Нe знаю, сколько времени я могла бы оставаться в хижине для марсиан, где ребенок устроил для меня домик. Вряд ли на земле еще есть место, куда я могла бы вернуться. Он обставил хижину так, словно я придворная дама: у меня есть столик для бриджа, садовый стул, три керосиновые лампы, свечи от комаров с запахом мелиссы, газовая плитка, две кастрюли, пакетики быстрорастворимого супа, эклеры, шесть килограммов макарон, варенье, четыре банки «Нескафе», свежий хлеб (с ежедневной доставкой) и приклеенные скотчем занавески на окне. Николя принес мне белье, мою косметичку и книги.

Только что заглянул лесник. Нахмурил брови, скривился. Говорит, что я обнаглела, самовольно обосновавшись в общественном месте. Я отвечаю ему что-то про выморочное имущество. Эти слова производят на него впечатление. Тем лучше, поскольку я сама толком не знаю, что это такое. Звучит столь загадочно и красиво, что мне даже и не хочется выяснять смысл. Не знаю даже, к чему это относится: то ли к порядку наследования, то ли к бродяжничеству. Сейчас явно будет скандал. Однако труженик лесов, похоже, принимает меня за юриста. За адвоката в отпуске, который с шиком отдыхает «дикарем». Он задумчиво поскреб подбородок и согласился, что я никому не мешаю, но не должна ставить на дверь замок; однако он предупреждает, что его коллеги не располагают о моем пребывании здесь никакой информацией. Что касается информации, я решила, что он вполне готов принять на грудь, и предлагаю ему рюмку портвейна, который привез мне Рауль в своей дорожной фляге велосипедиста. Лесник отвечает, что в такую жару — с удовольствием. Я чувствую, что он охотно остался бы отдохнуть, но ребята из летнего лагеря разрисовывают траву вокруг ручья, собираясь играть в ипподром, и долг зовет его спасать зеленые насаждения.

Если бы я осталась, мне бы пришлось попросить моего маленького поставщика привезти засов, чтобы запереться на ночь. Но у меня последний день отпуска. Все то, что произошло со мной по воле случая: эта амнезия, это одиночество среди мелких хлопот, этот оазис тишины и понимания подарили мне блаженство, настроили на совершенно иной лад. В пустых четырех стенах, в кукольном домике, над которым властвует природа, я прокрутила в памяти всю мою жизнь. И я готова все разложить по полочкам.

Вчера вечером в дверь постучал отец Рауля. Он сказал, что мне пришло письмо. Я уже легла — было темно, и комары в здешней местности, по-видимому, обожают запах мелиссы. Я вскрыла конверт неохотно, опасаясь подвоха со стороны Фабьена, его замечательных, написанных короткими фразами — в манере телеграмм — резолюций, проверенных цензурой. Или счетов, бланков, требующих заполнения, связанных с тем, что я сейчас безработная. Я не видела Николя с тех пор, как мальчик устроил нам изысканное рандеву в местечке под названием Круа-Сен-Жан. Догадываясь, что он следит за нами, скрываясь в папоротнике, мы сделали вид, будто только что познакомились. Как поживаете, сегодня прекрасная погода, сын сказал мне, что вам нравится моя игра, вы здесь в отпуске, как называется этот цветок, не знаю, у вас красивые глаза, вы тоже не лишены обаяния, жизнь — забавная штука, случай, судьба, может быть, прошлая жизнь, мы думаем, что приходим в этот мир, а на самом деле возвращаемся, хотите, как-нибудь выпьем по стаканчику? Мы знали, что ситуация выходит из-под контроля: нам нечего было больше сказать друг другу, а Рауль от нас этого требовал — отныне правила игры устанавливает он.

Рассудив, что для первого свидания достаточно, мы поцеловали друг друга в щеку. Николя воспользовался этим, чтобы шепнуть мне на ухо, что его жена вернулась. Он ничего к этому не добавил, а я не стала задавать вопросы. И вот он стоит в дверном проеме с прямоугольным конвертом в руке, на лице — страх и нетерпение, которые стали мне понятны, когда я увидела адрес отправителя. Я распечатала конверт и, стиснув зубы, прочитала ответ из ректората. А потом, плача, бросилась ему на шею. Слезы счастья, подавленного отчаяния, сдерживаемого отвращения, отказа от бегства. Все годы моих грез, ожиданий и пустых надежд выплеснулись на человека, который даже ни разу ко мне не прикоснулся. Он лишь спросил, чтобы понять причину моих слез:

— Они обошли эмбарго?

Я кивнула.

Остается сделать только одно.

