Сумерки, ночь и дождь объединили усилия и накрыли город пеленой. У фонарей на Ринге появились отражения-двойники, и вот уже весь город отражался в широком море асфальта. Карола, закутавшись в плащ Орландо, бежала через эспланаду, минуя лужи.

Он поднял воротник куртки, и они проскочили водопад, низвергавшийся с крыш Элизабетштрассе. Витрины зажигались, но ветер словно прибивал свет к фасадам, и по стеклам магазинов стекали ручьи, вертикальные реки, испещренные движущимися потоками. По всей улице магазинчики стали на одно лицо, каждый из них был теперь только стенкой аквариума, за которой плавали невидимые рыбы, излучающие свет…

— Уже пришли…

Карола засмеялась. Он твердил это ей с того момента, как они вышли. Они не смогли поймать такси, и он клялся ей, что тут рукой подать, если только идти по Ратхаус. С тех пор они бежали под ливнем, каблуками поднимали снопы брызг, которые свет разрисовывал всеми цветами радуги.

— Это там, в конце улицы, повернем — и мы на месте…

Она вытерла свою мокрую щеку такой же мокрой рукой.

— Это ты во всем виноват…

— Но я же дал тебе свой плащ.

— Но он мне не идет!

На углу Крюгер он остановился и поцеловал ее. Непогодь заполонила улицу, она хлестала их колеблющимся на ветру дождевым покрывалом.

Дождь, ветер и свет — все смешалось в омуте ее зеленых глаз. Он потащил ее за собой по залитым мостовым какого-то переулка. Сквозь водяные струи, хлеставшие теперь прямыми колоннами, она различила широкую площадь и окна с частыми перекладинами.

Со всех ног они устремились к низенькой дверце, блестящей, словно свежий деготь, та отворилась, и они очутились в тишине кафе «Киестлер».

Это был ошеломляющий переход из одного мира в другой. Здесь царило хрупкое спокойствие: приглушенные звуки пианино, мягкая бархатная обивка кресел, сладкий аромат горячего шоколада… Карола расстегнула намокший плащ и разглядела за одним из столиков хрупкого человека с выцветшими глазами. Тот поднялся. Он был почти до смешного низенький, но его улыбка была такой огромной, что сразу завоевала ее сердце. Иногда встречаются люди, от которых исходит необъяснимая лучистая сила. С первой секунды Карола Кюн стала другом старику Куртерингу. Впрочем, и он ей тоже. Он уже знал, что никогда не забудет эту женщину с прилипшими ко лбу прядями, которая только что подошла к нему. Пока что ему трудно было понять, где же прячется эта угадывавшаяся в ней легкость и безмятежная радость: в неуловимой белозубой улыбке, во влажной теплоте глаз, в идеальных линиях носа… С первого мгновения она стала для него хрупкой и необъяснимой тайной, которую — он тут же это понял — никогда не постигнет. И в то же время Куртеринг без всякого риска ошибиться осознал, что эта молодая женщина, которая в данный момент протягивала ему руку, была самым счастливым существом, которое он когда-либо встречал.

Они любили друг друга. Это бросалось в глаза, даже когда они не смотрели друг на друга, даже когда она искала сигареты, даже когда он любовался шарфом дождя за окном. Шарфом, укутавшим простуженную Вены…

Натале говорил, рассказывал о записи «Cavalleria Rusticana» в студии в Лос-Анджелесе, о гневе Каторова, про которого один критик сказал, что у него шоколадный голос — а ведь Николай Каторов ненавидел шоколад, он пил только польскую водку, чтобы забыть Россию… Куртеринг улыбался. Карола смотрела на пламя камина в углу. Плащи висели на вешалке, подставка которой была уставлена черными блестящими зонтами… Нет ничего чернее мокрого зонтика. Такого рода фразы приходили ей на ум, пока она погружалась в туманную, мягкую теплоту. Она закрыла глаза, ощутила, как нога тенора прижалась к ее ноге, и почувствовала к нему желание, явившееся, казалось, из другого конца вселенной, желание-караван, рожденное на противоположном краю пустыни. И ничего не было сильнее этого желания, пришедшего издалека и теперь бродившего в ней…

Удобно устроившись на старых бархатных диванах «Кистлеркафе», посетители в полумраке читали газеты с узкими колонками, и в нескончаемом стуке дождя о стекло слышен был лишь шелест страниц.

