#img_3.jpeg

Гераниха еще порог не переступила, а Полина Ивановна уже догадалась, кого это принесло.

— Ты дома, Ивановна?

Голос тонкий, игривый. Полина Ивановна, как услышала его, так чуть не заплакала с досады. Ну что это за должность у нее такая: хоть бы утром домашней жизнью дали пожить. Дочке в школу пора собираться, и у самой Полины Ивановны перед работой дел дома по горло, а тут эта Гераниха.

— Заходи, раз уж пришла, — сказала она застывшей на пороге женщине.

Та ринулась к столу, плюхнулась на стул и затянула такой, на одной ноте, вой, что у Полины Ивановны от неожиданности мурашки по спине пробежали. Но она тут же вспомнила, что это же Гераниха, и строго прикрикнула на нее:

— Это еще что такое? Ниночка у меня спит, перепугаешь со сна.

— Я не сплю. — донесся из другой комнаты дочкин голос.

— Не спит она. — Гераниха вскочила со стула и стала развязывать платок, стаскивать плюшевую жакетку.

«Когда баба дурная, — подумала Полина Ивановна, разглядывая бусы на пышной Геранихиной груди, — так ту дурость за сто километров разглядишь». Бус было ниток шесть, и все разные: и под жемчуг, и под бирюзу, и чешские, и натурального янтаря.

— Что это ты, как в праздник, разукрасилась?

— И где у меня праздник? — с укором выставила глаза Гераниха. — И где ты видела мой праздник? Когда люди поют, празднуют, я где? Я те спрашиваю, где я?

У Полины Ивановны защемило сердце. От Геранихи скоро не избавишься. Нина, конечно, уши распаковала, приготовилась.

— Ты успокойся, — сказала она Геранихе, — час ранний, тебя не ждали. Сейчас отзавтракаем, Нину в школу проводим и поговорим.

Дочка вышла из спальни, как солнце из-за горы выкатилось: халат легонький, розовый, коса темная, пооблохматилась за ночь.

— Че думаешь, завсегда такой будешь? — кинула на нее недобрый взгляд Гераниха. — Все пропадет. Глянешь в зеркало, а там уже все не такое.

Полина Ивановна сдвинула брови, взглядом приказала дочери: иди, не задерживайся, но та не спешила.

— Куда ж оно денется?

— Пропадет. Муж пропьет. Дети вытянут. А че останется, работа подберет.

— А у меня муж непьющий будет и дети умные.

— Иди мойся! — Полина Ивановна рассердилась на дочь, а Гераниху, будь ее воля, взяла бы за плечи и выставила бы вон. Как ворона влетела ни свет ни заря, расселась, раскаркалась. — Ну, сказывай, что там у тебя загорелось? — спросила Полина Ивановна, когда дочка, зыркнув на них веселым глазом, ушла в школу.

— Чего горит, то и сгорит, а зальешь — не спасешь, там уж одни головешки. — Пыл у Геранихи пропал, она уже вроде и говорить расхотела. Верней, говорить спокойно Гераниха просто не умела. Чтобы заговорить, ей надо было раскачать себя, взвинтить, она и попыталась это сделать. — Загордилась ты, Ивановна, вознеслась. А куда вознеслась, сама не знаешь. Сымут тебя, попомнишь мое слово, за нечуткость сымут.

— Ну «сымут», тебе-то что?

— Жалеть тебя буду. Ох, пожалею! За ручку возьму, по своей дорожке поведу. А дорожка та, что стерня из гвоздей, и каждый гвоздь — в сердце, в сердце.

— Надоела ты мне. — Полина Ивановна поглядела на Гераниху с сожалением. — Ну что ты балабонишь? С чем пришла — не говоришь, а пугать меня — дело пустое. Я уж пуганая, я уж какая есть, другой не стану.

— А я тебя все ж припугну. — Гераниха положила ладонь на бусы и закачалась на стуле. — Ой, Ивановна, помереть мне легче, чем знать, что знаю.

Артисткой Гераниха была прирожденной, но что-то в этот раз представление у нее не клеилось.