***

Поместье оказалось в десять раз прекраснее, чем я представляла по его рассказам. Ржавая решетка забора с зубьями, калитка без замка, липовая аллея, три сельскохозяйственные постройки, окружающие старинную часовню, превращенную в голубятню. Увитый плющом гараж с витражами в окнах. И повсюду птицы, искусно сделанный вольер, на всех деревьях — гнезда, кусочки сала, привязанные к ветвям, качающиеся на ветру; впечатление лихорадочной легкости и спокойствия. Груз веков в тучах перьев.

Она в своей лаборатории — это что-то вроде теплицы, куда птицы влетают и вылетают через полуоткрытые слуховые окна. Она красивее, чем я представляла себе по его рассказам. Спокойная сосредоточенность на лице, утонченная элегантность жестов, тонкие губы, светлые волосы, поднятые гребнем, расстегнутая бледно-зеленая рубаха, и грудь — такая, о какой я мечтала в пятнадцать лет. Она считает удары клюва, которыми маленький ворон отмечает подсовываемые ему рисунки, и записывает в блокнот. С равномерными интервалами она дергает за шнурок, чтобы упало очередное зерно. Позади нее, на насесте, сидят другие вороны, — наблюдают, ждут своей очереди.

Она поднимает голову, встречает мой взгляд. Я здороваюсь. Птицы взлетают, освобождая теплицу. Она вздыхает, стягивает перчатки, делает мне знак войти. Я иду вдоль постройки, толкаю заляпанную пометом и оклеенную обрывками скотча дверь.

— Чем могу быть полезна?

— Я знакомая вашего мужа.

Она смотрит на меня в упор, мбя руки под краном. Проходит невероятно много времени, прежде чем струйка воды перестает течь. Тогда она приближается ко мне, вытирает руки о рубашку и говорит:

— Так.

Все слова вылетают у меня из головы, будто птицы, испуганные ее безразличием. Она улыбается, показывает мне на стул, садится напротив. Упирается локтями в колени, разглядывает меня, говорит, что это хорошо. Словно ждет более подробных объяснений. Я — неожиданно для себя самой — отвечаю грубо:

— Ничего хорошего! Он пришел ко мне, чтобы постараться понять вас, вот и все! Единственное, что нас соединяет, это вы! Он даже не подозревает, что я сюда пришла. Я знаю, что сегодня после обеда он повез Рауля к зубному врачу, и воспользовалась его отсутствием. Я уйду из его жизни, исчезну, но прежде я хотела... хотела бы знать...

Она останавливает меня, подняв руку, — медленно, нежно, таким же жестом, как тот, что она минуту назад сделала в сторону ворона. Глаза ее затуманиваются, на лице улыбка.

— Давно вы с ним знакомы?

— С тех пор, как вы больше не хотите его. Я смотрела на него, он приходил за покупками — так идут в казино, чтобы испытать судьбу, убить время, почувствовать себя кем-то другим...

— Так это были вы, там, в гипермаркете? Хорошо.

У нее довольный вид. Сосредоточенный. Мне хочется залепить ей пощечину, вывести из равновесия, чтобы ей стало хоть немного стыдно!

— Очень мило, что вы пришли.

— Мило? Да он умирает от разрыва сердца, ваш муж! С любящим человеком так не обращаются, не бросают, прося подождать, не подкидывают надежду, как собаке кость, не толкают в объятия другой, чтобы чувствовать себя менее виноватой, не возвращаются, когда он уже оставил мысли о ней, или хотя бы все объясняют! Он даже не знает, есть ли у вас любовник, или дело только в нем, он больше ничего не понимает... Вы им не дорожите, а если все еще любите, так перестаньте ему врать!

Она дает мне отдышаться. Сглатывает, соглашается с моим обвинением движением бровей, поправляет воротник рубахи.

— Хорошо. Вы хотите что-нибудь еще сказать, или позволите мне ответить?

Я пожимаю плечами — что тут еще скажешь?

— Пожалуйста, постарайтесь не перебивать меня; я впервые пытаюсь найти слова и объяснить, что со мной происходит. Простите за резкость, отсутствие такта или не знаю, что еще, и спасибо за... Короче, спасибо, что вы сюда пришли. Я даже не спросила, как вас зовут.

Поскольку я молчу и выжидающе смотрю на нее, она набирает воздух и решается:

— Я понимаю ваши упреки и принимаю их, поверьте. Я прекрасно знаю, что Николя с начала июля живет в аду. Для меня ад начался в конце июня. Рутинный визит к врачу, пальпация кисты, предлагают пункцию, я соглашаюсь... И неделю спустя прихожу в кабинет к неизвестной женщине, которая говорит: «Здравствуйте, садитесь, у вас рак груди в последней стадии, крупная опухоль, анализ точный, сомнений никаких: в течение недели необходима операция, обещать ничего не могу, молите Бога, чтобы не было метастазов. — Она похвалилась: — Вот видите, я от вас ничего не скрываю». Я хотела обсудить, не спешить, попросить — ну, не знаю о чем — об отсрочке, о повторном анализе, еще об одной консультации... Она на меня напала, сказала, что у меня и без того все сильно запущено, что мне надо было регулярно проходить обследования. Она прочитала записи в моей карте — я сама во всем виновата: если бы я кормила ребенка грудью, как любая ответственная мать, этого бы не случилось. Подразумевалось следующее: отказываешь ребенку в груди, чтобы сохранить ее для своего мужика, — рискуешь заболеть, вот я и получила по заслугам. Я вышла на улицу, рядом никого не было, никаких шансов на жизнь, и думаю: «Что мне делать?» Позволить, чтобы меня разрезали, искалечили, облучали, разрушили? Я не обольщаюсь на свой счет, я прекрасно все понимала. А может, броситься под автобус, прямо сейчас? Николя отвез Рауля на неделю в «Диснейленд». Я вошла в кафе, заказала три порции коньяка и сказала себе: «Прекрасно! Поступим наоборот. Победим. Одержим верх. Легко, мадемуазель». Легко, в Париже, в разгар лета. Вы знаете, как работают в июле хирургические отделения? Все хорошие врачи на пляже. Надо тянуть до августа. Я боролась, откладывала, трижды переносила даты, позволяла называть меня человеком безответственным. А потом сдалась. Чтобы покончить со всем. Я была уверена, что врач не сказала мне всей правды. Она потому была со мной столь сурова и невежлива, что знала: я обречена. Чтобы дать мне последний шанс, она прибегла к шоковой терапии. Чтобы я собрала все свои силы, мобилизовала все антитела, все желание жить... Вот к чему я пришла, чтобы великодушно простить эту дипломантку медицинского факультета, найти объяснение ее словам, оправдать ее в своих глазах. Я записалась на очередную дату — после моего дня рождения, и мои мужчины вернулись такие довольные, загорелые. Что, по-вашему, мне было делать? Сообщить в светской беседе после еды? Открыть правду Николя, чтобы уберечь Рауля? Подготовить Рауля, чтобы вернуть свободу Николя, который, может, захочет устроить свою жизнь после моей смерти и отдать моего сына родственникам отца? Я выбрала молчание. Выбрала ложь. Выбрала шок. Ради любимого человека. Я хотела, чтобы он восстал против слабости, снисходительности, повел себя так, как ему несвойственно... Хотела, чтобы он беспокоился, но не из-за меня. Из-за себя. Чтобы почувствовал себя в опасности, захотел вновь меня завоевать. Иначе говоря, снова взял себя в руки. Это был мой прощальный подарок. Если бы со мной случилось худшее. Подарком был он сам.

Она откинулась на спинку стула, потянулась к бутылке с водой, сделала глоток. За моей спиной в теплицу влетели две птицы, хлопая крыльями над столом с графиками, рисунками, картами. И улетели.

— Все остальное — я имею в виду слова любви, объяснения, распоряжения, указания, что нужно делать в случае моей смерти, — все это я написала. Два длинных письма каждому из них, и оба разорвала, выйдя из клиники после операции. У меня ничего не нашли. Никаких метастазов. Я отказывалась верить в это до вторника, до результатов исследования кисты, которую они разрезали на кружочки, чтобы изучить каждый квадратный миллиметр. И вот результаты у меня. Фиброаденома. Доброкачественная. Они даже не удивлялись, не говорили о чуде. Не предлагали сделать повторный анализ. Просто с полным спокойствием, без всякого смущения сказали мне: «Знаете, никогда нельзя быть абсолютно уверенным, пока не вскроешь. Что ж, мадам, вы свободны. Всего наилучшего и хорошего отпуска».

Она поднимается, высвобождает ласточку, запутавшуюся в чем-то вроде рыболовной сети, усыпанной разноцветными шарами. Я решаюсь спросить:

— А если это все-таки был рак... Если вы сами победили его?

— Я спрашивала у врачей. Они сказали, что это невозможно.

— Тем хуже для них.

Она поворачивается ко мне, смотрит с искренней улыбкой, словно мы вместе прошли это испытание. Сжимает мне руку, и лицо ее снова искажается.

— «А после вторника?» — спросите вы меня. Рассказала, склеила то, что разбилось, порадовала Николя, одним махом признавшись во всем, что от него скрывала? Нет. Не рассказала — не смогла. Не знаю, что произошло, пока меня не было, но... это чудо — видеть их снова счастливыми, они все время — как заговорщики, улыбаются непонятно чему, стоит мне отвернуться... Чудо, что жизнь продолжается, что я здесь, что пережила свой прощальный подарок, что они оказались готовы принять меня, простить... А я — ничтожество, молчу, улыбаюсь, плачу, притворяюсь... Мне больше нечего скрывать, но это сильнее меня: не могу сказать ни слова.

