Дом довольно дурацкий: вроде бы никакой безвкусицы, но все равно неуютно. Все стерильно, как в больнице, камины заделаны, на подголовниках изысканных кресел лежат чистые салфеточки. В который раз я вступаюсь за Этьена Романьяна, уверяю, что он сократил дозу прозака, закончил опыты и больше не забудет Констана в супермаркете. Его тесть и теща, так и не снявшие траура, выслушивают меня посреди коридора с вымученной любезностью. Мою газету они считают слишком «левой», я не внушаю им никакого доверия, но моя жена погибла по вине их дочери, поэтому они не решаются выставить меня за дверь. И все же они настаивают на том, что Констан отказывается вернуться к отцу, психотерапевт одобрила такое решение, и ко всему прочему, мальчик наказан и не выйдет из-за стола, пока не доест котлету. Я прошу их учесть, что скоро полночь. Они отвечают, что детей нужно воспитывать.
Через закрытую дверь кухни громко спрашиваю парнишку, чего он сам хочет.
— Хочу с тобой в ад! — мгновенно отзывается он.
Я отвечаю ошеломленным старикам, что это просто игра: лучше им не знать про наш «библиотечный ад» — так я прозвал заднее сиденье «армстронга-сиддли», где дважды в месяц, по средам Констан пожирает запретные книги, вроде «Новые продукты — новые опасности», «В вашей тарелке — помойка» или «Правда о коровьем бешенстве».
— Хочешь, съездим к отцу?
— Ладно!
— Ты доешь котлету?
— Ладно!
Разъяренная бабушка распахнула дверь кухни. Сидя у самого края стола, выложенного мозаикой, и положив рядом электронную игру, Констан с кислой рожей, икая, давится рубленой «мертвечиной», из-за которой обязательно заболеет «губчатым энцефалитом» — скажет он мне потом, когда его вырвет в канаву. Я созерцаю эту унылую сцену, слегка подустав от своей миротворческой миссии. Но мне так жалко этого рыжего очкарика: он слишком рано столкнулся со смертью, потерял мать, тупые и упертые бабка с дедом и почти гениальный отец рвут его на части, и даже имя у него дурацкое. Хорошо хоть, после несчастья с мамой одноклассники перестали дразнить его Дристаном.
В машине, положив на колени спортивную сумку и перебрав все книжные новинки последнего месяца, он с наслаждением погружается в «Трансгенную планету» Жана-Клода Переса, после чего вряд ли сможет есть кукурузу. Потом напоминает, что у него каникулы и он не прочь переночевать сегодня у меня, ведь завтра нам все равно в бассейн, вот и не придется ехать за ним лишний раз. Я воздерживаюсь от комментариев. При выезде на автостраду он добавляет, что отец сейчас очень занят и не стоит его беспокоить.
— Констан, послушай… Почему вы не ладите с отцом? В чем дело?
— В нем.
Это и для меня очевидно. Придется зайти с другого бока. Я помолчал до тоннеля Сен-Клу и сделал новую попытку, наблюдая за его реакцией в зеркало заднего вида:
— Он ведь любит тебя.
— И что?
Ладно. Похоже, я нынче не на высоте, но голова совсем другим забита.
— Я хочу жить с тобой, Фредерик.
— Не трогай откидную полку, она и так еле держится, а шарниров к ней не достанешь.
— Я хочу жить с тобой.
— Все, Констан, прекрати. У тебя есть отец.
— Он вообще никакой.
— Не смей так говорить! Прежде всего, он твой отец, и потом, можешь быть уверен, лет через десять он получит Нобелевскую премию.
— Это еще что такое?
— Самая большая награда на свете.
— Уж через десять лет я точно смоюсь!
— Да делай, что хочешь, мне вообще насрать! И кончай пихать меня в спину!
— А ты не ругайся.
— Хочешь, чтобы я отвез тебя назад, к дедушке с бабушкой?
— Они мне теперь не дедушка и не бабушка!
— Ах, вот как.
— У меня больше нет мамы, а у них больше нет дочери, значит, я им не внук, вот!
— Кто тебе сказал такую глупость?
— Отец.
