#img_6.jpeg

— Каролина! Дали имя, словно какой принцессе! А какая она Каролина? Посмотрите на нее: мышка, и глаза мышиные.

Каролина смотрит на Викентьевну своими черными бусинками, и я не могу сдержать улыбку: действительно похожа на мышку: острый подбородок, волосы на голове серые, легкие, как пушок.

— Не хочет в детский сад, — продолжает Викентьевна, — мертвый час, музыкальные занятия, но ей, видите ли, этого не надо. Сидит целый день под ключом, а потом начинает гоцать. Гоцает, гоцает, пока я к двери не подойду.

Я спрашиваю Викентьевну, что это такое — «гоцает»?

— Бегает, скачет по моей голове, — отвечает она и показывает на потолок. — Не смотрите, что сидит, как немая. Столько там внутри гонору и упорства, как у настоящей Каролины. Добилась ведь своего. Мать мне ключи оставляет. Как начинает гоцать, так я сразу на ихний этаж. Кормлю бесплатно, а она мне за это нервы крутит.

Каролина переводит взгляд, внимательные, изучающие бусинки глядят на меня пристально.

— Обижает тебя Викентьевна, наговаривает? — спрашиваю я, чтобы услышать голос этой девчушки, с которой, по-моему, безуспешно воюет Викентьевна.

Каролина слезает со стула, из платья она давно выросла, тонкие, как струны, ножки — в ботинках без шнурков, на платье — неподрубленные, обрезанные рукава. И все-таки она как цветок. Такая маргаритка, сбежавшая с клумбы; вытянулась у крыльца на тонком стебельке, хоть в тени, хоть в пыли, но наособинку.

— Я вашего Женьку знаю, — говорит Каролина, не обращая внимания на мой вопрос, — шапочка у него была. Такая — кишкой с головы назад и на конце кисточка.

Знаю я эту шапочку, не забыла. Внук не плакал, а вопил, отвергая ее, потом сдался. Тогда ему было три года, теперь четыре. Теперь он уже эту шапочку не наденет.

— А куда вы шапочку дели? — спрашивает Каролина.

— Не помню.

— Его дразнили, он в ней на девочку был похож.

Викентьевна возмущенно трясет головой:

— Выманивает шапочку, замечаете?

Каролина поворачивает к ней лицо, говорит, не повышая голоса:

— Жадина! Деньги за детей берешь. Но мама тебе ничего никогда не даст, не надейся.

— Слыхали?! — Викентьевна, похоже, рада, что Каролина раскрылась во всей красе. — Это еще не все! Она и почище умеет крутить нервы.

Каролина идет к двери, садится на пол и что-то бубнит себе под нос. Она на год-полтора старше моего внука, и я смотрю на нее с жалостью: заброшенное дитя, неухоженное.

— Мать жалко, — говорит Викентьевна. — Это же не ребенок, это кусок злости и хитрости.

Викентьевна удивляет меня. Сквозь ворчанье проступает неведомое в ней раньше терпение. Раньше Викентьевна ни от кого не потерпела бы таких слов: «Жадина! Деньги за детей берешь». Она не просто брала с нас деньги, она еще требовала заискивания, почтительного унижения: «Татьяна Викентьевна, у вас талант воспитателя. Просто удивительно, как преображаются дети рядом с вами». Я когда-то поверила в эти слова. И не брала греха на душу: дочь моя Томка, которую я приводила к Викентьевне, когда уезжала в командировку, действительно менялась на глазах. Томкин голос становился кротким, и речь ее звучала приблизительно так: «Пожалуйста, приезжай поскорей и обо мне не беспокойся». Вязать, вышивать, даже по-особому мыть шею, чтобы вода не стекала за воротник, Томку научила Викентьевна. До сих пор Викентьевна при встрече со мной вспоминает Томкины рисунки: «Они где-то у меня лежат. Если хотите посмотреть — поищу». Викентьевне нравится, что Томка стала художницей, но жизнью ее не интересуется. Однажды я ей сказала, что родился внук и такая пошла жизнь, что мне хоть уходи раньше времени на пенсию. Викентьевна послушала и сказала: «В ясли его. Чего тут мудрить, когда нет возможности растить самим».

Она урывками — вечерами, в выходные дни — растила чужих детей. После рабочего дня на заводе шла к детскому саду и вела оттуда двоих, троих, оставленных ей на присмотр. Вела молча, просто шла, отдыхая после заводской смены, и дети шли рядом с ней, как солдаты, быстрым шагом, не вступая с ней в разговор. Мы, родители, встречаясь друг с другом, поругивали Викентьевну: крутой характер. В жизни каждого из нас она была тяжелой необходимостью. Осуждали Викентьевну и жалели себя: а куда денешься? Спасибо, хоть такая есть, выбирать не приходится.

Сейчас Викентьевна уже на пенсии, но детей не стало больше в ее квартире, даже, по-моему, совсем не стало, кроме Каролины.

Она все еще сидит на полу у двери, а Викентьевна ругает ее.

— Раз она такая, больше к себе никогда не позову. Пусть гоцает, пусть разносит мне потолок. Я в ЖЭК заявление напишу, что дом уже шатается от ее беготни, пусть принимают меры.

Каролина подходит к столу.

— А я не открою. Придешь, а я не открою. Цепочку не сниму, и ключом не откроется.

Они обе уже выдохлись, ссора прошла свой пик, пошла на убыль.

— Мать жалко, — говорит Викентьевна. — Такая у женщины работа, хуже не придумаешь. И днем и ночью. Разве бы я с этим барахлом (она кивнула на Каролину) связывалась, если бы у матери был хоть какой выход?

