Квартира была пустая и грязная. Серый пол с остатками оторванного ковролина, стены изъедены сыростью, печная труба провисла над полом, под ней кучка золы. Помнится, я подумал: тут все придется делать заново — и ощутил какое-то странное возбуждение. Кот, как всегда, дежурил, сидя на подоконнике и наблюдая за мной с другой стороны улицы.

У меня не было никаких причин спешить да и вообще превращать это помещение в пригодное для жилья; главное — стереть следы чужого пребывания и, если возникнет такая необходимость, придумать декорации, в которых мог бы жить не совсем рядовой человек. Я уже мысленно наделял Ришара Глена его собственным вкусом, стилем, привычками, в корне отличными от моих, и представлял себе, как преобразятся стены, какая будет мебель и как ее расставить, какое подойдет освещение. Отдирая от кованой оконной решетки объявление «Сдается», я вдруг ощутил невероятную свободу и замер на несколько мгновений, стоя на сквозняке. Потом поспешно закрыл окно, не дай бог, меня узнают соседи из дома напротив. Первое, что я приобрел для этой квартиры, были занавески.

Поначалу я верил, что каждый день перехожу улицу, чтобы несколько минут поиграть в новую жизнь. С видом на старую. Но ни в одной из моих квартир мне не сиделось: манило окно напротив. Сняв студию, я вновь преисполнился нежности к нашей квартире, почувствовал себя в ней хозяином, впервые с тех пор, как остался в ней один. Но видневшийся из моей квартиры освещенный пустой прямоугольник, ожидал моих визитов. Эта холостяцкая квартира без прошлого, где поселились лишь письма молодой девушки, притягивала меня нежно и настойчиво. Должно быть, так человека тянет в родной дом, где за шорохами, запахами и вещами он надеется найти того ребенка, которым был когда-то.

Я купил стул, складной стол, настольную лампу и электрообогреватель, чтобы писать здесь ответы Карин. А она молчала уже одиннадцать дней. Неужели мое последнее письмо встревожило ее, смутило, оттолкнуло? А может, я сам этого хотел в глубине души? Хотя почтовый ящик пуст, студия заполняется, конечно, я не предполагал такого развития событий, но даже если Карин исчезнет из моей жизни совсем — пожалуйста, не больно-то и хотелось. Пусть будут не две женщины, а две квартиры. У меня будет тайный приют, который разделит пополам мое одиночество. Железное кольцо с ключами от улицы Лепик оттягивает левый карман брюк, кожаный брелок на связке с авеню Жюно болтается в правом, они уравновешивают друг друга, возвращают мне веру в себя и защищают от окружающего мира.

Я сумел вернуться в газету. Вытерпел и соболезнования, и сетования на судьбу, и неохотные приглашения поужинать, «если мне станет совсем одиноко», — словно как раз теперь мне понадобилась такая поддержка, а не раньше, в те полгода, когда Доминик была в коме и когда любое дружеское участие, способное поддержать во мне призрачную надежду, так бы мне помогло. Но все это ерунда. Их дежурное сочувствие разбивалось о мои благодарные улыбки, мои «спасибо, не стоит» и «все хорошо». Я лишь наполовину был там. Рука в левом кармане нащупывала ключи от другой жизни.

Наверное, мое настроение изменилось после похода в управление коммунальных услуг. Я принес туда письмо на официальном бланке газеты. В нем Фредерик Ланберг давал разрешение снимать с его личного счета средства для оплаты счетов Ришара Глена, на имя которого был заключен контракт. Реквизиты прилагались. Я постарался одеться поскромнее: серый костюм в стиле Магритта, купленный в «Тати» четыре года назад специально для общения с налоговым инспектором. Я держался достойно, как в тринадцать лет, на первых вечеринках, где мои тергалевые брючки и нейлоновая рубашка резко контрастировали с джинсами остальных ребят. Когда сотрудница управления попросила у меня удостоверение личности, я горестно потупил взор и пролепетал, что обо всем позаботится газета мсье Ланберга. По телевизору вот уже три дня показывали нелегалов, разбивших лагерь у Нотр-Дам. Выдавив ту же натянутую улыбку, что и агент по недвижимости, принявший нас за влюбленную парочку, она протянула мне бланк на подпись. Рука моя почти не дрогнула.

