Пролетели те недолгие дни, когда дом Сизифа был отмечен присутствием царских сыновей, когда их шумные игры сменялись тихими беседами Гиллариона, а те, в свою очередь, выливались в оживленные споры, в которых демон косноязычия, изнемогавший под пристальным вниманием наставника, выбивался из сил и мало-помалу уступал свою добычу, отпуская мальчика в ясный мир плавной и выразительной человечьей речи. Медея, держа слово, никак не давала о себе знать, не поступало вестей из Микен, ни дурных, ни добрых, и волнение, достигшее высшей точки той бессонной ночью, которую Сизиф и плеяда провели в мыслях об элевсинской затворнице, улеглось.

Но вот наконец фракиец сказал супругам, что мальчик здоров, а в доказательство попросил Ферета рассказать своими словами один из подвигов Геракла, что малыш и проделал очень увлеченно, без единой запинки. Знакомая тревога вернулась к Сизифу и Меропе, когда пришла пора уведомить царицу, что целитель сделал свое дело, но мешкать они не решились.

Провожая ребятишек, Меропа чуть дольше, чем принято, прижимала к себе их беспокойные тельца, и лишь нетерпение, с которым они рвались домой, помешало ей удержать их в объятиях еще немного. В сопровождении Сизифа, фракийца и стражи, не без удовольствия покинувшей свой пост, Мермер с Феретом отправились во дворец.

Самые первые бурные мгновения встречи с матерью тоже были сокращены горячим желанием Ферета показать ей свои успехи. К удивлению Сизифа, это было уже другое приключение Геракла, переданное с той же легкостью и изяществом. Но теперь дело не ограничилось и этим, ибо и Мермер жаждал получить свою долю материнского внимания. Не успел Ферет закончить рассказ о злых птицах с когтями и перьями из твердой меди, обитавших у Стимфалийского озера, особенно ярко обрисовав ту его часть, где герой, взобравшись на дерево, вспугнул прячущихся хищниц громкой трещоткой, и даже изобразив ее веселый звук, как брат перехватил инициативу ловким переходом «а вот еще говорят» и изложил новый подвиг силача, за которым последовало еще одно красноречивое описание Феретом его победы над диким вепрем. Здесь излюбленным местом рассказчика были искрящиеся на солнце снега на вершине горы Эриманты, куда Геракл загнал зверя и где тот окончательно завяз. Должно быть, это зрелище напомнило Медее о Кавказе, потому что в этот момент она привлекла к себе сына и не отпускала его до конца истории.

Слушая это трогательное состязание, Сизиф думал о том, что фракиец, оказывается, не только обучал детей риторике, но и пополнял их восприимчивый разум новыми знаниями о богах и героях, и удивлялся — сколько же тот сумел вложить в их кудрявые головки всего за десять дней.

Оба были в равной мере удостоены восторженных материнских похвал и, попрощавшись с мужчинами — почтительно с Сизифом и тесным двойным объятием с фракийцем, — убежали в свою комнату.

— Неотложное дело заставляет меня повременить с тем, что тебе причитается, — обратилась Медея к Гиллариону. — Тебе будет воздано по заслугам, но я не хочу благодарить тебя походя, ибо заслуги твои велики. Будь так добр, подожди за дверьми, пока я переговорю с Сизифом, и возвращайся.

Когда Гилларион ушел, Медея еще некоторое время молча разглядывала Сизифа.

— Много воды утекло с нашей последней встречи, — сказала она затем.

Только тут он решился поднять глаза и, отбросив все посторонние мысли, ответил:

— Я слушаю тебя, царица. Мое сердце по-прежнему открыто.

