Бывает, что потерпев поражение, ты легко можешь выдать его за скромный успех. Струсив, гордишься, что одержал победу над собой; сбежав, объясняешь все инстинктом самосохранения; промолчав, ссылаешься на то, что прислушался к голосу разума.

У меня только один выход, если я хочу оправдаться перед Карин за свое вторжение в «Ниуве Схилд», — это снова взяться за перо и признаться ей в своей собственной лжи. Тогда мы были бы квиты. Но я и так немало дров наломал. Что же делать? Написать ее биографию, начиная с пожара в гостинице? И в романе вернуть ей ту обстановку, где прошло ее детство, точно так же, как она подарила мне макет моей книги? Или совершить самоубийство Ришара Глена.

Я сорвал бумажку с почтового ящика на улице Лепик и начал отращивать под накладкой усы. Наша переписка, наше взаимопонимание — это было чудо, но свидание превратилось в фарс, а ссора была просто неприличной. У нее есть выбор, у нее все впереди, мне же осталось задернуть занавес и поставить точку на приключении, благодаря которому я сумел обрести душевное равновесие. Я живу воспоминаниями о двух потерянных для меня женщинах, я похоронил две истории любви, и это вовсе не так мучительно, как я предполагал.

На той стороне улицы продолжают свое существование лишь письма Карин и ее макет: я в студию не вернулся. Смотрю на темное окно и чувствую легкую ностальгию. Ожидаемое, знакомое, привычное ощущение. Я больше не стану будить в себе зверя, не позволю ему выйти из-под контроля, не допущу, чтобы ревность, досада, ярость овладели моим разумом и управляли мной. Ришар Глен ушел обратно, в небытие. Однако я не чувствую себя осиротевшим, искалеченным или бесконечно одиноким. Разве что чуть постаревшим. Ерунда. Об одном мечтаю: чтобы моя жертва принесла хоть какую-то пользу Карин. Впрочем, раз гибель двойника меня уже не мучает, видно, и она перестала думать о нем. Благодаря ее флюидам он обрел куда больше самостоятельности, чем оплатив счета за электричество и купив личный автомобиль. Но вот любовью мы с ней заниматься никогда не будем.

Все эти мысли пришли неспроста. Мне было несколько знамений. Во-первых, обратный путь из Брюгге: я жал на газ, сгорая от унижения и ненависти, но выше ста десяти разогнаться не мог. Я думал о страшном эгоизме Карин, об ее нежелании верить мне, попытаться меня понять и разгадать во мне хоть что-то, кроме эха ее писем. Кипя от возмущения и неудовлетворенной страсти, я чуть не вдавливал в разделительный барьер машины, не желавшие убираться с моей полосы по первому сигналу моих фар. Пришлось остановиться в зоне отдыха и сунуть голову под струю холодной воды. Я дрожал всем телом. Мой инстинкт разрушения стал угрожать другим людям.

«Жука» я бросил у автобусной остановки на улице Коленкур, оставив ключ в замке зажигания. Больше за этот руль не сяду, не дам собой управлять, так что пусть крадут или отгонят на штрафную стоянку. Взял такси, доехал на нем до банкомата у Дома Радио, достал из кармана куртки кредитку, спрятанную в пакетик от бумажных салфеток и снял деньги, чтобы расплатиться с водителем. Тот с подозрением косился на меня. Увидев, как я на заднем сиденье клею усы и лохмачу прилизанные волосы, он хмыкнул:

— Вы куда, на маскарад?

— Нет, — ответил я, — с маскарада.

В клубе «Кен» парковщик со скорбной миной вернул мне ключи. Посетовал со вздохом: «Нынче и в нашем районе черт-те что творится». На стоянке кафе-магазина «Фло» я увидел варварски изувеченный «армстронг-сиддли»: дверцы исцарапаны, колпаки сняты, зеркала выломаны, форточка разбита, а главное, на капоте, где раньше возлежал над радиатором хромированный сфинкс, зияют две дыры. Отдельно от машины его не купить.

Я взял у «Фло» куриное бедро, чтобы заткнуть целлофановым пакетом дырку в стекле. Я так искренне и глубоко расстроился из-за надругательства над нашей «английской старушкой», которую сначала Дэвид Ланберг, а потом я, холили и лелеяли тридцать семь лет, что как-то совершенно естественно почувствовал себя снова самим собой.

На авеню Жюно мы прослушали автоответчик вместе с котом, который, похоже, не меньше радовался моему возвращению и чесанию за ушком, чем я — его мурлыканью. Филипп Лабро выражал недоумение, обнаружив тишину вперемежку с бранью там, где раньше было приветствие.

