Прибыв в Нантакет, дирижер арендовал старый гараж и там, посреди обломков «шевроле-импала», между походной кроватью и верстаком, заваленным канистрами с машинным маслом и радиаторными решетками, поставил рояль «Стейнвей». Он отказался чинить автомобили, опустил стальную штору и играл, играл целыми днями. Он ждал, когда сломается старый бульдозер Санди, и поверял расстроенному роялю безответную любовь, которой предстояло изменить всю его жизнь.

Сидя на стуле и нагнувшись вперед, я разглядываю пейзаж в распахнутом миниатюрном окне: на юге океан, на востоке клюквенные болота, а на западе силуэт маяка в отблесках заката. Ночи напролет, сначала в интернате, потом в Кап-Ферра я строил и перестраивал этот заброшенный гараж на северной оконечности острова, я десятки страниц измарал, пытаясь описать его до мелочей, а теперь вся декорация передо мной, в голубенькой деревянной шкатулке с крышкой из плексигласа. Я вижу все углы, всю утварь, все придуманные мной детали. За грязными стеклами раскинулся океан, вдали желтеют и розовеют домики, кухонька в нише, на стене календарь с неизбежной кинозвездой и акварель с морским прибоем, складная кровать застелена спальным мешком, канистры на полу, к потолку подвешены буфера, железные рекламные щиты «Дженерал Моторс» и обрезки картона в сетях паутины. Все на месте, в масштабе один к восемнадцати, по образцу игрушечного «шевроле» на тормозных башмаках, с открытым капотом и навсегда разобранным мотором. Разрезав ленту и сорвав подарочную бумагу, я вот уже несколько минут разглядываю гараж, уменьшенный, словно по волшебству.

Как ей удалось столь точно смастерить все эти крошечные предметы по моим описаниям? Сколько часов она изображала эту патину, эти грязные тени вокруг раковины, кашу из песка и мазута на картонном или наждачном полу, который не отличишь от бетона? На матовой крышке рояля переливаются блики заката — непонятно, что за материал, виден лишь эффект. Даже «шевроле-импала», популярная игрушка шестидесятых годов, которую и теперь легко найти на барахолках, кажется настоящей, изношенной и бесповоротно ржавой с ее разбитым ветровым стеклом, с гнилым днищем и с фигурками чаек из мастики на задних крыльях.

Все предметы мебели, да и вообще все детали приклеены, не считая шины, которая победно громоздится на мойке, и выхлопной трубы поперек кровати. Они наверняка отвалились по пути. Но даже эта случайность кажется естественной, то есть умышленной.

Упершись лбом в плексиглас, наслаждаясь игрой перспективы и кропотливостью работы при свете крошечных лампочек у основания полок, я разглядываю клавиши рояля, и они как будто двигаются. Я тщетно искал это чувство, когда перечитывал «Принцессу песков», и вот Карин вернула мне его, потратив немало часов, чтобы материализовать мои слова, воплотить их в предметах, в объеме, в обмане зрения.

Еле слышное ворчанье электросчетчика мало-помалу превращается в шум ветра, шорох волн и гудение вентилятора — в звуковые приправы, которыми я сдобрил сцены встреч Санди с рассказчиком в старом гараже. Теперь я понимал, отчего Карин так расстроилась, узнав, что роман окончен, — ведь макет, сделанный как памятка для меня, эта попытка управлять моим пером на расстоянии, видеть, как мои замыслы обретают плоть, воображать, как мои персонажи живут в воссозданной ею декорации и системе ценностей, — все разом устарело, обесценилось. Если бы моя новая книга и впрямь была закончена, домик с плексигласовой крышей уже ничего не мог бы мне дать. Он превратился бы в ненужный черновик.

Я хватаю листок, спешу убедить ее в обратном, клянусь, что ее подарок дал мне толчок, вернул меня на путь истинный. Теперь я понял, почему этот роман оставил у меня чувство незавершенности, понял, что многие главы придется изменить, что я ушел в сторону от сюжета, выскочил за рамки и вот вернулся, благодаря ей.

Перечитывая письмо и заклеивая конверт, я дрожу от волнения, и мне с трудом верится, что все это ложь.