Я вижу, как плечи у Каролины поднимаются вверх, словно она ждет удара. Но это не от того, что обозвали ее «барахлом», девочка ежится и моргает, ожидая худшего.

— Артистка, — говорит Викентьевна. — Это одна молва, что работа у них заманчивая. Утром — репетиция, вечером — представление, да не в городе, а где-нибудь в райцентре или в деревне. Вы бы посмотрели на нее вблизи — молодая, а на лице живой кровинки нет. Пергамент.

Каролина опустила плечи, смотрит на меня и говорит хмуро:

— А моя бабушка утонула.

Я сочувствую ей, этот хитрый прием мне знаком: когда Женьке что-нибудь не нравится, он тоже переводит разговор на другое.

— У нее и отец утонул, — Викентьевна никак не отвяжется от нее. — Катался на водных лыжах и утонул. Если б еще какие были родственники, она бы их тоже перетопила. Только мать свою одну на берегу оставила.

— Я тебе больше танцевать не буду, — говорит Каролина Викентьевне и передразнивает ее. — «Каролинка, потанцуй, я тебе музыку поставлю». Одна буду танцевать, дома, пусть на тебя потолок обвалится.

Она маленькая, ей трудно победить Викентьевну, а та словно забыла свой возраст, воюет с нею на равных.

— Пошли к нам, — говорю я Каролине. — Женьки дома нет, они все уехали на субботу и воскресенье. А мы с тобой телевизор цветной включим, пирог испечем. У меня мак есть и мед. Любишь пирог с маком?

Викентьевна кольнула меня осуждающим взглядом: хочешь быть хорошей, так еще неизвестно, что из этого выйдет. И действительно, ничего не выходит.

— А вы испеките пирог и принесите половину, — отвечает Каролина. — Вам — половина, и нам с мамой — половина.

— А мне? — спрашивает Викентьевна.

— И тебе… — не сразу отвечает девочка. — Маме нельзя много мучного.

— Вот так всегда, — Викентьевна произносит слова поучающе, она довольна, что Каролина отвергла мое общество, — вы для нее разбейтесь, а она все равно на первое место поставит мать. Я этой Каролине под Новый год кофточку подарила за двенадцать рублей. Знаете, что она мне ответила: «А маме ничего?» Такая добренькая к своей маме за чужой счет.

Все было бы ничего, если бы Викентьевна не говорила при девочке. Ребенок, конечно, отбивается, отстаивает себя, но зачем все это?

Викентьевна словно слышит, о чем я думаю.

— Считаете, что обижаю ее? С ней по-другому нельзя. Она хорошего обращения не понимает. Сразу таким деспотом делается, жизнь ей отдай — и все будет мало.

Каролине эти слова нравятся. Она вскидывает личико, и я вижу на нем столько самосознания, столько недетской фанаберии, что соглашаюсь с Викентьевной: не понимает хорошего отношения, маленькая, но характер — хуже некуда.

— Домой хочу, — говорит Каролина, — мне тут надоело.

Викентьевна открывает ей дверь. Стуча ботинками без шнурков, Каролина пересекает комнату, у дверей оборачивается и говорит:

— Моя мама еще лучше вас пироги делает.

Мы с Викентьевной остаемся одни.

— «Пироги делает», — говорит она, — мать ее и духовку ни разу не включала. Кефирчик из магазина принесет, яичко сварит — вот и все пироги. Вдвоем живут. Мать — Верой зовут — одиночка. Если бы муж когда-нибудь был, почтальон бы алименты носил. В доме голо, как после пожара. Я им подушку для Каролинки пожертвовала, а то вдвоем на одной подушке спали. Но при этом форс. Цветы зимой. Несет букет, чтобы все видели — артистка, цветы ей преподнесли.

Она еще долго возмущается.

— Вы ведь знаете, сколько этих детей через мои руки прошло. Всем я была авторитет. А эта Каролина так и не признала меня. И ведь знает же, гадость, что я к ней, как к родному ребенку, всем сердцем, и мучает без передышки.

Викентьевна не просто по-старушечьи ворчит, она страдает. Я это чувствую и вдруг прихожу к выводу: Каролина не просто ребенок, который гоцает у нее над головой, это расплата. Не любила Викентьевна детей, за которыми присматривала, а Каролину полюбила. И надо же, чтобы эта первая любовь оказалась без взаимности…

В воскресенье вечером вернулись Томка с Борисом из двухдневного похода. Сбросили рюкзаки в прихожей, торжественно внесли в комнату и положили на тахту спящего Женьку. Он спал так, что мы трое стояли возле него и хохотали до колик. Так мог спать только сморившийся от лесных дорог четырехлетний городской мужчина. Не вздохнул, не крякнул, когда мы снимали с него сапоги, одежду и даже тогда, когда вытирали мокрым полотенцем руки и лицо.

— Договорилась? — спросила Томка, когда мы сели в кухне за стол.

И тут только я вспомнила, зачем ходила к Викентьевне.

— Не так это просто, — ответила я дочери. Не смогла признаться, что не вспомнила, напрочь забыла просьбу, когда была у Викентьевны.

— Так можно брать путевки или нет? — Зять бросил в мою сторону, как мне показалось, подозрительный взгляд.

— Можно, — ответила я, — в конце концов у Женьки есть бабушка. Укладывайте свои этюдники, берите путевки и ни в чем не сомневайтесь.

Это было что-то новенькое в моих речах. Томка даже отложила вилку и тоже подозрительно вгляделась в меня.

— А как же «я вам не нянька, не рассчитывайте, не надейтесь»?

