Приникнув к глазку, я различаю женский силуэт с непропорционально большой головой. Женщина мнется на пороге, то заслоняя, то пропуская солнечный луч, который мешает разглядеть ее черты. Мужчина на лестнице у нее за спиной спрашивает, есть ли кто дома. Вместо ответа женщина так молотит кулаком по двери, что я отскакиваю.

— Мсье Глен, вы здесь? У вас ванна течет, затопило квартиру снизу, я привела водопроводчика.

Я набрасываю плащ поверх трусов и отпираю. Консьержка косится на мой нелепый наряд, говорит, что она убирает квартиру у соседей внизу — они уехали на лыжный курорт, и знакомит меня с водопроводчиком, который спрашивает, принимал ли я ванну. Еще не проснувшись до конца, я отвечаю, что принимал, этой ночью; он с торжествующим видом кивает консьержке и идет впереди меня в ванную, сбивая на пути висящий самолетик и извиняясь.

— У вас есть смотровое окошко?

— Он всего две недели как вселился. И заходит редко.

— Потому-то раньше и не протекло: посмотрите на сифон.

— Ну люди, а? Тут ведь целый год никто не жил! А в декабре были морозы!

— То-то и оно… Где воду перекрыть?

— За раковиной.

— Поставлю ПВХ, и спите себе спокойно.

— Владельцу вообще на все плевать, он живет где-то в Южной Африке.

— Рад за него. Я бы туда не сунулся. Прокладки будем менять?

— Вот держите, вам почта пришла.

Привалившись к дверному косяку, в шоке от вторжения грубой реальности в мою придуманную жизнь, я машинально забираю у консьержки конверт со счетами за электричество. Прилипшая к нему почтовая открытка падает на пол. Мулен де ла Галет в чернобелом цвете в эпоху фиакров. Наклоняюсь, поднимаю, переворачиваю.

— Ну и ну! Это кто ж вам так запаял?

— Верно, кто-нибудь из ваших.

— Быть не может. Это аварийка, больше некому! Он, что ли, аварийку вызывал?

— Да он недавно здесь. Может, парень из агентства вызывал, когда квартиру показывал? Да, точно, в декабре, когда подморозило, ну и лопнула труба.

— Никогда не вызывайте аварийку: дерут в два раза дороже, делают паршиво и гарантий не дают.

На деревянных ногах я пячусь к креслу-качалке и падаю в него. Открытка без марки. Ее опустили прямо в мой ящик.

«Ну вот, не смогла устоять. Так и тянуло посмотреть на Ваш дом, угадать, какой свет у Вас в окне, за каким из окон Вы склонились над работой… До четверга я в Париже, у друзей (Л.Б.Гюйг, улица Леон-Гро, дом 12, XIII округ). Если вдруг захотите со мной увидеться, черкните словечко. Но только сначала прочтите мое письмо, если оно уже до Вас дошло. И тогда уже решайте, стоит ли нам видеться. Может, Вы предпочтете промолчать, и я вполне это заслужила своей непоследовательностью. Ведь я поклялась себе, Ришар Глен, не встречаться с Вами никогда. Иначе в жизни не посмела бы написать Вам то, что написала.

Вам решать.

Карин»

— Открывайте воду.

— Хорошо закрутили-то?

— Да уж я свое дело знаю, поверьте.

— Нет, я спрашиваю из-за той зануды снизу. Она еще устроит мне концерт.

— Короче, если труба под сифоном течет, придется взламывать пол. Будет она заново потолок делать.

Из-за черно-белой открытки с Мулен де ла Галет я просто впал в ступор. Я не очень-то верю в совпадения. Но волноваться глупо. Если она приехала в Париж гоняться за мной, если поджидала у дома девяносто восемь-бис по улице Лепик и видела, как я зашел к нам, в Мулен, если она из тех очумелых фанаток, что обвивают тебя, как плющ, и высасывают из тебя все соки, значит, я ошибся, и все, что я нагородил для нее — да, для нее, я осознал это теперь, когда свиданье стало возможным, — все напрасно. Тогда Ришар Глен больше не нужен, и пусть она даже раскроет, кто он на самом деле. Но вдруг она случайно приметила эту открытку на одной из витрин Монмартра? Или, еще лучше, специально выбрала для меня изображение нашей мельницы, потому что долго стояла, привалившись к ее ограде, и высматривала мое окно в доме напротив? Если уж она проявляет такую деликатность в своем нахальстве, так может, она просто поддалась порыву, столь неудержимому, что даже завзятые скромницы вдруг переходят от слов к делу, тогда ее предложение о встрече — тот самый повод, которого я ждал, он дает мне возможность разыграть мою роль до конца. И дело тут не в самой Карин. Даже если она красива, я не готовлю себя к любовному свиданию, и для меня не имеет значения, понравлюсь я ей или нет. Главное — я попытаюсь предстать перед ней в образе Ришара Глена и хочу, чтобы он совпал с ее представлением о нем. Меня прямо трясет от радости и нетерпения.