— Другого я и не ждала. Сегодня я не задаю тебе вопросов, не приглашаю к спору. Мне нужно, чтобы ты выслушал то, что я скажу, с начала до конца, и запечатлел это в своей памяти. Тут не будет домыслов, слухов или сомнительных умозаключений, одна голая правда. Через три дня тебе предстоит принять власть над Коринфом. Чтобы ты не счел это моей причудой и не удивлялся, почему я, а не Язон, объявляю тебе об этом, я напомню о том, что ты, возможно, уже знаешь. Мой отец Ээт был некогда полноправным властителем этого места и царствовал здесь под благословением своего отца, блистающего Гелиоса. Однажды он отправился за Эвксинский Понт, где столь же успешно правил колхами, что, я надеюсь, делает и по сей день. Вместо себя он оставил в Эфире Бунуса. А теперь слушай еще внимательнее: после Бунуса Эфирой правили Алеус, Эпопей, Марафон и только потом царство перешло к Коринфу, который тоже провел тут всю свою жизнь. Не находишь ли ты, что пути, приведшие нас с тобой к Истму, на удивление похожи тем, что пролегли не столько по поверхности земли, сколько сквозь время? Во всяком случае, не сокрушайся более, что время так своевольно с тобой поступило. Как видишь, не ты один был им сначала удален от цели, а потом приближен к ней. Должно тебе теперь стать понятным и то, что не из-за Язона были мы приглашены старым Коринфом. Не будь я его женой, у Язона не оказалось бы никаких прав на этот город. Ныне он легкомысленными деяниями навлекает позор на свое имя и собственными руками лишает себя царства. Я же хоть и не буду ему на этот раз помогать, но не останусь и в Коринфе, ибо имена Язона и Медеи прочно связаны, сколько бы страданий ни приносила нам эта связь. Да и не Коринф занимает сейчас мои главные помыслы. Но городу нужен правитель, и по праву прямой наследницы Ээта я назначаю им тебя как наиболее достойного. Поверь, что одного этого было бы довольно, чтобы коринфяне охотно тебе подчинились, но, насколько мне известно, они готовы это сделать и без моего приказа, скоро ты сам в этом убедишься. Эти три дня я проведу с детьми в храме Геры, в молитвах. Последи, чтобы никто нас не беспокоил. Тебе не трудно будет это сделать, так как храм окружат верные мне воины, которые не пропустят и самого Язона, вздумай он появиться. Не думаю, однако, что он вернется сюда прежним властителем, не до того ему будет. По истечении же трех дней, наутро, я покину Коринф, но не прежде, чем народ назовет тебя новым царем. Отправится ли Язон вместе со мной или выберет иную дорогу, править Коринфом ему больше не придется ни волей богов, ни волей людей, ни собственной волей, которую он растерял, ни моим содействием. Отрешись от всех прочих забот, Сизиф, и возрадуйся. Подумай о себе, о том, что желанная тобой судьба наконец свершилась.

Переполненный чувствами Сизиф долго не мог произнести ни слова. Медея не торопила его. Потом, не отдавая себе отчета в том, что делает, он опустился на колени и до земли поклонился царице, а выпрямившись, проговорил:

— Прости, скорбная дочь Ээта, что поступаю вопреки твоему повелению, но я не смогу как подобает открыто принять твой щедрый дар, если не скажу, что должен. Не все остается мне ясным в твоих намерениях. И то, о чем ты умалчиваешь, омрачает радость совершающейся судьбы.

Медея смотрела на него, улыбаясь.

— Чего мы не постигаем сейчас, именно таким и задумано богами и вернется к нам рано или поздно, раскрывшись в истинном своем значении. Разве ты этого не знаешь? Нет у тебя причин тяготиться неведением. Не сказала ли я, что собираюсь целых три дня провести в непрестанных молитвах?

Поднявшись с кресла, Медея подошла к Сизифу и опустила руку на его темя.

— Я не ошиблась в тебе. Ты будешь добрым и мудрым царем. Ступай домой, передай великую весть Меропе, скажи, что я благодарна ей за сыновей, что буду молиться и за ее детей и что, благодаря ей, был у Медеи миг, когда она почти сравнялась в чистоте с плеядами.

* * *

Был глубокий вечер, а Гилларион все еще не возвращался из дворца. Супруги успели обсудить все подробности предстоявших перемен, и после того, как Меропа заставила мужа несколько раз повторить слова царицы, которые, как они полагали, касались ее ближайших планов, оба пришли к выводу, что Медея, усомнившись в своей правоте, собирается просить у богов совета. Возможно, она даже вовсе отказалась от гибельного решения и обращается к богам по какому-то другому поводу, ибо и в ее жизни наступали крутые перемены. Последнее подтверждалось упоминанием о мгновении, которое будто бы подарила ей Меропа. Та снова и снова просила мужа передать дословно сказанное царицей. Он терпеливо исполнял просьбу, стараясь вспомнить не только сами слова, но выражение лица Медеи, интонацию, с которой они были сказаны, и замечал, что с каждым разом женой все больше овладевает печаль. Ему не удалось ничего выпытать о ее причинах, за исключением того, что это не было связано с судьбой царских сыновей.