— Лизавета наша… Сашку Петракова каждый вечер пускает…

Сказала и смолкла. И Полина Ивановна молчала, не сразу до нее дошел смысл слов, сказанных Геранихой. Потом собралась с мыслями, подумала: все, что скажу, Гераниха тут же по селу во все стороны пустит, — и ответила:

— Неправда это. Наговор. Вовек не поверю, что Лизавета пошла на такое. Она человек ответственный, ее жизнь уже поклевала, не дам я чернить Лизавету.

— Жалеют ее люди, а не чернят. — Гераниха надулась, не такого ответа ждала она от партийного секретаря. — Я к тебе с доброй просьбой пришла: поговори с Сашкой, пусть женится, пока в армию не загудел.

— С ума все посходили! Какая женитьба? Сашка — дите еще, школу только прошлой весной кончил. Иди, Анна Герасимовна, и не морочь мне голову, и пенсионеркам своим накажи, чтобы имя Лизаветы не трепали. Передай, что я разберусь и всех, кто языки на этот счет пораспускал, призову к ответу.

Гераниха от этих слов словно онемела, безмолвно натянула жакетку, повязала платок и тихо, как мышь, шмыгнула из дома. Полина Ивановна подождала, пока она выйдет со двора, и тоже стала собираться.

На улице зима не зима. Снега не видать, с крыш капает. Никогда такой зимы не было: в январе на сирени почки полопались. Полина Ивановна шла по улице и решала, куда ей свернуть. То ли к Лизавете на ферму, то ли с матерью Сашки Петракова встретиться. Вот уж вправду говорится: придет беда — открывай ворота. Трех месяцев не прошло, как помер у Сашки отец, а уже и новая беда не задержалась. Сколько же это ему будет лет? Призывник — значит, восемнадцать. А Лизке? Той уже двадцать четвертый. Своей ты рукой, Полина Ивановна, писала военкому, чтобы дал Сашке отсрочку от армии. Отец помер, мать больная, сын единственный, другой близкой родни нету. И Лизку той же рукой к ордену представила. Председатель не очень поддерживал:

— Ты вдаль не глядишь, Ивановна. Лизавета в настоящий момент молодая, дети в яслях. А выйдут ее молодые годы, дети подрастут — что тогда? Не управится она с этим грузом, будет со своим орденом в хвосте у всех.

— Далеко глядишь, — возразила тогда Полина Ивановна. — Почему не управится?

— Может, и управится, — согласился председатель, — но все ж анкета у нее не для такого ордена.

— Это ты про то, что мужа у нее нет? Что она своего пьяницу и заспинника выгнала? Да за одно это ей положено орден вручить. Всем бабам я бы за это награды выдавала.

— Ну и выдавай. — Председатель дальше спорить не стал, подписал характеристику и этим самым как бы переложил ответственность целиком на Полину Ивановну.

Улица была безлюдной. Ребятня в школе. Старшие на фермах, в мастерских. Раньше в такой вот солнечный да мягкий день улица не пустовала. У колодца судачили бабы, да и во дворах жизнь шла — на грядки назем укладывали, у яблонь ветки сохлые обрезали. Теперь другое: водопровод два года как пустили, магазин большой построили, промтовары одна продавщица отпускает, сахар и хлеб — другая. Нет очереди у колодца, не пекут в домах хлебов, не бегают друг к дружке хозяйки за солодом, за дрожжами. Затихла, угомонилась центральная улица.

На лавке у дома Груздевых грелся на солнышке старый Максим. Вот уж кому прозвище дали, как припечатали, — Кудря. И в молодости был кудрявый, и теперь из-под старой ушанки по лбу седые завитки раскиданы. Глаза ясные, глядят весело, вроде в радости великой он и сам от себя, и от того, что Полину-секретаря увидел. Так всю жизнь и прожил. Всему радовался: и чарке, и чужой удаче, и жене своей Антониде, которая родила ему в двадцатые годы двух мальчиков-погодков, таких же, как Кудря, кудрявеньких, ясноглазых и легких. Девчонкой была в войну Полина Ивановна, лет десять ей тогда было, но помнит, как горевало село, когда пришла весть, что погибли Кудрины сыновья. Две похоронки в один месяц. «Как пришли на этот свет, так и ушли, один за другим». Кудря не показывался в те дни на людях, сидел в баньке, и оттуда слышалась его песня. Что он пел, почему пел, никто этих вопросов ни себе, ни другим не задавал. Жил Кудря по-своему и горевал непохоже на других.