— Оно и лучше, раз хозяину плевать, тут все ломать надо. Вон — тоже течет, стояк не годится никуда. Оставлю ему свою карточку, пусть разберется со страховкой, и в четверг можно приступать. Воду я перекрыл: когда раковина будет нужна или туалет, пускай откроет, но потом обратно закрутит. А про ванну вообще может забыть. Ну, все, до четверга, значит.

Консьержка уходит вместе с водопроводчиком, обходя кресло, в котором я все еще перечитываю открытку, и бросая на меня косые взгляды. Вероятно, я ошибся насчет причины моих ночных терзаний: дело было не в том, что Фредерик никак не мог поладить с только-только приобретающим очертания своим двойником, но это Ришар Глен, у которого появилась своя мебель, пристрастия, переживания, не мог приспособить их под свою внешность, внешность известного всем литературного критика Ланберга из дома напротив. Я должен разъединить их, чтобы и дальше жить на два дома, и Карин предоставляла мне такую возможность и призывала не медлить с этим.

Не оставляя себе времени на раздумья, я хватаю свое вчерашнее письмо, меняю бельгийский адрес на парижский, потом распечатываю конверт и добавляю к своему «да» посреди листа еще три строчки в скобках, в которых сообщаю, что капусте не помешает расти в корзине даже Сократ и что я жду ее завтра, в среду, в шесть вечера в баре «У Гарри», на улице Дону.

Сердце стучит так, будто я рискую жизнью, заклеивая языком конверт. Кажется, я рехнулся. Устроить себе в этой квартире что-то вроде спасательной шлюпки и перетащить туда допотопную печатную машинку, чтобы возродить псевдоним, — это еще куда ни шло, но прикинуться благородным неудачником и обсуждать свой новый роман с юной бельгийкой в популярном среди литераторов баре, где меня не могут не узнать — значит попросту выставить себя на посмешище, переоценив свои силы. Но это возбуждает еще больше. Я примерно в том же состоянии, в каком был двадцать три года назад, когда с бухты-барахты уселся перед «Бразером-ЕР-44» и разом отбарабанил страницу, чтобы подсчитать печатные знаки и определить, сколько всего страниц мне предстоит написать.

Одеваюсь и выхожу. Раздумываю, стоит ли бросать письмо в почтовый ящик, что на углу, возле табачного магазина. Может, лучше отнести его самому в тринадцатый округ? Э-э, нет, это будет попыткой к бегству. Сейчас у меня свидание с моим отражением в зеркале. Бросаю письмо в ящик: она получит его завтра утром, а если не дойдет — что ж, значит, не судьба. Возвращаюсь на авеню Жюно, отворачиваюсь от консьержа, который табличкой на двери своей комнатенки поименовал себя «домоправителем», — не хочу, чтобы он видел мое помятое лицо после ночевки в чужой кровати.

— Здравствуйте, мсье Ланберг, — бросает он в приоткрытое окошечко, не отрывая взгляда от экранов видеонаблюдения.

Я молча киваю — в горле пересохло. Как же мне изменить свою внешность? В нашей мельнице, нашпигованной камерами безопасности, мой маскарад вряд ли останется незамеченным.

В ванной я раздеваюсь до пояса и разглядываю себя со всех сторон в зеркалах, что висят по бокам. Взъерошил себе волосы, потом опять зачесал, но на другую сторону. Сбросил прядь на лоб, откинул назад. Все равно это я, безнадежно я. И ничего тут не поделаешь, какие рожи ни корчи, я не в силах изменить свою усталую и унылую физиономию. Нет, я прекрасно знаю, что надо делать. Но не решаюсь. Еще не созрел для развода. Соблазн разделить одно тело на двоих так велик, что я чуть не забыл о последствиях: сбрив усы ради Ришара, я потеряю Фредерика. Хуже того, позволю окружающим трактовать по своему усмотрению полученный результат, удачным он будет или смехотворным, но они воспримут его с чисто внешней стороны. Ланберг побрился. Верно, хочет отвлечься, перевернуть страницу, начать новую жизнь, казаться моложе, раз он теперь свободен.

Нет.