Когда они готовы были уже подняться наверх, явился фракиец, но лишь для того, чтобы еще раз поблагодарить хозяев за приют, объявив, что по просьбе царицы он остается с нею и ее детьми. Эта новость еще больше утешила Сизифа, но все же он не удержался и спросил Гиллариона прямо, не предвидит ли тот какой-либо опасности в необычном уединении Медеи. Ответ фракийца был столь неожиданным, что на руках и ногах Сизифа вздыбились волоски.

Беспалому бродяге каким-то образом известны были подозрения сына Эола и плеяды, и после того, как его осыпали благодарностями и дарами, фракиец решился вновь обратиться к царице с речью. В этот раз он рассказал ей одну из притч, случайно услышанных им в Мегаре от купца, только что вернувшегося из Египта. Любознательные египтяне таили пристрастие не только к собственным бесчисленным богам и пророкам, но и к преданиям окружающих народов, особенно — к легендам того племени, которое долгое время обитало на их земле, спасаясь от голода, поразившего всю округу. Эта притча, по мнению Гиллариона, как нельзя более подходила к случаю.

Речь в ней шла о богатом стадами и почтенном годами хабире из Халдеи и его престарелой жене, которым бог этого племени даровал единственного сына в таком возрасте, когда их соседям и в голову не пришло бы думать о потомстве. Но вслед за этим тот же странный бог по имени Иахве потребовал долгожданного первенца себе в жертву. И нимало не смущенный такой непоследовательностью отец приготовился развести костер и зарезать безмерно любимое дитя. Даже многоопытные жители верхнего и нижнего Нила, вполне по-свойски обращавшиеся с загробным миром, качали в этом месте головами, отказываясь понимать исступленную веру варварского народа. Но надо сказать, что и самому этому народу воспоминания об упрямой решимости патриарха внушали ужас.

Фракиец признался Сизифу, что в этом месте ему удалось так захватить внимание Медеи, что та стала поторапливать его, желая побыстрее узнать, чем кончилось дело, даже притопывать своей царственной стопой. Он же, не поддаваясь нажиму и не стесняясь для пущего впечатления добавить от себя некоторые украшения, постарался расписать во всех подробностях, как рано утром престарелый отец отправился с ничего не подозревавшим юношей в уединенное место далеко от дома, чтобы послушно исполнить повеление своего страшного бога.

Все шло так размеренно и привычно, как если бы старик готовился принести в жертву овна, за исключением того, что овцы у путников не было, а в том пустынном месте, куда они наконец пришли, ее и взять было негде. Египтянин, от которого узнал эту историю мегарский купец, особенно настаивал на решимости почтенного хабира, на отсутствии у него каких бы то ни было сомнений или надежд на неожиданное разрешение дела. Упирал он на это потому, что даже у этого пастушьего племени человеческие жертвы были давно уже не в чести и запрещались их противоречивым богом, не желавшим видеть свой народ кровожадными дикарями. Последнее же повеление его было вполне недвусмысленным, ошибаться старик не мог, так как он сам как раз и был духовным родоначальником племени, познакомившим людей с этим богом, его природой и свойствами и внушившим соплеменникам потребность позабыть всех остальных богов, вручив свою судьбу ему одному. Хороша же была судьба, предписывающая пресечь духовную наследственность у самого корня. Но в вере хабиров, или иврим, как их еще называли, в непостижимость своего бога таилось одновременно и грозное его величие. Он громогласно заявлял, что не имеет ничего общего с многочисленными, неразборчивыми, противоречившими друг другу божествами варваров, и в то же время требовал от самого верного своего адепта немыслимого, варварского жертвоприношения. И сжавший в кулак сердце патриарх знал, что поступит именно так и никак иначе.

Нагнав на своих слушателей достаточно страху, так что мозг их готов был уже отказаться следовать за событиями, ибо по всем человеческим и божественным меркам они никуда не вели, египтянин быстро завершил историю, скупо поведав, что рука с занесенным остро отточенным ножом была намертво схвачена неведомой силой и старику столь же непререкаемо, как прежде, было возвещено, что сын его никак не может быть жертвой, а наоборот, станет отцом бесчисленных множеств благословенного потомства. А в ближайших зарослях, на горе, где происходило дело, обнаружилась заблудшая овца, которую и надлежало предать всесожжению.