— До свидания, мсье Глен.

Сердце ухнуло куда-то вниз. Было очень стыдно за этот плохой спектакль, за фальшивые жесты и неубедительную походку. Я спиной чувствовал ее взгляд — конечно, она видела меня насквозь. Зато отныне существование Ришара Глена можно подтвердить документально.

На ужине в «Интералье» мои коллеги по жюри проявили чудеса деликатности. Дюкен с робкой ободряющей улыбкой сдавил мне правое плечо. Гимар помял левое. Ленц похлопал по спине. Руар, вздохнув, склонил голову. Куврер развел руками в знак покорности судьбе. Кошатник Тессон стыдливо поинтересовался, не попадался ли мне новый корм «Гурме» из баранины и дичи. Чтобы доставить мне удовольствие, они даже любезничали с последней победительницей конкурса, выбранной в ноябре не без моей помощи, — она, согласно уставу, приходит на все наши трапезы в ресторане «Лассер». Жюри наше состоит из записных мачо, и одному богу известно, как они меня ненавидели, когда им пришлось приберечь свои сальные шуточки до лучших времен, сидеть за столом в пиджаках да еще втягивать животы в присутствии талантливой и страстной особы, которая невольно превращала приятелей с двадцатилетним стажем в соперников и лишала наши ужины всех прелестей.

Поскольку лауреат к тому же имеет право голосовать на следующих выборах, она полагала, что обязана читать все новинки, и как только подавали закуски, ставить нас в известность о своих предпочтениях и неприятиях. Оливье с трудом подавлял зевоту. Шендорфер скрежетал зубами, воткнув вилку с ножом в остывающую телятину. В довершение всего она была вегетарианкой, пила «пепси-лайт» и посыпала свою морковку ростками пшеницы, которые всегда держала при себе во флаконе из-под сахарозаменителя. Ферньо, наш секретарь, слишком ценил плотские радости, чтобы позволить кому-нибудь портить себе аппетит, и вообще предпочел смыться.

Надо признать: неприятности начались уже с момента награждения. После бурных дискуссий в гостиной Марии-Луизы мы, дабы поддержать командный дух, обычно изображаем на лицах полное единодушие, пока опускается ширма, отделяющая нас от прессы, которая ждет в соседнем зале. Когда перегородка целиком уходит в пол, наш секретарь выступает вперед и называет имя счастливого избранника. Но в этот раз напряженную тишину прорезал скрежет, за ним последовал глухой треск, и перегородка застряла в полуметре над полом. Пропало все величие момента: Ферньо пришлось перешагнуть через барьер, прежде чем возвестить страшное — на сей раз приз «Интералье» присужден женщине, в восьмой раз за всю историю с 1930 года.

Выпив коктейли под стук молотка и вой дрели, журналисты разошлись, и мы сели обедать с той, кого собратья ехидно окрестили моей «кобылкой». Издатель, конечно же, просветил ее насчет порядка нашей церемонии и поведал о том, что за обедом мы просим спеть наших лауреатов, так вот, она вдруг вскочила во время десерта, без всякого приглашения простерла длань над тарелкой и запела низким голосом «Черного орла» Барбары. И это были еще цветочки. У нашей премии, как и у британской Конституции, нет основного документа со сводом законов, но есть обычай каждому платить за себя, поскольку никто не спонсирует наши застолья. В этом году элементарная галантность обязала нас попрать устои и по очереди платить за эту зануду, которая всякий раз протестовала, размахивая своей кредиткой: «Нет-нет, я не согласна!» Я ловил на себе разъяренные взгляды коллег и опускал глаза, вновь и вновь сожалея о том, что так высоко оценил ее книгу.