— Мне нужно, чтобы вы кое-что прояснили, профессор. Я обращаюсь к вам как специалисту по Гёте, а также по Массне.

Что было у Орландо на уме? Все тот же «Вертер»… Семья… Но все это неважно, скоро голоса убаюкают ее, ведь слова — всего лишь звуки, и она любит уверенный и медно-звонкий голос Орландо. Он поразил ее еще при первой встрече. У всех певцов есть два диапазона: в одном они разговаривают, в другом поют. Когда в тот вечер он пел дуэтом с бабушкой, ей показалось, что в глубине его легких берёт начало переливающаяся река, богатая разноцветными, сияющими созвучиями, которые, наконец-то освободившись, низвергаются мощным, захватывающим воображение водопадом. Казалось, его голос доносился из глубин серебристого озера…

Она ощутила, как по телу разливается сонливость. В старом кафе на берегу Дуная было мягко и уютно. Во время разговора Куртеринг теребил пальцами дряблую кожу своего старческого горла — монотонный жест старика. Свет тускнел, дождь тоже должен был скоро закончиться, он уже слабее стучал по стеклам, и ей показалось, что она различает внизу, за поворотом реки, неподвижные отблески, которые тоже растворятся в непроглядном сумраке. Вена медленно куталась в неясные сумерки, словно кружась в самом медленном из всех вальсов. Скоро умолкнут скрипки и все замрет… И вот уже их голоса слабели, смычки застывали, и под ними угасали последние ноты песни…

…Шарлота Хард.

Это имя заставило ее проснуться. Может быть, потому что, сам того не желая, Куртеринг произнес его слишком громко, может, потому что оно заставило ее вспомнить о чем-то странном и важном — о чем-то, что способно мигом развеять сон.

Легким движением она выпрямилась на диванчике. Ее поразило напряженное выражение лица Орландо. Он сидел, положив локти на стол и склонившись к собеседнику. Никогда еще она не видела его таким сосредоточенным. Ее почти что умилял этот послушный взгляд школьника, с усердием вслушивающегося в голос учителя, чтобы запечатлеть в памяти каждое его слово.

— Эта история намного удивительнее, чем вы думаете.

Старый профессор выдержал паузу. Искусство вести рассказ и удерживать внимание он постиг в золоченых амфитеатрах университетских аудиторий. И вынес из них пусть уже не модные, зато эффектные приемы. Что знал старый ученый о Шарлоте Хард? О настоящей Шарлоте — не той, на руках которой умирал Орландо во время спектаклей.

— Ее детство не представляет большого интереса, оно как две капли воды похоже на ранние годы всех девочек ее круга в последней четверти XVIII века. Она играет на клавесине, управляет делами по хозяйству — когда, конечно, сама в них не участвует, — ходит в церковь, поет там в хоре. Некоторые свидетельства позволяют утверждать, что она имела большие склонности к пению и музыке вообще. Кажется, ее семья в какой-то момент начала испытывать финансовые затруднения и это вынудило ее расстаться со своими домами и владениями в Вецларе и Эренбрейтштейне. Кое-кто утверждал, что ее отец, бывший бальи, после упразднения должности запил. Как раз в это время Шарлота, скорее, по необходимости, нежели вследствие настоящей привязанности, выходит замуж за Герберта Харда. Он состоятелен, у него есть ренты, фамильный дом в центре Вецлара, и (кто бы сомневался!) он с давних пор влюблен в прекрасную Шарлоту, которую знает с самого детства. Венчание происходит в старой часовне в Сиборге. Именно туда 21 октября 1772 года под звон колоколов съезжается множество колясок и фиакров. В этот день стояла великолепная погода, и холмы, видимо, отливали алыми и золотистыми тонами, как это обычно случается осенью в той местности. Можно предполагать, что Герберт Хард в те часы представлял собой великолепный образчик веселья; он и подумать не мог, что, пусть даже не под своим именем, прочно войдет в историю, что в памяти будущих поколений он останется Альбертом, вечным воплощением человека-препятствия, того, кто одним своим присутствием мешает возлюбленным воссоединиться, того, чье существование разбивает любовь.