Поведав царице эту притчу во всей ее возможной полноте, фракиец встретил в ней такую вдохновенную, благодарную слушательницу, о которой и не мечтал. Тут-то она и попросила его принять участие в трехдневном бдении, на что он тотчас согласился.

Гилларион тоже выглядел возбужденным, уверяя Сизифа, что их догадки были, может быть, слишком поспешными, что мысли Медеи отнюдь не так грубы, как им казалось. Ободренный этим рассказом окончательно, Сизиф не стал задерживать фракийца, присутствие которого во дворце оказалось таким полезным. Они дружески попрощались, Гиллариона снабдили факелом, и он ушел.

* * *

Всего и забот-то было у ослепительного сына титаниды Тейи и ее брата Гиперона — выкатить из своего роскошного дворца на восточном краю Океана запряженную четверней золотую колесницу и не спеша прокатиться по далекому небосводу, одаряя все живущее на земле благодатным теплом и служа всевидящим оком самому Зевсу. Завершив веселый дозор, Гелиос утверждал свою карету на золотой ладье и, не видимый никем, кроме сестры Селены, замещавшей его в ночных небесах, возвращался во дворец, чтобы назавтра, полный огня и живительной силы, возобновить ежедневную прогулку. Никто из богов и никто из людей не мог сказать о нем дурного слова. Единственное зло он причинял лишь невольно и только тем въедливым дуракам, которым мало было заниматься своим делом, наслаждаясь теплом и светом. Стремясь разоблачить его тайну, они пялили глаза на божество дольше, чем подсказывал здравый смысл, и лишались зрения. Сам Гелиос не предпринимал никаких усилий, чтобы наказать глупцов. Да он же и возвращал потерю тому, кто не поленится подставить слепые глазницы самому первому его утреннему лучу.

Лишь дважды случилось безмятежному Гелию испытать зависть и покапризничать. Впрочем, очень недолго. Раздел земли, который учинил владыка Олимпа, придя к власти, застал солнечное божество за его обычной работой, и, чувствуя себя не вправе изменить долгу, оно обиделось, обнаружив, что в его отсутствие никто о нем не вспомнил. Зевс тут же исправил ошибку, предоставив Гелиосу широчайший выбор, и тот поднял со дна Эгейского моря целый остров только для того, кажется, чтобы увековечить в его названии имя своей жены Роды.

В другой раз Солнцу приглянулся край у Истма между двумя заливами, на который, как оказалось, претендовал Посейдон. Тут на помощь пришел поздний брат Гелия, один из сторуких — Бриарей, который рассудил спорящих, отдав морскому богу перешеек с прилегающими к нему землями, а Гелиосу возвышавшийся над городом каменистый холм с его подножием. И снова светлому богу, удовлетворенному чудесной вершиной, она была как будто вовсе не нужна, ибо он тут же передал и верхний, и нижний город в правление сыну Ээту, а попечение о горе предоставил прекрасной Афродите, на дивных чертах которой так любили отдыхать его лучи.

Двойное благословение города — покровительство бога морской бездны и бога Солнца — обещало необычайные преимущества, но надо было обладать особой мудростью, чтобы разумно сочетать влияния этих, столь отдаленных друг от друга божеств. Если человеку не хватало проникновенного знания их природы, благословение могло обернуться нелепостью, как это случилось с достойным во всех других отношениях царем Коринфом.

Чревом и лоном возлежавшей у Истма Эфиры, чьи ступни охлаждали воды Коринфского и Саронического заливов, безусловно, был рынок — шумное, пыльное место в нижнем городе, куда стекались пути из обоих портов, из близлежащего Сикиона и всей прочей округи. Ее сердцем и головой был начинавшийся у южного выхода с агоры Акрокоринф. Стоило выйти из ворот и сделать несколько первых, еще нетрудных шагов по полого поднимавшейся дороге, как ты чувствовал, что постепенно покидаешь суетливый бренный мир, а то и самое землю. Обернувшись уже на этих шагах, можно было увидеть далеко на севере вершину дельфийского Парнаса. Чуть выше, там, где начинали встречаться многочисленные жертвенники Гелиосу, повторявшиеся на каждом извиве пути, воздух совсем очищался от пыли и городских запахов, становился прозрачным, и уже не надо было оборачиваться, а просто следовать за петлявшей по склону дорогой, чтобы одна за другой вставали вершины Келены на западе, Герании на северо-востоке, а затем открывались два волшебной синевы залива по сторонам Истма.