Ладно. Я включил радио «Скайрок» в надежде, что он отвлечется.
— А правда, что твой отец был совсем не твой отец? Правда, что он тебя в школе выбрал?
— Да. Можно и так сказать.
— А почему бы тебе не выбереть меня?
— Выбрать. Кончай валять дурака, Констан.
— Почему?
— Нет такого слова — «выберел». А отец у тебя есть.
— Почему он не умер вместо мамы?
Уже слишком поздно, и нет сил учить его жизни. Я делаю погромче звук: мы слушаем порно-медицинскую дискуссию между диджеями «Скайрока» и бесноватыми подростками, звонящими в студию. Через сто метров он увлекается этими прениями, и я могу наконец подумать о своем. Если еще неделю назад меня трогали злоключения мальчишки, такого умного и гордого, сейчас мне все осточертело. Как объяснить ему, не обидев, что я больше не буду им заниматься? Даже два раза в месяц? Маленький человечек, который пытается наладить жизнь на обломках нашей, уже не будет иметь ко мне никакого отношения. Довольно играть в папашу по вызову, у меня нет на то ни талантов, ни желания, ни прав. Дети мне безразличны, а этот исчерпал свой лимит. Я не стану отрывать его от семьи, менять его жизнь и привязываться к нему. С моей стороны это было бы слишком эгоистично, и я не способен взвалить на себя такую ответственность. Пусть он дает своему отцу, что хочет дать мне, но для этого я должен его бросить. Освободить место — больше я ничего не могу сделать для них.
Я выхожу из машины и набираю электронный код. В главном здании везде погашен свет. Когда Этьен Романьян перестал участвовать в институтских проектах и занялся опытами, ставящими под сомнение законы биологии, администрация сослала его в сборное бунгало на задворках паркинга, рядом с помойкой. Я останавливаю машину прямо под неоновым сиянием окна, за которым он колдует над колбами — длинный и сутулый, как юнец, в расстегнутом рабочем халате, с маленьким конским хвостиком. Не заглушая мотора, протягиваю руку назад, чтобы открыть малышу дверь.
— Давай, Констан, иди. Смелей.
— А ты?
Сжав зубы и глядя вперед, я снова хватаюсь за руль и газую на холостых с диким ревом.
— Ну пожалуйста, Фредерик! — быстро вспоминает он волшебное слово и краснеет.
Я выхожу из машины. Все-таки я долго старался научить его вежливости.
Дверь лаборатории заперта. Стучу в окно. Уткнувшись в свои пробирки, его отец жестом просит нас подождать. Мы переглядываемся. Констан нахмурил брови и прищелкнул языком. Я не выдержал, погладил его по голове. Хотел бы я быть таким злым и равнодушным, таким похожим на свои статьи, каким меня все считают.
— Двадцать четыре и девять! — кричит Этьен Романьян, отрываясь от своей работы и открывая нам дверь. — С третьей пробиркой скорость коронарного кровотока повысилась на двадцать четыре и девять! А ведь наугад попал, вот смотрите, я сделал двенадцатипроцентный раствор ацетилхолина и взболтал его перед инъекцией! Это не только подтверждает выводы Жака Бенвениста о памяти воды, но также свидетельствует в защиту гомеопатии и доказывает, что больничный физиологический раствор заражен до предела! Здравствуй, зайчик, — продолжает он, ткнув сына подбородком в лоб вместо поцелуя. — Ты ужинал?
Я напоминаю ему, что уже полночь. Он отвечает, что стерилизация в лаборатории совершенно бесполезна, поскольку вибрация во время доставки в клинику реактивирует электромагнитный сигнал, оставляемый бактериями в жидкой среде, усаживает Констана у окна, под желтым растением в кадке, заменяющей здесь пепельницу, и сует ему в руки английский журнал «Природа».
— Я напишу министру здравоохранения, пусть обяжет больницы производить повторную стерилизацию физиологического раствора, иначе не миновать нового скандала с зараженной кровью. Будь умницей, дорогой, еще две минутки, и мы поедем ужинать.
Констан бросает на меня красноречивый взгляд и делает покорное лицо. Я бессильно развожу руками.