— А так же. Нечего столбенеть и делать вид, что потрясены моим великодушием. А то может показаться, что вы каждую субботу и воскресенье ходите в походы с сыном, и он не висит на моей шее.

Они вовремя примолкли. Для нашего неугасающего спора, что такое современные бабушки, была неподходящая минута. Так или иначе, а на теплоходе по Енисею они поедут. И если бы я даже договорилась с Викентьевной, Женька все равно остался бы на моей совести. Я осуждала дочь и зятя за легкость, с которой они готовы были расстаться с сыном, и уж вовсе не могла понять мать Каролины, которая оставляет девочку одну в квартире. Но все это каким-то образом не противоречило моей собственной жизни в те годы, когда Томка была маленькой и неделями жила без меня, на попечении той же Викентьевны.

Утром Томка сказала:

— В новую жизнь надо втягиваться постепенно. Это я к тому, что отведи Женьку в детский сад.

В эту воронку я уже давно втянулась, но все-таки пытаюсь вынырнуть.

— А где его родители? Вроде они у него были?

Томка пытается улыбнуться. Она только что накрутила волосы на термобигуди и жалуется:

— Каторжный труд. И ведь никаких кудрей не будет. Так, нечто. А разве у меня есть время сходить в парикмахерскую?

Мимо нас в ванную проходит Борис. У него в двенадцать дня художественный совет, рассматривают его новую работу. По этому поводу все человеческое ему в это утро чуждо. Он здоровается со мной, как бы не узнавая, рассеянно подняв брови. Томка провожает его взглядом и шепчет:

— Переживает.

Оба они переполнены переживаниями: она — из-за прически, он — по более высокому поводу, а я, назначившая ровно в десять совещание с двумя научными сообщениями, выступаю среди них в роли хитрой бабки, не желающей воспитывать единственного внука.

Внук стоит у двери и терпеливо ждет. Ему все равно, кто поведет его в детский сад. Он мог бы и один пойти туда, это недалеко, и улицу переходить не надо, но не имеет права. Ни один ребенок на нашей улице не ходит в детский сад без провожатого. Когда-то ходили, а сейчас я бы сама не прошла мимо такого ребенка, остановила бы и спросила: что случилось?

По дороге я спрашиваю у Женьки:

— Ты знаком с Каролиной?

Женьке вопрос не нравится, возможно, он просто не понимает, как это можно быть знакомым или незнакомый с девчонкой из своего двора. Отвечает уклончиво.

— У нее мать козу играет, не главную, а которая старшая у козлят.

Я вспоминаю, что Женька недавно ходил с отцом в театр на спектакль «Волк и семеро козлят».

— А как ты узнал, что старшая у козлят — Каролинкина мама?

— Похожая. И Каролина сказала, она тоже была.

Я хочу спросить у него про шапочку, ту, что кишкой, с кисточкой, не подарить ли нам ее Каролине, но Женька вырывает руку и бежит от меня к крыльцу детского сада, мы пришли.

На работе я даже Женьку никогда не вспоминаю. Ни Томки, ни Бориса, ни внука в рабочие часы у меня нет. Архив — совсем не то, что представляют о нем несведущие люди. Никакой архивной пыли, никакой архивной тишины. Большое и довольно бурное научное учреждение. В этот день с десяти до обеда в моем кабинете шло совещание, телефон был выключен. Поэтому, когда в трубке послышался разъяренный голос Томки, я не сразу поняла, по какому поводу и кто это бушует.

— Ты что там, спишь?! Я два часа звоню без передыха. Все срывается, а в твой подвал дозвониться невозможно!

— В какой подвал?

— Извиняюсь. Мама, чтобы попасть к отходу теплохода, мы должны быть в Тобольске завтра. Борька поехал за билетами на аэровокзал. Ты понимаешь, о чем я говорю?

— Понимаю. Борька возьмет билеты, и вы вечером улетите. К чему столько шума и грохота?

— Твое предложение остаться с Женькой по-прежнему в силе?

— Предложение! Томочка, я на работе, не морочь мне голову. Какое там еще предложение, куда мне деваться?

— Мама, ты человек, — возликовала Томка, — кстати, это совсем другой теплоход и совсем другой маршрут. Мы пройдем место, где Енисей сливается с Иртышом! Представляешь?

— Нет, не представляю. Бросала тебя в детстве по более серьезным причинам. Работа этого требовала.

— Не идеализируй мое детство и свою молодость. По-моему, ты нам просто завидуешь.

— Поссоримся, Томка, а зачем? Завидую я на сегодняшний день сама себе. Дочь любит, зять уважает, внук нуждается. Как художественный совет у Бориса?

— Нормально. И вообще, мамочка, все нормально. Побудешь три недели настоящей бабушкой, знаешь, какой потом разноцветной и прекрасной покажется жизнь?

Это я знала и без нее. Трудности моей жизни вдвоем с внуком заключались вовсе не в домашней работе. Стирка, купание, все эти одевания, кормежки были естественным, житейским трудом. Уставала я до изнеможения от ответственности.

Женька, как только целиком оставался на моем попечении, вносил в сердце такую тревогу, что я уже не жила, а существовала на краю какой-то пропасти. Если он гулял во дворе, я не отходила от окна, провожая взглядом каждый его шаг. После работы, замирая, подходила к детскому саду: не случилось ли чего? Об этом я никогда не говорила Томке, это были мои собственные страхи, похожие на болезнь. Женька этого тоже не мог знать, но чувствовал. Когда он исчезал из моего поля зрения и я, не дождавшись лифта, сбегала с шестого этажа во двор, Женька выходил навстречу и говорил: «Я здесь». Только когда он был дома, я могла сесть за стол и углубиться в работу. Но какая это была работа! Сопение и тяжелые вздохи прерывали ее.

