Последующие недели стали для нас чистым счастьем. Хотя слово «чистое», пожалуй, не совсем верно. Скорее, насыщенное, беспокойное, сложное. И лишь пройдя сквозь призму моих размышлений, оно обретало идеальную чистоту. Я жил отраженной, обдуманной страстью, в обоих смыслах этого понятия. Возможно, я и был одержим, но зато неделим.
Коринна никогда еще не чувствовала себя так хорошо. Сознание того, что она делит меня с Изабо, рождало в ней ощущение двойной жизни, — во всяком случае, она уверяла, что я люблю ее вдвое лучше, поскольку у меня была, помимо нее, еще одна цель, стимул, который становился для нас общим. Эта любовь втроем соединяла нас с ней тесными духовными узами, украшала наш союз, помимо плотских утех и иллюзии бегства от монотонности существования, иным смыслом. Умершая в XV веке дарила нам, живущим ныне, полную жизнь. Мы навсегда забыли о ревности, о самоуничижении, о страхе потерять другого.
Коринна признавалась мне, что глядя, после наших ласк, как сон уносит меня в мир Изабо, она испытывает ту же гордость, что посещала ее много лет назад при взгляде на маленького сына, играющего без ее присмотра за оградой детского сада. И чем самостоятельней он становился, тем сильней она ощущала их тесную родственную связь.
Рядом с Коринной я освобождался от своих страхов, от своих душевных терзаний и противоречий. Я наконец обрел цельность, ощутил уверенность в себе. Настояв на том, чтобы я жил в обеих своих ипостасях, она тоже собрала воедино собственные противоречия. Отныне невидимое получило право на существование в ее повседневной жизни, и теперь изматывающая рутинная работа сиделки перестала ее угнетать, словно ей сделали прививку от ее больных, как мне — от моих налогоплательщиков. Нашим противоядием стало потустороннее. И даже если Коринна была не совсем убеждена в реальном существовании Изабо, она решила в это верить, как верят в правила игры. Слишком уж она ценила партнера, каковым я сделался для нее, чтобы испортить эту партию жульничеством. С той поры, как в нашу жизнь вернулись смех, нежность и секс, рациональное утратило свое первенство.
Наш семейный, вновь обретенный мир прошел проверку испытанием, которое еще недавно, когда я был всего лишь Жан-Люком, заставило бы меня немедленно бросить ее. Испытание носило имя М'Габа. Это был центральный нападающий беррийской футбольной команды Шатору, великолепный малиец двадцати четырех лет, отправленный на преждевременную пенсию из-за венозного тромбоза; газета «Берри репюбликен» раструбила об этом на первой странице, в передовой статье. Два раза в неделю Коринна ходила к нему на дом брать кровь, чтобы мерить уровень протромбина. Он безумно влюбился в нее, и она с трудом устояла перед этим атлетом, впавшим в депрессию из-за того, что ему пришлось бросить футбол, которому он посвятил всю свою жизнь и который оплакивал теперь, сидя в полном одиночестве на своей шестикомнатной вилле с круглым бассейном.
Жена при разводе отобрала у него детей и половину имущества. Теперь он хотел жениться на Коринне, усыновить Жюльена, и те три недели, когда она отказывала мне в близости, были, в действительности, самой большой дилеммой в ее жизни. Вот чем объяснялась ее яростная реакция на мое отсутствие: я провел ночь неизвестно где, ни о чем не предупредив, тогда как она не позволяла себе обманывать меня с новым воздыхателем — кроме разве одного утра, когда она все же дрогнула, но не дошла до конца. Ибо она выбрала меня, жалкого налогового инспектора, предпочтя чернокожему красавцу-миллионеру, которого вытащила из депрессии, пробудив в нем эту внезапную любовь.
Я дивился собственной реакции на эту историю. Меня всегда убивало женское предательство, я защищался от него холодом и гордыней, но теперь, выслушивая признания Коринны в ее чувствах к другому мужчине, испытывал только подобие признательности.
— Ты пойми, он такой потрясающий, и такой потерянный, и такой нежный, а уж растить Жюльена в этой роскоши, что может быть лучше… Но ведь я люблю тебя и ничего не могу с этим поделать, а с тех пор, как в моей жизни появился другой, я люблю тебя еще сильнее.
