

— Какой есть, — откликнулся Афанасий, — ты лучше скажи: натешилась на мой счет? Довольная теперь всем?

Катерина, жалея его, но без прощения, покачала головой:

— Опять про свое. Вот так и помрешь, а в голову никакого понимания не допустишь.

— А что понимать? Воли захотела. А в труде, спокойствии, в уважении и любви жить не захотела.

Катерина эти слова слышала уже не раз.

— Хороша любовь! Щи пустые из общей миски, а тысячи на книжечке отдельно. И хватит об этом, Афанасий, когда все это было, забылось.

— Кому же я эти тысячи берег? Нам и берег. Что нас впереди с тобой поджидало? Старость и немощность.

Когда-то она каждому его слову верила, хоть бы он ей раз поверил.

— Нету старости, Афанасий. Хворь есть, обман есть, и мысли через это всякие тяжелые тоже есть. А какая старость, когда рядом два человека в любви и доверии? Живут они, сколько проживется, и помирают в один день или следом друг за дружкой. Ты мне другого простить не можешь: не схватилась я за твои деньги, не стал ты мне через них лучше и дороже.

Видно, попала в точку, потому что Афанасий еще ниже пригнул голову, закачался и прохрипел:

— Уходи! Бери свой подарок и уходи. Раньше ты меня не прощала, теперь я не прощаю.

Катерина ушла. Вот как он ее понял! Мириться она приходила. Никогда он ее не понимал и теперь не хочет. В свою жизнь ее принял, согнул, скрутил, чтобы жила по его понятиям, а чтоб не вырывалась, обволок словами про любовь, про уважение. Не любил. Если б любил, жалел бы. «Отдохни», — когда бы сказал, купил бы чего, порадовал.

Пришла на свою половину, за сердце схватилась: вот ведь беда какая, дышать нечем! И слов нет, чтобы людям объяснить: не может она с ним жить под одной крышей. «У вас полдома, а что вам муж бывший не нравится, так это ваше личное дело». «Не надо было замуж во второй раз выходить». «Вы сейчас не являетесь по закону вдовой фронтовика». Надо бы письмо в Москву, какому начальству повыше написать, попросить, чтоб вернули права. Кому она изменила? Ивану? Да он бы первый, подведи ее кто сейчас к нему, заплакал бы над ее жизнью. Это она бы ему сказала: прощаю тебя, Ваня, что я всю свою жизнь без тебя прожила. И он бы ей ответил: ты жила, как могла, и ни мне, и никому ты не изменщица.

Выпила воды, но внутри не унялось, палило. Подошла к стенке-перегородке и стала биться об фанеру головой и кулаками.

— Чтоб тебе провалиться на твоих деньгах и на твоем расчете! Нету мне прощения, нету воли жизни рядом с тобой!

Она долго кричала, и редкие прохожие, проходя мимо их с Афанасием дома, замедляли шаг: «Опять эта Катерина».

Хоронили Афанасия в холодный октябрьский день. Народу возле дома собралось много. Потоптали, сровняли с землей грядки, но на Катеринину половину двора не перешагивали. Дочери Афанасия — их у него было три — вместе со своими детьми, мужьями, тетками и другой родней сидели вокруг гроба в большой комнате, а все остальные толпились вокруг них и на кухне. Кто приходил из опоздавших, стояли возле крыльца и на огороде, в дом уже было не протиснуться. Только когда появилась Катерина, все расступились, и она по этому коридору прошагала прямо к изголовью гроба. Постояла, вытирая концами платка слезы с лица, поцеловала покойника в лоб и тем же коридором, который опять, потеснившись, образовали люди, вышла во двор. Все думали, что она уйдет к себе, попрощалась, выполнила свой долг и незачем больше в такой день мозолить родне глаза. Но Катерина осталась во дворе, и, когда пришел грузовики в него полезла родня, Катерина тоже полезла и села на скамейку лицом к гробу.

Паника началась, когда вернулись с кладбища. Катерина была на своей половине, лежала на диване в пальто и платке, стараясь не вслушиваться в голоса за стенкой. На поминки ее не позвали, и она решила, что маленько полежит, отдохнет и уйдет из дома. Голоса за стеной гудели неразборчиво, волнами, как в бане, но потом гул стих, и стали доноситься разборчивые слова.

— Это она его заставила!

— А если в суд? Если доказать, что сделал он это в беспамятстве?

— Я сама, собственными глазами видела другое завещание…

Вскоре на Катеринину половину пришел муж одной из дочек Афанасия. Был он уже изрядно пьян и разговаривал с ней свысока.

— Лучше нам полюбовно это дело уладить. Сразу предупреждаю, что закон хоть и на вашей стороне, но мы от своего не отступимся.

Вот и дождалась она закона, встал он наконец на ее сторону. Только не этот ей закон нужен был — другой. Не богатства она чужого добивалась, а прав своих вдовьих.

— Оставил все вам покойничек — и дом и деньги.

— Знаю, зачем он это сделал, — ответила Катерина, — чтобы и мне, как ему, об старости день и ночь думать, об том, что деньги есть, а жизни нету.

Мужчина что-то такое понял в ее словах и быстренько так настроился закончить свое дело: достал из кармана листок, голубенькую шариковую ручку и велел Катерине писать на том листке по его подсказке. Не знал он, что никогда в жизни она ничего не писала и писать не собиралась. Когда Катерина вернула ему листок и ручку, мужчина повысил голос, стал угрожать. Вынудил ее в такой печальный день схватиться за кочергу. Выгнала его Катерина, закрыла дверь на засов и до самого утра проспала, не раздеваясь, не слыша голосов за стеной, словно не в сон, а в воду камнем ушла.

И опять был приемный день в райисполкоме. И снова Катерина требовала себе жилье. Стояла посреди кабинета большая, воинственная, совсем уже старая, если бы не держалась так прямо и не говорила так громко.

— Екатерина Поликарповна, — изнывая от бессилия что-нибудь втолковать ей, говорил председатель, — когда ж это кончится? Вы уже в шестой или в седьмой раз на приеме. Чего вы хотите? У вас же теперь дом. Отдельный дом!

— Не нужен мне этот дом, — твердила Катерина, — дайте жилье, а дом забирайте.

На этом приеме были уже другие женщины-депутатки. Одна из них сказала:

— Может быть, решим вопрос через кооператив, который будет строиться? Екатерина Поликарповна получила в наследство семь тысяч…

— Нет тех тысяч, — перебила ее Катерина, — отдала. И дом мне не нужен. Включите в список, верните права. Вдова я. Та самая…