Если я сбрею усы, я просто ликвидирую и саму жизнь по эту сторону улицы. Уйду из жюри «Интер-алье», не буду появляться в газете, больше не увижу ни Эли, ни малыша Констана, ни Этьена Романьяна… Откажусь от квартиры. Вывезу вещи Доминик на склад, отдам кота и начну с нуля в образе бедного писателя на иждивении у своего «благодетеля». От Фредерика Ланберга останется текущий счет, который надо пополнять, кредитка, голос по телефону и статьи по факсу — вроде, почву я уже подготовил… Кто вообще заметит мое отсутствие? Даже если я откажусь от интервью и командировок для приложения «Ливр», меня вряд ли уволят, это им слишком дорого обойдется. В нашем мире, где человек стоит не дороже своего выходного пособия, я с двадцатилетним стажем не пропаду. И ничего не потеряю, кроме авторитета. Да, мне перестанут угождать, меня перестанут бояться, ну и плевать.

Тщетно ищу, что могло бы отвратить от меня от желания покончить с существованием Ланберга. Доминик больше не держит меня здесь; там, в доме через дорогу, она словно оживает для меня и кажется мне обновленной. Из Мулен я выбегаю радостно, а назад бреду нехотя, но покорно. Раньше я ютился под чужими крышами, чтил истинных хозяев, старался ничего не трогать, не менять, ценил все, что меня окружало, смотрел, как все стареет, приходит в еще больший беспорядок, трескается и ветшает, но нигде не чувствовал себя дома. А студия наконец-то стала моим настоящим домом. Хотя, что значит — моим? Я не хозяин этой квартиры, и снята она под вымышленным именем. Однако ощущение, что у меня появился дом, очень много для меня значит, и хотя я постоянно твержу, что эти мои тридцать шесть квадратных метров — всего лишь театральная декорация, но она настолько связана с моими печалями, амбициями, желаниями, которые я подавил в себе, задвинул куда-то в подкорку, с тех пор как перестал писать, короче, она настолько соответствует всему тому, чем я не осмеливался быть, что, наверное, в конце концов смогу, находясь в ней, осознать свое прошлое, понять, что предначертано мне судьбой, и это изменит мое лицо получше бритвы.

Я облокачиваюсь на раковину и прислоняюсь лбом к прохладе зеркала, чтобы вернуться с небес на землю. Все это плоды моего воображения, я знаю. Нельзя убежать от того, кого ты собой представляешь. Я именно тот, кем меня считают, и не более. Моя богатая индивидуальность — лишь отражение в чужих глазах, а одиночество, которым я пытался отгородиться от них, лишь помогало мне закрыть на все глаза. Ришар Глен — обман. Синтетический образ, в который никто не поверит.

Сколько ни гоню я прочь надуманный образ, он немедленно возвращается, и вот уже из зеркала, несмотря на все мои здравые рассуждения и благие намерения, на меня смотрит прообраз моего виртуального героя, тот самый писатель без романа и без усов, у которого завтра вечером свидание с незнакомкой в баре «У Гарри». Я прекрасно понимаю, что невозможно даже наточенной бритвой убрать с лица годы компромиссов и топтания на месте. Но меня не страшит, что я буду выглядеть смешным или наивным, меня волнует, что я могу оказаться предателем. В восемнадцать лет я вырастил над губой пушок не для того, чтобы изменить свою внешность, казаться взрослым и стильным, а чтобы постараться быть похожим на приемного отца. Восхищение и благодарность вылились у меня в бледную копию аккуратных седых усов, придававших ему столько шарма в сочетании с лавандовыми глазами, бархатистым басом, безудержной фантазией, умением красиво жить, внезапными вспышками гнева и непреклонной ревнивой любовью, с которой он относился к некоторым операм. Из всего этого арсенала я мог обзавестись только усами.

Сбрить сегодня эти усы, где я храню для себя то, что осталось от него, воспоминание о том, как он наводил красоту вот этими ножничками и вермелевыми щипцами, которые он мне подарил, — это мучительнее разрыва, это предательство. Больше всего я всегда страдаю от самых незначительных деталей. Таких, как лилии с обрезанными тычинками. Как духи моей жены, которые снимают с производства. Как ее волосы на расческе. Как уже ненужные вермелевые щипцы. Кто может утверждать, что копируя движения, наследуя привычки, вдыхая запахи любимых нами людей, мы тем самым не продлеваем их духовную жизнь на земле? Я невольно улыбаюсь. Сэр Дэвид Ланберг оставил по себе богатейшую дискографию, почти как Караян, а мне не дает покоя набор для ухода за усами.

