Карло Томби хлопнул в ладоши, и Орландо, перепрыгивая через несколько ступенек, побежал по лестнице, ведущей в мастерскую на мансарде. Там он столкнулся с Уолтоном, в то время как Пратти подбежал к рампе. И вдруг все трое покатились со смеху.
— Нет, — заорал Томби. — Изобразите радость, porca madonna, разве вы никогда не видели игроков «Ювентуса», забивших гол «Милану»? Вот что мне нужно — точно такое же веселье. Будто бы вы только что выиграли Кубок…
— Карло, так мы играем Пуччини или играем в футбол?
Томби, перебирая своими короткими ножками, носился по сцене.
— Это одно и то же. Опера — это матч, и именно так ее нужно играть.
Пратти, подбоченясь, восстанавливал дыхание. Уже давно итальянская земля не рождала такого баса. Коллен в его исполнении был самым великолепным со времен Тито Шиавони. Однако было заметно, что спортивные постановки Карло Томби повергали его в смятение.
Для Орландо же они были не в новинку. Томби был величайшим из когда-либо живших зачинщиков беспорядков. Именно с его подачи со сцены исчезли те выстроенные, словно на парад, ряды хористов… Хоры в «Набукко» и «Сицилийской Вечерне» стали притчей во языцех — хитросплетения беглых линий, которые он выстраивал с мастерством хореографа; он знал, как придать толпе свободу и текучесть.
— Вам двадцать лет, у вас целы все зубы, ни одного седого волоска, вы даже не подозреваете о существовании холестерина. Вы свободные поэты, артисты, философы, у вас есть девушки, вы кутите. Не будете же вы это играть с таким видом, будто в ваших руках находится судьба государства. Иначе это превратится в «Бориса Годунова»…
Уолтон взъерошил волосы и пробормотал:
— Даже в «Годунове» он бы заставил попов носиться как угорелых.
Орландо нравился этот великий английский баритон. Они встречались на сценах, в аэропортах. Илмера Уолтона всегда сопровождала женщина, носившая одежду аляповатых расцветок, непривлекательная и несоблазнительная. Однако Орландо смутно ощущал, что ему недостает такой же близости, какая угадывалась между ними…
— Все сначала!
Орландо встал.
— Ты не думал о том, чтобы установить стартовые колодки?
— Не смешно, — рявкнул Томби. — По местам, живо, Рудольф, Марсель, Коллен. Радость, черт возьми, радость… Представьте, что три недели ничего не жрали, и тут появляемся мы с приятелем, и у нас с собой цыпленок и вино… Музыка!
Орландо занял свое место. Не думать ни о чем, просто играть. Сцена Мюнхенского национального театра была просторной. Без прожекторов всё выглядело пыльно-серым; декорации изображали мастерскую с убогими кроватями, загроможденную книгами и старыми картинами. За окнами простирались парижские крыши…
— Поехали!
Едва заслышав вступление виолончели, Орландо Натале сорвался с места. Коллен-Пратти несся вдоль рампы, Уолтон катился вниз по лестнице. На этот раз они встретились точь-в-точь на площадке и закружились, охваченные музыкальной трелью.
— 3:0, — заорал Уолтон. — Я забил мяч головой…
Томби воздел руки.
— Чудесно! Вы настоящие артисты.
Трудно было вообразить что-либо менее напоминавшее оперу, чем эти репетиции. Ведь никто из певцов пока не был охвачен той паникой, которая завладевала ими за несколько секунд до поднятия занавеса. И далеко еще было то внезапное облегчение, с которым при первых же нотах с головой окунаешься в самую безумную аферу, известную человечеству: петь, петь изо всех сил, до полусмерти, до экстаза…
Орландо знал, что в такие мгновения резко бросает в жар, он не раз видел, как пот в первые же минуты смывает грим, и в антрактах, когда певцы возвращаются в гримерки, их лица под румянами кажутся бледными масками живых мертвецов. После каждого спектакля Джанни заставлял его взвешиваться, вел своеобразный журнал здоровья, полный цифр и графиков, таких же точных, как у атлета мирового уровня. После «Лоэнгрина» в «Метрополитен-опере» в 82-м он сбросил три с лишним килограмма. Три двести шестьдесят, если точно. Это был рекорд… Самым изнурительным после Вагнера был Верди: два кило за два часа в образе герцога Мантуанского.