— Идите-ка сюда, Фредерик, — позвал меня биолог. — И приготовьтесь: такого вы никогда в жизни не видели.
Я поплелся за ним, озирая груды хлама между металлическими шкафами и фанерными перегородками. По пятнистому от влаги потолку бегут провода, приклеенные скотчем: они связывают компьютер и множество реторт, откуда жидкость расходится по пробиркам на вертящейся подставке. Молоденькая азиатка стучит пальцами по клавиатуре, а дама с красными глазами вводит шприц в одну из зон, отмеченных фломастером на обритой спине спящей морской свинки.
— Вводим три различных раствора, — Этьен тычет мне в нос листок с записью результатов. — Вот обычный ацетилхолин, нейромедиатор, который повышает скорость коронарного кровотока. Тут ацетилхолин, но уже разведенный, как минимум до двенадцати процентов — как правило, эффект нулевой, для действия не хватает ста миллионов молекул. А вот тот же раствор ацетилхолина, только взвихренный.
— Взвихренный? — переспрашиваю я из вежливости.
Он демонстрирует мне голубой аппарат с отверстием посередине, опускает туда пробирку; она начинает дрожать и дергаться в разные стороны, завывая, как пила.
— Во время взбалтывания оставшиеся молекулы ацетилхолина передают электромагнетический сигнал через водную среду и, таким образом, «действуют», несмотря на сильное разведение. Посмотрите на реакцию животного: в обычных условиях скорость коронарного кровотока повышается не более, чем на единицу из ста пятидесяти. И вдруг прыгает на двадцать четыре и девять, хотя с официальной точки зрения мы впрыскивали одну воду. Тот же самый эффект можно наблюдать на извлеченном сердце другой морской свинки, — он указал на маленький розовый орган под стеклом.
— Фредерик, нам когда в бассейн?
— Я завтра занят. И не перебивай отца.
— А вообще-то, мне придется пока держать все в тайне, — пугается вдруг Этьен, прижимая к груди листок с результатами.
— Почему?
— Потому что в этой чертовой стране невозможно запатентовать свое открытие после публикации! Как же, общественное достояние! Патенты стоят миллионы франков, а все банкиры, у которых я просил кредит, требуют сперва опубликовать мои труды! А вы думали, почему все французские открытия уплывают в Америку? Да если бы не сын, я бы давно отсюда слинял. Констан, не трогай компьютер! Лю-Ньян, почему вы за ним не смотрите? Говорил тебе, сколько можно, ты не ребенок!
— Ребенок! — вопит Констан. — Ты все мне запрещаешь, надоело!
Биолог оборачивается ко мне с недоверчивым видом:
— Нет, вы слышали, как он со мной разговаривает?
Разборки мне ни к чему, и я быстро спрашиваю его, зачем нужен провод, который ведет от компьютера к сердцу под стеклом.
— Чтобы считывать сигнал из раствора ацетилхолина и подавать его к сердцу без инъекции. Память воды работает даже в сухой среде, это и есть самый главный секрет. Я решил опять жениться, — понизил он голос на два тона, изучая спинку животного. — Ради Констана. Только так можно вернуть ему душевное равновесие и оградить от влияния деда с бабкой, один я не справлюсь.
— Вам это не кажется несколько… поспешным? — Я испытываю двойственное чувство.
— Помните его подружку Аурелию? Я женюсь на ее матери.
Помню Аурелию. Иногда она ходит с нами в бассейн, если ей не надо на прием к аллергологу.
— Мы с Мари-Паскаль познакомились на родительском собрании. Ее развод Аурелию просто потряс. Мне кажется, для детей так будет лучше, нет?
Я замечаю, что Констан ни слова мне не сказал о предстоящем браке. Он отвечает, что пока не решился поговорить с сыном и, возможно, будет лучше, если об этом ему скажу я.
— Жюльетта, почему синяк разошелся до уха? Аккуратней, так вы проткнете ее насквозь!
— Может, завтра продолжим? — ассистентка подавила зевок и сочувственно глядит на Констана, который изнывает у окна.
— Завтра уже наступило, — отрезал Этьен, вооружившись шприцем для повторной инъекции.
Уходя, я потрепал мальчишку по голове.