Сегодня, сочувствуя моему горю, все интересуются, как у нее дела, делают ей комплименты, мол, выглядит она замечательно, и костюм так ей идет. Садясь за стол, она наклоняется к Гимару и сообщает ему на всякий случай, что у меня умерла жена. Великий Поль бросает на меня столь красноречивый взгляд, что мне хочется провалиться сквозь землю. Все они надеются, что будущей осенью я во искупление грехов вообще воздержусь от голосования.

Хоть мне и отведена сегодня роль безутешного вдовца, порой я еле удерживаюсь от смеха, представляя тайную жизнь всех собравшихся за этим столом. Все они люди известные, на виду, и скрывают, как могут, свои печали и запретные радости. Их судят по тому, чего они добились в жизни, какое влияние имеют, чем прославились или в чем потерпели неудачу, что-то им приписывают, что-то они про себя сочиняют сами. Некоторые из них вызывают у меня восхищение, за другими просто интересно наблюдать, кому-то из них я раньше завидовал. Но даже те, про которых я вроде бы знаю все на свете, и они, уверен, могли бы меня удивить, и у них есть свои тайные страстишки, которые они маскируют обычным поведением, ни на миг не переставая играть. Впрочем, и они удивились бы, узнав о чем я думаю, сдирая шкурку со своей порции утки. Да, если бы они знали, что уже дней десять сердце мое учащенно бьется при одном только щелчке электросчетчика в пустой квартире. Мертвая хватка прошлого слабеет от бургундского, от знакомой компании, от дружеских голосов, и мне кажется, что Доминик просто уехала в турне, и я представляю себе, как она вернется, и наслаждаюсь недолгим одиночеством.

Когда нам подали сыр и мы заговорили о литературных новинках, о том, что нам запало в душу, а что вызвало протест, я принялся восхвалять никому неизвестного престарелого писателя, чья книга вышла в издательстве «Жюльяр» и показалась мне забавной. Я все-таки не решился опубликовать о ней рецензию в газете, опасаясь, как бы новые хозяева «Эдисьон Романтис» не увязали мои дифирамбы с тем письмом, которое они переслали Ришару Глену. Скептическое выражение на лицах моих коллег распаляет меня еще сильнее, и я напираю на здоровое раблезианство романа. Наша дама возмущенно машет чайной ложкой и кричит, что книга написана просто вульгарно. Лицо ее соседа озаряется широкой улыбкой, он твердо объявляет, что книга бесподобна, и за столом поднимается волна единодушного одобрения.

Пусть себе забавляются.

Подобно тем, кто на работе жаждет поскорее уйти домой, я отныне, читая в кресле или строча свои статьи на кухне, мечтал поскорее оказаться в студии, где царит тишина, где никто меня не достанет, где даже телефона нет. Я подсматривал в освещенную пустоту, оставленную в квартире напротив. Я сравнивал себя с Сократом из аристофановых «Облаков», когда он решил жить вне дома, в корзинке, подвешенной в воздухе, боясь поддаться земной силе, ибо она «притягивает влагу размышления. Не то же ли случается с капустою?» Я не знал, к чему приведет это бесцельное созерцание в доме, который потихоньку становится моей второй резиденцией. Я бродил по магазинам «Абита», «Касторама», «Конфорама», изучал обивку, сравнивал расцветки. Или расхаживал по блошиным рынкам, покупая по случаю то кресло-качалку с продавленным сиденьем, то вазу в виде фигуры Мерилин Монро, то годеновскую печь с открытой топкой, то зеркало в тростниковой раме, то помятую железную кофеварку, то копию самолета «Дух Сент-Луиса», — все это я воспринимал как аксессуары для жившего там когда-то молодого человека, части декорации, постепенно становящиеся произведениями искусства. Я воплощал свой замысел. Хотя бы в интерьере.

Как режиссер до премьеры скрывает от посторонних глаз свою работу, я тоже старался все делать сам, не прибегая к услугам мастеров. Три ночи я перекрашивал стены. Обрезки клетчатого ковролина пришлось складывать, словно пазл. Клей немного пах пластилином. В Барбе нашлась старая колониальная кровать, у которой все время отваливалась палисандровая спинка, с москитной сеткой «той эпохи», — на этой кровати я вполне мог спать ребенком, заниматься любовью, даже писать по ночам… Кроватная сетка и волосяной матрас до сих пор хранили аромат воска с еле ощутимой примесью сандала, влажной штукатурки и керосиновой лампы.

