Я все-таки вернулся на пятый этаж, к знакомым неоновым бликам на зеленом линолеуме коридора, к урчанию кофейного автомата, к аквариумному освещению. Во всех трех палатах царит та же тишина с ритмичным пищанием энцефалографа, звяканьем банок, которые устанавливают в капельницы, расплывчатыми улыбками медсестер и неустанным воркованьем голубей за окном. Иногда я путаю карты пациентов. Рапортую 119-й, как идут дела в бакалейном магазине 145-го, рассказываю 112-й о серебряной медали, которую внук 119-й получил на состязаниях по слалому в Валь-Торансе, описываю 145-му, как идет в Лувесьене ремонт дома, купленного мужем 112-й еще до аварии. Часто я делаю это сознательно. Если вдруг они меня слышат, им будет не так одиноко, они отвлекутся, почувствуют связь с товарищами по несчастью.

Номер 145 — марокканец, вся семья у него осталась на родине. Номер 112 — мать троих детей, от нее я должен скрывать, что она одна выжила после аварии. Номер 119 — пожилая дама с безмятежным лицом, она обречена, дети ее укатили на зимний курорт, попросив врача обеспечить «комфортную терапию», как здесь называют эвтаназию. Глядя, как по трубочке из капельницы течет розоватая жидкость, которая потихоньку отравляет ее, я рассказываю о ее юности в ателье Пикмара в Мюлузе, напоминаю, как она работала с тканями, вышивая на них узоры, говорю о великом счастье быть матерью, бабушкой, а скоро уж и прабабушкой… А потом отвлекаюсь от нее самой и переключаюсь на Шарля-Альбера, ее мужа, который утонул в море. Или на Карин.

Изо дня в день я мало-помалу открываю душу этим призрачным собеседникам. Рассказываю им о смерти жены, о том счастье, что было мне послано взамен, о том, как я чуть не потерял рассудок; в общем, посвящаю их в свою историю. Бакалейщика Абделя номер 145 избили скинхеды. Благотворительная организация позаботилась о нем, оплатила лечение в этой престижной клинике, где нередко оперируют звезд тайком от журнала «Вуаси». Я не стану восхвалять благородную помощь со стороны и защищать французов, объясняя, что не все они расисты, как мне советует Брюно Питун в своей подсказке; нет, мы с ним отправимся в шоколадный город, погуляем вдоль канала Наполеона, и я опишу ему появление Карин в трусиках и лифчике над крышами ее миниатюрного отеля. Глядя на неподвижное лицо Абделя, я вдруг понимаю, что до сих пор влюблен. Именно на его месте раньше лежала Доминик. После каждой фразы я замолкаю со страхом и надеждой, вдруг удастся почувствовать себя виноватым, вдруг сами стены, где я месяцами держал ее за руку, взбунтуются, возмутятся от этакого кощунства. Но ничего не происходит. То ли палату так хорошо дезинфицируют после смерти пациента, что здесь больше нечего делать ее душе. То ли она вновь толкает меня к Карин. И к Ришару.

Возвращаясь на авеню Жюно, сознательно обхожу стороной улицу Лепик, чтобы не смотреть в окна студии. Поднимаюсь по мягким изгибам Коленкур и всякий раз чуть задерживаю дыхание перед автобусной остановкой. «Жук» с ключом в замке все еще здесь. Брошенный хозяином, он не прельщает ни воров, ни дорожные службы. С каждым прошедшим днем у него появляются лишь новые штрафные талоны под дворниками. Он меня ждет.

Мне совсем не хочется возвращаться к прежней жизни. Достаточно того «оздоровительного курса», что я прохожу в больнице; пятый этаж, где звучат мои послеобеденные монологи — идеальная сцена для воссоздания реальной жизни, хотя мой зритель ни на что не реагирует. Я стараюсь уверить себя, что чувство дискомфорта, которое я испытываю, связано исключительно с усами, растущими под накладкой. Это неприятно, но во время разговора — вполне терпимо. И еще хочется верить, что когда я перехожу от кровати к кровати и все рассказываю вполголоса о моей двойной жизни, пусть краткой и нелепой, я тем самым поддерживаю хоть какую-то связь с Карин. Конечно, эта временная работа в качестве аниматора свалилась на меня не случайно. Не решаясь взяться за перо, я произношу вслух свою историю и получаю возможность взглянуть на нее со стороны, осмыслить по-новому, я ищу в словах Карин причины ее поведения. При появлении медсестер или интернов я умолкаю. Все чаще и чаще они извиняются, понимая, что помешали. Брюно лечит темпераментной болтовней, я же доверил этим людям свои тайны, они будто стали моими сообщниками в неком странном и опасном деле. Почему-то всем окружающим от этого не по себе, можно подумать, я могу пробудить в подсознании пациентов какие-то оккультные силы во вред рассеянным медсестрам и торопливым врачам. Наверное, обстановка стала напряженной, но и заботиться о больных стали лучше.

