В пятницу утром усы были готовы, и я отправился на примерку. Пока парикмастер размазывал кисточкой клей у меня под носом, прикладывал туда сеточку и десять секунд держал, я старался не открывать глаз. Красивый женский голос в соседней комнате пел по-итальянски.

— Ну вот, посмотрите.

Когда в зеркале вдруг воскрес Фредерик Ланберг, я потерял дар речи. За три дня я так привык жить без него, что теперь уже он стал призраком из прошлого.

— Вы этого хотели?

Я не знал, что ответить. Весь четверг просидел взаперти, закрыв ставни, при свете огоньков на макете. Уменьшился соответственно масштабу и обитал в этой декорации, куда не заглядывал с восемнадцати лет. Я не пытался почерпнуть там материал для того, нового, якобы написанного романа, нет, я хотел повернуть время вспять, выкинуть те годы, когда бежал от своей судьбы и забивал себе голову чужими произведениями. Я убеждал себя, будто действительно написал вторую книгу, а затем сжег ее, навсегда укрыв от чужих глаз.

— Ну как, годится? Пришлось сделать вкрапления, чтобы добиться объема, как у вас на фотографии.

— Вкрапления?

— Синтетические волосы той же цветовой гаммы. Но это незаметно, я все подогнал.

Подогнал… В подсветке лампочек вокруг зеркала я видел прежнего Ланберга, каким его знали окружающие, словно бегство в шкуру Глена — всего лишь фантазия. Лишь легкое пощипывание клея под носом говорило о том, что мне все это не приснилось.

— Главное, не забывайте промывать сеточку растворителем, когда снимаете накладку.

— И на сколько мне этого хватит?

— В смысле?

— Сколько часов в день я смогу носить эти усы?

— В павильоне или в естественном освещении?

— В жизни. На службе, в автомобиле, за едой.

— Вы много смеетесь?

— У меня траур.

— В таком случае, я бы сказал, часов семь-восемь. Под дождем немного меньше. Но дело не в клее, он-то не подведет, а в вас: сколько вы сами выдержите. Это зависит от уровня pH при потоотделении. У одних актеров идет кислотная реакция, начинается зуд, у других — нет. Но вы не волнуйтесь, если что, я поменяю вам клей.

Я повертел перед глазами флакончик янтарного цвета с этикеткой «Индийский клей». Он вложил мне в ладонь другой, «Клеящий лак Вернье для лица».

— В бассейн лучше ходить с этим. Абсолютно устойчив к хлору. С этим «Вернье» одно плохо — попахивает. Индийский нейтральнее.

Я откупорил флакон. Запах меда с перцем, горячий и нежный, с ноткой флердоранжа.

— А что, приятно.

— Да, но ведь и накладка пропахнет. Если вам вдруг придется, ну, я не знаю… поцеловать кого-нибудь…

— Тогда на мне не будет усов, — заверил я с улыбкой.

— Как угодно. Снять их или прямо так пойдете?

Ни к чему менять роль, раз я опять подружился с Фредериком. Поэтому выбираю второй путь, тем более, что еще дома нацепил старые очки и оставил волосы в обычном беспорядке. Мастер дал мне мягкий кожаный футляр и флаконы с клеем. Знакомое прикосновение усов к носу отбросило меня назад во времени. Я шел по улице в старом обличье, которое стало фальшивым, но никто, кроме меня, об этом не знал.

* * *

Как обычно, в знак протеста Аликивиад уписал все, что мог. Соседка любезно отметила пятна на паласе бумажными полотенцами. Лучше бы она поменяла наполнитель в лотке.

На кухонном столе она в четыре ряда расставила блюдца с биточками, роскошной курятиной, очищенными креветками и тарамой на заказ. Умиляясь такой заботе, я чистил кошачий лоток, пока наливалась ванна. Из автоответчика в панике вопил секретарь редакции: Октавио Пас умер, а он не может отыскать мой некролог. Спустя два сообщения он с облегчением пояснил, что Нобелевский комитет опроверг известие о кончине поэта, по-видимому, это ошибка мексиканской прессы, но, принимая во внимание его возраст, мне бы надо выслать текст еще раз, чтобы «подстраховаться». Следом за ним голосок Констана напомнил, что его отец завтра женится и он на меня очень рассчитывает.