— Бабуля, мне скучно. Поиграй со мной.

Мы раскладываем на столе лото с картинками или ставим бильярд с ямочками для шариков, и через час я говорю внуку:

— Женька, теперь мне скучно. Давай смотреть телевизор.

Такси увезло Томку и Бориса в аэропорт. Мы с Женькой проводили их, не выходя со двора. Присели на скамейку и увидели Каролину. Она шла по двору рядом с матерью, нарядная, с большим белым бантом на голове. Тонкие, как струны, ножки словно пританцовывали, так легко и красиво она двигалась. Мать несла сумку с продуктами. Худенькая, грустная, тщательно одетая женщина. На узкой юбке сзади был длинный разрез. Она тоже шла по-особому, ноги в этом разрезе не мелькали. Прошли и исчезли, словно не имели никакого отношения к нашему двору, а так — появились и растаяли.

Мы уже собирались идти домой, когда из подъезда вышла Викентьевна.

— Сидите? — Она подошла к нам. — Сидите и ничего не знаете. Каролинку на экзамен водили. На балерину будет учиться. Это, я скажу, для нее выход. Там ведь интернат. Особое питание, режим, семь лет исполнится, будет учиться. Там и школа у них своя, отдельная.

Женьку эта новость задевает.

— А я шофером буду, — говорит он, заглядывая Викентьевне в глаза, — на поливальной машине.

Викентьевна никак не реагирует на его слова, и он повторяет:

— Я шофером буду. Ваша Каролинка будет идти, а я как включу и всю ее оболью.

Викентьевна по-прежнему не слышит, она переполнена будущим Каролины.

— Такая уж у них судьба: мать — артистка, и эта козявка в балерины выбьется.

Меня тоже захватывает будущее Каролины: пройдут годы, и из маленькой своенравной девочки получится балерина, может, даже выдающаяся. Никогда у меня не было знакомых в этой среде, и, что бы там ни говорили, это люди особой судьбы.

Дома я говорю Женьке:

— Раздевайся, умывайся и ложись спать. Может, тебе приснится поливальная машина. Мальчики мечтают стать космонавтами, полководцами, на худой конец, дрессировщиками, а этот мечтает поливать улицы. Откуда такая тяга к чистоте?

— Ниоткуда! — Внук прерывает мое ворчание громко, категорически и пугает меня своим ответом. — Иди к своей Каролине, я один буду жить.

Мы миримся не сразу. Женька лежит в постели, положив ладошки под затылок, смотрит в потолок, и нельзя понять, нравится ему то, что я говорю, или не нравится. Я говорю ему, что он не мальчик, а зайчик, самый лучший зайчишка на свете. И его поливальная машина, на которой он восседает, тоже самая лучшая в городе. Струи летят до самых верхних этажей. Кто это устроил такой дождь? Да это же заяц Женька, помните, жил такой маленький мальчик на шестом этаже в сто четвертой квартире?

— Не очень маленький, — поправляет меня Женька, — из средней группы.

Она пришла к нам в субботу. Я открыла дверь и увидела: Каролина.

— Проходи, пожалуйста! — И, чтобы настроить Женьку на гостеприимный лад, крикнула: — Иди сюда, посмотри, кто к нам пришел!

— Я не к нему пришла, — сказала Каролина. — Я к вам пришла. В гости.

Ситуация была потрудней, чем на ученом совете, когда докладчик и оппонент в равной степени уверены в твоей поддержке. Женька не просто не любил Каролину, он еще и ревновал. Стоял посреди комнаты, и весь его угрюмый вид выражал одно-единственное желание: уходи. Но не выгонял, молчал.

— Вот что, — сказала я ему, — человек пришел ко мне в гости. Если тебя не устраивает наша компания, можешь идти в комнату своих родителей. А сопеть, хмуриться, демонстрировать свой замечательный характер совсем необязательно.

Женька выслушал эту тираду и остался. Каролина же в это время совершала обход квартиры. Осмотрела все и сказала:

— А пирог с маком и медом делать будете?

Вот что тебя сюда привело!

— Буду, Каролина. Сейчас начну. А ты пока расскажи мне и Жене, как сдавала экзамены на балерину.

Личико Каролины стало серьезным, она вздернула подбородок: видимо, экзамены она сдала успешно и гордилась этим.

— Как вошла, сказали раздеться, чтобы осталась в трусах и босиком. Потом спросили, что будешь танцевать? Я сказала: польку.

— А зачем в трусах? — спросил Женька.

Каролина бросила на меня взгляд сообщника: ничего не понимает!

— Чтобы было видно — толстый или худой. И пальцы чтобы на ногах были видны.

Женька вздохнул, его бы до экзамена не допустили: толстый.

Я замешивала тесто, а они толклись возле меня, не клеилось у них общение между собой. Все-таки Каролина на два года старше Женьки. Ростом одинаковы, но разный возраст, разные интересы. Разговаривать с детьми не такое уж легкое дело. Это из области педагогической демагогии — разговаривайте с ними, как со взрослыми. Никуда не денешься, как со взрослыми можно говорить только со взрослыми. Я придумывала разные вопросы, вспомнила про шапочку, сказала Женьке:

— Не помнишь, где она? Давай подарим ее Каролине?

Женька пошел в комнату и вернулся с вязаной разноцветной шапочкой, протянул ее Каролине.

— На.

Она не стала ее примерять, выбежала в коридор и положила ее там на столик под зеркалом возле двери. Вернулась с губной помадой в руке.

