В больнице все тот же дремотный покой и голый сад вокруг, ничего не изменилось с тех пор, как я ушел отсюда утром. Корпус стоит на отшибе, остальные, по большей части закрытые, сгруппированы поодаль в более современную — и менее человечную структуру. Мюриэль рассказывает, как в девяносто восьмом она провела все лето в этом саду, под окном палаты, где лежала ее дочь. В голосе такая печаль, будто она вспоминает любимый загородный дом, который пришлось продать. Я слушаю, киваю, молчу, притворяюсь нормальным, притворяюсь на все согласным: лечите меня, я готов.

Нейропсихиатра уже предупредили по телефону, он нас ждет. Я хотел сначала зайти в бухгалтерию — доказать, что платежеспособен, представить данные «Американ Экспресс», объяснить ситуацию. Регистраторша любезно ответила мне, что это не к спеху. Все уверены, что я здесь надолго. Это единственное решение моей проблемы. Мартин Харрис не может существовать в двух экземплярах. Он живет без меня, значит, мне остается одно — снова уснуть.

— Помните, что я вам говорила в машине, Мартин?

Я киваю. Она много чего говорила. Она убеждена, что настоящий — я; от того, другого, ей было очень не по себе: он казался роботом, он механически, без души повторял заученные слова, а в моих устах каждая фраза трогала ее до слез, но еще больше — мое молчание, когда тот отбарабанивал свой текст. Она уверена, что у меня еще не прошла реакция на противостолбнячную сыворотку; моя давешняя дурнота — пустяк, врач наверняка скажет то же самое, а потом, если я захочу, ее адрес у меня есть, она поставит лишний прибор к ужину и будет рада познакомить меня с детьми. Она говорила медленно, повторяя одни и те же слова все время, пока мы ехали по улицам. Она казалась искренней, но нужно-то ей было только, чтобы я покорно дал привезти себя сюда. В психушку. Прощаясь, она расцеловала меня в обе щеки.

— До вечера?

— Если все будет хорошо. Спасибо.

— Все будет хорошо. Доктору я доверяю: это замечательный человек. Он спас мою дочь.

Она поспешно ушла. И вот я стою один в приемном покое, провожая глазами разворачивающееся такси. Я больше не увижу ее. Я не выйду отсюда.

— Месье Харрис?

Чуть помедлив, я оборачиваюсь: «Да». Секретарша провожает меня до кабинета, где сидит благообразный старичок — это он блаженно улыбался мне, когда я вышел из комы. Я запомнил его приветствие — первые слова в моей второй жизни: «Ну-с… что новенького?»

— Рад вас видеть в добром здравии, месье Харрис.

Я вяло пожимаю протянутую руку. То ли он близорук, то ли шутит, то ли уже врет.

— Насчет небольшой дурноты — мадам Караде рассказала мне по телефону — не волнуйтесь: это классическая реакция в вашем состоянии. Вы пили алкоголь?

Я качаю головой.

— Воздержитесь сегодня до вечера, и завтра все пройдет.

Он изучает меня — молча, с застывшей улыбкой, точно художник, любующийся своим творением.

— Ну-с… О чем вы хотели бы со мной поговорить?

Я сижу, опустив глаза, и рассматриваю чернильное пятно на ковре.

— Вас что-то беспокоит? Я здесь именно для того, чтобы все выслушать, месье Харрис.

Его голос, угрюмо-теплый, наверно, должен располагать людей к откровенности: казалось, что ему, бедному, было так скучно одному. Послушав мое молчание секунд десять, он продолжает, словно отвечая мне:

— С другой стороны, вам было даже полезно столкнуться с внешней действительностью, хоть и немного преждевременно. Вы числитесь выписанным, но, пока ваш мозг не переработает избыток глютамата, советую дня два-три полежать спокойно дома.

— У меня больше нет дома.

Вздрогнул ли он? Разве что едва заметно. Он поворачивается к зеленому кожаному бювару, на котором лежит мое досье — история болезни Харриса Мартина.

— То есть? Вы пришли к себе и не смогли… адаптироваться?

— Вот именно. Вы можете мне чем-нибудь помочь? — спрашиваю я, внезапно разозлившись.

— Провалы в памяти?

— Скорее наоборот — излишки. Чересчур много памяти на двоих.

Чем он любезнее, тем больше мне хочется ему грубить. Он передвигает на столе пресс-папье, откидывается назад.