Насчет газеты я сомневаюсь. Никаких некрологов на Паса они и не могли найти: этого писателя, одного из немногих, я уважаю еще и как личность, у меня рука не поднималась его «страховать». Ни его стиль, ни биография, ни философия никак не укладываются в предоставленный мне формат. Но если я им ничего не пришлю, они закажут статью кому-нибудь другому, а я слишком дорожу воспоминаниями о том мадридском вечере в 96-м, чтобы не отдать ему последний долг. То был редкий случай, когда Доминик поехала со мной на интервью. Наше последнее романтическое путешествие. На приеме, организованном испанскими властями, она подружилась с женой Октавио. Они хохотали до упаду, видя, как мы бурно дискутируем, размахиваем руками и барахтаемся в огромных мягких креслах гостиницы «Альфонсо XIII». У меня пошаливал диктофон, я то и дело просил собеседника повторить ответ, но его обезоруживающее терпение вскоре вынудило меня прекратить эту пытку. Мы ужинали, запросто болтали о мировых проблемах, пили лучший в нашем столетии «Икем» («Под такое вино хорошо заниматься любовью, и еще приятнее потом об этом вспоминать», — сказал он и сжал руку жены), рассуждали на темы поэзии, политики и нежных чувств. Нобелевка ничего не изменила в его жизни, нет, зато когда он выступил в защиту никарагуанских «контрас» и его чучело сожгли перед посольством США, Пас пережил второе творческое рождение. Поскольку я ничего не записывал, он говорил совершенно свободно, только для нас. А газете он был тогда неинтересен, там предпочитали Маркеса.

Я наскоро окунулся в двухместную ванну, оделся, как положено на свадьбах, и взял ключи от машины. Я спешил. И не потому, что чувствовал вину перед этой квартирой. Я боялся передумать, глядя на окно студии. В качестве подарка прихватил два хрустальных фужера с эмблемой Восточного Экспресса — Доминик купила их нам, возвращаясь с концерта в Венеции. Может, хотя бы другой чете они принесут счастье.

Замыслы, цитаты, комментарии, наконец, встали на свои места, пока я вел по шоссе мой «армстронг». Как там он писал, в «Дочери Раппачини»? «Мир тем, кто ищет, мир тем, кто одинок и мечется в пустоте… Ибо нет ни вчера, ни завтра: все только сегодня, здесь и сейчас. То, что прошло, происходит каждый день». Каждые десять-двадцать километров я останавливался с «аварийкой» и дополнял статью об Октавио Пасе. Она должна стать моей лучшей статьей. И, быть может, последней… Странное дело: вернувшись к старому обличью, я вздохнул полной грудью, но мое настоящее и надежды на будущее здесь ни при чем. Впервые за всю свою взрослую жизнь я так ясно ощутил себя смертным и потому свободным, а значит, могу послать к чертям и время, и совесть, и прочий ненужный хлам. Ни за что бы не поверил, что смогу отдать кому-то фужеры из Восточного Экспресса — такой драгоценный, милый сердцу сувенир. Карин открыла мне другой путь, развеяла мою болезненную привязанность к вещам, эту верность старьевщика. И если тогда, в 96-м я не захотел использовать волшебную атмосферу для «страховки» Октавио Паса, то теперь, в послеполуденный час, на полосе экстренной остановки, недостающие слова пришли. Я вдруг представил себя человеком восьмидесяти четырех лет, который за завтраком обнаружил в газете эпитафию самому себе и был вынужден доказывать свое существование на этом свете, даже состряпал свидетельство о жизни, чтобы добиться опровержения в следующем номере. Отчего вдруг забил во мне фонтан слов, почему я вдохновился чужими чувствами? Меня уже давно никто не вдохновлял, не считая Карин. Уж не Доминик ли в этом замешана? Не знаю, чего хотят эти странные силы, бурля и сливаясь в моей душе, но внезапно на разрозненных листках, прилипших к баранке автомобиля, я воссоздал треволнения последних недель единственно доступным мне способом. И не случайно я заставил героя статьи говорить вместо меня. Слова, интонации, казалось, давно забытые, навсегда похороненные в том дивном вечере, сейчас вернулись ко мне в кавычках. И заказной некролог стал живым посланием писателя своим современникам, которые вспомнили про него, лишь получив известие о его смерти.