Становилось жарко. Расставленные вдоль стены цветы в горшках блестели, как будто бы здесь, внутри, дождь тоже все это время поливал их. Никто и никогда уже не смог бы остановить Густавуса Коломара Куртеринга, и Карола восхищалась тем, с какой любовью старик описывал прошлое, всегда казавшееся ей чем-то удушливым, густым и непроницаемым, как Алькенский лес или как тайна Германии.

Орландо откинулся на спинку диванчика и нащупал под столом руку Каролы.

— Не буду подробно излагать вам историю той любви. Вам, мсье Натале, несомненно, известны ее основные вехи…

В его глазах время от времени проскакивали озорные искорки. Казалось бы, сухарь ученый с хитроватым лицом, человек, целиком состоящий из знаний, — и вдруг откуда ни возьмись это мальчишество, заставляющее его выцветшие глаза светиться еще сильнее…

— Что касается нового персонажа, уже готового выйти на сцену, которого Гёте нарек Вертером и чье настоящее имя Карл Вильгельм Ерузалем, то здесь я уточню всего лишь две детали. Это студент. Сердечные делишки ему отнюдь не в новинку, и он принадлежит к развеселой шайке кутил из Фольперстхаузена, даже, судя по всему, является ее потешным предводителем. А еще смею вас заверить, что все собранные мною свидетельства… а на это расследование я потратил большую часть своей жизни… Словом, могу утверждать одно — и я докажу вам это, господин Натале, — Вертер был полной противоположностью романтичного юноши, склонного к самоубийству. Впрочем, он себя и не убивал.

Карола взглянула на Натале. Его профиль отчетливо выделялся на фоне стекла, усеянного отблесками фонарей с набережной, которые были видны даже отсюда…

Значит, Гёте выдумал всю эту историю?

Сухой смешок вырвался из груди Крутеринга. Его ноги под столом ходили ходуном.

— Вовсе нет, Гёте искренне верил, что Вертер-Ерузалем покончил с собой. Как свидетельствует его переписка, это самоубийство тронуло его до глубины души, именно оно побудило его взяться за пересказ этого нашумевшего происшествия: еще бы, мужчина умирает от любви! Какая удачная находка! Полицейские протоколы, кстати, тоже свидетельствуют, что Карл Вильгельм Ерузалем собственноручно свел счеты с жизнью накануне Рождества, года, милостью Божьей, 1773.

— И что же, разве не так было на самом деле?

— Определенно нет.

Карола протянула руку, и ее ладонь сверкнула белизной в круге света, падающего из-под абажура.

— Господин Куртеринг, — сказала она. — Вертер умер от пули, выпущенной из револьвера. Полиция говорила о самоубийстве, молва твердила о самоубийстве, и два века спустя все по-прежнему считают, что это было самоубийство. Но раз самоубийства не было, то что же стало причиной смерти Вертера?

Настал черед Куртеринга выпрямиться. Его седые волосы растрепались, и Натале показалось, что щуплое тело профессора задрожало.

— Вы задали хороший вопрос, мадемуазель, — промолвил Куртеринг.

Без видимой причины Каролу охватило странное чувство, будто кто-то вдалеке отворил дверь и ледяной ветер, прилетевший из чужих далеких стран, обдал холодом ее сердце.

Маргарет очень осторожно подняла кошку, спавшую у нее на коленях. Ингрид, дремавшая в глубине кресла, приоткрыла один глаз, удивленная такой непривычной деликатностью. Распрямив колени, девушка легко подпрыгнула и разжала руки. Кошка взлетела в воздух, выпустила когти и, зарычав от ужаса, вцепилась на лету в стенную обивку, повисла на ней. Лишь чудом извернувшись, она упала на лапы и юркнула под кресло.