На этой высоте холм был достаточно широк, чтобы принять в свои уступы и террасы дома многих именитых горожан, среди которых был и Сизиф со своим семейством.

На третий день рано утром вверх по дороге, будя обитателей квартала непривычным в это время шумом шагов, стали подниматься горожане. Сначала по одному, по два, но вскоре их поток стал почти непрерывным. Миновав жилища своих более благополучных сограждан, они собирались на площадке последней широкой террасы, выше которой оставались только царский дворец и храм Афродиты на самом верху.

Первым, слева у входа на террасу, возвышалось небольшое, строгое, лишенное украшений здание храма Судеб. Лишь беглым взглядом отдавая почтение этому святилищу, люди проходили мимо и прикрывали ладонью рты, как бы запрещая себе невольно вырвавшимся словом, даже вздохом, привлечь внимание трех могущественных мойр, отмеряющих, прядущих и обрывающих нити человеческой жизни. Напротив через площадь стоял низкий, с широкой колоннадой храм Деметры и Коры, хранивший внутри величественные статуи обеих. А справа, скрытое от дороги скалой, ушедшее в камень располагалось святилище Геры Бунеи. Бунус, которому оставил царство отец Медеи, отправившись к колхам, частью вырубил в скале, частью достроил снаружи этот храм таким образом, что даже его жрецы не могли быть уверены, что им знакомы все его внутренние помещения. Тремя ступенями поднимался от земли портик с четырьмя колоннами из серого известняка, за которыми виднелась закрытая дверь. К ней и было устремлено внимание собравшихся на площади.

О том, что царица уединилась в храме, стало известно сразу же. Знали люди и день, когда должна была окончиться ее долгая молитва. Все предчувствовали, что им будет возвещено нечто важное, но никто толком не понимал, с чем связано решение Медеи, и слухи, ходившие в городе в течение этих дней и негромко обсуждавшиеся теперь в толпе, были самыми разными. Все в той или иной мере наслышаны были о событиях в Микенах, об участии в них Язона. Этим, по общему мнению, и объяснялся столь необычный шаг царицы, но истинных его причин называли множество.

Одни были убеждены, что царица просит у богини благополучного и скорого возвращения мужа, другие с уверенностью заявляли, что Язон давно вернулся и скрывается во дворце, а Медея молится о его спасении от гнева нового микенского правителя. Были такие, кто утверждал, что неистовая царица готова принести в жертву собственных детей, чтобы побудить супругу Зевса отвратить от Коринфа месть Микен. Им возражали четвертые, точно знавшие, что царских сыновей нет ни в храме, ни вообще в городе. Эти спешили рассказать о новом, уже совершившемся злодеянии колхидской царевны. По их словам, Язон и не собирался возвращаться. В последний момент он будто бы предотвратил казнь заточенного Атреем брата, раскрыв беспутному сыну, кого ему предстояло убить. Эгисф, расправившись с подлинным убийцей, посадил на трон освобожденного и отмщенного по предсказанию богов отца, Фиеста. Язон же, решив еще прочнее закрепить свое влияние в златообильных Микенах, посватался к дочери нового царя, которая, несмотря на торжество сына-брата и отца-мужа, все-таки оставалась опозоренной своим кровосмесительным участием в исполнении божественной справедливости. Вот это-то сватовство, по мнению сведущих, и переполнило чашу терпения царицы Коринфа, которая отправила своих детей в сопровождении няньки со свадебным подарком для новой невесты Язона. Подарок оказался колдовским, гибельным. Пелопия была сожжена волшебным пламенем, дети пропали без вести, а Медея искала теперь у Геры защиты от мужнего гнева.

Две дюжины хорошо вооруженных воинов, плотно сидевших и стоявших на ступенях храма, с любопытством прислушивались к бормотанию толпы, надеясь вовремя различить в нем первые признаки беспокойства или возмущения.

