Позволю себе начать с пустячного напоминания: это — послесловие, а значит, если читатель почему-либо решил начать с малого, с этих вот нескольких страниц, а большое, роман «Сизиф», отложить на потом, он использует послесловие как предисловие, хотя послесловие потому и после, что адресовано тем, кто уже успел прочитать основной текст, а не готовится, как читатель предисловия, к нему приступить.

«Сизиф» Алексея Л. Ковалева в предисловиях не нуждается — как и преобладающее большинство произведений, написанных по-русски и сейчас, а стало быть, не отделенных от нас ни пространственно-временными, ни языковыми барьерами, преодолеть которые и призвано помочь предисловие. «Сизиф» к тому же в полной мере наделен требуемой от хорошего рассказа самодостаточностью: все, что нужно знать и понимать, сообщается и объясняется прямо в тексте. Короче, в мысленном книжном шкафу «Сизифа» можно и нужно ставить на полку современного русского романа — он свое место там заслужил. Некоторые тексты, однако, стоят в этом мысленном шкафу на двух полках сразу, как историческая беллетристика, чье место оказывается рядом как с беллетристикой неисторической, так и с историческими трудами, числящимися по ведомству уже не занимательности, но познавательности, хотя о Мак-Грегорах или о Луизе де Лавальер мы, если что-то знаем, знаем обычно из романов. Греческие мифы мы тем более знаем почти исключительно из художественных произведений, созданных древними авторами на мифологические сюжеты, хотя есть на этой полке место и для книжек поновее, в том числе и для «Сизифа»: наша культура находится с культурой классической древности в отношениях столь тесного преемства, что некоторые традиции оказываются сквозными — как биографическая, например. И тем более как традиция рассказывания мифов.

В науке мифом называется не только рассказ о том или ином событии оного времени, когда мир был молод и способен к превращениям, но и космологическое представление, лежащее в основе умозрительной картины космоса и (весьма косвенно) связанное с таким рассказом — связи эти отыскивают, обычно без особого успеха, лишь специалисты. Сами греки называли мифами только рассказы («миф» и значит «рассказ»), зато никаких ограничений способу и объему повествования не делали: драма, стихотворение, притча, эпическая поэма — в общем, любой текст мог иметь и очень часто имел мифологический сюжет и был, следовательно, версией мифа. Притом все эти тексты были по сути своей равноправны, хотя, конечно, как любые тексты, различались авторитетностью, которая могла быть общепризнанной, но никогда не бывала непререкаемой — всякий миф, хотя бы то был миф о гневе Ахиллеса, Пелеева сына, всегда можно было рассказать по-другому. У софистов, начиная с собеседника Сократа Горгия, такое переиначивание было в моде, называлось «парадоксом», и Дион Хрисостом, например, через полтыщи лет после Горгия доказал, что Троянскую войну выиграли троянцы. Правда, парадокс числился по ведомству риторики (Дион доказывает, а не рассказывает), но любой миф, будучи по природе этиологичен, то есть повествуя о событиях, определивших во время оно структуру и функционирование сегодняшнего космоса, естественно способствует рефлексии — недаром философы часто подкрепляли рассуждения мифами, а то и сами их сочиняли, как Платон.

Конечно, в большинстве случаев мифологическая рефлексия отчетливо отличалась от мифологического повествования, поначалу в основном поэтического, а с распространением учености приобретшего также форму, которую уместно назвать энциклопедической. Вот, скажем, у Гомера похищенная Парисом Елена живет в Трое, а у Еврипида Парис увез в Трою лишь ее призрак, а ее самое боги перенесли в Египет — но каждый поэт из имеющихся вариантов мифа выбирает один (часто им же самим доработанный) и затем следует уже только этому варианту. А ученый автор какого-нибудь из компендиумов, оставшихся нам в наследство в основном от римского времени, обычно знает все варианты и вполне может рассказать о Елене, что «соблазненная Парисом она бежала с ним в Трою, хотя иные утверждают, будто она была перенесена в Египет, а Парис тем временем…» — и так далее, порой вплоть до «а жители такого-то города говорят», и тут до нас долетает то ли отзвук устного предания, то ли пересказ праздничной речи гастролирующего софиста.