«На просмотр к нам собираешься? Все придут. Если надумаешь, позвони Аните и подтверди. Пока».

Следующее сообщение длилось пятнадцать секунд и состояло из одних «Алло? Алло?» Голос, кажется, принадлежал Ги де Бодо, Главному Координатору газеты, который звонит мне лишь в форс-мажорных обстоятельствах, например, если какому-нибудь политику вздумается поиграть в писателя или один из наших спонсоров подкинет очередной свой опус. Он пришел к нам в газету из водоочистительной компании «Лионские воды», и с тех пор вот уже четыре года последовательно и успешно сужает круг наших читателей.

«Алло, Ланберг, вы дома? — говорит он после звукового сигнала. — У вас автоответчик сломан, старина, ничего не понятно, надеюсь, он хоть записывает. Слушайте, я насчет романа этого новичка… Он в самом деле так хорош? Вы уверены, что хотите давать сейчас именно эту рецензию? Тут на меня наседает Ив Берже, он волнуется, вы ему что-то там наобещали… Вам-то все равно, а мне с ним ужинать! На той неделе вы разгромили Модиано, его можно любить или нет, но все же, мне кажется… Этого мальчишку вы прямо гением провозгласили, а у него только первый роман, да и поздновато о нем говорить, он уже три месяца, как вышел… Надеюсь, вы знаете, что делаете. И все же подумайте. Мое мнение вам известно».

В его устах это означает: «Смотри, не заиграйся!» Если после моей статьи продажи Гийома Пейроля не взлетят до небес, а я не поспешу выдвинуть правильную кандидатуру, чтобы мой шеф не подвергался нападениям за зваными ужинами, колонку у меня в конце концов отберут, передадут кому-нибудь более амбициозному и покладистому. Но разве не этого я хотел? Вчера — да. А сегодня, когда путь назад, в образ Ришара Глена, заказан, не хотелось бы, ввязавшись в столь рискованное дело, потерять весь свой авторитет, позволяющий мне быть искренним без оглядки. С другой стороны, я по этическим соображениям не могу забрать статью после первого же звонка от начальника.

Машинально закурил и тут же со злостью затушил сигарету в пепельнице. Я больше не курю! Как же мне это внушить себе раз и навсегда? Ришар Глен все пытается незаметно просочиться наружу, прямо с души воротит. Только что мне захотелось в «Макдоналдс», теперь вот он подсунул мне свои ультра-легкие… Выбрасываю пачку сигарет в мусоропровод и возвращаюсь прокрутить еще раз одно сообщение, которое не расслышал из кухни. Оно странное. Когда слушаешь первый раз, вообще ничего не разберешь. Вроде кто-то дышит прерывисто. Когда делаешь громче, через это дыхание пробивается какой-то замогильный голос. Я вспоминаю истории о «транскоммуникации», о том, как души из загробного мира используют наши компьютеры, телевизоры и автоответчики в качестве средства связи. Некий священник Франсуа Брюн собрал таких свидетельств на восемьсот страниц и выпустил книгу под названием «Мертвые говорят с нами», а я год назад сопоставил ее с брошюрой Иоанна-Павла Второго о праве на жизнь.

Прильнув ухом к динамику, я, похоже, уловил свое имя. Раз десять, зажмурившись, прокрутил слабый, хриплый зов: «Фредерик!» Примета времени: нынче статуя Командора настигает Дон-Жуана, оставляя ему сообщение на автоответчике. Или это Ришар стал таким независимым, что смог записать свой голос на магнитную ленту с просьбой дать ему еще один шанс…

Я резко откинулся на спинку кресла, но тут уже другой голос зычно проревел:

«Говорит спасатель Жолио Жан-Люк из Пантенской казармы, я звоню мсье Фредерику по просьбе спасателя Питуна Брюно, чтобы передать следующую информацию. То есть узнать, пришло ли его письмо в четверг, восьмого числа, или не пришло. И будет ли ответ. Вот. Ах да, он еще спрашивает, куда пропал голос Доминик. Спасибо. Конец связи».

Все остальные сообщения — от тех, кому я никогда не перезваниваю: пресс-атташе, светские дамы, которые заманивают меня на свои приемы, декламируя список приглашенных вместо меню, и организаторы круглых столов. Устав слушать их замечания по поводу моего странного приветствия, я записал новое, чуть подружелюбнее. Пока вожусь с автоответчиком, звонит телефон, и я снимаю трубку. Дирекция телекомпании «РТЛ» просит подтвердить, буду ли я на просмотре, организованном Филиппом Лабро.