Однако Натале быстро восстанавливал силы. Для этого ему не нужно было ходить к специалисту, он научился самостоятельно превозмогать то чувство бездонной пустоты, которое появлялось после арии, когда мускулы и поджилки тряслись, словно после стометровки, а сердце вырывалось из груди, лихорадочно хватая отсутствующий кислород… Понадобились годы, чтобы научиться справляться с сюрпризами, преподносимыми изнуренным организмом. Ведь в процессе пения участвовало все тело, и еще в Парме его старый профессор из «Вилла Сантанера» не раз говаривал: «Пальцы на ногах, Орландо, даже пальцы на ногах обязаны петь. Ты должен чувствовать мелодию всем телом, вплоть до пальцев на ногах. А горло — всего лишь переходник…» Знавал он одну меццо-сопрано, которая спала двадцать часов кряду после каждой «Нормы». Этим объясняется и кажущаяся кокетливость, и капризы певцов. Кто-то мог петь «Андромаху» с гриппом, но, подхватив легкий насморк, был не в состоянии исполнить захудалую роль четвертого плана. Оперные певцы — самые хрупкие из артистов. Пошатнуть их карьеру может даже насморк. Голос меняется, «светлеет» или «тускнеет», теряет окрас и твердость. Вот уж воистину, самый хрупкий и изменчивый человеческий орган. Фантастический инструмент, подвластный старению и способный меняться в зависимости от сиюминутного настроения и состояния мыслей…
Томби отошел к оркестровой яме. Пратти массировал поясницу.
— С Зеффирелли было поспокойнее. Вечернее освещение, миллиметровые прожекторы…
— Времена меняются, — сказал Уолтон. — Что ж, я думаю, на сегодня всё.
Орландо обреченно вскинул брови:
— Может, для вас и всё, мне же пыхтеть до вечера — постановка дуэтов с Эмилианой.
— Надеюсь, он и ее заставит побегать, — Уолтон кивнул подбородком в сторону постановщика.
Не думать о Кароле. Не думать даже, что не нужно про нее думать. Верное средство для этого — огонь, вода и медные трубы театральной сцены. Это искусственно созданное место было более реальным, нежели то, которое он только что покинул. Эти декорации, этот город из раскрашенной ткани, который можно было обозреть из окна до самой церкви Сакре-Кёр, был его рабочим местом, его цехом. Там, в Сафенберге, в отблесках свечей старики-привидения слушали музыку, медленно льющуюся из-под пальцев одной из старушек, и девушка с атласными глазами посреди этого сонного царства была явно не на своем месте. Да, именно это он почувствовал сразу, как только приехал: ее место было не здесь. Трудно объяснить, но всё так и произошло, и именно в ту секунду он, сам того еще не осознавая, решил ее высвободить, вернуть в реальную жизнь… И однако в лучах утреннего солнца, в супермаркете, за колченогим столом в кафе она была более живой, нежели любая другая женщина.
Черт, решил ведь больше о ней не думать!
Кстати, до вечера он загружен работой; в «Савое» для него зарезервирована комната, а вечером его ждет ужин с Томби, Уолтоном и двумя журналистами с английского телеканала. Если будет желание, он легко сможет найти женщину. Они умели появляться в нужный момент, в красном неоновом свете баров; закинув ногу на ногу, они сидели за стойками на высоких табуретах. Пряжки их лакированных туфлей впитывали свет, браслеты змеились по обнаженным рукам. Вот оно, успокоение. Их ногти были покрыты лаком разных оттенков — от полупрозрачного до густо-пурпурного, — но все они были одинаковы, в их любви остро чувствовалось страдание, плавно переходящее в удовольствие, которое вызывало у них одинаковый трепет губ и ноздрей. Да, видимо, ему нужна была одна из них, чтобы забыть Каролу. Нет, даже не для того, чтобы забыть — в этом желании было что-то более коварное. Может быть, закрыв глаза, ему удастся представить, что она здесь, в комнате, и он сможет…
Огни погасли, и мастерская на Монмартре внезапно погрузились во мрак. Сквозь стекла еще струился свет лже-луны, расчерчивая на квадраты картину с изображенными на ней бегущими евреями и ликующими фараонами — ее в первом акте рисовал Марсель.