В древности эта энциклопедическая премудрость числилась в основном по ведомству грамматики (растолковывания текста) и имела тенденцию к тематической специализации, так что сочинения, посвященные мифам, называются обычно мифографическими, а их авторы — мифографами. Писали мифографы о многом, но кратко: в «Мифологической библиотеке» Аполлодора говорится, например, что «воротясь в Микены с Кассандрой Агамемнон был убит Эгисфом и Клитеместрой», а Эсхилу этого хватило на целую трагедию — зато книгу Аполлодора до сих пор можно использовать как очень хороший справочник. В рассуждения мифографы вдавались редко и рассуждали не особенно складно: так, Палефат в своей коллекции «невероятного» сначала, как положено, кратко пересказывает миф — скажем, что Ниоба от горя превратилась в камень, — а затем столь же кратко объявляет, что подобное совершенно невероятно, а просто, мол, над могилой погибших детей поставили каменную статую скорбящей матери, вот потом и вышла путаница. Но Палефат нетипичен: мифографу полагалось просто собрать и представить в удобном для читателя виде максимум релевантной информации, а критика ее числилась по ведомству риторики и философии. После этих необходимых пояснений можно вернуться к «Сизифу».

Никакой поэмы или трагедии никто из древних о Сизифе не оставил, даже у мифографов о нем мало, а в итоге про «сизифов труд» знают все, а за какие такие грехи приходится тому катить в гору свой камень — тут сведения скудны и разноречивы (так же, кстати, обстоит дело и с другим преисподним страдальцем, Танталом, чьи «танталовы муки» тоже всем известны, а чем он их заслужил — тут сведения опять-таки скудны и разноречивы). Правда, греческие мифы не исчезали из тематического репертуара европейской литературы ни на миг, ибо всегда хуже или лучше изучались в школе, а потому мифологические сюжеты и образы шли в ход постоянно, и сочинить, например, трагедию об Ифигении или оперу об Акиде и Галатее всегда было делом вполне естественным. Когда главным жанром сделался роман, не сдавший своих позиций до наших дней, постепенно и он обогатился греческим мифом — прежде всего, конечно, благодаря «Улиссу», написанному на сюжет «Одиссеи», но насыщенному современными автору персонажами и образами. Однако новоевропейскими авторами миф традиционно использовался, если вообще использовался, в своей более или менее хрестоматийной форме, будучи так же обязателен для узнавания, как «сизифов труд» и «танталовы муки»: ведь и «Улисс» адресован тем, кто хорошо помнит «Одиссею» Гомера, а рассказывать нам о настоящем Одиссее Джойс не собирался. А вот «Сизиф», хоть в нем и имеется современная сюжетная линия, написан о том самом — настоящем — Сизифе.

В XX веке есть примеры и такому, и прежде всего «Иосиф и его братья» — не греческий миф, но действительно рассказ про того самого Иосифа, так как Томас Манн не использует библейский сюжет в качестве метафоры современной ему реальности, но добросовестно исследует именно реальность оного времени. Однако, как ни немногословна Книга Бытия, об Иосифе там говорится довольно подробно, и эту основную сюжетную последовательность Томас Манн не нарушает ни на иоту. Про Сизифа так написать нельзя, тут опереться не на что, приходится все сочинять самому — хотя непременно из готовых сюжетных элементов, иначе получится уже не про настоящего Сизифа.