— Я вас слушаю.

И я опять рассказываю мою историю. Но на сей раз по-другому: мол, да, я мифоман и сам это знаю. Я нарочно ёрничаю, как бы не могу простить, что он вернул меня к жизни в чужой шкуре.

Он уже не улыбается. Встает, обходит письменный стол и садится в кресло рядом со мной. Так сокращает дистанцию: забудем про врача и пациента, поговорим как мужчина с мужчиной. Я стискиваю кулаки, удерживая в них незнакомую мне ярость.

— Такое бывает, месье Харрис.

— Что — «бывает»?

— Подобного рода патологии. Я буду с вами резок, — добавляет он еще безмятежнее. — Вы позволите?

Он сцепил пальцы перед носом, опираясь на левый подлокотник и неудобно вывернувшись, чтобы смотреть мне в лицо.

— Может быть, вы только думаете, что все помните. Амнезия, голубчик, не всегда означает потерю памяти. Это куда сложнее. Она может означать и нежелание связать разорванную нить.

— Какую такую нить?

Он сглатывает, поглаживает стальную браслетку часов.

— Кома — это загадочная terra incognita, о которой мы располагаем лишь теоретическими данными, приблизительными и схематичными. Если я вам скажу, что ваш показатель 4 из 11 по тесту Глазго, или назову цифру выявленного у вас потенциала, это ничего нам не даст теперь, когда вы уже выкарабкались. Мы ищем вслепую, ощупью, констатируем, классифицируем, но не знаем практически ничего. А если что-то и узнаем, то только слушая наших пациентов. Вы у меня примерно двухсотый — столько человек я вытащил… встретил, как мы говорим. И могу вам сказать, что имел дело, наверно, со всеми возможными случаями: спутанность сознания, прострация, буйство; рассказы о жизни после смерти со светом в конце туннеля и ангелами, подробный пересказ разговоров у постели пациента, который все слышал и запомнил, синдром Корсакова, стирающий тягостные воспоминания, поражения мозга, как обратимые, так и нет, потеря личности, полная или частичная, восстановление — быстрое или растягивающееся на годы…

Его взгляд туманится, он смотрит сквозь меня.

— Вот, например, один из самых интересных случаев, за полтора месяца до вас: к молодому человеку полностью вернулись умственные способности за одним исключением — начисто стерся социальный этикет. Если чей-то визит затягивался, он просил гостя уйти. Если от кого-то пахло потом — говорил об этом вслух. Некрасивому человеку указывал на его недостатки. В общем, что на уме, то и на языке, в его семье из-за этого разыгрались чудовищные драмы. И не было никакой возможности втолковать ему, что, живя в обществе, человек вынужден постоянно лгать. Он находил это нелепым, недопустимым, даже неприличным, как если бы ему предложили снимать штаны и мочиться на людях. То есть не только смылся культурный слой — пустоту заполнила логика.

— При чем здесь я?

— Этот молодой человек в прошлой жизни, до комы, сильно натерпелся от самоцензуры. Одинокое детство, религиозный пансион, интровертивный характер, подавленная гомосексуальность, предначертанная карьера дипломата…

— Я задал вам вопрос.

— Я рассказываю все это, чтобы дать вам представление о неизученных и, повторяю, логичных изменениях, которые могут происходить в сознании во время глубокой комы, когда мозг работает в полную силу — все больше ученых склонны в это верить, — просто он изолирован от привычных связей с внешним миром. Если взять ваш случай… Представим себе, например, что вы были безумно влюблены в некую женщину по имени Лиз. Вы домогались ее, преследовали, просто помешались на ней и, естественно, знали о ее жизни практически все. Но она замужем, счастлива в браке и сказала вам откровенно, что любит мужа, — иными словами, отвергла вас, не оставив никакой надежды. Более того, она вас недооценивает, преуменьшает ваши достоинства, постоянно ставя между собой и вами образ пресловутого мужа, рождающий у вас комплексы. Потому что муж этот вдобавок человек во всех отношениях успешный и внешне привлекательнее вас… Какой же будет недостижимая мечта вашей жизни? Быть им, занять его место, оказаться, как по волшебству, мужем этой любящей и любимой женщины. Между тем кома порой становится чем-то вроде лаборатории мечты: она делает возможным, реальным и осуществимым то, что в условиях нормальной работы мозга оставалось бы несбыточной химерой. Понимаете, о чем я? Все, что вы знали об этом человеке, все, что подозревали, чувствовали через сопереживание, выводили логически, экстраполировали, стало правдой — стало вами. Вы очнулись в убеждении, что вы — он. А ваше прежнее, нежелательное «я» подавлено, запрятано в темницу подсознания, уничтожено.