Ингрид Волленхаус молча улыбнулась, от чего остатки утреннего макияжа на ее лице потрескались еще сильнее.

— Однажды ты убьешь ее, ведь правда?

Маргарет пожала плечами. Она никогда не любила Бабусю. И просто ненавидела ее с тех пор, как Карола уехала с Орландо. Ей не хотелось смотреть на часы: было уже поздно, а ночью наступает время любви. В этот момент они, должно быть, уже в постели. Вдвоем в Вене. Она представляла, какое это, должно быть, безумное удовольствие. До сих пор она не любила ни одного из мужчин, которые когда-либо были с нею рядом… Даже того прошлогоднего финна, такого хрупкого, с девичьими руками. Карола же всегда имела то, что хотела. Вот и в этот раз она забрала постояльца себе. Теперь она больше не вернется в Сафенберг. Зачем ей это нужно? Снова возиться с этими впавшими в детство маразматиками и терпеть тупого простака Крандама, который даже не способен…

— Людвиг! Маргарет хотела убить кошку!

Голос этой старухи способен был преодолеть стены. Иногда по ночам она кричала — пронзительно, как малая девчонка.

— Я видела, она как подбросила ее вверх, под самый потолок…

Людвиг Кюн вошел в салон и с трудом присел на корточки перед камином. Стекла его очков превратились в два красных круга.

— Зима будет холодной, — сказал он.

Маргарет встала, ее охватило знакомое и ненавистное ей чувство: она сама не знала, чего хотела, внутри нее царила бескрайняя пустота, которую нечем было заполнить. Такое часто на нее находило, но именно теперь, в этой комнате, это чувство обострилось до предела. Слишком мною темноты под потолком, много ковров, много стариков, а вокруг огромная пустынная долина…

Ингрид хлопнула в ладоши, и сухой резкий звук отозвался эхом, словно в пустом театре.

— Спят они все, что ли?

Людвиг все еще смотрел на огонь. Его лысина блестела, словно гладкий розовый панцирь скарабея. Он протянул руки к огню. Да, все, должно быть, спали. Лишь проходя мимо комнаты своего отца, он слышал шум. Старик, наверное, снова взялся рисовать.

— Карола вернется?

Маргарет повернулась к старухе. В отсветах пламени волосы Ингрид сменили оттенок на грязно-розовый. Ее губы были влажными от слюны.

Психи. Больные. Нужно смываться отсюда.

В очаге тихонько треснуло полено, но не этот звук заставил Маргарет вздрогнуть. Кто-то стучал в стену. Равномерный стук в перегородку, доносившийся со второго этажа…

Людвиг встал, и его колени хрустнули.

— Сдохните! — завизжала Ингрид. — Сдохните вы все…

Маргарет взглянула на отца. Теперь мертвец стучал громче. Ей показалось, что Людвиг вдруг решил больше не шевелиться, что он так и останется стоять спиной к пламени, пока все не утихнет.

Полумрак «Кистлеркафе» прорезан светящимися кругами от абажуров. Свет едва касается лиц, однако Карола прекрасно различает профессора Куртеринга. Наверное, потому что он, увлеченный рассказом, склонился над сто лом…

— Итак, тело Карла Вильгельма Ерузалема обнаружили утром. Его нашла Шарлота. И здесь Гёте пускает в ход вымысел, изменяя две детали. Писатель утверждает, что Вертер-Ерузалем пустил пулю в лоб у себя в кабинете и, что когда приехал врач — а это более чем через шесть часов после выстрела, — он был еще жив. У Гёте, несмотря на весь его безумный романтизм, присутствует здравая доля реализма. Чтобы придать рассказу большую правдоподобность, он приводит точные детали. Так, он сообщает, что выстрел пришелся повыше правого глаза и что мозг не был задет. Массне, или, вернее сказать, авторы оперного либретто, идут еще дальше: у них Вертер умирает на улице, под зимним снегом, на руках у Шарлоты. Что поделать, в конце оперы нужен дуэт…

Карола отметила, что Орландо зажег сигарету, третью с тех пор, как они сюда пришли.