Около шести вечера я расстаюсь со своими слушателями и по дороге к машине, а потом слушая в пробках новости, ощущаю такую же раздвоенность, как раньше, когда существовал в двух лицах. Значит, иногда проблемы с «эго» решаются обычным стремлением помочь другим. Бывает, делаю небольшой крюк и объезжаю кварталы тех, которых я вслед за Брюно отказываюсь называть «коматозниками» или «пятыми» — (в Анри-Фор пациентов тактично обозначают номером этажа), а именую только «своими слушателями». Я представляю их здесь, в реальной жизни, которой они лишены, пытаюсь вернуть им привычную обстановку, захожу в магазины рядом с их домами и все вглядываюсь в лица продавцов и кассиров: вдруг им почудятся во мне знакомые черты, вдруг они хоть на секунду встревожатся.

* * *

У Брюно Питуна прорезался наконец голос. Его возвращение на пятый этаж было встречено заметным облегчением и жаркими объятиями в пику мне.

— Ну и ну, Соланж, каша ты манная, что это за цвет? Глазам не верю: десять дней меня не было, а ты глянь, как порыжела! Вот оно, мое влияние!

В ответ старшая сестра что-то зашептала ему на ухо, поглядывая в мою сторону. Он перестал ухмыляться, забрал у меня карточки и сказал мне «спасибо» укоризненным тоном. В то самое утро из комы вышел Абдель. Полицейским, которые пришли к нему за описанием скинхедов, он сумел рассказать лишь о девушке в лифчике, которая ела шоколадный город.

На следующий день температура у меня подскочила до сорока. Это явно был один из больничных вирусов, что гуляют по вентиляционным трубам. Врач «скорой помощи» спросил у меня, где я провел февральский отпуск. Мой ответ его встревожил. Выписав лекарств на три страницы против нозокомиальной инфекции, он посоветовал на будущее отдыхать в каких-нибудь экзотических странах: там если и подцепишь какую дрянь, так хоть фотографий нащелкаешь.

Неделю провалялся в кровати, с опозданием перечитал кучу книг. Кот от меня не отходил. Я прослушал на дисках все концерты Парижского оркестра с участием Доминик и сорок пять опер, которыми дирижировал Дэвид. Я сказался заразным и ни с кем не виделся, еду мне брали на вынос в ресторанах, где раньше я никогда ничего не заказывал. К телефону не подходил. Даже голос Лили, дрожащий от счастья по случаю появления рецензии на книгу его юного протеже, и тот не подвигнул меня протянуть руку и взять трубку. Я жил в простынях Доминик, и в какой-то момент решил, что здесь и умру, но на самом деле спокойно выздоравливал. И даже знать не хотел, что будет потом. Одурев от чтения и музыки, я впал в такое же оцепенение, как мой кот, спал чуть ли не целыми днями и отслеживал ход времени не иначе, как по длине новых усов.

Гийом Пейроль прислал мне огромный букет белых лилий, я взглянул на них и грустно улыбнулся. Обрезал тычинки — это был единственный стоящий поступок, который я совершил за всю неделю. Автоответчик исправно докладывал о том, как развивается ситуация на работе: собратья из конкурирующих газет зубоскалият, кто как умеет, тем временем продажи романа, который никто из них не открывал, взлетели до рекордной отметки. Самые хитроумные приняли у меня эстафету. Они не стали говорить о гениальности автора, оставив это на моей совести, но упоминали социальный феномен, появление нового жанра и зарождение новой тенденции, подразумевая под этим эффект снежного кома, возможный лишь благодаря невзыскательности читателей. На самом-то деле это лучший способ подогреть интерес к тому, что вызывает у тебя возмущение. Пресс-атташе из «Галлимара» каждое утро с дрожью в голосе сообщала о новых допечатках тиража, а ее коллеги из других издательств просто закидали меня всякой завалью в надежде, что я захочу повторить эксперимент.

Вот так, лежа в кровати, я стал героем дня. Главный Координатор каждые два дня осведомлялся о моем самочувствии. Синоптики обещали скорое похолодание и, поскольку усы приобрели вполне пристойный вид, первым делом я решил съездить в Эсклимон, чтобы отключить воду. Вылазка моя, впрочем, оказалась совершенно бесполезной, все трубы уже успели лопнуть. Оставалось только дожидаться оттепели. Я предупредил местного водопроводчика и вернулся в Париж, заработав прострел шеи из-за весьма относительной герметичности целлофанового пакета, которым я закрыл разбитую форточку.