Я вывалил всю скопившуюся почту на секретер и разделил ее на четыре кучи: ответить, разобрать, оплатить, выбросить — последняя, увы, не так уж велика. Вот опять я стал благоразумным, добросовестным, смиренным. И надо сказать, извлекаю некоторую пользу из полученных мной соболезнований. Словно все эти стандартные фразы от знакомых, поставщиков, тех, кто передо мной в долгу, и тех, кто затаил на меня обиду, с каждым разом укрепляют меня в сознании, что существую только я, Фредерик Ланберг, и никто другой. У меня уже два десятка таких доказательств перед глазами, и отвечая, я снова и снова подтверждаю свой выбор, свое право быть собой, и только собой, право, которое, впрочем, никто и не оспаривает.

Письмо Брюно Питуна со штемпелем минувшего четверга пришло без каких-либо данных отправителя. Конверт толстенный, обклеен марками, и по всем четырем углам пометки: «Личное».

* * *

«Дорогой Фредерик!

Извини за почерк, не мастак я писать, но другого выхода у меня нет. Адрес твой узнал в клинике, так что прости, если побеспокоил. Ты, верно, слышал уже сообщение на автоответчике, какая со мной беда приключилась: для аниматора — просто кошмар. Короче, голос потерял на работе. Так ты бы, может, выручил, поговорил бы за меня с моими слушателями, главное, с номерами 112, 145 и 119, точно в таком порядке. Сейчас отпуска, и они совсем одни. Как и всегда, коли на то пошло.

Я на них карты составил, высылаю тебе. Хоть по пять минут в день, если больше не можешь. Очень было бы здорово. И очень нужно. Я тебе позвоню, когда голос прорежется.

Твой друг

Питун».

* * *

Я сложил письмо и засомневался, в какую кучку его определить. Неужели он считает, что я смогу вернуться в клинику Анри-Фор, к изголовью неизвестно кого? При том что у меня даже не хватило духу сходить за вещами в гардероб оркестра!

Из-за стенки несутся африканские песни и грохот тамтама вперемежку со взрывами смеха. Натягиваю одежду Ланберга — лен и кашемир. Я похудел. Напоследок брызгаюсь своим одеколоном: каждая мелочь важна, если хочешь отвоевать самого себя.

* * *

Уходя, позвонил в дверь соседки. Мне открыл высокий негр в костюме-тройке и с широкой улыбкой сообщил, что он мэтр Акуре, из адвокатской коллегии Нантера, а Кутьяле приходится женихом. Я не сразу догадался, что речь идет о мадемуазель Тулуз-Лотрек. Сама топ-модель, покачивая бедрами, тоже подошла ко мне в обтягивающем платье, на вид сшитом из асбеста. Я объявил, что вернулся домой, поблагодарил за заботы о коте. Она с запинкой ответила, что это сущие пустяки и представила мне тридцать черных гостей, весело гомонящих под гирляндами лампочек. Мусорщики, дипломаты, манекенщицы, баскетболисты и юристы сообща предавались счастливым воспоминаниям о Мали своего детства. «Мы все из одной деревни», — объяснила Тулуз-Лотрек. В этой атмосфере братства, где их песни сметали социальные барьеры, я почувствовал себя совсем несчастным, хуже, чем в квартире за стеной. Модель предупредила, что шуметь они будут всю ночь, и предложила остаться.

Сидя на подушке с тарелкой в руках, я, единственный белый среди малийцев, танцующих и жующих в такт музыке, начал постепенно закипать яростью Ришара Глена. Не могу видеть пышущих здоровьем людей. Всем этим неунывающим скитальцам, чернорабочим, журнальным красоткам и толстосумам так хорошо живется в их собственных телах, что я снова начинаю томиться в своем, будто пленник, будто солдат, вернувшийся с побывки. Мысли мои невольно возвращаются к троим незнакомцам из клиники Анри-Фор и к охрипшему спасателю, который просил его подменить.

Я ухожу, улыбкой отвергнув пакетик экстази, любезно предложенный мне адвокатом из Нантера. После всего того, что я пережил, такой побег в никуда будет просто смехотворным, он лишь на время химической реакции изменит мое представление о моем месте в этом мире.