Я остановился в гостинице «Меркурий» под Орлеаном, факсом переслал ассистенту эссе под заголовком «Поэт ушел?» и посоветовал ему как можно скорее отправить ее в набор, коль скоро, благодаря вопросительному знаку, мы сможем первыми воздать должное гению, даже если это будет преждевременно.

В номере я не раздеваясь упал на кровать. Все силы потратил на этот всплеск, на поиски себя, но не получил удовлетворения, словно меня сбили в полете. Раз двадцать снимал телефонную трубку и клал обратно. Нет, мне ни к чему сейчас говорить с Карин. В другой раз. В другом образе. Тем приятнее будет увидеть ее в понедельник, если я сейчас притворюсь, что немного забыл ее. Да и притворство ли это? Былые мечты о встрече с ней грели меня не меньше, чем воспоминания. Когда к фантазиям добавляют реальность, она растворяется в них.

В конце концов я позвонил на авеню Жюно, чтобы услышать Доминик на автоответчике. И заснул под ее голос, который предлагал мне оставить сообщение.

Неужели сегодня в машине я написал завещание Фредерика?

* * *

Когда я очнулся, костюм был вконец измят, а часы показывали десять. Усы еще держались, но из предосторожности я их снял, протер под носом растворителем, а затем, побрившись, тщательно приклеил обратно. Проглотив в кафе два круассана и три чашки кофе, я устремился в мэрию Амбуаза и успел почти вовремя: жених и невеста как раз обменивались клятвами верности. Но это не мои брачующиеся. По словам распорядителя, брачная церемония четы Романьян закончилась двадцать минут назад.

Промотавшись полчаса с одного берега Луары на другой и безуспешно сопоставляя приглашение с дорожными указателями, я наконец отыскал замок, арендованный для свадебного торжества, крепость с бассейном и площадкой для стрельбы из лука. Владельцы поместья окопались в служебных помещениях и наблюдают за гостями в бинокль. Констан встретил меня прохладно: он рассчитывал возглавить свадебный кортеж на моем автомобиле. Мне вдруг стало обидно до слез. Я-то возомнил, что он так ждет меня ради символического прощания и начала новой жизни, в которой можно обойтись без посредника. А выходит, ему нужен был шофер. Еще бы, мой парадный драндулет бьет все козыри местных буржуа — и «вольво», и «саабы».

— Ты бы хоть помыл ее, — бросает он, повернувшись, ко мне спиной.

Некоторое время наблюдаю, как он идет к Аурелии, своей маленькой невесте, а теперь и сводной сестре. Затем продираюсь сквозь толпу чопорных людей с бокалами и тарелками — ищу Этьена. Вот и он, топчется на месте в черном бархатном костюме, который уже успел помяться, конский хвост подвязан лентой, физиономия перекошена, взгляд уперся в землю. Так он изображает живой интерес к охотничьим байкам страховых агентов и нотариусов. У его новых тестя и тещи столь же устрашающий вид, как у прежних. Он видит меня, хватает за руку и тащит в сторонку.

— Поздравляю, — говорю я.

— Все псу под хвост. Я послал результаты опытов в Министерство здравоохранения, чтобы они распорядились разогревать в больницах физраствор после транспортировки. Так они мало того, что ничего не сделали, но еще подсунули мои работы в журнал «Наука и жизнь», их там опубликовали, я уже не смогу получить патент! Ну живьем зарезали, Фредерик, я просто в отчаянии. Позвольте представить вам мою жену.

Мадам гляциологу очень подходит ее профессия. Я говорю: «Очень приятно», она отвечает: «Мне тем более». И уводит Этьена, резко выговаривая ему за то, что он забыл поздороваться с ее двоюродной бабушкой. Я следую за ними и слушаю, как ученого бедолагу, сраженного коварством властей, отчитывает допотопная старуха с голубыми волосами, по мнению которой церковь не допускает, чтобы разведенная женщина повторно выходила замуж. До чего же приятно быть одиноким, когда вокруг болтают всякую чушь, лицемерят и соперничают, неумело флиртуют и распускают сплетни! Мать новобрачной, этакая анжуйская железная леди, циркулирует между гостями и строго напоминает им, что здесь весело. Гости поддакивают. Никто не танцует. Стайка молодняка, окружившая музыкальный центр, уныло перебирает диски. В дальнем конце замковой анфилады, в детском уголке, клоун из супермаркета развлекает полтора десятка ребятишек, наряженных по-взрослому. Они окружили пластиковую чашу, откуда Констан и Аурелия с важным видом по очереди выуживают конфеты, чтобы тут же бросить обратно, громко зачитав пищевые компоненты:

— Е двести двадцать четыре!