Да. Сегодня вечером ему нужна женщина. Просто необходима. К черту эти немецкие глупости, эти телячьи нежности, он для них не создан! Да-да, я не создан для безумной любви. Я не чувствую ни желания, ни необходимости зарыться в копну волос или до беспамятства заглядеться в глаза… Бедный Вертер. Он отдал жизнь за одну улыбку… Я же в иные вечера умираю за несколько тысяч долларов. Во всех уголках мира увидят, как я свожу счеты с жизнью, и вся земля вновь и вновь будет ужасаться моей смерти.
Он пообедал с Томби, Уолтоном и его женой в театральном кафетерии.
Вся вторая половина дня была посвящена репетициям. Эмилиана Партони была великолепна. Томби изменил две дуэтные сцены из первого акта, превратив встречу Рудольфа и Мими в гонку-преследование: прикосновение, бегство, несмелые порывы… Он хотел заставить ее ползать по земле в финальном акте, но вынужден был от этого отказаться. Дабы не раздражать зрителей, привыкших к традиционному финалу, Мими оставили умирать в постели.
В свою гримерку Орландо вернулся к шести. К этому моменту в нем созрело твердое намерение принять душ, немного поспать и отправиться в бар «Савоя», чтобы присоединиться там к Томби и остальным. После обеда звонил Джанни: он сообщил, что начались переговоры по поводу его выступления в «Манон Леско» в Триесте, во второй половине декабря. Орландо и в самом деле принял душ и покинул театр в семь вечера. На дворе стоял сентябрь. Небо между крышами высвободилось от облаков, и последнее солнце освещало фасады многоэтажек; одна из них, та, что поближе, казалась кубом из зеленой воды, огромным застывшим водопадом. Стекло было в точности того же цвета, что и глаза Каролы. Он снова поднялся по ступенькам Национального театра и позвонил из каморки консьержа. Томби еще не вернулся в свой отель. Орландо оставил для него сообщение, извинившись за свое отсутствие сегодня вечером.
Несколько минут спустя он уже пристегивал ремень безопасности и сверялся с часами на приборной панели «вольво». Меньше чем через два часа он будет в Сафенберге.
Он всегда был таким. Никогда его решениям не предшествовало долгое серьезное размышление. Ему больше хотелось бы, чтобы каждый поступок естественно проистекал из разума и воли… Но вместо него поступками, казалось, управлял кто угодно, только не он сам… Накопившаяся за день усталость, дружеское расположение Карло Томби и коллег-певцов — все это тянуло его на ужин. Ему нравились звон бокалов, белизна и упругость накрахмаленных салфеток, внушительный вес серебряных приборов… Смех баритона… Но что-то вновь переключилось у него внутри, и теперь он несся в ночь со скоростью сто сорок километров в час. Он не знал, что будет дальше, и чувствовал неясную тревогу. Он никогда не узнает, почему так поступил. Это глупо, тем более, что его никто не ждет, что придется ложиться спать на голодный желудок, — да еще при условии, что будет где переночевать. К тому же эти старики, которые вечно настороже, будут зорко следить за ним. В особенности сестры: они уж точно глаз с него не спустят… Все время за драпировками прячутся соглядатаи. И Карола у них в плену. А может, именно она и правит этим странным балом. Я становлюсь идиотом.
Ночь быстро опускалась на землю, и когда он проезжал у подножья гор, воздух стал холодным и синеватым, словно сталь клинка. Деревни на склонах начали неуловимо меняться — скоро они вообще утонут в тени утесов, став невидимыми.
Теперь уже близко. Пихтовый лес густел.
Его нога отпустила педаль газа и слегка коснулась тормоза. Впереди, прямо посреди дороги стоял «мерседес». Задние фонари не были включены, и мрачная масса автомобиля сверкала на асфальте. Гигантский жук с черным стальным панцирем.
Орландо сбросил скорость и различил нескладный силуэт, склонившийся у машины.