Полина Ивановна поравнялась со скамейкой старика и протянула ему руку.

— Здравствуй, Максим Степанович, не замерз?

Кудря пожал ей руку, приставил ладонь ребром ко лбу, вглядываясь в лицо Полины Ивановны.

— Это ты, Поля? Чего это к тебе Гераниха прибегала?

— Прибегала… Ей по домам бегать — что другим в кино ходить. К вам-то заходит?

— Наведывает. Мы с ей молоко кислое по-старинному едим. Она из парника огурец принесет, мы его покрошим и едим из одной миски.

— Антонида не ревнует?

— Доверяет. — Кудря через плечо глянул на свой дом, где была в это время его Антонида, и, понизив голос, сообщил: — Мы с Антонидой дом и деньги Геранихе отписали. Когда помрем, все ее будет.

— И много денег?

Кудря засмущался, опустил голову.

— Антонида не велит сказывать.

Это же надо так прожить жизнь в послушании и согласии со своей Антонидой! Грех у такого человека выпытывать тайны, да как устоишь?

— Скажи, Максим Степанович, про Лизавету тебе ничего не говорили?

Кудря от радости, что на этот вопрос у него от Антониды запрета нет, заерзал на скамейке.

— А че про Лизку говорить? Лизка сама до нас бегает. И Сашка ейный забегает.

«Ейный». У Полины Ивановны сердце как кто дернул. Значит, уже и нет никакой тайны, все село знает. Может, как раз эту тайну от нее, сговорившись, и охраняют. Ну уж раз начала, надо до конца допрос доводить.

— Что же Сашка, жениться на Лизавете собрался?

Кудря посерьезнел, поджал губы и глубокомысленно поглядел вверх.

— Жениться, считаю, ему рановато. В армию не пошел, отсрочку дали, а служить-то надо. Опять же профессии, чтоб семью кормить, нет.

— Лизавета прокормит.

— И-и-и! — Кудря укоризненно поглядел на Полину Ивановну. — Ты чтой-то на Сашку сердитая. Он парень хороший. Он четвертым едоком у Лизаветы не будет.

— Я на Лизку сердитая. Беды ей мало в жизни было. Еще одну на свою голову готовит.

— Беды хватанула. Так что ж, в той беде ей всю жизнь и сидеть? Выбираться надо из беды. Годы ее молодые, силы есть, выберется.

— Ох, Кудря… Это у Сашки годы молодые. На пять лет помладше Лизки. А у нее двое детей. Где это видано, чтобы из такой ситуации хорошее что вышло.

Кудря молчал. Глядел прямо перед собой светлыми, выцветшими глазками и молчал.

— То-то же, — сказала Полина Ивановна, — вам интерес, а девка в такую яму попадет, что никто ее оттуда не вытащит. Поговори с Лизаветой, останови. Геранихе скажи, чтоб не лезла, не мутила. Чувствую, это от нее Лизке поддержка идет. Объясни Лизке, что Гераниха для нее не пример. Детей у нее не было, другой с нее и спрос.

— Гераниха не пример, — согласился Кудря, — только ее ли вина, что в жизни счастья не выпало? Пожалеть бы тебе Гераниху, а не корить ейным же горем.

— Каким горем, Кудря? Она свою жизнь сама раскидала: то один у нее, то другой. Она, считай, свое счастье проплясала, с чужими мужиками его и потоптала.

— В том-то и дело, что с чужими. — Кудря говорил тихо, не глядя на Полину Ивановну. — Кабы свой был, так чужих и не было бы. Ейное горе это, а не упрек, что своего не встретила.