— Подведем итог, — сказал Натале. — Этот Карл Вильгельм Ерузалем влюбляется в Шарлоту Хард, хозяйку дома, в котором он останавливается. Она замужем, поэтому отказывает ему, а пару месяцев спустя находят его труп с пулей в голове. Рядом с трупом пистолет, и следствие приходит к выводу, что это самоубийство. И все же можно предположить, что люди, занимавшиеся этим делом, имели свои причины, чтобы…

Карола увидала, как сморщилось лицо Куртеринга: теперь перед ней была глиняная маска, которую можно было бы озаглавить «Ликование». Когда он заговорил, его голос звучал выше на октаву.

— Вы упускаете одну деталь, господин Натале. На первый взгляд, она не имеет ничего общего с этой историей, но именно благодаря ей все и проясняется: Герберт Хард, муж Шарлоты, занимал в то время высокую должность в магистрате.

В нескольких столиках от них один из посетителей перевернул страницу газеты, и шорох бумаги смял тишину.

— Вы хотите сказать, что он сам вел расследование?

— Практически так оно и было. Расследование поручили другому судье, сведения о котором я нашел более двадцати лет назад: он был лучшим другом мужа Шарлоты. Другом и коллегой.

Орландо выпустил синий дым, который заполнил конус света и поднялся под абажур. Казалось, из-за дыма лампа стала светить ярче.

— Я держал в руках промежуточные заметки следствия, продолжил Куртеринг. — Они все еще хранятся в архивах судебной канцелярии. Я могу утверждать, что никакого настоящего расследования не было, я приберег для вас несколько очевидных противоречий, пару существенных пробелов. Они даже не учли то, что Ерузалем через день должен был отправиться на свадьбу одной своей родственницы, и что накануне он кутил в Шорфестене, в кабаре «Золотая беседка», и что…

— Вы утверждаете, что мы имеем дело с преступлением? — перебил его Орландо. — Тогда кто же убийца? Кто убил Вертера?

Куртеринг пожал плечами.

— Еще чуть-чуть, и эта история превратилась бы в водевиль, достаточно было лишь поубавить любви и ревности и добавить немного юмора. Разница между драмой и комедией — всегда лишь вопрос дозировки. У нас есть три персонажа: муж, жена и «почти любовник»… В этом провинциальном обществе, зажатом предрассудками и традициями, на протяжении двух сотен лет никто и мысли не мог допустить, что убийцей может быть судья. Даже будь он предан суду, Герберт Хард был бы помилован. Убив Вертера, он всего лишь защитил репутацию своей супруги, а также свою честь. Но версия с самоубийством помогла избежать вещи в сто раз худшей, нежели смерть, вещи, против которой все средства хороши — ложь, компромисс, предательство и даже убийство. Она помогла избежать скандала.

Однако Хардам не везло. Едва эмоции, вызванные смертью Вертера, улеглись, как Гёте вздумалось потоптаться по этой истории своими тяжелыми сапожищами. Его книга тяжелым камнем упала в застоявшийся пруд, и все факты всплыли на поверхность. Для потомков Герберт Хард не будет убийцей, но навсегда останется «почти рогоносцем». Едва ли более почетное звание. И если вины в данном случае меньше, то смеху уж точно намного больше.

Орландо раздавил окурок в пепельнице… Генрих Валлен был прав.

Странная интуиция была у этого старого певца. Сотни раз сыграв роль Альберта, он постиг настоящую природу этого героя. Может быть, Массне тоже чувствовал ее. Предоставить кому-то орудие для самоубийства и убить самому — не такая уж большая разница, и Альберт ее преодолел.

Орландо подумал, что отныне он будет играть роль Вертера по-другому. Страстная любовь, которую молодой человек испытывал к Шарлоте, не была болезненным, томным или удручающим чувством. Теперь Орландо почувствовал в нотах и словах глубокое дыхание жизни. Отныне его голос будет более спокойным и твердым.