Он включил фары и притормозил. Это была женщина. Несмотря на широкую куртку и вельветовые брюки, он разглядел спутанную копну волос.
«Мерседес» тронулся. Орландо показалось, что машина попалась в лапы ночи, и та, ухватив ее за невидимую нить, потащила за горизонт.
В свете фар он увидел, как женщина подняла руку, и остановился. Она похлопала по капоту, будто проверяя его на прочность, и наклонилась к окошку.
— Какие-то проблемы? — спросил он.
Теперь он мог получше ее разглядеть. Ничем не примечательное лицо. Она знала, что не привлекает внимания, и поэтому в уголках ее губ залегли пока еще нечеткие усталые складки — следы недовольства и уязвленного детского самолюбия. Наверное, это и была основная черта ее лица: следы боли от мысли, что она — так себе…
— Нет. Он ехал в Триберг, поэтому высадил меня здесь. Поворот в пятидесяти метрах, и он не захотел делать круг, чтобы довезти меня.
— А куда вы едете?
— В Сафенберг.
— Садитесь.
Он не удивился — скорее, удивился тому, что не удивился. Крошечная деревенька, затерянная в горах, была более чем в пятидесяти километрах отсюда, а эта путешественница направлялась именно туда. Но, если хорошенько подумать, здесь не было ничего необычного. И даже легко можно было объяснить. Случается, судьба преподносит и более неожиданные сюрпризы.
— Я каждую неделю езжу на попутках. Для меня это своего рода игра. Я встаю на западном выезде из Мюнхена. Никогда не приходится ждать больше получаса. Частенько я пользуюсь этим, чтобы опросить водителя.
Она порылась в сумочке. Орландо не повернул головы. В салоне автомобиля было темно, и его слух уловил лишь шелест бумаг.
— Вас не затруднит ответить на пару вопросов? Я буду ставить птички за вас…
Вероятно, она должна знать Каролу. Это уж как пить дать. Она была помоложе, но деревня такая маленькая… Когда-то они, видимо, вместе играли… Учились в одной школе. И потом, этот «дом престарелых» должен быть известен в округе.
— И о чем ваши вопросы?
— Это тесты. Дурацкие тесты. Я работаю в рекламном агентстве, и мы тестируем реакцию потребителей на различные рекламные ролики…
Что-то знакомое. Может быть, это местный диалект придавал конечным согласным какое-то радостное звучание. Точно так же говорила и Карола.
Она развернула анкету. Краем глаза он увидел, как она откручивает колпачок ручки.
— Мне нужно записать ваше имя, если вдруг будут проверять.
— Натале. Орландо Натале.
Она добросовестно записала, никак не отреагировав. Уж такова судьба оперных звезд. Полная изоляция. Никто из других артистов не вызывает таких восторгов, как они — их осыпают похвалами, толпы любителей оперы превозносят их до небес. Однако за пределами узкого мирка меломанов, несмотря на газеты, телевидение и радио, они остаются почти неизвестными широкой публике.
— Профессия?
Он отпустил педаль газа и переключил передачу.
— А вас как зовут?
По ее движению он понял, что она повернулась к нему, и различил на стекле отражение ее слишком низкого лба.
— Маргарет, — ответила она. — Маргарет Кюн.
Менее чем в двухстах метров впереди на дороге появились огни. Орландо помигал фарами, и когда встречный автомобиль переключился на ближний, он различил контуры грузовика.
— Вы сестра Каролы?
— Да. А вы тоже едете в Сафенберг?
Он прижался к траве на обочине, чтобы пропустить массивный фургон, занявший обе полосы.
Вот и еще одно действующее лицо. Но и к его появлению он должен был подготовиться заранее.
В опере у Шарлоты есть младшая сестра — Софья. Орландо давно питал неприязнь к этой героине: несчастная всегда появлялась некстати. Вокруг нее разыгрывалась драма, а она ни с того ни с сего вбегала вприпрыжку с цветочками в руках и надрывалась, воспевая дневное светило и радость жизни. Это была роль сладкоголосой приставучки, которая раздражала всех на свете своими неуместными шалостями, а ее юность на фоне трагедии выглядела просто неприличной. Лишняя роль. К тому же, она была влюблена в Вертера, однако тот никогда не удостаивал взглядом эту непривлекательную эксцентричную особу, которая до последнего чуть ли не таскала ему тапочки и доставала своими убийственными вешними трелями. И вот теперь настал ее выход. Софья. Маргарет. Младшая сестра.