Я поднимаюсь. И говорю, что ее муж понял смысл подарка. Надо только объяснить ему, почему этот подарок не стал прощальным.

— Думаете, это так просто?

— Откровенно говоря, мадам, чем вы рискуете?

Она берет меня за руки, забавно покачивает их справа налево.

— Знаю, но... Главное — с чего начать. А дальше все пойдет само собой...

— А вы начните издалека. Скажите: «Дорогой, я хотела бы, чтобы мне набили морду в Париже». Дальше все получится само собой.

И я улыбаюсь. Не стандартной улыбкой кассирши из гипермаркета; улыбкой, которую вернул мне ее сын, улыбкой из ванны под бомбежками, когда во время сигналов воздушной тревоги я подливала горячую воду, читая Жида, чтобы заклясть войну, улыбкой, изгоняющей страхи, угрызения совести и переживания, улыбкой, очаровывающей мир и обращающей все зло против злодеев и нытиков. Улыбкой феи.

Она мрачнеет, опустив глаза.

— Вы не понимаете, мадемуазель. Теперь уже ничего не вернуть...

Тогда во мне снова просыпается гнев — в ответ на ее упрямство, неблагодарность, нежелание быть счастливой. С тех пор, как Рауль перезарядил, воспитал, учил меня, я не терплю, когда мне перечат, отказывают, не верят в мое существование; я никогда больше не потеряю память, не позволю, чтобы моя сила исчезла, чтобы меня поглотило отчаяние, не потеряю веру в себя.

— Но что изменилось? Что вам мешает, что смущает? Шрам? Посмотрите на мои щеки! Вы так мало доверяете ему? По-вашему, он обращает на это внимание? Или вы предпочитаете покинуть его одетой, ничего не объяснив, чтобы не очернить свой образ? Вы боитесь его реакции? Или это самовлюбленность? Стыдливость или эгоизм?

— Ни то, ни другое.

— Думаете, вы вправе потерять его после того, как сделали все, чтобы он снова пришел в себя?

— Именно! Я не хочу, чтобы он становился прежним. Не хочу дать одно объяснение взамен всех остальных, объяснение, которое ответит на все те вопросы, что он себе задавал, сотрет все лица, которые он принимал для меня, перекроет все пути, которые он выбрал, чтобы попытаться меня понять. Не хочу быть выздоровевшей в его глазах! Быть чудом исцеленной, наслаждающейся жизнью и говорящей «спасибо» с закрытыми глазами. Не хочу быть уцелевшей, вернувшейся издалека, чтобы идти в никуда. Не хочу вновь идти прежней дорогой, которая приведет нас к тем же самым проблемам: стареющее тело, желание быть одной, отказ от комфорта... снова стану жить, как во сне, верну ему свободу... Я без памяти влюблена в того, кем он стал, с тех пор, как я заставляю его страдать. Я хотела бы сохранить именно его. Даже если мы снова будем счастливы вместе. Вам смешно?

— Не знаю. Я не знаю, каким он был раньше.

Она смотрит на меня снизу вверх, грызя ноготь; непокорная прядь волос свешивается ей на нос, — смотрит с той упрямой доброжелательностью, которая так трогает меня в Рауле.

— Я не хочу «пользоваться» им, мадемуазель. Не хочу, чтобы он пожертвовал вами, оставшись со мной, потому что я была больна, а теперь исцелилась. Все ведь может измениться...

— Не беспокойтесь. Мы встретились в самый тяжелый момент для нас обоих, остановились, поняли друг друга, помогли; теперь каждый пойдет своей дорогой.

— Вы уверены?

Я киваю. Сегодня вечером или завтра он покажет ей билет до Шри-Ланки, который купил себе, чтобы последовать за ней. Но я не хочу портить сюрприз. И тогда я рассказываю ей о Сорбонне, о моей стипендии, о том, что на следующей неделе переезжаю в готическую комнату с синими и красными витражами в студенческом городке, что в окна там видны деревья парка Монсури — это Париж моих снов, который наконец-то стал явью.

— Могу я задать вам один вопрос?

— Конечно, Ингрид.

— Если он когда-нибудь постучится к вам в дверь... Вы откроете?

— Это вопрос или желание?

— Желание.

— Тогда — да.

Она отругала птицу, примостившуюся на балку прямо над моей головой, и отвела меня в дом, чтобы почистить куртку. Пока куртка сохла, она достала из холодильника бутылку шампанского. Я узнала ее по штрих-коду. Ну конечно, я сама пробивала эту бутылку на кассе в один из наших горьких дней под взглядом Николя. Такую же он откупорил тогда, в хижине. И мне вдруг стало грустно. Я снова одинока. Не стоило так привязываться.

— За жизнь!

Я вздрогнула. Она протянула мне свой бокал, чтобы чокнуться. Я ответила:

— Простите, за жизнь!