— Можно, я возьму это маме?

Я замялась, губная помада Томкина.

— Пусть берет, — сказал Женька и задумался. — Медведя хочешь?

Медведя, сидевшего на подоконнике, Каролина долго рассматривала, прежде чем отнести в коридор. Медведь был куплен год назад на Женькино трехлетие, но поправить ничего уже было нельзя. Надо было раньше втолковать Женьке, что подарки не передариваются.

Пирог долго не остывал, я разрезала его на куски, разложила в тарелки, мы сидели и дули каждый в свою тарелку, пока Женьку не осенило:

— Давайте его положим в холодильник.

— Горячее нельзя в холодильник, — объяснила ему я.

Каролина засмеялась.

— Горячий пирог в холодильник! Ха-ха-ха. Он у вас глупый, ничего не понимает.

От обиды и растерянности, я все-таки хватила горячего пирога, скривилась, и Каролина, увидев это, уже не смеялась, а визжала от удовольствия. Что же это такое? Я отодвинула от себя тарелку и сказала ей:

— Женя не глупый. Добрый человек не может быть глупым. А вот когда человек смеется над чужой неловкостью или бедой, это не только глупо, но и жестоко.

Я говорила с ней как со взрослой, и она ничего не поняла.

— Пирог надо, чтобы он сначала остыл, а потом ставить на стол, — сказала она назидательно. — Когда моя мама делает пирог, он у нее всегда сначала остынет, потом уже его едят…

Не пекла ее мама пирогов, я это знала от Викентьевны. Впрочем, мама ее не поощряла и вымогательства. Уходя от нас, Каролина застыла возле столика в прихожей.

— Можно медведь и шапочка побудут у вас? Это будет мое, но полежит у вас. А губную помаду я возьму, скажу маме, что нашла.

Она опустошила нас. Непонятно, как это случилось, но после ее ухода мы с Женькой потеряли интерес не только друг к другу, но и ко всему на свете. Женька стал плакать, придумал, что у него болит нога. Ходил по комнате, волоча то одну, то другую ногу, раздражаясь, что я не жалею, не лечу его. Когда он стал топать «больными» ногами и грозить, что расскажет родителям, как я его не любила, а любила Каролину, я не выдержала, сказала ему, чтобы не прикидывался, поберег свои ноги: «Если так стучать, то и здоровые заболят». Кончилось тем, что он сел у двери и, подвывая, стал причитать: «Мамочка Томочка, папочка Боречка, куда вы уехали, зачем бросили своего Женечку». Сердце мое от этих стенаний переворачивалось, но что я могла поделать? Покаяться? «Дорогой внучек, перестань плакать, не буду тебя больше мучить»? Выручил звонок. Но сначала он меня смутил: еще не легче — кто-то из соседей не выдержал, поспешил на помощь несчастному ребенку.

Пришла Викентьевна. Лицо бледное, в глазах испуг.

— Пропала Каролинка!

Я ее успокоила.

— У нас она была. Домой пошла. Вы с ней разминулись.

Викентьевна отчитала меня:

— Разве так можно? Вы бы хоть позвонили. Я ведь где только не была — искала.

В квартиру она не вошла, постояла у порога, посверлила укоризненным взглядом и ушла. Я посмотрела на часы и через пятнадцать минут позвонила ей.

— Все в порядке? Видели Каролину?

— Здесь она, — ответила Викентьевна, — я по ней сердце надрывала, с ног сбилась, искала, а она явилась как ни в чем не бывало и даже извинения не попросит. Пирогом вашим все платье вымазала, в карман его положила без бумажки. Маме свой пирог припрятала. А чтобы Викентьевну угостить, на это у нее ума нет.

Викентьевна по-прежнему воевала с Каролиной, обижалась, обличала ее. А я в тот день слишком устала и от пирога, и от визита Каролины, и от Женькиных причитаний, поэтому сказала то, что совсем не надо было говорить:

— Вы слишком много сил кладете на девочку, вряд ли это ей и вам на пользу.

В трубке долгое молчание.

— А вы разве мало сил кладете на своего внука? Вон какой он у вас сытенький!

Я не стала ей говорить, что у Каролины есть мать и наверняка хорошая мать, если ребенок ее так самозабвенно любит. Просто у матери нелегкая жизнь, а у девочки нелегкий характер. Но скоро все изменится к лучшему: Каролину приняли в балетную школу, там режим, питание, обучение, и не стоило ее терзать в эти оставшиеся дни. Я сказала Викентьевне другое:

— Сытенький — это не главное. Женя, как я убеждаюсь, растет добрым. И вряд ли это результат усилий взрослых. Как получаются добрые, как жадные, не знаю.

— Зато я знаю, — сказала Викентьевна. — Если к ребенку с добром, то и он добрый. А если с камнем, то и он как камень. Вот она сейчас сидит, слушает, что я говорю, а глаза мышиные, ну просто съели бы меня. А за что? За то, что я волновалась, искала по дворам и квартирам. Мать ведь ее понятия не имеет, где она шлендрала.

Воспитательницей, конечно, она была чудовищной, и я не удержалась:

— Викентьевна! Побойтесь бога: разве можно при девочке так говорить о матери? И потом — «глаза мышиные». Она же запомнит, всю жизнь будет думать, что глаза у нее маленькие, некрасивые.

— Про мать не надо, — согласилась Викентьевна, — а про глаза я специально говорю. Хуже нет, когда человек думает о себе, что он красавец. Навидалась я этих красивых. Лицо выставит, фигурой вихляет, а молодость пройдет, и понять ничего не может, чего эта красота счастья не принесла.