— Поцелуйте от меня Доминик, — машинально бросил ученый. Раньше его чуткость казалась мне очень трогательной.
…На первом же перекрестке я притормозил — мне не очень хотелось ехать домой. Но для завтрашней рецензии надо было прочесть еще добрую сотню страниц, и я прекрасно понимал, что если сейчас не войду в свой обычный рабочий ритм, вернуться потом к установкам прежней жизни уже не получится. Если я и раньше боролся со временем, со сном, с нетерпением и скукой только ради того, чтобы номер вышел в срок, хотя считал это полной глупостью, но тогда мне предстояло воссоединиться с Доминик, теперь же такая гимнастика ума могла лишь удержать меня над пропастью. Сдаваться пока рано.
В обществе кофейника, под абажуром, окрасившим вольтеровское кресло в оранжевый цвет, я добью культовый роман очередного гениального придурка лет пятнадцати-двадцати, я исчеркаю всю его книгу — да и черт с ним, все равно его читатели газет не покупают — и проведу параллели с мемуарами маникюрши Миттерана, сестра которой замужем за одним из наших спонсоров. Всякий раз, когда меня просят подчеркнуть достоинства книги, я их разбавляю, разнося другую в пух и прах: и себя не роняю, и тылы прикрыты. Многочисленные претенденты на мое место все ждут, когда я совершу ошибку, но я не доставлю им такой радости, не стану раздражать нашего шефа. На моих глазах он расправился с нашей начальницей: делал вид, что поддерживает ее, а сам потихоньку подбивал команду от нее избавиться, каждому подавая надежду на ее кресло, и в конце концов взял «человека со стороны», оставив разоблаченных интриганов с носом. Эти подхалимы готовы в любой момент при виде пошатнувшейся власти начальника перейти от угождения к линчеванию, что подтверждает вечное правило — сиди тихо, целее будешь. Меня не слишком забавляют их закулисные интриги и подсиживания, но для человека без иллюзий нет лучшего лекарства, чем игра. Я не обольщаюсь, делаю свою работу, пусть не самую любимую и выгодную, к тому же, вполне доступную любому другому, зато я еще в состоянии по утрам смотреть в зеркало, когда нет сил его разбить или обозлиться на весь мир.
Авеню Жюно, поворотник, пульт, двенадцатое место, сигнализация, лифт, и вот я в холле, иду проверить почту — совсем позабыл, что уже вынул ее сегодня.
Подхожу к желтому конверту, который до сих пор красуется на старом месте в ожидании неизвестного адресата, встаю на цыпочки, чтобы разобрать надпись, и у меня перехватывает дыхание. Этого не может быть. Машинально смотрю по сторонам, проверяю, закрыта ли дверь Рауля Дюфи. А вдруг он следит за мной в глазок? Наклоняюсь, якобы завязывая шнурок, выхожу из дома в огороженный сад Мулен.
У меня ушло добрых пять минут, чтобы найти хоть какое-то объяснение, пусть не слишком убедительное, признать невозможное возможным и привести в порядок свой пульс. Как это письмо нашло меня здесь, именно сегодня вечером? Неужели знак, которого я тщетно ждал с той самой поездки в Танжер, о котором молил Доминик, если ее душа, вырвавшись на свободу из больничной палаты, сможет проявляться в снах, случайностях или просто передвинутых предметах, наконец получен? Я просил у нее доказательства того, что между нами не прервалась связь, а мне посылают живой укор.
Спрятавшись в зарослях плюща, я жду, пока на первом этаже, в окнах Рауля Дюфи не погаснет свет. Меня смущает, что по всему саду расставлены камеры слежения, и потому я с беззаботным видом иду сначала к заколоченной мельнице, откуда виден весь Париж. На узенькой аллейке сталкиваюсь с мужчиной, который выгуливает добермана. Мы здороваемся. Как только он скрывается из вида, я возвращаюсь в дом и на ходу, небрежно прихватываю желтый конверт.
Я еще не знаю, что это изменит мою судьбу. Хотя нет. Знаю. Я готов. Открыв письмо, я вернусь в прошлое, верну тебя, верну нам жизнь.