— Аш четыреста двенадцать!

— Е шестьсот двадцать один!

Я подхожу к столу, где разложены подарки в почти не отличимых друг от друга упаковках. Список подарков был отправлен в шикарный магазин «Дам де Франс». Я спрятал свой несчастный пакет, по-домашнему заклеенный скотчем, за двумя ведерками для льда и тремя салатницами. Тут на мою руку легла рука Этьена:

— Ну зачем вы…

— Вы же еще не посмотрели.

— Мари-Паскаль будет прекрасной матерью для Констана, — отчеканил он, разрывая скотч.

— Конечно.

Судя по его расширенным зрачкам, нервному тику и хриплому голосу, как у базарного торговца, он явно принял допинг, не выдержав анафемы двоюродной бабки.

— Знаете что? Когда Доминик очнется, я закачу для нее грандиозный праздник: на тысячу персон, с фейерверком, с Паваротти… Полный отрыв дней на пять! Такой вот замок можно снять за гроши. По большому счету, всем нам крышка с этой зараженной сывороткой и трансгенными мутациями, я не знаю, сколько лет отпущено моему сыну и что кончится раньше — этот мир или страховка его матери…

— Доминик не очнется.

Его руки застыли, вцепившись в газетный лист, которым я обернул картонную коробку. Теперь можно сказать правду, ведь он начинает новую жизнь. Пока он разворачивает фужеры, я рассказываю их историю и лицемерно, хотя и вполне искренне желаю ему быть счастливым за меня. Он стиснул зубы.

— Похороны уже были?

Я прикрыл глаза — да.

— Вы должны были мне сказать.

Он имеет в виду: вы-то были на похоронах моей жены, и я должен был отплатить вам тем же. И, не меняя тона, добавляет:

— Вот дрянь.

И тут его неожиданно прорвало: мать Констана ездила на Лазурный Берег к любовнику, этот роман тянулся уже три года, он после ее смерти нанял детектива, чтобы узнать правду, а мне ничего не говорил из солидарности с моей любовью к Доминик, да мне и без того было плохо.

— Она ни в грош меня не ставила, никогда не верила в мою работу, она измучила моего сына и убила вашу жену, — подытожил он, отчетливо и холодно выговаривая каждое слово и пристально глядя на свою новую супругу — конечно же, он старался уверить себя, что на сей раз не ошибся в выборе.

Потом он вдруг смотрит на меня с таким изумлением, что я сразу пугаюсь, не отклеились ли мои усы.

— И вы мне дарите стаканы, которые она подарила вам?

Я пытаюсь изобразить на лице покорность судьбе, чтобы подчеркнуть символический смысл моего подарка. Он недоверчиво повторил:

— Вы потеряли жену из-за моей бывшей, и теперь дарите мне ее подарок?

На глазах у него выступают слезы, руки начинают дрожать, он роняет фужеры на пол, и они разбиваются вдребезги. В ужасе он просит у меня прощения и ранит себе руки, подбирая осколки. Чтобы как-то его утешить, я говорю, что у меня еще такие есть, что все в порядке, что его зовет жена. И укрываюсь в буфетной, предчувствуя, что он, желая загладить вину, уже готов предложить себя в качестве свидетеля, когда придет мой черед заново устраивать личную жизнь.

Я глотаю какое-то игристое тутовое вино — сногсшибательный напиток, видно, большую скидку на него дали, — и сквозь нарядную щебечущую толпу иду на поиски туалета, проверить состояние моей накладки. Мое присутствие на этой дурацкой церемонии для успешных людей совершенно неуместно — ну просто белой ворона, — боюсь, по моему лицу это слишком заметно.