Всякая жизнь затягивает. В понедельник, оставив Женьку у крыльца детского сада, я не села в трамвай, а пошла к троллейбусной остановке, которая была в километре от этого места. Впервые заботы предстоящего рабочего дня не трогали меня, словно это был не понедельник, и я вышла просто пройтись, подумать, разобраться в чем-то более главном. «Сытенький». Непонятным образом это слово больно ударило меня, хотя Викентьевна наверняка имела в виду «толстенький». Томка не росла «сытенькой». Мы жили с ней вдвоем, так же, как Каролина и ее мать, и так же в нашей жизни была Викентьевна. Она научила Томку вязать, вышивать и мыть шею так, чтобы вода не стекала за воротник. Но только ли этому научила? И знает ли сама Томка, чему научила ее я, чему люди, а чему конкретно Викентьевна? Перед выпускным вечером в школе дочь моя оказалась без белого платья. Не то чтобы не было денег, а так, проморгали, упустили сроки, и, конечно, я расстроилась: что же теперь делать? Томкина подруга Марина принесла ей белую прозрачную блузку и какую-то розовую с неровным подолом юбку. Томка облачилась в этот наряд, и сердце мое сжалось. Я не сказала ей, что самое ужасное в этом наряде была спортивная майка, которая просвечивала через прозрачную блузку. Марина тоже это видела и тоже пощадила подругу. На рассвете они вернулись, уставшие, счастливые, со свернутыми трубочкой аттестатами в руках. Я прижала к себе Томку и сказала: «Ну почему мы с тобой не умеем жить? Ни платья у тебя хорошего, ни рубашки». — «Не в этом счастье», — отмахнулась Томка. И до сих пор у нее счастье «не в этом». Когда, провожая их в поездку на теплоходе, я спросила, сколько стоят путевки, Томка весело стрельнула глазами в Бориса и ответила: «Полторы дубленки».

Может быть, я нагораживаю, приписываю Викентьевне то, чего нет? Может быть, отсутствие у Томки тяги к материальным ценностям — вовсе не заслуга Викентьевны? Ведь вышивание и вязание не проклюнулись в дальнейшей ее жизни. Один-единственный шарф она вяжет Борису уже пятый год, и конца этому шарфу не видно. И «сытенький» Женька, который никогда не оставался на попечении Викентьевны, спросил у Каролины: «Медведя хочешь?» Кто обучил его щедрости? Все эти мысли, нестройные, без логических концовок сопровождали меня до самой работы и потом возвращались в самый неподходящий момент. Младший научный сотрудник из отдела Отечественной войны Неля Карпова не просто удивилась моему вопросу, а даже испугалась, открыла рот и стояла так секунд пять, пока не сообразила, что и на такой вопрос своего директора положено ответить.

К этой Неле у меня давняя симпатия, которую я прячу, и она не догадывается. Она не просто старательный работник, а истовый. Если бы было можно, она бы не уходила с работы, а жила бы в архиве. Горе, радость, восторг — все это отражается на ее лице даже на совещаниях. У нее не надо спрашивать, как она к кому относится, все это объясняют ее глаза, губы, даже плечи, которые поднимаются, выражая возмущение. И при такой жизни, отданной целиком работе, — изысканная, дорогостоящая одежда, со знанием дела подмалеванные глаза.

— Неля, — спросила я ее, — откуда у вас при вашей зарплате такие модные дорогие вещи?

Она постояла с открытым ртом и ответила:

— Если вас серьезно интересует этот вопрос, то скажу.

И объяснила, что внешний вид современной девушки, живущей на скромную зарплату, — это особый род деятельности. Секрет кроется в том, чтобы не заносить вещь и вовремя отнести ее в комиссионку или продать таким же способом, как купила. И тогда получается, что ты всегда хорошо одета за небольшие деньги.

Я поняла эту механику. Успех такого рода деятельности, как и всякого другого, требовал, помимо энергии, еще и таланта, но я не стала углубляться в природу этого таланта.

— Неля, — сказала я, — а смогли бы вы носить обычные туфли и платья из магазина?

— Нет, — ответила она, — это невозможно. Это возможно только при одном условии.

— При каком?

— Если все будут носить вещи из магазина. Но все не носят, и те, кто одет в изделия массового пошива, чувствуют себя униженными.

— Неужели все?

— Все, — убежденно подтвердила Неля.

Мне еще хотелось поговорить с ней на эту тему, но больше не стоило. В Нелиных глазах загорелось подозрение, и я поспешила ее успокоить:

— Мое поколение не знало такого рода деятельности, вот я и поинтересовалась.

Неля не поступилась своими убеждениями.

— Это не поколение, — сказала она, — это круг людей, который вас окружал. Моя мама тоже из вашего поколения, но она совсем другая.

Я в ней не ошиблась. Она ушла, утвердив мои симпатии.