Но заволновались люди не сами по себе, а лишь услышав приближавшийся снизу, затрудненный подъемом топот копыт. Расступившись, толпа пропустила всадника, который, как и его взмыленная лошадь, был покрыт густой пылью. Она не помешала, однако, узнать в нем Язона. Царь спешился почти у самых ступеней, кто-то отвел в сторону коня. Солдаты поднялись ему навстречу, сомкнувшись еще плотнее.

— По какому случаю собрался народ Коринфа? — спросил Язон, обернувшись к толпе.

— С благополучным прибытием, царь, — ответил стоявший ближе всех один из почтенных обитателей соседнего квартала.

— Мы ждем царицу, которая проводит в этом святилище безвыходно уже третий день.

— Она ли приказала вам собраться? — нетерпеливо продолжал Язон, не дослушав.

— Нет, такого приказа не было. Но твое отсутствие и долгое молитвенное бдение царицы заставляют нас ожидать важных для города известий.

— Идите по домам, — распорядился царь. — Вас позовут, если нам в самом деле будет что сказать Коринфу.

Толпа даже не шелохнулась.

— Вы не расслышали, что я сказал? — поднял голос Язон, вновь обращаясь ко всем собравшимся.

— Слова твои ясны и громки, — отвечал богатый горожанин, — но мы сошлись здесь, чтобы разделить с царицей ее заботы. Так почему бы тебе не узнать сперва, что заставляет Медею так усердно и необъяснимо долго молиться великой Гере?

— Именно это я собираюсь сделать, — говорил Язон, который, казалось, окончательно теряет всякую выдержку.

Он сделал несколько стремительных шагов, как бы не предполагая задерживаться по пути ко входу в храм, и вынужден был остановиться лицом к лицу со стражниками, только теперь осознав, что они не собираются уступить ему дорогу.

— Что это значит? — крикнул царь.

Солдат, стоявший перед ним, не ответил, продолжая в упор смотреть на своего правителя.

— Да ты, видно, спишь с открытыми глазами, — продолжал Язон. — Что ж, придется тебя разбудить, — и, широко размахнувшись, он ударил солдата по лицу открытой ладонью. Голова воина качнулась, но положения своего он не изменил, ни на шаг не отступив и крепко опираясь на копье.

— Остановись, Язон! — властно прозвучал от двери храма женский голос. — Ты наносишь незаслуженную обиду верному воину, который не может ответить тебе ударом на удар.

— Разве не царю своему он должен быть верен?

— Если у него есть царь. Стало быть, ты вернулся… — Медея оставалась в тени портика, ее черный плащ с накидкой, покрывавшей голову, сливался со мраком за открытой дверью. Голос царицы звучал твердо, но слова давались ей с трудом. — Расскажи же, какую доблестную победу ты принес Коринфу.

Язон задержался с ответом, разглядывая жену сквозь живой забор. Сизиф, который пришел на площадь не из первых, стал потихоньку пробираться вперед, чтобы тоже взглянуть на лицо Медеи. Его встревожило, что рядом с ней не было детей.

— Где дети? — спросил наконец Язон.

— Не хочешь, значит, похвастаться своими подвигами? Тогда я поведаю тебе и народу о своих. Два дня и три ночи я провела здесь без сна, молясь о нашем спасении и о детях, которые, как я надеюсь, обрели вечность, навсегда уснув в одной из ниш этого храма…

Толпа всколыхнулась было, но тут же замерла, вновь услышав голос царицы.

— …Боги не давали проясниться моему разуму. Много раз я в беспамятстве бросалась на камни, закрывшие могилу, — мне казалось, что я слышу их голоса. Но тот, кто, зачарованный мной, сложил эту могильную дверь, уже не мог мне помочь, ибо я убила и его, зная, что мне, может быть, не удастся справиться со своей слабостью. Потом мною овладевал стыд. «Неужто ты не способна охватить страшную истину бессмертия! — кричала я себе. — Разве помимо жалкого человечьего разумения нет в тебе веры во всемогущество богов, которые обещают блаженство твоим детям за такую скромную плату, как твое материнское отчаяние»? Тогда я отступала от стены и хлестала себя плетью в наказание за слабость. А скорее всего, чтобы этой желанной болью заглушить другую, гораздо более нестерпимую боль. Но она не проходила, я снова царапала ногтями неподатливый камень. Моя голова отказалась мне служить, потому что не было смысла в этих тщетных попытках. Даже если бы каким-то чудом мои руки обрели нужную силу, они не вернули бы детей, которые были уже мертвы. Они были мертвы еще тогда, когда я укладывала их на белые пушистые овечьи шкуры перед тем, как навеки скрыть от людских глаз. Могла ли я позволить им задохнуться от страха в тесной, темной каменной могиле? Нет, они мирно, без всяких мучений уснули, напоенные сладким снадобьем из аконита…