А еще этот вечер в семьдесят восьмом году в веронском амфитеатре, его любимая опера «Трубадур», которую он яростно защищал от насмешек пуристов, и когда снобы говорили ему, что либретто — полная чушь, а партитура слишком сложна, напоминал им историю светской дамы, которая посетовала при Малере: «Ах, представьте, какой ужас, я совсем не люблю Брамса», и тот не преминул ее утешить: «Не волнуйтесь так, мадам, Брамсу это все равно!» Те страшно обижались. А вот чего Дэвид им не рассказывал, это как в Бухенвальде провел два дня голым, в снегу, в пятнадцатиградусный мороз, и выжил, благодаря Верди, напевая вполголоса «Трубадура». «Пробовал еще «Цирюльника» и «Волшебную флейту», но они так не грели. Сила Верди — это земля, плоть, беспредельное отчаяние в бешеном ритме, которое воспевает смерть и побеждает ее». Он рассказывал мне об этом часами в море у Кап-Ферра, под гул лодочного мотора, рассказывал так страстно, так просто, что я, казалось, начинал понимать этот язык, хоть и не говорил на нем. Помню, как, переживая «голландский период», я заперся в Эсклимоне с Аристофаном и случайными девицами и ничего не знал ни о нем, ни о ней. Но только получил от него приглашение на Веронский фестиваль, только прочитал записку со словами «Приезжай. У меня отличный состав исполнителей и оркестр. Такого больше не будет», как прилетел на первом же самолете. Когда он увидел меня в ложе после года разлуки, я сразу почувствовал, что он скучал по мне, хотя и никак это не проявлял. Он раскрыл мне объятия и взволнованно прошептал: «Сын». Прижимая меня к своей груди, он застеснялся и поправился: «Мои усы. Ты оставил мои усы!» Я ничего не ответил. Я не очень понимал, почему я должен был бриться из-за того, что его дочь бросила меня.

Что кроется за этим усатым лицом, за семейной традицией, за позаимствованной у него же походкой? Что я найду под усами? Сходство с биологическим отцом, непривычную мягкость, горькую складку чересчур тонких губ? А может, у меня совсем невыразительное замкнутое лицо, как на детских фотографиях?

Я отложил бритву, набросил халат и решил прослушать сообщения на автоответчике. Неделю к нему не притрагивался. Новости устарели, срочность отпала, невостребованные проекты сменяют друг друга — жизнь в миниатюре меня больше не интересует. Эти голоса нанизывают дни один за другим, сливаясь воедино, как ответ на мое молчание, они повторяются, перекликаются, проявляют нетерпение или отчаяние; сидя в кресле, от которого уже отвык, я рассеянно слушаю, как развивались события и возникали проблемы, которые в конце концов решились без меня.

Этьен Романьян беспокоится, получил ли я приглашение. Дальше три сообщения от его сына — он требует, чтобы я присутствовал на свадьбе. Мой агент довольно прохладным тоном просит меня перезвонить. Верстальщика напрягают три лишние строки в статье о Модиано — как их сократить? Еженедельник «Ливр» организует дискуссию на тему «Смерть романа». Пресс-атташе сообщает, что виноделы «Шато Пап Клеман» пожаловали мне в этом году сан Литературного Папы, и через месяц, на обеде в «Плазе» мне вручат жезл, тиару и три литра «бордо». Верстальщик звонит похвастаться — сэкономил четыре строки. Эли Помар прошел курс дезинтоксикации и приглашает меня обмыть это событие во вторник в час дня в «Беллман». Пресс-атташе приносит свои извинения: она спутала мой номер с номером Бернара Пиво. Это его избрали Папой, а я в списке кардиналов, им тоже полагается приз — всего два литра, все приглашены, вечеринка обещает быть веселой и приятной, она на меня рассчитывает. Секретарша моего агента просит меня связаться с ним до часу дня. Эли напоминает, что сейчас двенадцать сорок, и мы встречаемся через двадцать минут в «Беллмане», отговорки не принимаются. Администратор Парижского оркестра очень сожалеет, но вынужден мне напомнить, что я до сих пор не освободил шкаф Доминик.

Я стираю сообщения и звоню агенту. Довольно жестко, но сдержанно он сообщает мне, что съемки фильма, над которым я работал в Лондоне, приостановлены: в результате моих доработок актриса обратилась в суд, чтобы признать режиссера нетрудоспособным из-за тяжелейшей депрессии, так что он получит страховую компенсацию, сама же она намерена завершить работу над сценарием и снять его в качестве режиссера, а заодно привлечь меня в качестве консультанта.