Весь этот день не был похож на мой обычный рабочий день, он словно соскочил со своей прямой и шарахался из стороны в сторону по каким-то зигзагам. Пришли члены комиссии из райисполкома, разложили на полу чертежи с планом капитального ремонта подвального помещения. Когда я что-то стала понимать в этих чертежах, оказалось, что это план реконструкции склада бестарного хранения муки соседнего хлебокомбината. Не плакать же, посмеялись, извинились друг перед другом. Когда они ушли, я сказала себе: ты-то чего извинялась? Потом пришла дама, не старая, а такая старинная, в ломоносовском парике, только без косички. Поставила на мой стол шкатулку, вытащила из нее спрессованную пачку документов и стала рассказывать о своем муже. Он всю жизнь собирал мебель из карельской березы, ухлопывал все деньги на реставрацию, а когда умер, то оказалось, что эту мебель он определил завещанием государству. Дама как раз и явилась ко мне исполнять его волю. Я объяснила ей, что она ошиблась адресом, но понять это уже было ей не по силам: наш архив был рядом с ее домом, и ни в какое другое место она идти не желала. На все мои слова дама отвечала одной-единственной фразой: «Вы хотите сказать, что я должна идти куда-то далеко?» Когда я наконец догадалась ответить: «Именно это я и хочу вам сказать», дама поднялась, сгребла документы в шкатулку и направилась к двери. Оттуда она мне заявила: «Завещание опротестовано. Мебель не представляет никакой художественной ценности. Я не позволю сдвинуть ее с места ни на сантиметр».

Эта дама наверняка никогда в разговорах не произносила: «Мое поколение!», она принадлежала к очень узкому кругу коллекционеров мебели из карельской березы. Но насчет моего поколения Неля все же ошиблась. Не было у нас такого рода деятельности. Конечно, мы хотели быть хорошо одетыми. Хотели, чтобы мужья любили нас и были верными всю жизнь. Мы не очень дрожали над своими детьми, и они у нас не выглядели сытенькими. Это теперь нас мучают мысли: правильно мы жили или неправильно? Тогда твердо знали: правильно. Мы радовались детским садам, не стенали: ах, инфекция, ах, как много детей на одну воспитательницу. И перед Викентьевной заискивали, она давала нам возможность ездить в командировки, защищать диссертации. Дети все-таки смысл будущего, но не самой жизни.

Слишком много всяких мыслей обуревало меня в этот день, да и он сам выдался слишком сумбурным, чтобы появление Викентьевны удивило меня или взволновало.

— Не ждали? — спросила она, оглядывая кабинет. — А я вас не искала, сразу нашла. Там, в сквере на скамейке, посидела, чтобы к концу вашей работы прийти. А у вас тут солидно. — Она неподвижно стояла у двери. Когда я предложила пройти и сесть, отказалась. — Я вас на улицу подожду. Вы ведь скоро?

Рабочий день закончился, и мы вместе с ней вышли на улицу. Там Викентьевна сразу преобразилась, заговорила своим обычным тоном:

— Я к вам за помощью пришла. Хочу, чтобы вы на мать Каролины воздействовали. Нельзя ей так относиться к своему ребенку. Дитя обозленное растет, хитрое, а она, как будто не мать, — в стороне.

— Может, не совсем в стороне. За что-то же любит ее Каролина.

— Любит, потому что это необыкновенный ребенок, сердце золотое. Вчера мне говорит: «Я когда стану заниматься, куплю тебе норковую шапку и сапоги замшевые». А я ей отвечаю: «Я же тебя всегда только ругаю». А что же она отвечает? «А ты тогда ругаться не будешь. Ты тогда придешь на спектакль и сядешь в первый ряд. Я тебе контрамарку в кассе оставлю».

Всю дорогу, пока мы ехали в трамвае, Викентьевна говорила о Каролине и ее матери, а я терпеливо ждала, когда она перейдет к своей просьбе. Я чувствовала: это длинное вступление неспроста, просьба серьезная. И не ошиблась. Когда мы вышли из трамвая, Викентьевна остановилась, посмотрела на меня сурово и спросила:

— Что это вы замолчали? Если не согласные с моими словами, сказать надо.

— Слушаю. Я ведь совсем не знаю мать Каролины, да и девочку мало знаю.

— Не знаете, так сейчас узнаете. — Викентьевна оглянулась по сторонам, на трамвайной остановке стояли люди, и она за рукав отвела меня в сторону. — Каролинка экзамены сдала, а места ей здесь не нашлось. Вроде бы вообще в этом году они младшую группу не будут у себя держать. А тем, кто выдержал экзамены, предложили учиться в других городах. Тоже в интернате, в таких же школах при оперных театрах. Вот Вера и записала свою Каролину в Минск.

— И я должна ее отговорить?

— Да.

— Почему?

— Интересный вопрос! — Викентьевна с возмущением глянула на меня. — Вот вы бы своего внука послали в Минск?

— Его бы никто не принял в такую школу, — ответила я, — такого сытенького.

— Ишь как вас заело! — Викентьевна криво усмехнулась. — Одно слово мне простить не можете. А тут ведь жизнь чужая, вас не касается. Вам ведь все равно, где будет Каролинка — здесь, в Минске или еще где. В этом все дело.

Мне нечего быть таить от нее, я поняла, что дело не в матери, Викентьевна сама боится оторваться от Каролины.

— Давайте начистоту, Викентьевна. Я не имею права укорять мать Каролины, наставлять на путь истинный. Вы помните мои молодые годы. Если бы у Томки были способности не к рисованию, а к балету, вполне могло так получиться, что она бы жила и училась в другом городе.

— Понятно, — сказала Викентьевна. Это «понятно» относилось к тому, что я отказываюсь выполнить ее просьбу. — Когда чего не хочешь, оправдание себе найдешь.

— А мне непонятно, — сказала я, — почему вы берете на себя такую ответственность. Кроме сегодняшнего дня, есть еще будущие годы. Каролина сегодня маленькая, но потом будет взрослая. И она вам может не простить сегодняшнюю к себе жалость.

Викентьевна ничего не ответила, на том мы и разошлись.

Томка и Борис вернулись из путешествия и нашли, что сын их вырос, поумнел, вообще стал какой-то значительной личностью.