Слушая его, я переплел ноги да так и замер, остолбенев.

— Но постойте… Ведь у меня в голове не какие-то обрывочные сведения — полная память.

Он опускает веки, улыбается:

— Все правильно: это действие глютамата. Мозг, лишенный кислорода, высвобождает в больших количествах этот нейромедиатор, играющий ключевую роль в формировании воспоминаний: именно он способствует синаптической передаче… Отсюда ваша сегодняшняя иллюзия «полной памяти» человека, ставшего объектом вашего личностного переноса.

— Но ведь память нельзя выдумать! Какой там глютамат, я не вообразил себя этим человеком, я прожил его жизнь! Всю жизнь! С детством, учебой, работой, утратами, супружеством… С тысячей подробностей, одна другой характернее! Откуда, по-вашему, я мог все это знать?

Сделав глубокий вдох, он поднимается, идет к окну и отодвигает занавеску. Окно выходит на глухую стену.

— А вот тут, голубчик, мы с вами покидаем область рационального. Одно могу вам сказать: прецеденты есть, я сам с ними сталкивался, но это не тема для разговора в подобном месте. Я рассказываю это, так сказать, в частном порядке и предоставляю вам самому судить о явлениях, которые официальная медицина упорно отрицает.

Повернувшись, он прислоняется спиной к книжному шкафу. Пробившийся сквозь тучи луч солнца скользит по паркету.

— Куда вы клоните, доктор?

— Скажем так: разум способен собирать воедино элементы созданного им же самим вымысла.

— Что-что?

— Наш мозг состоит из материи и энергии, это понятно? Из органических тканей и волн, которые взаимодействуют между собой и не обязательно в пределах одного мозга. Я пытаюсь вам объяснить, что…

— Что я как бы высосал на расстоянии память этого типа.

— Высосали? Нет, ведь вы мне сказали, что в воспоминаниях вы с ним на равных. Скорее отсканировали. Оригинал по-прежнему на месте, а дубликат у вас.

Я сглатываю, рассматривая солнечные блики, играющие на занавесках.

— Доктор, очнувшись, одну вещь я вам не сказал. У меня… Мне кажется, у меня было…

Он выжидает, предоставляя мне путаться в многоточиях, и наконец сам договаривает за меня:

— NDE, вы это имеете в виду?

Я вскидываю на него глаза.

— Что это такое?

— По-английски Near Death Experience — околосмертный опыт. Вы отделились от собственного тела и видели его откуда-то сверху, вас затягивало в туннель мощным вихрем любви и счастья… А потом появилась светящаяся фигура, и вы поняли, что ваш час еще не настал и надо вернуться в свое тело.

Я смотрю на него в упор, судорожно вцепившись в подлокотники.

— Откуда вы знаете?

— Статистика. О подобном опыте рассказывали тридцать пять процентов моих больных. Это обычная галлюцинация химического происхождения, вызванная кислородным голоданием мозга и выбросом глютамата. Перенасыщение глютаматом рождает избыток синаптических связей: слишком много, образно говоря, дверей открывается на поверхности нейронов, по-научному эти двери называются NMDA-рецепторами. Результат — переизбыток кальция заполняет нейрон, что влечет его смерть. Таким образом, мозг должен срочно выработать субстанцию, блокирующую NMDA-рецепторы, — в данном случае кетамин, диссоциативный анестетик, от которого вам и кажется, будто вы расстаетесь с телом, парите в воздухе, видите фигуры и свет. Это совершенно естественно.

От его успокаивающей улыбки на меня наваливается обида пополам с разочарованием. Он отвинчивает колпачок ручки, хмуря брови, пробует перо на бюваре. А я снова вижу силуэт отца, парящий в белизне туннеля, и тот яркий свет, который почему-то совсем не слепил. Отец в своей блузе садовника, снова молодой, красивый, веселый, тихо говорил мне, не разжимая губ: «Не бойся, Мартин, вернись в свое тело. У тебя будет вторая жизнь. Тебе решать, как ты ее проживешь».