— Валяйте, вам и карты в руки, только без меня! — надрывается агент. — Я же просил придерживаться сценария, он неровный, но замечательный! Автор сейчас сидит напротив меня. Я ваших поправок не видел, но он говорит, что это полное безобразие, и не дай бог вам с ним встретиться, он вам просто морду набьет! А я вообще сыт по горло. Вы с продюсерами ведете двойную игру, они просят вас развалить фильм, чтобы потом получить страховку! Мне надоело смотреть, как вы уничтожаете все, что создавалось не один год и такими усилиями! Можете считать себя свободным от любых обязательств передо мной!

Забавный способ отказаться от комиссионных с моей работы! Я благодарю его. Он бросает трубку. Ну вот, порвалась еще одна якорная цепь. Значит, могу считать себя свободным? Нет, пока еще рано. Или уже поздно. Завтра Карин Денель не дождется меня «У Гарри». Будет разглядывать всех мужчин в поисках того, кого она себе вообразила. Решит, что она меня пропустила. Или что я ее не узнал. Может, снова начнет писать или будет переживать свое разочарование молча. А я уж как-нибудь примирю мою угасшую любовь на авеню Жюно с бесплодным желанием на улице Лепик: немножко поживу такой двойной жизнью, да и пойду ко дну. В конце концов, я этого и хотел. Опечалить незнакомку. Окутать свое существования тайной, которая проживет дольше, чем то впечатление, что я мог бы на нее произвести.

Пять минут второго. Беру ключи от «армстронга» — они лежат на радиаторе отопления у входа, рядом со стопкой писем, которые я больше не читаю. Проверяю, хватит ли коту еды и не захлопнулся ли шкаф, куда он залезает дуться на меня. Уже стою на пороге, когда голос Доминик сообщает, что нас нет дома. После звукового сигнала мой агент, сменив гнев на милость, объясняет автоответчику, что по этическим соображениям в присутствии клиента был просто вынужден говорить со мной в таком тоне; разумеется, ничего подобного он и в мыслях не держал, и мы должны еще раз созвониться сегодня по тому же вопросу, кстати, вне всяких сомнений, именно он будет представлять интересы актрисы, которая в восторге от меня, все складывается как нельзя лучше, мне выпала наконец козырная карта, он меня обнимает, увидимся при первой же возможности.

В «Веллмане», укромном ресторанчике отеля «Кларидж», где можно встретить членов королевских семей в изгнании, бизнесменов и дам в нарядах от «Диора», Эли Помар ждет меня не один. Пока еще опрятный и элегантный, он резво соскочил со стула, размахивая стаканом виски, и представил мне своего визави. Тот взволновано и робко пожал мне руку и тут же опрокинул блюдечко с арахисом, зацепив его поясом куртки.

— Ты, конечно, знаешь Гийома Пейроля. Как это — нет? Надеюсь, ты его хотя бы читал!

Ну вот, извольте, западня. Периодически Эли таскает ко мне разных живописных персонажей — подающих надежды писателей, которые уже успели накатать сорок тетрадей мемуаров. Как потом выясняется, кто-то из них однажды посидел с его женой в выходные, а кто-то уступил место на автостоянке.

— Я так восхищаюсь вами! — говорит молодой человек.

Начало скверное. Садимся, Эли заказывает мне шампанского. Его нос уже потерял больничную белизну и снова стал привычно багровым с фиолетовым оттенком.

— Так ты опять запил.

— Не совсем.

Он хитро щурит глаз, закатывает рукава блейзера и наклоняется ко мне с хитринкой в глазах, видно опасаясь, как бы кто нас не подслушал:

— Я решил чередовать.

— В смысле?

— Пить через день.

Он замолкает и следит за официанткой, которая ставит передо мной запотевший бокал, знаком просит ее налить ему еще виски и, как только она уходит, продолжает рассказ:

— Ты же слышал про метод анонимных алкоголиков — надо каждое утро говорить себе: «Сегодня я не пью, а завтра посмотрим». Ну так я его немного усовершенствовал. Завтра я бросаю, послезавтра пью и так далее.

— Думаешь, это полезно для здоровья?

— Прежде всего, это чудесно для души. Что до здоровья, чихал я на него. Будь здоров.

Мы чокаемся.

— Стало быть, не читал. Гийом Пейроль, роман «Скобянщик». Его издал «Галлимар».

«Заинтересованное лицо», ерзая, как на раскаленных угольях, улыбается и неопределенным жестом дает понять, что все это ерунда, можно поговорить о чем-нибудь другом.