Попадая на улицу Лепик, я не бросался к почтовому ящику, все равно там лежали одни рекламные проспекты, а взлетал на два этажа, мне не терпелось снова вдохнуть эти запахи неизвестного происхождения — я смешал их и создал мне самому неведомую историю квартиры.

Толкнув дверь, я зажмуривался, делал глубокий вдох, мне сразу представлялись разные картины, и я поскорей открывал глаза, чтобы насладиться своим удивлением.

Единственным предметом из прошлой жизни, которому нашлось место среди фальшивых воспоминаний, был «Бразер-ЕР-44». Первое время я по ночам выстукивал на его маленькой бело-серой клавиатуре обращение «К читателю», потом бросал его в печку, и назавтра оно возрождалось из пепла. И так каждый вечер я с разных сторон пытался приступить к созданию виртуального романа, который пока ограничивался названием «Конец песков», и тем, что набросала в своем постскриптуме Карин. Но таким образом я думал восстановить отношения с Гленом, понять, почему он молчал столько лет, начать все сначала.

Но в ту ночь вместе с приглашением в фитнесс-клуб и купоном на двадцатипроцентную скидку в «Супер-Пицце» я обнаружил желтый конверт.

Я скакал наверх, перепрыгивая через ступеньки, сам не понимая, что сильнее — счастье или испуг. И почему я так легко смирился с молчанием незнакомки из Брюгге — был ли в этом глубокий смысл или всего лишь проявление трусости? Как просто красить стены, покупать вещи, наслаждаться случайными запахами, поддавшись вдохновенью, навеянному девушкой, знакомой мне только по почерку. И то, что потом она замолчала, даже помогло мне, ничего не боясь, без угрызений совести принять тот подлог, на который я пошел ради нее. И все же как стучит мое сердце, и губы сами собой расплываются в улыбке, а пальцы в нетерпении разрывают конверт… Я волнуюсь, как мальчишка перед первым свиданием. Быть может, так на меня действует эта квартира, ее богемная обстановка… Может быть, это влияние студии, ее богемной обстановки… Настоящий писатель — порождение собственных слов. Но ведь Ришар Глен владеет только мебелью.

Взглянув в зеркало в тростниковой раме, я поражаюсь своему смятенному виду. Поджигаю смятую в комок газету, подкладываю в печь немного хвороста, собранного на кладбище Сен-Венсан, сажусь в кресло-качалку и разворачиваю желтый листок.

* * *

«Добрый вечер, Ришар.

Я порвала уже десятки страниц, и, возможно, эту постигнет та же участь. Почему Вы написали, что я стану «единственной читательницей»? Вы не хотите, чтобы Ваша книга была напечатана? Я все-таки попросила нашу продавщицу в книжном узнать что-нибудь про Вас. Она ничего не нашла. Вы ничего не публиковали после «Принцессы». За двадцать три года — ничего! Что случилось? Ваши рукописи отвергли? Или Вы бросили писать? Трагедия, драма в Вашей жизни? Пропало вдохновение? В это не верю. А может, Вы чересчур амбициозны, самокритичны, сомневаетесь в себе… Или просто у Вас другая профессия, семья, и Ваша жизнь так полна чем-то другим, что Вам не до писательских трудов? Если только Вы беспредельно счастливы, творчество может показаться вам ненужным. Или у Вас слишком много обязательств. Но возможно, в Вашей жизни что-то вдруг случилось, и тут как раз появилась я. Какая-то никому неизвестная студентка. Если мои письма пойдут на пользу Вашей книге, это прекрасно, но Вы обязаны ее опубликовать.