Медея говорила не останавливаясь, ровным, как будто чужим голосом. Его монотонное звучание заворожило толпу, которая в течение всей ее речи не издала ни всхлипа, ни вздоха. Не мог пошевелиться и Язон, словно скованный взглядом змеи.

— Достаточно ли полно я ответила тебе? Твои дети — в царстве блаженных, куда по моей просьбе отвела их великая Гера. И веселый Мермер, и Ферет, который без тебя научился так причудливо и гладко рассказывать множество историй, что, без сомнения, сможет порадовать ими и богов, и все бессмертные тени…

Тут голос царицы вдруг пресекся. Когда она вновь заговорила, он стал хриплым и колючим.

— Не нужно было тебе приходить, Язон. Коринфяне в тебе не нуждаются. Не был ты им настоящим царем, как не было у тебя и настоящих прав на это царство. Они были у меня, дочери Ээта, законного правителя этих мест. Но теперь и меня не захотят коринфяне видеть своей царицей. А я, уважая их чувства, не стану противиться их воле. Что же говорить о тебе, которому до сих пор не простили гибели своего царя жители Иолка, а теперь грозит справедливый гнев Фиеста?

— Да ведь это ты своими руками убила Пелия! — вскричал Язон. — Аконит! Не этим ли зельем ты свела со света и доброго Коринфа, чтобы заполучить трон?

— Оставь это, Язон. Я принесла в мир достаточно зла, чтобы приписывать мне то, чего не было и в помине. Скажи уж лучше правду, что не царствовать ты прибежал сюда из Микен, а спасти свою жизнь за крепкими стенами коринфского дворца и за спинами коринфян, которые ни сном ни духом не помышляли лезть в кровавые раздоры пелопидов. Ты так стремился породниться с ними! Не заразился ли ты от них этим бледным лишаем, который метит плечи? Но довольно об этом. Ни ты, ни я не принесли Коринфу счастья. Три четверти того, что было здесь сделано за это время, совершил человек, который, будь в его руках царская власть, сделал бы еще больше. Вы знаете, о ком я говорю, кто сможет защитить вас, когда сюда явятся люди из Микен, а этого вам долго ждать не придется. Так поторопитесь, назовите вашего нового царя, чтобы я передала ему права своего отца и власть над Коринфом.

Толпа задвигалась, Сизиф услышал, как несколько раз назвали его имя. Наконец стоявшие рядом с ним расступились, открыв ему проход к храму. Но не успел он подойти к ступеням, как от подножия Акрокоринфа вновь послышался конский топот. Теперь поднимался целый отряд. Прежде чем Сизиф увидел у входа на площадь первого из них, он успел краем глаза заметить, как отошел в сторону и замешался в толпу Язон.

Во главе десятка всадников ехал юноша в боевом вооружении, с обнаженным мечом. Все его движения выражали своеволие и решимость, лицо подергивалось от напряжения. Остановившись в нескольких шагах от Сизифа, он огляделся, ища, к кому обратиться, и, не найдя достойного, крикнул всем собравшимся:

— Где преступный царь Коринфа?

— Ты, как видно, считаешь, что заехал в овечье стадо или, того лучше, — в ячменное поле, готовое разбежаться перед тобой во все стороны, — сказал Сизиф, подходя к всаднику и взявшись за уздечку его коня, — назови-ка нам лучше свое имя, сынок.

— Я — Эгисф, сын Фиеста, который царствует теперь в могучих Микенах. А кто ты такой?

— Преступные цари никогда Коринфом не правили. Но ты, по молодости лет, можешь и не знать об этом. Я — Сизиф, коринфский царь. И, право, не знаю за собой никакой провинности перед Микенами.

— А где же Язон?