— Да слышал наверняка! Это про скобянщика из Экс-ле-Бен, рассказ ведется от лица жандарма, который расследовал его смерть и по ходу дела так с ним сроднился, что женился на его жене, усыновил его сына и даже любовницей не пренебрег.

Я издаю невнятное, ни к чему не обязывающее мычание. Эли подмигивает счастливому автору.

— Ну, что я говорил? — торжествует он. И снова мне: — Он посылал экземпляр вашей пресс-службе, но книг у тебя небось полсотни наберется, и эта оказалась в самом низу, что, не так? Я потому и велел ему прихватить еще один экземплярчик.

Даже не дожидаясь десерта, юноша протягивает мне свое творение, которое прятал под столом. Я киваю в знак благодарности и передаю роман гардеробщице, чтобы сунула в карман моего плаща.

— Гийома даже по кабельному показывали, — напирает Эли, словно это гарантия качества. — Он там вспоминал о военной службе, а служил-то именно в Савойской жандармерии, совсем как его герой. Он так здорово рассказывал про армию, что я его книжицу купил, черкнул ему записку через издательство и пристроил сценаристом в один сериальчик на «ТФ-1». Теперь вот строчит синопсис. Его плохо раскрутили, но он и правда талант, сам увидишь. И представь себе, не пьет.

Он поднимает бокал за грядущую славу юноши, который суеверно скрещивает пальцы. Мне странно и не слишком приятно видеть Эли в былом амплуа искателя талантов — это как флешбек или, скорее, римейк, где какой-то парень выступает в моей роли двадцатилетней давности. Изменились только детали: в ту пору Эли подбил меня сделать для канала «Антенн-2» экранизацию пьес Аристофана, и ее бы точно сняли, если б она у меня у меня получилась. Тогда телеканалы еще не стремились копировать друг друга ради рейтинга в «прайм-тайм».

— Мне очень понравилась ваша статья о Поле Боулзе, — обращается ко мне бывший жандарм в надежде перевести разговор на другую тему.

Я отвечаю с холодком, что лучше бы он прочел самого Боулза.

— Как раз читаю. После вашей рецензии, сразу купил все его книги в карманном издании.

— Ну вот, — радуется Эли, — вы не могли не поладить. Давайте-ка закажем еще выпить.

Пока мы не покончили с закусками, это было сущей пыткой. Я и так чувствовал себя неуютно в шкуре Ланберга, а тут еще свалился на голову этот восторженный савойский гость, и все твердит, до чего же мне повезло жить среди его литературных кумиров. Вкусы у парня — хоть плачь. Точно по списку бестселлеров из журнала «Пуан», причем в том же порядке. Видно, подготовился к встрече. А вообще, он славный малый, искренний, порывистый, хорошо воспитанный, и вилку держать умеет, и усердно машет зажигалкой «Бик», когда соседка достает сигарету. Я вообразил его на моем месте, в лифте телеканала «ТФ-1», когда ему завернут синопсис, потому что накануне уже запустили другой «сериальчик», а Эли, пылая священным гневом за своего питомца, рванет с воплем «Монжуа Сен-Дени!» и с тростью-шпагой наголо в отдел художественных фильмов на одиннадцатом этаже, дабы отмстить за поруганную честь рабов-сценаристов.

— Мсье Ланберг, вы не представляете, как я счастлив. С первой попытки напечатался в «Галлимаре», в таком престижном издательстве, под той же обложкой, что все наши знаменитости… И вот, сижу с вами запросто, за одним столом, а ведь я ни одной вашей статьи не пропустил…

Может, он их еще и вырезает? И использует как закладки в книжках, о которых я пишу? Ну вот что он глядит на меня с таким восторгом. Терпеть не могу подавать надежды, подпитывать иллюзии. Я согласился на эту роль исключительно ради Эли, да к тому же объяснять новичку, что у него нет причин чувствовать себя счастливым — последнее дело. Старые зубры, вроде меня, способны только насмехаться над его наивностью, использовать ее или от нее страдать — я, безусловно, отношусь к третьей категории, самой малочисленной. Право же, знакомство со мной — не лучшее начало карьеры, Эли должен бы это понимать. Впрочем, сейчас мой друг менее всего озабочен будущим своего протеже. Он так пристально смотрит на меня, не иначе, хочет мне что-то сказать. За авокадо с креветками я пытаюсь понять, в чем дело. После второго бокала «Шато-Марго» у него на глазах выступают слезы.

— Выполнишь мою просьбу, Фредерик? Очень личную…

Соглашаюсь заранее, с любопытством, но не без тревоги.