С камнем на душе отошла от него Полина Ивановна. Деревенская психология. Остатки вековой дремучести. Дом у соседа загорится, схватит ведро, побежит заливать. А если гибнет на глазах чужая жизнь, с завалинки не поднимется, понятия не имеет, что можно человека спасти. А всего-то и помощь нужна — слово сказать. Один бы сказал, другой…

С правой стороны дороги, выступая чуть вперед, в ряду других стоял дом Лизы Агафоновой. Занавески на окнах задернуты, из-за ставня торчат сегодняшние газеты. Спокойное село; никто на чужое не позарится: ни газеты, ни ведра с чужого двора не прихватит. Даже чересчур спокойное село. В один момент ко всему хорошему привыкли. Та же Лизавета Агафонова. Въехала в новый дом и глазом не повела. Мебель рижскую из райцентра привезла, телевизор старый сменила. К чему люди годами шли, рубль к рублю складывали, она одним махом получила. Конечно, на ферме ей досталось. А с другой стороны, если работа в радость… А и велика ли радость: вставать в четыре утра, после первой дойки домой нестись, детей поднимать, в ясли собирать и тут же опять на ферму. Группу себе взяла первотелок, на всю область прогремела. Ох ты Лиза-Лизавета! Откуда силы взялись еще и на любовь, на Сашку этого, будь он неладен! Хоть бы какой надежный парень был: ну, некрасивый там, нерасторопный. А то ведь как нарисовал кто. Высокий, ладный, улыбнется, словно светом озарит. Нинка недавно сказала: «У нас в классе все парни какие-то неинтересные. Ни одного такого, как Саша Петраков».

Она тогда мимо ушей дочкины слова пропустила, а сегодня вспомнились. Что же это делается: что же это он на своих невест не смотрит?

Это все Лизка. Упорная, задумает что — ни на кого не оглянется. Училась хорошо. А в институт не попала. В техникум взяли без экзаменов, сразу на третий курс. Поучилась бы два года и диплом привезла бы. Да не доучилась. А вместо диплома привезла мужа. Хоть на пальто уже пуговицы с петлями не сходились, затеяла свадьбу. Мать Лизкина в дом дочь не пустила. Приютила Гераниха. Мать и на свадьбу не пришла, а утром под окном у Геранихи кричала, в ставню кулаком била, проклинала Лизку. Потом уж, когда родился первый внук, пришла в себя, примирилась.

Полина Ивановна вспомнила, как два года назад приходила к ней Лизкина мать, жаловалась, что дочь прямо из окна побросала на улицу мужнины вещички и тот не стал их подбирать, уехал. Лежат, мол, те вещи уже второй день в пыли, пугают людей. Лизавета в то время ждала второго, и Полина Ивановна посоветовала матери собрать и унести к себе вещи зятя.

— Детей рожают, значит, никуда друг от друга не денутся.

Через несколько дней вернулся муж Лизаветы. Как приехал, так и уехал. Лизавета ему даже двери не открыла.

Старый и малый в деревне ближе друг другу, чем молодые, у которых разница в годах небольшая. Три, четыре, пять лет разницы, как река в разливе — берегу берега не видать. Саше Петракову стукнуло восемнадцать. Лизе Агафоновой — двадцать три. На одной улице выросли, все друг про друга знали, а ни разу в жизни не поздоровались. Лиза школу закончила, Саша только в шестой перешел. Лиза замуж вышла, из города вернулась, ребенка родила, Саша в восьмой перешел.

Красивых детей нарожала Лиза. Старший Володя — мужичок, глаза синие, круглые, на щеках ямочки, присуха всей улицы, мимо не пройдешь. На голове такая золотая карусель, что и кудрями не назовешь, а какое-то бы надо отдельное слово придумать. Младший Миша, пока еще просто годовалый мальчик, обуза и жизненное неудобство старшего Володи. Мать Мишу одевает — Володя в пальто и шарфе парится, ждет. Мать Мишу кормит — брат из-за стола не вылезает, нельзя.

Саша Петраков появился в Лизиной жизни летом. Послали его тогда временно на ферму, помощником механика на раздачу кормов. Доярки на фермах почти все в годах, но парня приняли по-молодому насмешливо, дали прозвище «жених». Не обижали, просто в минуты отдыха веселились вокруг него.

— Сашок, что-то с тебя Травиата глаз не сводит, вздыхает, как завидит?

Травиата, степенная корова-рекордистка, стоявшая крайней в Лизином ряду, и в самом деле чем-то выделяла Сашу: провожала глазами, тянула голову, когда он подходил к кормушке.