— Мы еще поговорим об этом, если останется охота у нас обоих. Но ты сказал, что ищешь царя. Он перед тобой.

— Откуда мне знать, не самозванец ли ты?

Толпа вокруг дружно сомкнулась на полшага, и конь под Эгисфом беспокойно переступил ногами.

— Придется поверить мне на слово, юный Эгисф. Слово коринфян дорогого стоит. Может быть — всего золота Микен.

— Ты мне не нужен.

— Я тоже так думаю. Теперь вопрос в том, нужен ли здесь ты — на храмовой площади, посреди мирных жителей, с обнаженным оружием.

— Я вижу среди вас и солдат.

— Стража не должна смущать тебя. Эти добрые воины здесь просто для порядка, на всякий случай. Вдруг какому-нибудь невежде вздумается смутить наш покой, начать указывать городу, как ему следует поступать.

Всадник, так и не вложивший меча в ножны, дернул поводья, запоздало сдерживая лошадь.

— Ты, должно быть, храбрый юноша, раз решаешься совершать вылазки столь незначительными силами, — продолжал Сизиф, тоже успокаивающе похлопывая по конской шее.

— Чего мне бояться? — громче, чем нужно, ответил Эгисф. — С Коринфом я не воюю. Мне нужен только Язон, повинный в заговоре против моего отца.

— Но Фиест, по милости богов и на радость всем нам, остался жив. Что же ты собираешься сделать с Язоном, на котором нет крови твоего отца?

— Случай спас отца, не добрая воля твоего Язона! И он должен быть наказан.

Сизиф отпустил коня и, отступив назад, сложил за спиной руки.

— Мне жаль, что так неудачно сложился твой день. Вероятно, ласка перебежала тебе дорогу, а ты так торопился, что не заметил. Мы желаем тебе вернуться домой в целости и сохранности. И не предпринимай сегодня особо отчаянных поступков, чтобы неудача не огорчила ни тебя самого, ни твоих достойных отца с матерью.

Из груди молодого пелопида вырвалось рычание, он плашмя ударил мечом по крупу коня, от чего тот бешено затанцевал.

— Ты не смеешь упоминать имя матери моей! Это еще одно преступление вашего гнусного царского семейства! Мы знаем, кто пропитал маслом ее одежды и поджег дом, в котором она ютилась. Может быть, разум ее давно помутился из-за козней все того же Язона, и она уже не могла порадоваться победе своего отца… — Юноша запнулся, поняв, что сказал лишнее, и закончил яростным криком: — Никто не имел права лишать ее жизни!

— Да обретет мир душа бедной Пелопии. Я всем сердцем сочувствую твоей утрате. Однако намеки твои темны. Ты обвиняешь в смерти своей матери кого-то из нас?

— Да! Ее! — Эгисф протянул вооруженную руку в сторону храма, где у двери виднелась почти неразличимая тень Медеи. — Эту чужеземную колдунью, не постеснявшуюся послать собственных детей, чтобы исполнить свой чудовищный замысел.

— Дети царицы не покидали этого храма в последние три дня, а до того долгое время жили в моем доме. Остерегись указывать перстом на ту, о которой мало что знаешь. И вот что, мальчик. Ты уже довольно много времени занимаешь нас своими путаными речами. У Коринфа есть свои дела. Ступай домой, передай царю Микен, что мы охотно выслушаем его требования, когда они будут представлены в надлежащей и спокойной форме, как это принято у добрых соседей. Если такие требования существуют и лишены вздорных вымыслов или необдуманных притязаний, Коринф сумеет на них ответить. Прощай.

Повременив мгновение, микенский царевич грубо потянул повод, поворачивая коня, и медленно двинулся к спуску. В толпе успели прозвучать два-три смешка, но Сизиф поднял руку, и на площади воцарилась тишина.

Бесшумно струились, свиваясь в пальцах Клото, нити судеб — тех, чье появление здесь было мимолетным, и тех, кто отныне уходил в тень коринфской истории, и выступавших в этот момент на самое освещенное место, и остального множества, без незаметного и постоянного присутствия которого была бы невозможной эта игра света и тени, — всех, кроме еще не рожденных, которым прозорливая Лахесис пока только отмеряла сроки, и тех троих, чью жизнь, воспользовавшись людским неразумием, оборвала бесстрастная Атропос.