Чтобы не попадаться на глаза «жуку», который все еще караулил меня у автобусной остановки, весь усеянный уведомлениями «просьба убрать», я с моста Коленкур свернул на Жозеф де Местр, развернулся на улице Лепик, и тут у меня случилась остановка сердца: перед подъездом дома 98-бис, сидя на железном парковочном барьере, подставив открытый журнал бледному сиянию фонаря и уперев локти в колени, дожидалась Карин.

Я вжался в сиденье. Услышав глухой прерывистый рев моего «армстронга», она подняла глаза, но я успел отвернуть голову к Мулен де ла Галет. В зеркало заднего вида я увидел, что она снова погрузилась в чтение. Поворот у ресторана «Грациано» я проскочил, пришлось пыхтеть вверх по Лепик до самой площади Жана-Батиста Клемана, чтобы потом спуститься по улице Абревуар к началу авеню Жюно. Я не раздумывал. И не пытался ничего для себя сформулировать. Если в первое мгновение я испытал шок, то потом не мог не признать очевидное, а все мои решения, сомнения и страхи тут же отошли на второй план. Она возвращалась ко мне, хоть я и отвернулся от нее, возвращалась с тоской, гордостью и упрямством. Она пришла, пренебрегая нашей размолвкой, чтобы в свою очередь застать меня врасплох, загладить мою вину, отплатив мне тем же. Я думал, что забыл ее, а на самом деле все это время ее ждал.

Я как попало загнал машину в свой отсек и бросился к лифту. Даже не прикрыв за собой дверь квартиры, сразу рванул к окну. Карин все еще была там, на барьере, закутанная в большое черное пальто, вокруг шеи обмотан шарф. Сняла с правой руки перчатку, чтобы удобнее было переворачивать страницы журнала. Я побежал в ванную, помедлил секунду перед зеркалом. Фальшивым голосом буркнул своему отражению: «Ну, извини», — и стал сбривать новые усы. Пустил воду, чтобы смыть их, и зачесал волосы назад. Гелем укладывать не стал, сбросил кожаную куртку и вельветовые брюки. Натянул спортивный костюм, а поверх — привычный грязно-бежевый плащ. Благословил небо за то, что очки-полумесяцы так и валяются в ящике, и выскочил из дома. В этот час Ришар имел все шансы встретиться с соседями Фредерика. Плевать. Последние минуты все изменили, и мне опять важнее другая жизнь, по ту сторону улицы.

Я прошел через сад, открыл калитку, проскользнул за угол авеню Жюно и остановился на тротуаре улицы Лепик. Карин исчезла. Я нажал на кнопку домофона, который после семи не работает, потом открыл дверь своим ключом. Мой безымянный ящик пуст, на лестнице ни души. Я вновь выскочил на улицу, злость сдавила мне виски, я был готов обшарить все кафе Монмартра, где она могла укрыться от холода. Я ни в коем случае не хотел признавать, что это свидание не состоится. Нет, не приснилась же она мне там, на барьере! Я не страдаю галлюцинациями и не мечтал о ее появлении, не смел надеяться, что она когда-нибудь вернется, но теперь, когда от моего смирения не осталось и следа, я и помыслить не мог, что побрился зря.

Я присел на барьер, на то самое место, где она ждала меня еще три минуты назад. Не может быть, чтобы она успела вскочить в такси на Лепик, пока я шел через сад Мулен. Без двадцати восемь: по логике вещей, Карин, вероятно, появилась здесь после семи, иначе позвонила бы в домофон и вошла. А теперь решила где-то отогреться, выпьет стаканчик и скоро вернется. Хотел было подняться в студию, включить свет и поджидать ее у окна. Но нет, пожалуй, это опасно. Я еще не чувствую себя в полной мере Ришаром Гленом, мне нужно время, так сразу я не смогу дать ей то, за чем она пришла.

На обороте рекламного проспекта я написал ее имя и адрес «Блинов Монмартра». Не решился приписать, что люблю ее. Просто нарисовал сердце. Так признаются в любви подростки, но для меня это было больше, чем признание, — это был символ моего возвращения в шкуру человека, которому для самовыражения мало слов.

Я засунул проспект между створками входной двери. Сердце, нарисованное шариковое ручкой, смахивало на череп. Я направился к блинной, слепо веря в свою судьбу, которую в очередной раз искушал. Ясно одно: Глен и Ланберг затеяли большую игру — кто кого.