— Начнем. Как вам кажется, наиболее интенсивное выделение слюны у вас вызывает изображение сосиски на экране или реальная сосиска на тарелке?
— На экране. А у вас…
— Следующий вопрос. Как вы думаете, отражает ли форма сосиски вкус самой сосиски? Другими словами, кажется ли вам, что вкус сферической сосиски отличается от обычной, цилиндрической?
— Слушайте, — сказал Орландо. — Может быть, решим эту дилемму позже, в более спокойной обстановке? Ваши вопросы не из тех, на которые можно ответить без основательного обдумывания.
Маргарет Кюн взъерошила волосы и закинула ногу на ногу. Должно быть, она покупала брюки на четыре размера больше. Даже закатанные на лодыжках, они, тем не менее, доходили ей чуть ли не до подмышек. Попытка строить из себя клоуна.
Зануда-клоун. Маргарет-Софья. Та вваливалась со своим раздражительно прекрасным настроением, эта взялась бог весть откуда со своими колбасными вопросниками… И та, и другая одинаково не вписываются в основное действие.
— Я останавливался у вашей сестры — в отеле «Оперхаус» не было мест.
Она сложила бумаги, закрутила колпачок ручки и запихала все это в огромную сумку.
— Тогда вы знакомы с кланом Кюнов.
Он кивнул головой.
— Экземплярчики — просто конец света, — пробормотала она.
И издала резкий визгливый смешок. Эта роль была явно написана для сопрано. Она достала сигарету, нащупала пепельницу и извлекла из кармана куртки на животе зажигалку весом с полкило. Словно из паяльной лампы, из зажигалки вырвался сноп пламени, и смолистый запах крепкого табака прошиб тенора до самых бронхов.
— Психи, — сказала она. — Одно слово — психи.
Орландо закашлялся.
— Всего лишь безобидное старческое слабоумие…
Она затянулась с такой силой, что раскаленный кончик сигареты осветил панель приборов, и из каждой ее ноздри выползло по едкому облаку.
— Нет, они не слабоумные. Они психи. Это разные вещи.
Психоз иногда заключается в том, что ты считаешь психами окружающих. По поводу и без. Он оторвал взгляд от дороги и повнимательней рассмотрел спутницу. На отвороте ее куртки был пристегнут светящийся пластиковый скелетик, косточки которого едва заметно пританцовывали. Девчонку, способную нацепить подобную вещицу, нельзя считать полностью здоровой.
— И в чем же это выражается?
Снова смешок. На этот раз он утонул в клубах дыма в стиле паровозов тридцатых годов.
— Долго объяснять. Слишком долго. Одна очень старая история.
Она, видимо, курит не табак, а самый что ни на есть настоящий уголь. В детстве, во время религиозных бдений в Педрасене, старики выпускали из своих трубок похожие клубы дыма, и тогда Орландо казалось, что они все скоро умрут от тяжелых ядов, проникающих им в глотки.
— И что же вы с Каролой делаете в этом доме?
Она вжалась в сиденье.
— У меня с ними больше нет ничего общего. Я уехала.
— Но вы возвращаетесь.
— На два дня. Подышу лесным воздухом и снова уеду. Они меня больше не интересуют. Не люблю живых мертвецов. Впрочем, однажды я совсем не вернусь в Сафенберг.
О своей сестре говорить она не хотела… Почему?
— И все же вы так и не сказали, почему они психи.
Она зажала дымящуюся сигарету в правом уголке рта.
— Как ни крути, только психи понапрасну тратят свою жизнь.
— А они ее тратят понапрасну?
— Да, потому что остались там.
Когда она говорила о них, в ее голосе чувствовалась ненависть и колкость; он достаточно разбирался в голосах, чтобы расслышать язвительные интонации и нотки издевки.