* * *

Я снова выхожу на улицу, в ночь, чтобы она успела получить мое письмо до отъезда в Брюгге. Пусть сейчас же узнает мою реакцию, пусть успокоится. Я прямо слышу, как все это время после нашего расставания она изводит себя упреками, воображает мое недовольство. Да нет же, Карин, я не увидел в этом ни грубого вторжения, ни торжества формы над содержанием, ни победы материи над образами, рожденными авторской фантазией. Это гараж, потерянный мной и обретенный в трехмерном виде, и как я мог подумать, что вы исказили мою идею и посягнули на мою творческую свободу? Не знаю, с какими писателями вы общались до меня, но могу вас уверить, что я не из той породы.

Улица Леон-Гро укрылась в тени небоскреба китайского квартала, двенадцатый дом невысок, верхний этаж наглухо заложен стеновыми блоками. Горит лишь одно окно — на четвертом этаже. В холле, загроможденном обломками стиральных машин и велосипедами без колес, я отыскал фамилию ее друзей «L.B. Huygh» на почтовом ящике. Он был под зявязку забит газетами и счетами. Я засомневался. Неизвестно ведь, какой у них этаж.

Я вышел из подъезда с письмом в руке, перешел улицу и стал вглядываться в силуэт за шторами, на четвертом этаже. Свет погас. На углу грузно разворачивался мусоровоз. Свет опять зажегся. Я вошел в телефонную кабину с треснувшими стеклами, подождал, пока пыхтение мусоровоза стихнет вдали. Вытащил клочок бумаги, который так и лежал в кармане куртки, набрал номер ее мобильника. После второго гудка услышал неприветливый голос:

— Wat is er aan de hand?

— Это я.

— Ришар? Вот уж не ожидала, — голос тут же потеплел.

Я прищурился, чтобы разглядеть наконец, она ли это маячит наверху, за тюлевой занавеской.

— Я вам не очень помешал?

— Вы из автомата?

— Да, внизу, под самым окном.

— Под вашим?

Ее голос заглушали какие-то шумы, а мой отдавался неприятным эхом.

— Нет, под окном ваших друзей. Но вам не обязательно спускаться: можно поговорить и так, если хотите…

— Вы на улице Леон-Гро?

Женский голос рядом с ней сообщил, что бар располагает большим ассортиментом горячих и прохладительных напитков. Я отвел взгляд от чужой шторы с разочарованием или с облегчением, сам не пойму.

— Вы ведь уезжаете только завтра, да?

— Да.

Молчание и шумы в трубке.

— Что вы делали, когда я позвонил? — Глупый вопрос, но надо же спросить хоть что-то.

— Смотрела в темноту. Вы мне написали письмо и пришли отдать его в собственные руки?

— Да. Я хотел вам сказать…

— Вы не слишком расстроились?

— Закройте глаза и увидите мою улыбку.

— Я ее слышу.

— Это потрясающе, Карин. Это просто… Нет слов.

— Ничего особенного, я просто материализовала ваши слова. Вас это не задело?

— Но как вам удалось?..

— Я с самого детства люблю уменьшать предметы. Психиатр бы мной заинтересовался… Так вы пришлете мне письмо?

— Карин… Кажется, мне вас не хватает.

— Вы свободны в понедельник вечером?

Я не раздумывал ни секунды:

— Освобожусь.

— По дороге из Урделя, Кайе-сюр-Мер в Соммской бухте, дом восемь, восемь. Это дом, где я впервые вас прочла. Подруга нас приютит, если приедете. Скажем, в пять вечера?

— Скажем, в пять.

— Договорились. И простите меня за сегодня.

Она прервала связь. На несколько мгновений я неподвижно застыл в своей кабинке, слушая гудки. Окно на четвертом этаже вновь погасло. Я вернулся в холл, остановился перед почтовым ящиком. Щель не слишком широкая, но тонкая рука вполне может пролезть и достать письмо. Правда ли, что у Карин в этой трущобе есть друзья, что она живет здесь, когда бывает в Париже? Да и в Париже ли она? Но вроде и не в поезде, по крайней мере, стука колес я не расслышал. Что до голоса хозяйки, которая рекламировала бар, непохоже, чтобы она говорила в репродуктор. Сомнения множились, выстраивались в логическую цепочку, возникло подозрение по аналогии с моей собственной ложью. Дом восемь на шоссе из Урделя в Кайе-сюр-Мер. Какой-то тип со шприцем и зажигалкой вошел в холл и уселся на ступеньку. Я впервые подумал, что она, возможно, мне врет. Что она тоже выдумала себе другую жизнь.

Я переправил адрес на бельгийский и, бросив конверт в почтовый ящик на перекрестке, понял, что влюбился, а вот в кого — пока неизвестно. Быть может, именно потому я наконец могу признаться себе в этом.