— И это всего за три с половиной недели, — сказала я, — представляете, как бы он изменился, если бы вы отсутствовали лет пятнадцать.

Томка и Борис оценили шутку, вообще в тот вечер они смеялись по любому поводу — так были рады, что вернулись домой.

— Теперь, мамочка, — сказала Томка, — твоя очередь бороздить реки и моря. Есть замечательный маршрут: Владивосток — остров Шикотан. По пути следования — Камчатка, Южный Сахалин и острова Курильской гряды.

Ее слова сдвинули меня с места, через несколько дней я подала заявление об отпуске, взяла путевку в подмосковный Дом ученых и уехала туда на два месяца.

Когда вернулась, лето уже кончилось. Двор наш был усыпан желтыми листьями. Я вышла из такси, вытащила чемодан и увидела Женьку. Он пришел из детского сада один и ходил по двору, загребая ногами листья. Дома никого не было.

Только мы вошли в квартиру, как за нами вбежал запыхавшийся Борис.

— Везет мне, — завопил он, — один-единственный раз опоздал в детский сад, и надо же так подгадать, чтобы именно в этот момент приехала теща!

Женька успокоил его:

— Мама не узнает, мы ей ничего не скажем. Правда, бабуля?

Семейный заговор, как и всякий другой, сплачивает. Когда появилась Томка, мы были единым целым. Томка даже постояла у двери с зонтиком в руках, полюбовалась:

— Семейная идиллия двадцатого века! Картина! Вторая премия, поскольку тема не производственная. Кстати, в открытом окне перспективочкой можно дать башенный кран.

Я оглянулась, балконная дверь была закрыта, струйки дождя бежали по стеклу, и ничего не было видно. Но если открыть эту дверь, то, несомненно, вдали, в перспективе, будет маячить не один башенный кран. Как пишут в газетах, наш новый район обустраивается и хорошеет с каждым днем.

— Ну, какие новости у двигателей прогресса? — спросила Томка, присаживаясь к столу. — Твои ученые включили синфразатрон для обогрева или мерзли, как прошлой осенью?

— В школьный учебник физики загляни, — посоветовала я ей, — а то брякнешь где-нибудь «синфразатрон», на лбу же у тебя не написано, что ты у нас с юмором.

Мы долго просидели в тот вечер за столом. Женька уснул под наши разговоры в кресле в обнимку с подаренным Каролине медведем. Много таких добрых вечеров было в нашей жизни, но всякий раз, когда он выпадал, казалось, что ничего похожего не было.

— Никогда мы так дружно не сидели за столом, — сказала Томка, — с такой лаской не глядели друг на друга. Полезно все-таки приезжать и уезжать. Да, мама, еще одна новость: Викентьевна уехала. Поменяла свою квартиру и уехала в Минск.

Видимо, лицо мое выразило не только удивление, потому что Томка спросила:

— Ты что?

Я рассказала им, почему уехала Викентьевна. Томка и Борис выслушали мой рассказ спокойно.

— Старческие фокусы, — сказала Томка. — Не нужна она этой Каролине. — И разрушила своими словами наше доброе застолье.

— Есть люди, — сказала я ей, — которые многим нужны. Мне, например, неизвестно, какой бы ты была, если бы я тебя не оставляла у Викентьевны.

— Это, Ольга Сергеевна, что-то очень туманное, — подал голос Борис. — Каждый человек оставляет в жизни другого след, но роль Викентьевны в Томкиной судьбе доказать невозможно.

— Она у нее стала рисовать. Я приезжала из командировки, и Томка вручала мне свои рисунки. А я по лицу Викентьевны видела, что она относится к этим детским картинкам серьезно.

— Мама, я уже говорила тебе: не идеализируй свою молодость и мое детство, — сказала Томка. — Если хочешь знать, я боялась ее.

— А может, и надо чего-то бояться в жизни? Ты же сама говоришь, что когда приступаешь к новой картине, то дрожишь от страха.

— Ну, заехали, — рассмеялся Борис, — для наших художественных натур это что-то неподъемное. Нам бы чего-нибудь попроще — обыкновенную бабушку, чтобы внука в сад водила, оладьи пекла, да, Томка?

Он шутил, и Томка поддакнула:

— Эх, где нам взять такую бабку?

Борис вытащил Женьку из кресла и понес в свою комнату, Томка пошла за ним. А я осталась.

О чем мы говорили? Зачем я хотела им объяснить то, чего сама не понимала? Дело совсем не в том: была Викентьевна воспитательницей или не была. Другое потрясло меня: Викентьевна поднялась в свои старые годы с насиженного места и поехала в Минск.

Я подошла к балконной двери и распахнула ее. Холодный сырой ветер влетел в комнату. В домах напротив во многих окнах горел свет. Внизу легким шагом пересекла двор женщина. Может быть, это была Вера, мать Каролины. Шла после спектакля и несла домой свое одиночество. Я не стала надрывать свое сердце вопросами к этой женщине: «Где твой ребенок? Стоит ли самая блестящая будущность Каролины вашей разлуки?» Я уже знала, что каждая жизнь выливается из берегов и обретает эти берега по своим собственным законам. И наши знания жизни — только лишь наши. Никто не мог ответить мне на вопрос, что погнало Викентьевну в Минск. Только она сама, будь у меня возможность спросить, ответила бы обстоятельно: «Вы же знаете, какое это барахло. Если бы я за ней не поехала, она бы меня утопила. Она и бабку свою утопила, и отца, он у нее на водных лыжах катался. А я живой хочу быть. Вот и поменяла квартиру. Хорошая квартира, такая, как и была, даже лучше: Каролина в интернате, никто над головой не гоцает».