— Почему же остаться — значит быть психом? Ведь этот дом не тюрьма, у него свои прелести, свои…
— Нет.
Она оборвала его так резко, что он даже подскочил.
— Вы приехали постояльцем, вы, наверное, видели их чинно восседающими в саду, в салоне, и поэтому говорите о прелестях и покое… Вам это кажется счастьем, но вы ничего не знаете… Эти старики настоящие сумасброды, это сидит у них внутри и это заразно. Это называется наследственностью. Никто из них не смог вырваться из этих мест, лишь мне одной удалось. Но вы видите, я еще не до конца победила… Иногда я возвращаюсь.
Лишь тут Орландо заметил, насколько сильно его руки сжимали руль. Нужно избавиться от этого напряжения. Вместе с Маргарет Кюн в салон «вольво» проникли привидения. Скорее стряхнуть это наваждение!
— Сначала вы спрашиваете меня о разнице между сосисками будущего и настоящего, потом описываете ужасный дом, который силой удерживает своих обитателей…
Девушка отрицательно покачала головой.
— Наоборот. Этот дом никого никогда не держал… Просто у его жильцов не хватает сил, чтобы убежать.
— Здесь есть какая-то тайна?
Снова хихиканье, похожее на птичий писк… Бестолковая осенняя птица, неуверенно выводящая свою безрадостную трель.
— Да.
— И какая же?
Чокнутая. Точно чокнутая. Близняшки — просто оригинальные пожилые дамы, художник — престарелый требовательный эгоист. В отце вообще нет ничего эксцентричного. Но что касается прабабки…
Она снова затянулась, и но салону пополз обжигающий едкий дым.
— Я знаю не все — только то, что у тайны есть имя.
— И что это за имя?
— Хильда Брамс.
Перед глазами возникло лицо паралитички. «Однажды она замолчала», — эта фраза была одновременно тайной и ключом к разгадке… Что крылось за этими блеклыми, утратившими цвет глазами? Какую роль она играла, и играет ли ее еще, прикованная к креслу? Когда он увидел ее впервые в зимнем саду, ему показалось, что он слышит скрежет ее костей… Почти прозрачное тело, из которого выдохлась густота и плотность жизни… Она медленно исчезнет, потихоньку испаряясь и став в конце концов невидимой… словно ледяная статуя, которую уже подтопляют солнечные блики в весеннем цветении парка… Хильда Брамс… Что передала она своим дочерям и потомкам, какой яд по капле влила в Каролу — одну из последних в цепочке наследственности?
Маргарет Кюн уставилась в пустоту. Ночь еще окончательно не вступила в свои права. Она поджидала их в конце пути, там, в Сафенберге.
Лысина Людвига.
Как простое сочетание плоти и кости может содержать столько света? Каждая пора, казалось, излучала ослепительное сияние. Когда он выпрямился, металлическая оправа очков ярко сверкнула в кромешной тьме липовой аллеи.
— Не ожидали увидеть вас сегодня вечером, господин Натале. Для нас это огромная честь и доказательство того, что наш дом был к вам гостеприимен.
Формулы вежливости застряли у него в горле, как только он заметил свою дочь. Они обменялись холодным поцелуем, и все вместе прошли в холл, пропахший старым воском.
Сквозь застекленную дверь Орландо увидал старух-сестер, сидящих под лампой в салоне. Карты дрожали в их руках, а покрытые рисовой пудрой лица смахивали на белые гипсовые маски. Маргарет подошла к ним. Силуэт рыжего клоуна. Не хватало только огненного парика и носа из папье-маше. Старые дамы, не поднимая глаз, подставили щеки для поцелуя.
В темноте он поднялся по лестнице и свернул направо, к своей комнате.
С момента его появления всё в этом ночном особняке своим существованием было обязано лишь невидимому присутствию Каролы. Она одна вдыхала жизнь в эти стены, в эти столы с размытыми контурами, в эти попрятавшиеся по углам комнат круглые ночные столики. Она одна поддерживала гармонию. Она единственная не была здесь привидением… Он чувствовал ее запах, видел волнующие искорки смеха в зеленом спокойствии ее глаз, чувствовал ее крепкую округлую ладонь в своей руке. Карола, живая… Больше, чем жизнь.