— В результате, когда вы очнулись, стимулирующее действие глютамата на память оказалось усилено галлюциногенным эффектом кетамина, выключившим вас из действительности. Поэтому сценарий, созданный в коме, для вас реальнее противоречивой информации, которую вы можете получить теперь. Неудивительно, что вы не приемлете версию, которую предлагаю вам я.

— Но если в этот самый околосмертный опыт вы не верите, то почему же вы верите в телепатию, в какие-то волны, которые могут сканировать чужие мозги?

— Я и в них не верю. Но я хотел, чтобы вы рассказали мне о вашем околосмертном опыте. Облечь галлюцинацию в слова — это большой шаг вперед для первого сеанса.

Звонит телефон. Доктор отвечает, слушает, хмурится.

— Сейчас приду.

Он вешает трубку, с озабоченным видом просит его извинить: срочный вызов.

— А со мной-то что? Вы усыпите меня, прочистите мозги, и я проснусь прежним?

Он прячет ручку во внутренний карман, тут же спохватывается, снова ее достает, берет со стола стопку рецептурных бланков.

— Не думаю, чтобы искусственная токсическая кома могла что-нибудь изменить, — бормочет он, торопливо что-то строча. — Вы свободны сегодня вечером? Я хотел бы продолжить разговор. Мне есть что вам сказать, но не в этих стенах, здесь не позволяет врачебная этика.

Он зачеркивает шапку на бланке, отрывает его и протягивает мне.

— Это в сорока минутах езды от Парижа. Если хотите, возьмите с собой мадам Караде.

Я смотрю на адрес, складываю бумажку.

— Вы всех пациентов приглашаете за город?

— Собирать опавшие листья — прекрасная терапия. А если серьезно, вы для меня загадка, месье Харрис. Когда мне встречается случай, не укладывающийся в привычную схему, я его анализирую и описываю.

Он кивает на нижнюю полку книжного шкафа, где в ряд стоят книги с его фамилией на корешке.

— За сорок лет работы я впервые вижу человека, вышедшего из комы с такой… ясностью мысли, с таким самообладанием… с такой свежей головой, если можно так выразиться. Объяснение, которое предложил вам я, — всего лишь рабочая гипотеза. Но если вы обдумаете ее спокойно, не горячась, и вычлените долю фантазма в вашей нынешней личности — как вы ее воспринимаете, в свете ваших чувств к этому «альтер эго», с которым трижды за сегодняшний день встречались лицом к лицу, — быть может, тогда вам удастся пробудить в себе другой голос. Тот, который вы не хотите слышать.

— Доктор… Если конкретно — я сумасшедший?

Он смотрит на меня с едва уловимой улыбкой.

— Я сказал — до вечера. Наденьте сапоги, там сыро.

И он уходит, а меня почему-то не просит покинуть кабинет. Возможно, хочет показать, что доверяет мне. А может, специально оставил одного со своими книгами, чтобы я познакомился с ними поближе. Я беру одну с полки, переворачиваю, пробегаю глазами аннотацию, выдержки из прессы над его фотографией. Д-р Жером Фарж, «Кем я должен быть?» Подзаголовок: «Нейрофизиологические характеристики ядра сознания в посткоматозных личностных изменениях». Выглядит серьезно, но почему же ни одно его слово не отозвалось во мне? Я чувствую себя Мартином Харрисом — всеми фибрами, всеми силами, даже еще острей, с тех пор как говорю себе, что я — не он. Рассказывая доктору свою историю, я честно пытался допустить, что правы те, кто меня отрицает, а не я сам. Нет, не получается. Моя внутренняя убежденность сильнее… или моя, как он выразился, «лаборатория мечты». Я улыбаюсь, представив себе, как мои мозговые волны клонируют мозг мужа Лиз. Но, согласен я или нет с теорией, в которую доктор Фарж сам, по его словам, не очень верит, я слишком долго изучал телепатию у растений, чтобы вовсе не принимать ее в расчет. Нужно просто поменять местами причину и следствие: предположим, я, будучи в коме, каким-то образом передал — и я начинаю понимать почему, — содержимое моей памяти любовнику Элизабет. Да, мне было с ней тяжело с тех пор, как у нее началась эта депрессия, и я, что греха таить, все чаще заглядывался на других женщин, но не хотел от нее уходить, хотя прежняя Лиз исчезла безвозвратно. Да, я согласился на эту работу во Франции, чтобы увезти ее из Гринвича, из этого болота, где она в последнее время не желала никого видеть, — и, главное, чтобы самому вырваться из замкнутого круга, глотнуть свободы. Да, мне вот уже несколько месяцев снился один и тот же сон: я как бы раздваивался, я видел себя дома, с Лиз, и одновременно находился где-то еще, я был волен любить других женщин, я мог уйти от нее, не уходя… Нет, это чушь. Спроси меня кто-нибудь, чего я хочу, на самом деле хочу сейчас, с сегодняшнего утра, я скажу: занять свое место, изгнать обосновавшегося там чужака. Пусть у нас с Лиз не все шло гладко, я еще слишком много должен сделать в своей жизни, чтобы вот так, за здорово живешь, уступить ее самозванцу. Который, похоже, держится за мою личность так же крепко…