Лизе не нравились такие шуточки. На совещании однажды сказала:

— Своих детей хоть куда, хоть тарелки в городских столовках таскать, только бы не на ферму, и у других охоту отбиваете. Пришел парень, работящий, скромный, его бы завлечь работой, чтоб полюбил это дело, а кругом одни насмешки.

— Так он же временный, ему только до армии время скоротать…

— Вот и завлеки, ты же у нас самая передовая…

Крикнул кто-то из женщин это слово «завлеки», и все тут же примолкли, устыдились. Кого уж ей завлекать, этой Лизке, со своим-то «приданым». Хорошие детки, ничего плохого не скажешь, но какому жениху нужны? Лизка, конечно, по молодости хвост трубой: «Много детей — когда один, а когда двое, они взаимоуничтожаются». Но эти слова от гордости, от Лизкиного среднего образования, а не от жизни. Может, появится кто в селе из приезжих, зацепится за Лизку и возьмет с детьми, все может быть, все бывает…

А она взяла и завлекла Сашку. День за днем, не загадывая, не желая того, незаметно для себя и для других. Не видела она его лица, не выделяла среди других его голоса, был он товарищем в работе, а Лизавета умела ценить товарищество.

— Саша, когда силос вскрывать будут, ты верхний слой сними и в сторону. Он еще не готов, пусть полежит.

Сашка не подводил: из новой траншеи силос поступал сочный, улежавшийся.

— Сашенька, тебе по дороге: отнеси эту записку ветеринару.

Он отнес, а ответ принес вечером ей домой.

Лиза готовила ужин, стояла в проходной комнате у плиты.

— Где же твои дети? — шагнув во вторую комнату, спросил Саша.

— Мишу Гераниха взяла, пальто ему шьет, а Володя где-то здесь, — Лиза понизила голос, — под столом сидит.

Саша увидел под столом посреди комнаты круглые коленки и над ними два радужных синих глаза.

— Ты почему там сидишь?

Лизин сын вытянул шею, так что края скатерти легли ему на спину, и ответил:

— Я всегда тут буду сидеть.

— Пусть сидит, — крикнула Лиза, — не обращай на него внимания, а то он как артист: только и ждет, чтобы на него смотрели.

Саша сел в кресло, вытянул ноги. Трехлетний Володька тут же повалился на живот и уставился на туфли гостя. Туфли были новые. Саша, не отрывая пяток от пола, постучал подошвами.

— Поднимайся, — сказал он мальчику, — чего лежишь под столом, как гусеница.

— Иди сюда, под стол.

— Это зачем?

— Иди сюда.

Саша опустился на колени и вполз под стол. Крышка стола уперлась ему в голову.

— Ты большой! — Мальчик взял его руку и прижал к щеке. — Давай не вылезать, всегда тут сидеть будем.

— Зачем?

— Мама скажет: «А где это мой Володя?» А мы как загавкаем!

— Не буду я гавкать, — сказал Саша.

— Ты большой, — уже по-другому, на вздохе, произнес Володя и полез из-под стола.

Потом они втроем ужинали за этим столом. Потом Лиза укладывала сына спать.

Когда Володя уснул, Лиза сказала гостю:

— Ты больше к нам не приходи, Саша. А то дети привыкнут, всякие сплетни пойдут.

— Не боюсь я сплетен.

— Один можешь чего угодно не бояться. А нас трое. И мне надо думать за троих. Я тоже одна ничего не боялась, да ничего путного из этого не получилось.

— Дети получились.

Саша сказал мудрые слова, которые и в более зрелом возрасте не всем приходят в голову.

Коровы Лизы Агафоновой стояли в первом ряду. Двадцать четыре черно-белые пеструшки доедали концентрат, переминались с ноги на ногу в ожидании, когда их выгонят на баз. Бычок Степа уставился задумчивым взглядом на корову из второго ряда, старую, с обломанным рогом, которая, в свою очередь, так же глядела в другую сторону.