Почему для меня так важно, чтобы Вы написали настоящий роман? Я целый год изучала законы творчества, различные виды авторства у современных писателей, даже написала на эту тему работу в конце шестого класса (то же самое, что ваш выпускной, только мы не сдаем экзамен на бакалавра, а пишем исследование). И не обнаружила ничего, кроме столкновений между различными нарративными стратегиями, как они говорят, — позиционные войны, в которых сталкиваются персона, анима, эго, нечто «в себе» и нечто «для себя», а что в результате? Мучительность бытия вместо радости созидания. Вас я не анализировала, нет. Просто читала. И почувствовала радость творчества, абсолютную свободу вымысла, невзирая на тесные для Вас условности низкого жанра, которые Вы наверняка преодолели. Я тот еще графолог, но по-моему, после первого письма у Вас изменился почерк. Вы стали… как бы сказать? Чуть более самим собой, чуть более тем, кого я себе представляла.

Вы решили переписать «Принцессу», выбросить «заказные детали» и подарить героям вторую жизнь? Я это чувствую, даже издалека. Хотя, вероятно, мне так хорошо запомнились их голоса, вот и кажется, что они оживают вновь.

Теперь о другом (как ни странно). Мне так понравилось все, что Вы написали о своей бабушке! Она так напоминает мне мою… Господи, как же мне ее не хватает! С другой стороны, будь она жива, я бы не сблизилась с Н. и не почерпнула бы столько из книг…

Скажите, Ваш роман будет разворачиваться в прежних декорациях, на Нантакете? Быть может, Вы когда-нибудь поймете, почему я задаю Вам этот вопрос. А пока ответьте только «да» или «нет», мне этого достаточно.

Сейчас три часа ночи, и мне так неловко, но только это единственный момент, когда мне удается преодолеть мою застенчивость и быть до конца откровенной. Пускай фразы хромают, лишь бы дошли, куда я хочу.

Работайте: я Вас жду. И уверена, что не только я.

Карин»

* * *

Я открываю морозилку, где припрятана бутылка водки. Новый холодильник с этим напитком еще не знаком. Мне стыдно, Карин. Мне не по себе, я чувствую себя немного виноватым и совсем смешным. Что ответить, когда на тебя возлагают такие надежды? Единственным словом «да» посередине сложенного вчетверо листа бумаги, иного пути я не вижу. Но знаю точно: наша с вами история не выльется в роман.

Занявшись обустройством квартиры, я забросил предисловия. Обстановка, объемы, предметы и цвета подарили мне творчество, которого не передать словами. Здесь не рождается литературное произведение, а обживается чужой человек.

Мне всегда неловко покидать студию, словно я покидаю объятия женщины, к которой еще не привык. То, что я эффектно назвал своим вторым существованием, на самом деле пока сводится к тому, что я сжимаю ключи в левом кармане, наблюдаю, как с моего счета снимают квартплату, жгу свет в обоих домах, чтобы все время видеть из окна квартиру, где меня нет, ем и пью то, что мне не по вкусу, и покупаю мебель, на которую я, другой, никогда бы не взглянул.

Я, другой… Но я все тот же. Я только на время стал перебежчиком. И вот сегодня впервые решил не возвращаться — переночевать в студии. Уверен, что глаз не сомкну. Свет в окне напротив и кот, поджидающий меня за стеклом, — вот доказательства того, что мое место не здесь, что мне нечего ждать, а потерять можно все, что никогда Доминик не вернется в мои объятия в образе другой женщины. Мне кажется, я умер. И это ужасное чувство. И вместе с тем во мне живо желание, я возбужден, как юноша, готов мастурбировать на собственные фантазии и на бумагу для писем. В животе гнездится боль, а я отказываюсь бороться с ней, замечать ее, стараться от нее избавиться. Хочу, чтобы Доминик опять кончала на мне, чтобы ласкала себя на моих глазах, пока я растворяюсь в ней. Я не хочу дальше жить без нее. Не хочу желать ничего, кроме прежнего счастья. Не хочу, чтобы в окне напротив погас свет. Не хочу, чтобы чувства, которые я пробудил в незнакомке, поддерживали во мне искусственное дыхание. Не хочу любовной комы, ложных надежд, бесцельной лжи и ненужной отсрочки.

* * *

Меня будит солнце. Без десяти двенадцать. И кто-то стучит в дверь.