Я ответил — с сопереживанием, таким же искренним, как и мой скрытый упрек:
— То же самое и у меня с Изабо. Разница лишь в том, что она нереальна…
— Нет. Разница в том, что ты — ты получал наслаждение с другой.
Она ласково погладила меня по щеке, и ее материнская нежность и женское желание согрели наш поцелуй взаимного прощения; это был, наверное, самый прекрасный миг нашей любовной истории.
— Кстати, тот факт, что у нас с ним все кончено, — добавила она, оторвавшись от моих губ, — вовсе не обязывает тебя делать то же самое. О'кей? Мне хотелось, чтобы ты вместе со мной, хоть на минутку, полюбил этого человека, который взволновал меня так, что я чуть не сдалась. Но теперь я хочу продолжать любить Изабо вместе с тобой, Жан-Люк. Обещай мне, что мы никогда не будем скрывать друг от друга самое важное.
Я обещал. Но спросил, с нарочитым безразличием:
— Ты все еще бываешь у него?
— Нет, я посылаю туда свою коллегу Шарлотту. Взяла ее пациентку, старушку-диабетичку, а взамен отдала ей кумира ее мечтаний; пусть хоть она будет счастлива.
— Я тоже сделаю тебя счастливой как никогда. И я тоже хочу жениться на тебе и усыновить Жюльена…
— Погоди, не надо спешить! Для начала давай уладим дела со Средневековьем.
Я притянул ее к себе в порыве радости, от которой у меня даже горло перехватило.
— Ты — женщина моей жизни!
— Да, но ты — мужчина ее смерти. За работу!
* * *
Улаживать средневековые дела… Это действительно была настоящая работа, только что ненормированная. Проснувшись поутру, я не имел ни малейшего представления о том, что пережил во сне. Но достаточно было чашки кофе, тартинки и чистого листа бумаги, чтобы образы прошедшей ночи всплыли в моей памяти под диктовку Изабо.
Затем я доставлял Жюльена в лицей и ехал на работу. Господин Кандуйо находил, что я выгляжу великолепно. Коллеги искали моего общества, приглашали на обеды. Даже жертвы моих проверок, и те, кажется, питали ко мне скрытую симпатию. Что касается Жюльена, то мне достаточно было поговорить с его преподавателями, поблагодарив за угрозы оставить его на второй год, и они признали, что его последние отметки вполне позволяют ему перейти в следующий класс. И радовались вместе со мной своей блестящей победе над школьной неуспеваемостью. Став абсолютно счастливым, я заражал этим чувством всех окружающих.
На моем столе росли стопки «автоматических» писем, тщательно датированных, пронумерованных и сколотых скрепками. Часто Коринна помогала мне расшифровать то или иное слово. При этом нам случалось спорить, по-разному толкуя запись, и тогда к нашему горячему энтузиазму примешивалась крошечная толика враждебности. Тайны моей связи с Изабо, которые я поверял Коринне, скрепляли наш с ней союз так же, как ее рассказ о несостоявшемся любовнике. Мы чуть было не попали в гибельную мясорубку ревности, но теперь жили настоящей любовью, той, что все принимает, понимает и оправдывает.
Моя «первая жена», как величала ее Коринна, совершенствовалась с удивительной быстротой… Теперь она видела во мне Жан-Люка, мужчину из будущего, который носил в себе память о ее Гийоме, как носят ребенка. Она узнавала мой век и мое окружение через отзвуки моих мыслей. Однако наши отношения могли продолжаться лишь в прошлом, в границах той, прежней истории — нескольких месяцев тайных встреч, общего увлечения живописью и плотского союза, — которую она заставляла меня переживать, раз за разом, каждую ночь.
Первый вечер в замке, за столом, среди трубадуров и жонглеров; обмен взглядами украдкой, в танцующих сполохах пламени очага… Затем открытие нашей общей страсти: она посвящала свои дни изображению природы, любовно запечатлевая ее на холсте, я проводил время — когда не отдавал его войне или любви, — рисуя людей, которых встречал на своем пути. И мы взялись преображать мир в четыре руки, вместе: я населял человеческими фигурами ее пейзажи, она создавала из своих пейзажей фон для моих фигур, и природа под ее кистью выглядела как живая.