Проходя через холл, я на мгновение остановился и посмотрел на почтовые ящики. Даже встал на цыпочки и потрогал пыльную поверхность, как будто, убрав бумажку с именем Ришара Глена на улице Лепик, я мог переселить его сюда… Я не только знаю, что моя авантюра закончена, но и подозреваю, что она ничего для меня не изменила. Я все в той же депрессии, что и по возвращении из Танжера. Две потерянные женщины стали единой болью, и я по-прежнему не знаю, как ее пережить.

В надежде поймать такси медленно плетусь по авеню Жюно. Какой-то пес облаял меня из-за забора виллы, и я вдруг отметил, что напеваю песенку Бреля.

* * *

В просмотровом зале запахло сырным суфле. Значит, фильм скоро кончится. Он идет уже часа три, и больше всего я боюсь, что усы с правой стороны отклеились, когда важная дама из «Галлимара» с чрезмерным пылом облобызала меня, воскликнув: «Спасибо за Гийома!» Статья выйдет только послезавтра, и такая утечка информации, видимо организованная редакцией, — дурной знак.

Я сижу между Ивом Берже, который все время пытает меня, какого я мнения о его книге, при этом рассказывая, каких писателей сейчас издает, и Женевьевой Дорманн, которая некогда вылила на меня в газете целый воз дерьма за то, что я разнес в пух и прах одного ее приятеля. Но с тех пор они успели поссориться, и она больше не держит на меня зла. Только лишь появились первые строчки финальных титров, как в зале зажегся свет.

— Нда-а… — со вздохом поднялся передо мной Бернар-Анри Леви.

Иногда мы переглядываемся с ним, но не здороваемся из-за того, что пишем друг о друге. В беспокойной тишине скрипят кресла. Несколько вежливых хлопков в глубине зала выдают тех, кто только сейчас проснулся. Лица, осоловевшие от просмотра этой очень дорогой, очень длинной и очень посредственной картины (ее молодой режиссер пользуется незаслуженным успехом), оживляются, когда приглашенные официанты в белых куртках устанавливают под экраном стол. Зрители тут же начинают говорить на посторонние темы, будто никакого просмотра не было, а единственная цель вечера — сойтись с бокалами в руках вокруг традиционного фирменного суфле компании «РТЛ».

В очереди за своей порцией Бернар Пиво напомнил мне, что в самом скором времени нам предстоит обед в честь его избрания папой и моего назначения кардиналом. Мы обменялись шутливыми поздравлениями.

— У вас какие-то перемены, правда? — вдруг спросил он, потупившись. — Выглядите отменно.

— Он на лыжах катался, — вмешалась пресс-атташе «Галлимара». Она ни на шаг от меня не отходит, словно моя похвала их автору сроднила нас. — Бернар, а вы читали «Скобянщика» Гийома Пейроля? Фредерик в восторге.

— Попробуйте суфле, — отвечал ей Пиво.

Ретируюсь к лифту. Филипп Лабро пожимает руки тем, кто уходит до ужина — так родственники торжественно провожают пришедших на погребение друзей покойного. Затаившись в нише гардероба, под висящими пальто, кинокритик сбирает в микрофон урожай мнений о пресс-показе для радиопередачи. Его ассистентка, которой очень трудно найти добровольцев, застает меня врасплох и сажает перед ним на стул. Нас разделяет гардеробная стойка.

— Фредерик Ланберг, что вы скажете об этом фильме?

Я с легкостью обругал картину, тем более, что сам был на ней неофициальным консультантом. Есть какое-то жестокое удовольствие в этом занятии — наплевать самому себе в лицо, хоть и лицо как бы не твое, и плюешь как бы не ты. Слышу свой голос, равнодушный, циничный, пресыщенный. Ремо Форлани облизывается на каждую издевательскую характеристику, которую я выдаю, и как только я делаю паузу, поощрительно мне кивает. С ума сойти, как быстро я опять приспособился к этой светской жизни. При мысли о Брюгге у меня не возникает ни сожаления, ни облегчения, ни даже стыда. Жестокая борьба в моей душе уступила место привычной и всем открытой пустоте. Как прежде, я вижу перед собой руки, протянутые для рукопожатия, поднятые бокалы, кривые улыбки и враждебно повернутые ко мне спины, как прежде слышу позади шепот. Выйдя из подполья, я снова стал для них маяком, флагманом, впередсмотрящим до первой перемены курса.

Прижавшись в стеклянной трубке лифта к своим собратьям-хищникам и их литературной дичи, я заметил, что все отводят глаза. Не знаю, какой заговор они сплели в газете за время моего отсутствия, и не желаю знать, кто так жаждет занять мою должность. Пусть занимает, я за нее больше не держусь.