На террасе, в облаке солнечной пыли, появились, держась за руки, Констан и Аурелия. Я останавливаюсь и смотрю, как они уходят в аллею каштанов, уже выпускающих первые почки. Маленький сирота идет по моим стопам: вон, тащит за собой приемную полу-сестрицу, которая в один прекрасный день станет его первой женщиной и, вполне возможно, отобьет у него всякий интерес к остальным.

На одноногом столике в стиле ампир — телефон, на нем замок, который забыли запереть. Я снимаю трубку и, слушая голос Доминик, набираю свой код дистанционного запроса. Газета благодарит меня за некролог, который сразу был отправлен в архив, и просит дать критический отзыв на роман о футболе, поскольку приложение «Ливр» на будущей неделе посвящается открытию Стад де Франс. Там, на лужайке, Аурелия чихает без остановки, согнувшись пополам, Констан достает из кармана своего полосатого костюма два марлевых респиратора: один галантно протягивает ей, а второй цепляет себе на нос, чтобы защититься от пыльцы. Не отводя взгляда от этих юных жертв весны, я набираю код удаления сообщений. Непривычный сигнал — и у меня перехватывает дыхание. Я перепутал цифры. Вынимаю из записной книжки памятку, пробую отменить команду, но поздно. Вместо сообщений я только что стер приветствие.

Я бросаюсь к машине, расталкивая гостей, позирующих фотографам, нажимаю на газ, осыпав застолье во дворе дождем из гравия и мчусь к шоссе, цепляясь за надежду, что дома смогу перепрограммировать телефон и найти голос Доминик в памяти автоответчика.

Однако спустя триста километров пути и получаса бесплодных попыток мне приходится смириться с неизбежным. Вместо одной-единственной записи, где звучал ее голос, теперь лишь помехи с прорезающимися голосами гостей со свадьбы, да мой отчаянный выкрик: «Черт побери!»

Сидя у кровати, за мной наблюдает кот. Интересно, о чем он думает? Осуждает, обвиняет, или напротив, поддерживает мое решение сжечь мосты, шагнуть в новую жизнь, чего мне так желала Доминик в своем прощальном письме?

Я снимаю парадный костюм, надеваю обычный, набрасываю на плечи плащ, в котором всегда отправляюсь в дом напротив, и снова выхожу из дома, уже в ночь. Повернув за угол улицы Жюно, прикрываю лицо платком, отклеиваю усы и убираю их в футлярчик.

* * *

«Таинственный Ришар!

Ваш голос только что настиг меня между Южным и Северным вокзалами Брюсселя. Когда вы позвонили, я уже сотню километров томилась над чистым листком бумаги, слова не шли — я просто не знала, что Вам сказать и как. Мысли блуждали между баром «У Гарри» и Курбевуа, я снова и снова вспоминала наш вечер, как экзамен, который завалила. Я чувствовала себя такой ничтожной, такой «несостоятельной». Не сумела сказать Вам ничего, кроме пошлостей, и добилась только того, что отпугнула Вас, смутила, опошлила. Простите. Ваше разочарование было столь очевидным, хоть Вы из вежливости и пытались его скрыть (спасибо), но я делала все, чтобы только умножить его. Из мазохизма? Себе в наказание? И чем дальше, тем хуже, Вы теряли женщину из писем, Вы все больше отдалялись от меня. И уже в поезде, в тщетных попытках написать Вам, я все думала, какую же ужасную глупость я сморозила с моим подарком. Надо же, чтобы этот макет, плод Ваших фантазий, предстал перед Вами, как раз когда Вы поставили точку, когда Ваша книга и вся ее декорация уже набили Вам оскомину, когда Вам хочется лишь одного — поскорей их забыть и вернуться на землю, отойти в сторону, насладиться жизнью, свободой…

Но потом Ваш голос в трубке развеял мои мрачные мысли, я поняла, что наша встреча не погубила меня окончательно. Я цела, невредима и опять сижу над листом бумаги, как прежде, как дома, в Брюгге, когда мы еще не знали друг друга в лицо.