Укрывшись за кустами Серого пруда, места наших тайных свиданий, она расписывала мое тело соком растертых лесных ягод, а я старался запечатлеть выражение ее лица в сладкой судороге любви. Мы строили множество планов на будущее, ясно понимая, что им не суждено осуществиться.
Когда подозрения окружающих вылились в уверенность, следствием которой стало мое бегство и ее заточение, скорбь наша черпала поддержку в блаженном воспоминании о первой встрече в замке, за столом, среди трубадуров и жонглеров, и о следующей ночи.
Нашей любви не хватало только одного — ребенка. Он стал бы завершением прошлого, залогом и продолжением жизни. Не знаю, Гийом ли желал стать отцом через меня, или это во мне рухнул наконец психологический барьер — результат рождения на помойке? Но как-то вечером я впервые спросил у Коринны, не думает ли она покончить с противозачаточными пилюлями. После долгого молчания она ответила, что не уверена: может, еще слишком рано, или слишком поздно, или слишком трудно, в общем, лучше поговорим об этом позже.
На следующий день послания прекратились.
* * *
Я вставал все раньше и раньше, чтобы как можно дольше просидеть в одиночестве за письменным столом, держа ручку наготове над чистым листом и ожидая того легкого озноба, который всегда предшествовал незримому присутствию Изабо, ее стремлению водить моим пером по бумаге, заставлять подыскивать нужные слова. Все напрасно: мое тело больше не ощущало этой вещей дрожи. Ночи мои оставались беспросветно черными, а страницы блокнота — девственно белыми.
У меня не было сил переносить ее молчание. Лишь теперь я вспомнил, что в ее последних письмах уже встречались некоторые пророческие знаки, предвестники разрыва. Она больше не говорила о нас обоих, о наших любовных восторгах, о наших картинах, словно мы исчерпали свою историю, чересчур пылко упиваясь ею, и настала пора перейти к иным темам. Теперь речь шла о какой-то всеобщей любви, которая, помимо страсти ко мне, начала зарождаться в ее сердце с тех пор, как родители перестали держать ее в темнице. И я говорил себе с облегчением, которое только распаляло мою муку, что ее повторная страсть к Гийому была всего лишь средством спасения от яда родительской ненависти. А, исцелившись, ее душа потребовала чего-то другого, вместо лекарства против уже несуществующей болезни.
Все так, но что же будет со мной? Домашний очаг, старинные книги, глажка белья, словом, все, что еще вчера наполняло и уравновешивало мою жизнь, повисло в пустоте. Я стал бояться пробуждения Коринны, завтраков Жюльена, предстоящего рабочего дня. Это состояние неприкаянности угнетало меня так сильно, что я уже не мог притворяться.
— А ты не слишком увлекся? — беспокоилась Коринна. — Я против нее ничего не имею, но все-таки… Конечно, ты ее возлюбленный, но ты же и виновник ее смерти. Ты уверен, что где-то в глубине души она не таила на тебя зла?
Мне невыносимо слушать, как она говорит об этом в прошедшем времени, словно подводя черту под нашей с Изабо любовной историей, как она выражает вслух сомнения, с которыми я борюсь. Я почти не прикасаюсь к ней, почти не говорю, избегаю ее, мне чудится, будто она ворует у меня энергию, необходимую для того, чтобы удерживать Изабо у себя в сознании. Мало-помалу я начинаю спрашивать себя, уж не совершил ли я во сне что-то непоправимое, гораздо более страшное, чем мое бегство, обрекшее ее на смерть. Я чувствую, что она сердится на меня, чувствую, что, ввергнув меня в наше прошлое, она обнаружила там какую-то драму и скрывает ее от меня. Но какую драму?
Никто не может ответить на этот вопрос. Обитатели замка говорят, что страшно заняты, и забывают мне перезвонить. Почтальонша объявляет, что у меня не все в порядке с головой: я, мол, слишком увлекся потусторонним и нуждаюсь в отпуске, чтобы избавиться от этой зависимости. Что касается отца Жонкера, к которому я обращаюсь за помощью, он ограничивается эсэмеской, где повторяет свое предостережение: вы не имеете права удерживать здесь, на земле, чью-то душу, хочет она того или нет.
В полном отчаянии я прихожу к выводу, что меня может спасти только один человек.