Карола закрыла глаза. Ее предок был убийцей. Ну и что с того? Важно ведь не это, важен лишь этот человек, который находится рядом с ней и которого она любит; важен лишь страстный порыв, который охватил их вчера вечером и который вернется этой ночью в зеркальных бликах спальни. Ей казалось, что их переплетенные тела, отражающиеся в зеркалах, освещает одна ничтожная искорка, затерянная в нескончаемом потоке пузырьков в бокале золотистого шампанского. Она чувствовала на себе его пальцы, и волна невыносимого наслаждения захлестывала ее. В ее мире Орландо был единственным живым человеком среди всех этих серых парковых статуй. Вот Ингрид и Эльза у беседки, вот Петер, толкающий кресло Хильды Брамс, и Людвиг на каменной скамейке в аллее, рядом со скульптурой Дианы… Все испарилось, осталась лишь женщина в объятиях мужчины. Но мужчина не был Хансом Крандамом. В таком случае, может, и я не Карола? Кого же ты сжимал в своих объятьях, мой добрый певец, в эту венскую ночь? Как тебе удалось отыскать ту, другую, потерявшуюся во мне? Мои руки скользили по твоей взмокшей спине. Интересно, как занимались любовью пару веков назад? Знаком ли был любовникам этот жар, этот смех…

Альберт не простил… Простит ли Крандам, если…

— Только сейчас вспомнил, — спохватился Орландо. — Я ведь вас даже толком не представил. Карола Крандам, одна из далеких потомков Шарлоты Хард.

Куртеринг едва заметно вздрогнул, но от этого его улыбка не стала менее душевной.

— Богам угодно иногда закручивать престранные интриги, — пробормотал он. — И вот они вновь забавляются, столкнув Шарлоту и Вертера.

Какую-то долю секунды старик, казалось, колебался, потом добавил:

— Опасайтесь Альберта, если он существует.

Орландо сжал руку Каролы.

— Да, он существует, — сказал он. — Но мы скоро покинем Германию. После постановки «Богемы» в Мюнхене я пою «Вертера» в Венеции. Мой сезон заканчивается в Нью-Йорке.

Карола успокоилась. Все либо наладится, либо разрушится. У нее был выбор: либо жизнь, подобная ночи, в окружении стариков, когда следующий день похож на предыдущий, либо огни роскошных отелей и ночи с Орландо, бурные, словно вешние потоки на порфировых склонах Ротенфельса. И я, Карола, совсем иная, наконец обретшая сама себя и настолько — до самых кончиков пальцев — преисполненная собой, что, кажется, не удержусь в собственном теле. Вдалеке от туманной долины и нескончаемых вечеров, там, где аэропорты, театры и все города мира! Кто тут устоит?

— …В наши дни люди по-прежнему сводят счеты с жизнью из-за любви, но теперь уже совсем по другим причинам, нежели раньше, потому что между Гёте и нами лежит одно изобретение. Да простит меня мадам, это — секс.

Старому профессору была присуща старомодная, не свойственная нашему веку обходительность, которая позабавила Орландо.

— Вы и в самом деле считаете это изобретением?

— Именно так. Секс — это совершенно новая и, безусловно, искажающая призма, через которую мужчины видят женщин. Это было не свойственно эпохе Вертера. Наш век носит довольно странные очки. Именно это пытались донести Фрейд и остальные, только мы не верили. Вертер взирает на Шарлоту без вожделения. Любое плотское желание здесь считается преступным и безжалостно изгоняется.

— Но ведь в третьем акте он жаждет поцелуя, да и в конце оперы их губы соприкасаются, и тогда…

Профессор отрывисто машет своей маленькой ручкой в матовом свете лампы.