Дверь отворилась, и он прильнул к ее влажным и теплым губам. В полутьме ее желанное тело прижалось к нему, испустив вздох, исполненный такой любви, что он почувствовал себя окрыленным, парящим в небе над холмами Волькенхофа. Отныне и навеки Карола станет всей его жизнью, ибо ничто и никогда не сравнится с этой охватившей их страстью, намертво приковавшей друг к другу волну и скалу.
Они были штормом и тихой гаванью. Нужно было сжимать ее так сильно, чтобы ничто и никогда их не разлучило, чтобы между ними не проскользнуло недоразумение, могущее приблизить конец этой необъятной, нежной и вместе с тем грозной бури, в самом центре которой они вдруг оказались… Его пальцы запутались в длинных волосах Каролы… Долгий страстный вздох слегка коснулся его уха, и они, зашатавшись от опьянения, еще сильнее прижались друг к другу в полумраке комнаты.
— Я знала, что вы вернетесь.
Дверь оставалась приоткрытой, и полоска света просачивалась из коридора. Когда она взглянула на него, ее зеленые глаза блеснули во тьме.
Тело Каролы, гибкое и прохладное, словно чистый, сверкающий горный поток, попыталось высвободиться из его объятий. Девушка, светлая, как заря.
— Останься. Останься на ночь.
В холле раздался смех и чьи-то два голоса. Орландо услыхал шум шагов но натертому паркету. По лестнице поднимались двое, мужчина и женщина.
Карола ногой захлопнула дверь и прижала ладонь к губам певца.
— Цель проста: узнать, стоит продавать их с горчицей или без. Это не сложно, ты отвечаешь «да» или «нет», ставишь в клеточках птички…
— Ни один нормальный человек не станет есть сосиски без горчицы. Разве что какой-нибудь дегенерат. Или инопланетянин. Какие-то идиотские у тебя опросники.
Они были уже на площадке. Всего в нескольких сантиметрах, отделенные лишь дверью.
Карола отпустила его руку, и Орландо почувствовал, как ее пальцы прикоснулись к его кубам.
Пара поднималась на верхний этаж. Мужской голос был ему не знаком: это не Людвиг и не Питер. Голос принадлежал молодому мужчине.
— Кто это был? — прошептал он.
Теперь шаги звучали над их головами, но слова, заглушенные толщиной стен и драпировок, было уже не различить.
— Моя младшая сестра, она только что приехала.
— А мужчина?
— Ханс Крандам, мой муж.
Ее тело выскользнуло из его рук, и ему вспомнилась та серебристая рыбешка из далекого детства… Это было на берегу Пиавы. Он, совсем еще ребенок, только что поймал ее — его первый улов. Он вытащил крючок и сжал в ладони ее скользкое чешуйчатое тельце, и тут она выскользнула… Он до сих пор отчетливо помнил охватившее его чувство вопиющей несправедливости и разочарования; рыба была уже в воде, плыла по поверхности, оставляя извилистый след. И вот теперь это разочарование вновь постигло его.
— Карола, нам нужно…
Волна света окатила его; она уже бежала по коридору, спускалась по лестнице, скользя рукой по перилам. В синеве сумерек ее сиреневое платье казалось белым. Пробежав один пролет, она обернулась, и в эту секунду он понял, что не покинет дом без нее. Пусть Вертеру не удалось вырвать Шарлоту из рук Альберта и из тесного мирка Вецлара, но он, Орландо, все же вытащит Каролу из Сафенберга.
Он наскоро принял душ и набросил халат, висевший за дверью. Всё те же два лишних сантиметра в талии. Срочно нужно исправить. Хотя это неважно. Куда они положили полотенца? Его босые ноги оставляли мокрые следы на плитке.
В комнате было два комода. Золоченое дерево потускнело, а сквозь потертую временем позолоту проступал рыжий оттенок старой меди.
Он открыл ящик первого комода. Пусто. Он мог даже не утруждаться, потому что именно сюда он складывал рубашки в первый свой приезд и имел возможность убедиться, что тут ничего не хранили. Он повозился с замками двух остальных, но тщетно. Несмотря на махровый халат, он почувствовал, как по спине стекает вода. В конце концов, это смешно: должны же где-то быть полотенца! В прошлый раз они были тут, он хорошо их помнил — такие белые и толстые, какие теперь встречаются лишь в старых отелях.