Полина Ивановна, хоть и выросла в деревне, с детства боялась коров. Кидалась в первую попавшуюся калитку, когда по улице возвращалось стадо. В морозные ночи, когда свою корову из хлева переводили в сени, лезла на печку под бок к деду и долго не могла уснуть: корова в сенях ворочалась, тяжело, по-человечьи, вздыхала.

И сейчас, на ферме, она с опаской поглядывала на широколобые коровьи головы и видела только рога: короткие, чуть загнутые, и длинные, крутым серпом. В мерцающих коровьих глазах таилось коварство. В такие минуты Полине Ивановне казалось, что, доведись хоть одной из коров догадаться, какой страх она может внушить человеку, и уж тут-то отыграется за весь свой коровий род. Для чего-то же выросли рога!

Лиза прошла с ведром позади своего ряда. Тоненькая, серый халат на двух таких Лизавет шили: правая пола на спину перешла, ремешком халат по талии перехвачен. Платок лоб закрыл по самые глаза, концы узелком связаны сзади. Шея высокая, и лицо из платка, как репка мытая, светится. Симпатичная Лиза-Лизавета, ясноглазая, таких долго горе-беда не берет. И молодость держится дольше положенного. Долго-то долго, да не вечно. Полина Ивановна почувствовала, как от напряжения, которое всегда испытывала в коровнике, заныла у нее спина и пересохло в горле.

— Лиза, — позвала она, — ты скоро освободишься?

Лизавета вскинула голову и быстрым шагом направилась к Полине Ивановне. Доярка из соседнего ряда крикнула:

— Лизонька, коров передавать будешь, меня не забудь!

Полина Ивановна повернулась на крик: кто же это такая догадливая? Уже догадалась, что Лизавете повышение приспело, как же — сама секретарь пожаловала! Лизка другого ждет: губы сжала, приготовилась.

Вышли в подсобку, сели на скамейку, Лизавета глядела прямо перед собой, не опуская головы.

— Здесь говорить будем или в другом месте?

— В другом. — Лиза сомкнула губы, словно запретила себе говорить, положила руки на колени, сжала кулаки. Полина Ивановна увидела, как побелели на пальцах косточки.

— Знаешь, о чем разговор?

— Знаю.

— Тогда приходи после обеда в партком.

— В партком не пойду.

— Как это «не пойду»? Ты, милая, говори, да отчет за свои слова держи.

— Я за свои слова отчитаюсь.

— Ну, вот что, — Полина Ивановна рассердилась, — придешь к четырем, и никаких отговорок. Ты на работе, и я на работе. Я тебя как секретарь вызываю.

Полина Ивановна поднялась, от гнева у нее даже голова закружилась: вырастили на свою голову. Ничего и никого не боятся. Двое детей, о жизни надо думать, а она мальца присушила. Третьего принесет и глазом не моргнет. Как раз к тому времени, как указ выйдет, она колхоз за свой орден и отдарит.

— О жизни надо думать, о будущем, — сказала Полина Ивановна побледневшей Лизавете и увидела, как у той дрогнули губы и потемнели от обиды глаза.

— Я, Полина Ивановна, в своих делах сама разберусь. Нет такого закона, чтобы за личную жизнь даже перед вами отчитываться.

— Есть такой закон, — сказала ей, уходя, Полина Ивановна. — Люди не одним веком тот закон сочиняли. И про детей, и про любовь. Думать надо о завтрашнем дне. А то будешь, как Гераниха, в пятьдесят лет щеки свеклой красить, женихов по-за углам выглядывать.

Жестокие были те слова, но она о них не пожалела, потому что верила в их справедливость.

В партком Лизавета не пришла. Полина Ивановна прождала ее до шести вечера и дольше ждать не стала. Шла домой и каялась, что напугала Лизавету, не так надо было с ней говорить. Ведь дело не в том, что кто-то ее любовь запретить может. Устеречь хотела, как от родной дочери беду отвести. Уйдет Сашка в армию, вернется уже другим. И Лизавета другой станет, и дети подрастут, переменятся. Ничто не стоит на месте. Сегодня любовь, как на крыльях, в небо поднимает, завтра на землю опустит. Тот человек и не тот. А женское сердце нипочем знать этого не хочет. Поверит однажды в любовь и, пока не убьет его измена, в эту любовь верит. Ах ты Лиза-Лизавета! Видно, чем сильней человек, тем больше ему достается, не может он по чужому следу идти, на своих ухабах да ямках норовит голову сломать.