Вот так-то Алексей Л. Ковалев собирает все, что древние написали о Сизифе, а кстати, о его родне, о его жене, о Коринфе и о царях Коринфа, — в общем, собирает всю релевантную информацию, пусть неизбежно фрагментарную и противоречивую, раз о Сизифе, как сказано, не было ни единого связного повествования. Однако мифограф, если уж передает все варианты мифа, не старается их примирить, а в «Сизифе» не так: иные версии автор отвергает, хотя всегда с объяснением (скажем, с чего это люди вдруг решили, будто Сизиф был незаконным отцом Одиссея), а иногда примиряет — и тоже с объяснением (скажем, как же вышло, что сын прародителя Эола оказался почти одних лет с отцом Одиссея Лаэртом), и если объяснениям первого типа еще бывают параллели в мифографии, то объяснения второго типа — удел софистов. Уже упоминавшийся Дион Хрисостом доказывает, что троянцы выиграли Троянскую войну, именно на основании противоречий предания: вот, например, как известно, по завершении войны лишь у победителей является возможность основать новые города, а после Троянской войны новые города почему-то основывали как раз троянцы, недаром Эней стал праотцем римлян… и так далее. Миф здесь преобразуется уже на концептуальном уровне, и у Диона концепция парадоксальна, потому что на самом деле Троя все-таки была сожжена, а в «Сизифе» концепция не парадоксальна, потому что все важные события оного времени остаются, какие были, и лишь само время лишается привычной линейности, ветвясь на разноприродные потоки и впадая в вечность, где все случается одновременно, что тоже в известном смысле есть свойство оного времени.

Потому-то не только к пишущему о Сизифе депрессивному американцу его герой то и дело заходит с того света поболтать, но и в основном сюжете романа живой Сизиф не раз встречается с неким фракийцем Гилларионом, пророком и целителем, до странности похожим сразу на двух св. Илларионов — на знаменитого ученика св. Антония и на «местночтимого» далматинца, в честь которого назван замок близ Дубровника и вино «Святой Илларион». Отсюда отнюдь не следует, будто в «Сизифе» язычество меркнет под сенью христианской идеи — никоим образом, просто есть в романе фракиец Гилларион, пророк и целитель, причастный вечности, которой причастен и Сизиф, а что был потом в тех краях другой Гилларион, а скорее всего тот же самый, так это уж свойство вечности, где все происходит одновременно. Или вот поминается в «Сизифе» коринфянин Басс, хотя имя у него римское и все известные Бассы были римляне — кроме одного, как раз коринфянина, жившего при Флавиях и вызвавшего к себе лютую ненависть Аполлония Тианского, вместе с которым он таким образом и вошел в историю. Трудно поверить, будто в «Сизифе» выведен тезка того Басса, скорее всего это он и есть, хотя с Аполлонием пока и не знаком. Автор навряд ли рассчитывал на читателя, исправно вспоминающего ad hoc местночтимых далматинцев и зложелателей божественного любомудра — да и я поминаю тут о них лишь затем, чтобы нагляднее продемонстрировать извилистые русла текущих из вечности и в вечность хронологических потоков. Впрочем, как сказал тот же Аполлоний, «не только очам нужно солнце, но и солнцу очи», а стало быть, расчет на читательскую памятливость или дотошность, если был, оказался не вовсе напрасен.

Итак, собрав все имеющееся на манер грамматика-мифографа, автор придает этому разноречивому изобилию новую концептуальную связность, то есть работает уже как софист, но и этим не ограничивается — в книге немало космологических рассуждений, не уступающих занимательностью сюжету, органично в него вплетенных и часто весьма остроумных, как, например, о творении. Между тем рассуждения о космосе числятся по ведомству философии, а если философ вдобавок что-то рассказывает о богах и героях, рассказы эти (Платон называл их дидактическими мифами) не обладают независимой повествовательной ценностью, но лишь иллюстрируют общую концепцию, как миф о пещере иллюстрирует в «Государстве» учение об идеях. В сущности, сказанное в «Сизифе» тоже можно при желании считать иллюстрацией концепции разноприродного времени, доступной отдельному изложению, — ведь и учение об идеях можно изложить безо всяких пещер, как обычно и делается в учебниках философии.