Он подошел ко второму комоду и вновь принялся возиться с замками. Комод стоял в нише, и свет настенного бра освещал его лишь наполовину. Для пущей уверенности певец просунул руку внутрь, но ничего, кроме гладкой поверхности, не обнаружил. Чтобы проверить самый нижний ящик, он присел на корточки. Дерево, должно быть, покоробилось, так как ящик не двигался с места. Орландо едва смог просунуть руку в щель. Кончики его пальцев нащупали какой-то предмет. Судя по форме, это был металлический цилиндр, причем довольно тяжелый. Он высвободил руку и попробовал до конца вытащить ящик. От трения двух поверхностей раздался скрежет, похожий на рычание. Ворчание потревоженного хищника, готовящегося к нападению. Орландо ухватился обеими руками за массивные медные ручки, потянул, и комод с треском поддался.
Вытащив ящик, он поставил его к себе на колени. Несмотря на полумрак в этом углу комнаты, он различил тусклый блеск вороненой стали.
Пистолет. Причем точно такой, каким Вертер сводил счеты с жизнью во время спектаклей.
Он взял его в руки и поднес к свету. Несомненно, это был он — дорожный пистолет, восьмигранное дуло, рукоятка на французский манер, на серебряной пластине выгравировано имя оружейника.
Не могло быть сомнений, он держал его в руках уже сто сорок три раза. Если быть точным, именно столько раз он играл Вертера.
Ну, вот, действующие лица расставлены по местам. Декорации тоже на месте, здесь же и основной предмет, который положит конец драме. В наличии и любовь: он любит ее, она — его. Скоро все начнется.
Орландо положил оружие в ящик, и курок со скрипом царапнул дно. Оставалось дождаться третьего звонка. Но нет, на этот раз спектакля не будет. Реквизитор ничего не забыл, даже оружие на своем месте, готовое исполнить свою убийственную роль. Но кто сказал, что все пойдет как по писаному? В данный момент Орландо Натале был уверен в одном: он никогда не достанет пистолет из тайника. Карола — не Шарлота, Ханс — не Альберт, Маргарет — не Софья… А он, Орландо Натале…
Он отпрянул от комода. Кто это написал? Кажется, какой-то лондонский критик в одном специализированном журнале. А потом Куртеринг, тот самый профессор, как-то в аэропорту сказал ему то же самое: «Вы настоящий Вертер». Перед его глазами возникло лицо старика, до того морщинистое, что трудно было разглядеть отдельные черты. Словно шаловливый ребенок огрызком карандаша исчеркал это одухотворенное музыкой лицо… Нет, черт возьми, нет, никакой я не Вертер!
Услышав, как приоткрылась дверь, он обернулся. В проеме показалась Маргарет. Она переоделась, и этот наряд, в отличие от предыдущего, был больше похож на скафандр.
— Я насчет анкеты. Ну, помните, с сосисками…
— Купить бы вам связку этих ваших сосисок и удушиться…
Одна половина ее лица исказилась в гримасе. Она шаркнула каблуком по ковру, пожала плечами, взглянула исподлобья, расставила локти и отчетливо произнесла:
— В большинстве случаев именно это мне и советуют сделать. А еще я пришла сказать, что ужин на столе.
Орландо кивнул:
— Спасибо.
Она повернулась и вышла. Он посмотрел ей вслед — воистину плачевное зрелище. Несколько секунд он не сводил глаз с захлопнувшейся двери.
И все же. Кто мог подбросить ему пистолет?
Дверь снова отворилась.
— Карола сказала, что вы поете.
— Случается.
Маргарет сочувственно покачала головой.
— И часто?
— Все реже и реже. Думаю, скоро я вылечусь.
Она снова состроила отвратительную гримасу и исчезла.
И именно в этот момент Орландо вспомнил, что в либретто оперы младшая сестра Шарлоты была влюблена в Вертера.
— Господи, спаси и сохрани… — пробормотал он. — Неужто я мало страдал?