— Нина, — спросила она дома у дочери, — что люди говорят про Сашу и Лизавету?

Дочка пожала плечами, поежилась, с матерью такой разговор был ей непривычен.

— Ничего особенного не говорят.

— Пусть не особенное, а все-таки?

Нина подыскивала слова, они прозвучали ровно, как на уроке.

— Говорят, что у них любовь. Что Сашка влюбился в Лизавету и хочет жениться.

— А не говорят, что в армию уйдет и забудет ее?

— Тоже говорят. А я не верю. Если у них настоящая любовь, никакая разлука не разлучит.

— Ишь ты, — Полина Ивановна с сожалением поглядела на дочь, — как у вас все просто: «Если настоящая любовь». А если не настоящая? Как вы определяете?

— Так же, наверное, как и вы. — Нина оправилась от смущения, глядела на мать спокойно: раз ты затеяла этот разговор, давай будем говорить на равных. — Еще ни один поэт, ни один ученый не объяснил, что такое любовь. Даже в Большой энциклопедии этого слова нет.

— Вот видишь! Значит, человек должен подходить к этому осторожно, обдуманно. Это ж не просто чувство, это жизнь, счастье или беда человека. — Полина Ивановна говорила и не забывала, что разговор у нее с дочерью.

А Нина забыла, что говорит с матерью.

— Странная ты, мама! Как будто лежит на дороге любовь, и надо к ней как-то по-особому подойти. Любовь — это потрясение, это когда все лучшее в человеке берет верх и делает его счастливым.

— Что ты знаешь про любовь? — вздохнула Полина Ивановна. — Дай бог, чтобы тебя потрясла она так, как ты говоришь. Но у Лизаветы-то другое. Дети у нее, старше она Сашки. Сегодня он ее любит, завтра разлюбит…

В Нининых глазах вспыхнул протест.

— А если она его разлюбит? «Он разлюбит, он разлюбит». А она — что? — не человек. Может, как раз она возьмет и разлюбит.

— Это на нее тоже похоже, — неожиданно согласилась Полина Ивановна и улыбнулась, будто что вспомнила.

После разговора в подсобке Лиза вернулась в коровник с таким лицом, что доярки тут же обо всем догадались. Никто не подошел к ней, даже те, кого разбирало любопытство. Лишь посматривали в ее сторону да сочувственно переглядывались между собой. С одной стороны, надо бы подойти, сказать: «Не горюй, девонька, все уладится», а с другой — что уладится? Никто не докладывал, о чем говорили между собой Лизавета и Полина Ивановна. Но и без того догадались. Уладится ли? Лиза человек справедливый, работящий. Но доведись кому из них Саша Петраков сыном, пожелала бы ему мать такую невесту? Любовь любовью, но ведь и двое детей, родившихся от другой любви… Их растить надо, то есть работать на них и душой и руками. Какой же у Саши любовь должна быть, чтобы перекинулась она и на детей, чтобы, как на родных, хватило ее? И не только сейчас, а и потом.

Лиза заканчивала дойку, когда Саша подошел к ней. Проверил крепление на патрубке, потоптался, ожидая, что она скажет. Лиза улыбнулась ему, но глаза от улыбки не дрогнули. Такая в них застыла обида, что Саша вдруг почувствовал, как сердце у него сжалось и впервые заболело не своей — чужой болью.

— Что она тебе говорила?

— Нельзя нам с тобой.

— А ты что сказала?

— Можно.

В тот вечер Саша впервые открыто пошел к Лизавете.

— Сегодня останусь у тебя, — сказал он, — все и так думают, что я тут живу.

— Нет, Сашенька, ни сегодня, ни завтра… Это пока мой дом.

— Но ведь все думают…

— Пусть думают.

Он подошел к ней и уткнулся лицом в ее плечо.

Крепкие Лизины руки сжали его голову, и он почувствовал покой и тепло всей своей будущей жизни, в которой будет этот дом, их любовь, их дети, те, что уже есть, и те, что родятся.