— Ты не мог бы называть меня «Лили»? Так тяжело видеть тебя совсем одного…

Я немею. Как он похож на моего кота! Ведет себя точно так же. Для него я всего лишь бледная тень Доминик. Слабое подобие. Ну пусть хотя бы я называю его так же, как она. Я согласно киваю, но меня так и трясет от злости. В отместку я разворачиваю стул и проявляю повышенный интерес к певцу савойского скобянщика. Расспрашиваю его о планах, желаниях, средствах к существованию, что побудило его начать писать, чем занимаются его родители, что у него в личной жизни, сколько часов в день он работает… Он сбит с толку: куда подевалась моя холодность, с которой он успел смириться? Он что-то мямлит, краснеет, мало-помалу расслабляется, настраивается на другой лад. Он рассказывает о себе, силится подобрать эпитеты поточнее, передать свои чувства, подкрепить все это историями из жизни. А я слушаю. Собираю информацию. A-а, так он думал, стоит познакомиться с критиками, которые делают погоду, и сам скакнешь в метеорологи? Сможешь предсказывать движение воздушных потоков? И сразу поймешь рецепт успеха, алхимию известности, тайный механизм протекций, те особенные знаки, которые нужно поставить между строк и те магические формулировки, которые надо произнести с экрана телевизора, чтобы превратить бездумного телезрителя в книгочея? Так он всерьез надеялся раскрутить меня, воспользоваться моими знаниями, моим опытом?

Не выйдет. Я вот меняюсь с ним ролями, и мне ничуть не стыдно, я незаметно повернул ситуацию, как прохожий, который не дал ни гроша уличному певцу и вполголоса напевает на ходу бесплатно подслушанную песню. Я слушаю, заимствую, краду, освежаю свою память, присваиваю себе его надежды, обиды, сомнения и веру в свою судьбу. Я сдираю с него шкуру, пользуюсь его историей, как это сделал бы писатель, но с иной целью, чтобы претворить в жизнь, а не изложить на бумаге, если я и черпаю в нем вдохновение, то только для того, чтобы потом получше войти в роль, если веду себя с ним как людоед, то только чтобы вылепить с него Ришара Глена. Да, ему двадцать, ну и что? Допустим, его первый роман не будет иметь успеха, второй уже никто не захочет публиковать, а он не отступится, не захочет заняться чем-то другим, не захочет снова стать простым смертным и получить другую профессию, отказаться от своего призвания ради спокойствия и стабильного жалованья, признать, что его таланта хватило на одну книжку, что он перегорел. И тогда в сорок лет он останется самим собой, таким, как я, то есть, как я, Ришар Глен. Боже милосердный, вот он, Ришар Глен! Разумеется, этот юноша! Только юноша закостеневший, засохший, словно букет цветов, — тот же цвет, объем, обрамление — но они мертвые и вполне презентабельные. Все мои разочарования, жертвы и компромиссы могли бы привести к тому же результату, что и его непреклонность, упорство, наивная пылкость. Если бы не двадцать лет разницы, мы с этим Гийомом — фамилию запамятовал — были бы как братья-близнецы! Спасибо, парень, спасибо, ты никогда не узнаешь, как я тебе благодарен.

— Я сказал глупость, да? — беспокоится будущий бывший юноша.

— Нет, — успокаиваю его я. — Просто кусок креветки в зубах застрял.

И отворачиваюсь, пряча за скомканной салфеткой свою радость и зубочистку.

* * *

Я смотрю, как Лили ковыляет по тротуару под руку с новым протеже. Гийом отвезет его в Севр, что столько раз делал и я под аккомпанемент его политической программы, которую он будет излагать от светофора до светофора: заменить подоходный налог обязательной национальной лотереей, закрыть туннель под Ла-Маншем, перейти к социал-монархизму в качестве защиты от фашизма, возродить феодальные ценности для борьбы с безработицей и увольнениями, помочиться у ворот Сен-Клу, купить упаковку пива и выпить ее перед сном.