В середине XX века Тойнби, убедительно опровергая опыты уподобления древней и нашей цивилизаций, начал с Плутарха: сам по себе он вроде бы типичный «викторианец», но отсюда никак не следует, будто можно уподобить его эпоху викторианской. Очевидно, однако, что частные сближения (например, Плутарха с викторианством) вполне возможны и, наверно, применительно не только к одному автору, но иногда и применительно к одной книге, — и «Сизиф» довольно отчетливо ассоциируется с эпохой, когда теоретическая космология все теснее сплеталась с космологией мифологической, а философия и вообще все, имеющее какое-либо отношение к мифам, чаще называлось богословием, потому что так или иначе речь там шла о богах. Другое дело, что как у Плутарха нет определенного викторианского двойника, так и у «Сизифа» нет определенного аналога среди сочинений грекоязычных граждан Римской империи, уже почти готовой сгинуть под натиском исторической необходимости, и вот тогда-то, сознательно или бессознательно ощущая этот натиск, последние эллины сберегали драгоценную для них традицию, превращая чуть ли не каждую книгу в своего рода итог и синопсис этой традиции — чего только нет, например, в комментариях Прокла к «Тимею».

Также и в «Сизифе» текст густо насыщен традиционными мифологическими сюжетами, неизбежная противоречивость которых примиряется в софистическом духе, иногда на манер Горгия или Еврипида: эти двое, Горгий в парадоксе и Еврипид в драме, пытались оправдать легкомыслие Елены, а в «Сизифе» задача труднее — представить детоубийство Медеи неким вариантом трогательной истории награжденных ранней смертью Клеобиса и Биттона (о них рассказывать не стану, оба есть во всех словарях), хотя в конце концов у царицы Коринфа остается слишком много общего с самой знаменитой из Медей, Медеей Еврипида, потому что все равно она убила — не детей, так родного брата. Софистическое примирение разноречивых версий мифа само по себе создает увлекательные сюжетные повороты, даже более увлекательные, чем оправдание Медеи, но это, как сказано, не мешает автору время от времени отвлекаться — иногда очень надолго — на рассуждения, например, о богах вообще и об иерархии богов в частности. А почему бы и нет? Вот ведь Платон в знаменитом Седьмом письме рассказывает «друзьям и родичам Диона» о своих отношениях с двумя сицилийскими тиранами, но это не мешает ему надолго отвлечься, чтобы объяснить про Единое и про Благо — и это важно, потому что лежит в основе всех событий, включая и политические интриги. Порой автор «Сизифа» отвлекается и на варварские предания — о том, например, как халдей Авраам готов был принести в жертву родного сына, и тут трудно удержаться от слова «элегантно»: действительно, к скольким бы Сизиф ни принадлежал поколениям, до Троянской войны он не дожил и никак не мог знать о жертвоприношении в Авлиде, а история такого жертвоприношения по ходу рассказа была нужна, и вот единственной подходящей оказалась история об Аврааме — элегантный прием, хотя не знаю, насколько осознанный. Вообще при чтении романа часто кажется, будто автор погружен в миф настолько глубоко, что на многое смотрит словно бы изнутри мифа, и это, наверно, иногда усложняет текст, но несомненно всегда его обогащает.

Современный роман не следует жестким жанровым нормам: романом разрешается называть любой прозаический текст солидного объема, а внутри может содержаться хоть детектив, хоть автобиография, хоть запись своих и чужих сновидений. Хоть миф. В этом смысле тот факт, что «Сизиф» очевидным образом является романом, вовсе не мешает ему быть также и мифом о Сизифе. А так как другого мифа о Сизифе попросту нет, этот мог бы, пожалуй, занять пустующее место — вот только для вхождения мифа в культурный обиход должны забыться и книга, и ее автор, и самая мысль, что кто-то когда-то все это сочинил, а кто-то прочитал, а потому не нам судить, ждет ли «Сизифа» столь славное забвение.