— Это символ, господин Натале, просто символ. Бьюсь об заклад, что в постели с Шарлотой Вертер до такой степени был бы захвачен своей безграничной любовью, что оказался бы бессилен…

Голоса удаляются. На молодую женщину нападает оцепенение. Буря улеглась, вальсы тоже утихли. В тысячах километров отсюда она слышит смех Орландо. Густавус Колмар Куртеринг улыбается. Густавус Колмар… Странные имена, слишком громоздкие для такого маленького господина. Еще сутки в этом городе. Они уедут завтра ночью. Орландо поет в Мюнхене, а ей нужно возвращаться. Уместно ли говорить «нужно»? Наверное, да. Они все такие старые. Временами мне кажется, что они не умрут никогда и что я буду ухаживать за ними до скончания века — такое уж мое бремя… Мое место там, среди гор, в этом доме, из которого никто не сможет меня вырвать. Я всего лишь один из камней в стене. Не стоит трогать меня, не стоит отрывать от других, иначе все обрушится. Ханс понял это. Он знает, что я — часть от целого, он смирился и больше не пытается вытащить меня оттуда. Ничто уже не поможет мне влиться в этот мир. Нужно будет постричь плющ под крышей: стебли уже прорастают сквозь черепицу. Обязательно попрошу мужа, чтобы он это сделал. Не знаю почему, но я все время забываю… Здесь так тепло и уютно.

Куртеринг увидал, как ресницы прикрыли ее глаза; на несколько секунд они встрепенулись, приоткрыв радужку — перевёрнутое заходящее солнце в белом небе, — и потом закрылись вновь. Ее гладкие веки были окаймлены аккуратной густой бахромой. Сон превращает некоторых людей в детей. В какое-то мгновение он позавидовал Натале, которому так часто доступно это невинное удовольствие — смотреть, как она спит.

Выходит, эта женщина, дремлющая сейчас перед ним, — далекий потомок Шарлоты.

— Судьба Шарлоты Хард, видимо, самая трагичная, какую только можно себе представить. Ничто не указывает на то, что она и в самом деле любила этого юного студента-постояльца. Скорее всего, ей было известно, что убийца — ее муж. Публикация произведения Гёте нанесла еще один удар по молодой женщине. Разразился скандал, который не оставил семью в стороне.

Орландо вертел чашку на блюдце.

— И что с ней стало?

— Херберт Хард попросил перевода в судебный округ Карлсруэ, однако не получил его. Перед супружеской четой одна за другой закрылись двери всех почитаемых домов города. Изоляция была полной. Шарлота родила трех детей, один из которых умер от горячки осенью 1789 года. А годом позже у нее появились первые симптомы помутнения рассудка, которые вскоре, через десять лет после событий, описанных Гете, приведут ее в приют для умалишенных. Там она и умерла в глубокой старости. Свою каморку она не покидала почти тридцать лет. Похоронена Шарлота на кладбище, которое до сих пор существует: оно расположено за левым крылом психиатрического госпиталя в Гейдельберге.

Орландо Натале покачал головой. Эта женщина была властительницей дум многих поколений, она была той, ради которой сводят счеты с жизнью. Самой чистой, самой страстной, самой нежной из возлюбленных и самой строгой из женщин. Образчик совершенства. Она нашла воплощение в чертах и во внешности самых известных оперных див, самых именитых певиц. И она же, безумная старуха, одинокая и всеми забытая, угасла в комнатушке приюта-тюрьмы, прикованная к стене цепью. Прообразы не всегда столь блистательны — это следующие поколения приукрашают миф. Несчастная, безумная Шарлота.

Куртеринг и Натале сокрушенно покачали головой. Кафе уже почти опустело. Видимо, некоторые посетители зашли сюда лишь для того, чтоб укрыться от дождя, а поскольку тот уже закончился, они разбрелись восвояси по мокрым улицам.

Карола потянулась и улыбнулась профессору.

— Простите, я, кажется, чуточку вздремнула.

Куртеринг скрестил свои фарфоровые пальцы в свете лампы.

— Шиллер как-то сказал что-то вроде этого: если спящая женщина волнует меня, значил бег моих дней еще не закончен… Я не был бы таким оптимистом, как он, но, когда вы на минутку задремали, я почувствовал себя счастливым. Могу ли я задать вам один вопрос, который вы наверняка сочтете нескромным?