Призрачное видение — мы с Доминик волочем его под руки по коридорам «Негреско» — сливается с их фигурами, бредущими по улице Франциска Первого. За двадцать три года методичного саморазрушения Лили нисколько не изменился. Долго ли он еще сможет помогать Гийому делать карьеру? Я с интересом ждал, как поведет себя Гийом, когда в конце обеда, за грушевым ликером и сыром наш друг понесет околесицу, предвидел его вымученную учтивость и смущение, оценил его попытки прервать вязкий монолог на тему заговора, который, по мнению Лили, англичане плетут против Франции еще со времен Филиппа Красивого. В его попытках отвлечь внимание метрдотеля я узнал свои прежние уловки. Я столь же безнадежно старался остановить поток проклятий, не слушать про шесть веков военного, языкового, продовольственного и политкорректного ига, смягчить исступленный голос, который смешивал воедино битву при Азенкуре и Фашодский кризис, сожжение нашего флота на Тулонском рейде и хамство фанатов Альбиона на последнем матче по регби, казнь Жанны д’Арк в Руане и гибель леди Дианы под мостом Альма, отказ от «Конкорда» в угоду американским интересам и английское коровье бешенство в наших мясных лавках. Когда я тихонько сунул под ресторанный счет свою кредитку, а Лили прибрал ее «на карманные расходы», молодой человек притворился, будто ничего не заметил, — это мне тоже понравилось. Зато не понравилось, как он обменялся с барменом раздраженным, чуть ли не презрительным взглядом, когда мой бедный приятель тихонько попросил три липовых счета за прошлый месяц, продиктовав даты и суммы по бумажке. Ты что себе воображаешь, Гийом? Что он плутует, мошенничает и бегает от налогов из скупости? Ну нет. Он защищается, и другого оружия у него нет. В той вынужденной полу-отставке, куда его завели монархические взгляды, пьянство, капризы и все еще актуальная ревность к его былой телевизионной славе, ему остался лишь один враг — севрский налоговый инспектор. Его последний англичанин.

Чтобы открыть маленький «фиат панда», новоиспеченный писатель прислонил нищего романиста к столбу со знаком «Стоянка запрещена». Надо бы как-нибудь рассказать тебе про него, Гийом, чтобы ты знал его истинную суть и хотя бы подыгрывал ему, ведь он того заслуживает. Он не просто старый пассеист, пьянчуга и жалкая развалина. Он такой же, как мы. Юный рыцарь в ржавых доспехах. Потому он и признал, завербовал нас и просит у нас помощи.

Представь его себе в двадцать лет, когда он сбежал из родного Па-де-Кале, от разорившейся родни, помешанной на семейных реликвиях. Там, на камине в домике заводской сборки красовался старинный герб. Каждое утро над этой жалкой халупой в аррасском предместье поднимался флаг графского дома д’Артуа. А в десяти километрах оттуда раскинулась городская свалка, окружив руины их родового замка, который в 1352 году был разрушен до основания английскими пушками… Представь, как он явился в Париж с тысячью страниц средневековой саги вместо багажа. Как все издатели дали ему от ворот поворот, а он продолжал писать, когда был свободен от работы — нанялся консьержем и был этим чрезвычайно горд. То был его феод с тремя сотнями душ. Он охранял покой и безопасность своих вассалов, летел к ним на помощь, когда прорывало трубу, ломался лифт, гнулась антенна или нарушался ночной покой, он, сюзерен, защищал их от незваных гостей, попрошаек, воров и судебных приставов, он был королем лестничных клеток. Если дома он по вечерам спускал фамильный флаг, то здесь столь же торжественно выносил мусор. Представь, как его оскорбляли эти люмпены, что живут под крышей и лишь изредка осмеливаются раскрыть рот, чтобы отыграться на самых униженных. Представь, как величественно он прочищал мусоропровод, не теряя своего дворянского достоинства, но и не хвастаясь им. И все же однажды он вышел из себя. В его каморку зашел граф из шестисотметровой квартиры, пыжась от гордости за каждый миллиметр, и, не обращая ни малейшего внимания на старую больную женщину с верхнего этажа, потребовал, чтобы Эли срочно отнес на почту письмо.

— С вашего позволения, сначала я должен прочистить батареи в квартире мадам.

— Неслыханная наглость! Еще ни один консьерж не смел так со мной говорить!

Тогда Лили твердо уперся в пол своими коротенькими ножками и, нацелив в грудь противника разводной ключ, выпалил-одним духом:

— Может, я и консьерж, но во времена Революции мои предки сложили головы на гильотине! Я не какой-нибудь внебрачный потомок Наполеона! Мое имя — Эли Помар де Сент-Энгбер, шевалье де Арш, барон де Суар-Валенкур, и хотя здесь я назвался Помаром, чтобы получить работу, но род мой восходит к первым крестоносцам, и по праву рождения я могу верхом въезжать во храм, а тот, кому титул достался от потомков корсиканского мужлана, не помешает мне прочистить батареи мадам Шевийа!

Маленький красный «фиат» тронулся в сторону авеню Георга V, увозя моего единственного друга и сменившее меня на вахте молодое дарование. Я пересек улицу, зашел в магазин и купил гель для бритья, ножницы, баночку крема и кассеты для станка.