Разумеется, я сразу узнала Вас, как только Вы вошли в бар «У Гарри» и стали искать меня, не видя в упор. Вы похожи на себя. Или, вернее, Вы опять стали на себя похожи, после долгого разлада. Разве нет? Когда-то юноша писал «Принцессу» в своей каморке, а потом на двадцать лет этот юноша стал другим человеком (мужем, отцом, чиновником, большим начальником, привычным к «нормальному» счастью?), но вот все рухнуло: развод, несчастный случаи, депрессия или безработица — вокруг Вас образовалась пустота. И тогда Вы вновь стали начинающим писателем, бедным юношей, одиноким человеком, мечтателем, которого я полюбила, героем собственной книги. Понимаете, что я пытаюсь Вам сказать? Все в Вас — то, как Вы платите по счету, как едите «Биг-Мак», как воротите нос от таксиста, как смотрите на меня — все говорит о том, что Вы умудрились сбиться с верного пути на ровную прямую дорогу, что Вы знавали иные времена и теперь сердиты на весь мир, не пожелавший откатиться в прошлое вместе с Вами.

В тот вечер, судя по Вашим глазам и жестам, Вы поместили меня во враждебный Вам мир. Современная девица, да их хоть отбавляй. Вас обманул мой маскарад — это я так подстраховалась на всякий случай. Вдруг Вы оказались бы совсем не таким, как я Вас себе представляла? Но теперь я совершенно успокоилась — спасибо Святой Терезе! — и жду Вас в понедельник.

Я бы хотела быть для Вас всякий раз другой. Как раньше, когда я была маленькой девочкой, и наш отель закрывался раз в год, тогда я становилась его полновластной хозяйкой, свободно ходила из номера в номер. Я представляла себя то красивой вдовушкой из пятого, то истеричкой из девятого, то бабулькой из двадцать четвертого, то юной секретаршей из тридцать шестого, заехавшей с шефом на выходные… Всех их я разыгрывала в одиночестве, перед зеркалом, таская у матери платья и косметику. Я примеряла на себя их жизни, чтобы познать жизнь. Так ведь и становятся писателями, верно? Моим романом, моим бумажным домиком был наш отель.

Знаете, почему он называется «Эт Схилд»? Это значит «щит». В начале XIV века ваш Филипп IV вторгся во Фландрию, и большинство торговцев и мещан тут же стали франкофилами, чтобы жить себе спокойно. Но кучка знати и простолюдины не смирились, объединившись в партию Львиного Когтя. 18 мая 1302 года они вошли в Брюгге и каждого встречного заставляли повторять: «Schild en vriend» («щит и друг»). Слова трудные, чужестранцам и заикавшимся от страха приспособленцам их никак не удавалось выговорить, так что их очень быстро всех укокошили и освободили Брюгге.

Хотите быть моим щитом и другом? Я научу Вас произносить эти слова.

До понедельника.

К.»

* * *

Я положил письмо на колени и стал покачиваться в кресле с закрытыми глазами, стараясь обратить ее слова в ласки, словно это она водит моей рукой, слиться с ее устами в поисках правильного звучания «Schild en vriend». Пусть это всего лишь мои фантазии, Доминик, но нынче вечером я удовлетворял себя, думая о Карин, и мне кажется, что я снова слышу твой голос на автоответчике, — а может, он оттуда и не исчезал вовсе. Если вообще все, что происходит теперь со мной, зависит только от моего настроя, от того, чувствую я или нет твое присутствие, хочу или нет идти по жизни рядом с тобой, готов или нет делить с тобой земные радости? С Карин я чувствую твою близость острее, чем раньше, когда, распыляя твои духи, сминая твои простыни и представляя тебя в обуявшем меня возбуждении, я силой воли хотел вернуть себе твое тело, с которым ты давно рассталась.

Я так любил заниматься с тобой любовью, что боялся даже допустить, что с другой женщиной мне может быть не хуже. И сегодня я хотел, чтобы это было так, хотел всей душой. Те замещавшие тебя женщины, к которым ты сама меня толкала, выполняли свою роль, придерживаясь установленных мною правил: я требовал от них только одного, чтобы они меня разочаровывали, и они охотно делали это. Я чувствую себя новичком, Доминик. По крайней мере, мне кажется, я способен во искупление своих обманов вновь лишиться невинности с Карин. Скажи мне, что я смогу доставить тебе удовольствие, полюбив живую женщину. И не беда, если она не та, за кого себя выдает: значит, мы с тобой оба ошиблись.