— Прошу вас…

— Тот дом, где все это случилось, по-прежнему принадлежит вашей семье?

Карола улыбнулась.

— Да, мы все еще живем в Сафенберге.

Орландо мягко выпрямился на своем месте.

— Кстати, — продолжала она, — господин Натале несколько последних дней занимал ту комнату, в которой был убит Вертер.

Куртеринг взглянул на тенора, и, несмотря на тень, скрывавшую его лицо, ему показалось, что черты певца неуловимо изменились.

А за стеклом на город обрушились миллиарды серебряных кинжалов, пронзая черный асфальт.

Над Веной снова шел дождь.

Маргарет приподняла голову Петера Кюна, тяжелый камень, примявший своим грузом подушку. Может быть, стоило усадить его повыше. Она вспомнила: кажется, после очередного сердечного приступа доктор настаивал на том, чтобы больной оставался сидеть в подушках. Но тело было слишком тяжелым.

Из коридора донесся голос Людвига, звонившего врачу. Нужно подождать, пока тот приедет из Шорфестена, и все закончится. Ей почудилось, что на лицо Петера легла печать смерти, и одновременно показалось, что он не умрет никогда.

Парик старика-художника съехал на лоб. Она подумала было снять его, но одернула себя. Не для того Петер жил с шевелюрой, чтобы умереть лысым. В этом было что-то уж слишком унизительное.

— Как он?

Она не ответила Людвигу, и тот замер на почтительном расстоянии от кровати, словно боялся подойти к умирающему. Грудь Петера вздымалась слишком часто: смерть — это всего лишь ускоренная жизнь, перегрузка, последний рывок, который уже ничто не может сдержать и который за несколько секунд сжигает все остатки энергии. Вся предыдущая жизнь была рачительной экономией, и вдруг организм решил все растратить одним махом. Последний всплеск крови и кислорода.

И как на зло, нет ни Каролы, ни Крандама. Я не любила своего деда, мы никогда не обменивались более чем десятком слов за раз, но мне еще больше не нравится смотреть, как он умирает…

Наступило какое-то подобие успокоения, и Людвиг приблизился к изголовью. Старик выдержит и на этот раз.

— Сейчас приедет доктор.

Они говорили все вместе и лишь бы что. И больше всех — старухи-сестры…

— Он хочет что-то сказать.

Она заметила, что Людвиг отстранился, словно не хотел слышать того, что пытался сказать его отец. Губы цвета мела шевелились, но голоса не было слышно. Маргарет провела рукой перед глазами умирающего — они не мигали. Она никогда не обращала внимания на их цвет, но в этот миг они были так близко, что она не могла не заметить эту странную ржавчину вокруг зрачка. Может быть, раньше они были другими, живыми глазами оттенка стали, и лишь время покрыло ее ржой.

— Карола.

Наконец ему удалось выговорить. Старик звал не ее. И это было в порядке вещей. С чего бы это ему звать ее в такой момент? Карола всегда была тут как тут, Карола никогда не покидала Сафенберг, она была последним оплотом жизни среди теней… Карола всегда была любимицей.

Его кадык заерзал, словно под натянутой кожей пряталось раненое животное, насекомое с маленькими бессильными ножками. Маргарет наклонилась, и одна из ее сережек коснулась костистого выступа. Она уловила шепотом произнесенную фразу и медленно выпрямилась.

— Что он тебе сказал?

В этом голосе был страх, вполне осязаемый страх. Людвиг Кюн машинальным жестом поправил очки на переносице, и девушкой овладело нечто похожее на жалость.

— Какая-то бессмыслица, — ответила она. — Он бредит.

— Что он тебе сказал?

Это было неважно. Для нее всё всегда было неважно, и даже эта агония ее не трогала.

Над комодом, лицом к кровати, висел один из портретов человека, которого Петер Кюн рисовал постоянно. И именно на эту картину она бросила взгляд, перед тем как ответить.

— Он сказал: «Это не я убил Вильгельма Тавива».