Есть, конечно, другое объяснение — его сформулировал мой коллега из НИАИ. Кому может быть выгодно опорочить мое имя, затормозить мои исследования, изолировать меня? Кому, как не корпорациям, торгующим трансгенными продуктами, на интересы которых я посягаю, участвуя в работе Кермера? Что и говорить, ставка колоссальна, но они же не самоубийцы: сфабриковать моего двойника с фальшивыми документами, даже заручившись пособничеством моей жены, — допустим, ее подкупили, — это сработает на пару дней, не больше… если только я не исчезну. Впрочем, кто поручится, что моя авария не была попыткой убийства? А может, меня просто хотят свести с ума, столкнув с абсурдом. Возможно, так и задумано — чтобы я бился головой о стену, пока не спячу, не разобьюсь, как ночной мотылек об освещенное стекло. Чтобы я лишился своей среды, чтобы своим поведением настроил против себя Кермера, который предпочтет — наверняка уже предпочел — самозванца, а тот будет водить его за нос, подсовывать ложные выводы, чем в два счета дискредитирует в свою очередь и его.

Но тут есть одна загвоздка. Я готов допустить, что у «Монсанто» или кого-то другого были и причины, и достаточные средства, чтобы начинить моей жизнью чужую голову, но откуда они знали обо мне столько личных подробностей? Папины ужи, конкурс хот-догов… Есть вещи, о которых я никому не говорил, даже Лиз. Неужели каждый наш шаг фиксируется с самого детства? А в чьем ведении находится картотека со всеми этими данными?

Я хватаюсь за книжную полку, похолодев от внезапно пришедшей мысли. А вдруг психиатр прав? Вдруг ненастоящий, запрограммированный двойник — я? Я должен был выдать себя за Мартина Харриса, но после комы забыл, кто я на самом деле? Я оглядываюсь в поисках зеркала, дрожащими руками открываю стенной шкаф и смотрю на свое отражение в полный рост. Это не может быть правдой, я точно знаю, но уже оттого, что я допустил такую возможность, что-то во мне изменилось. Когда от тебя все отказываются, это не проходит даром. Когда тебя отрицают, сомневаются в твоем существовании и подозревают невесть в чем, это ожесточает, пробуждает в тебе ненависть, злобу волка-одиночки. Я исчерпал все средства убеждения: искренность, доводы разума, компетентность, чувствительные струнки — остается только сила. Я вынужден защищаться — и доберусь до того, кто занял мое место. Я хочу его смерти. Я это чувствую. Та женщина из НИАИ попала в точку: единственный логичный выход из нашей ситуации — устранить лишнего. Не знаю, до каких кровавых замыслов дошел со своей стороны он, но, если бы сейчас я увидел его здесь, перед собой в зеркале — убил бы.

Я закрываю шкаф, сую книгу в карман, нащупываю там двадцатиевровую бумажку. Мне опротивела эта мятая одежда, пахнущая тиной и больницей. Мне надо переодеться, но денег не хватит и на носки. Я оглядываюсь в поисках чего-нибудь ценного. Ничего не вижу, кроме статуэтки Дианы-охотницы, натянувшей тетиву бронзового лука, — я плохо представляю, как выйду с ней из кабинета. Я осторожно отрываю десяток рецептурных бланков — стопка так и осталась на столе, — и прячу их во внутренний карман.

Два санитара о чем-то беседуют в коридоре и кивают мне, когда я прохожу мимо. Я приветливо улыбаюсь в ответ. Все-таки с их стороны немного легкомысленно позволять разгуливать на свободе такому, как я.