Он шел ей навстречу… На молодой женщине была длинная юбка, и он не мог разглядеть ее ног: казалось, что она шагает по шатким ступенькам старой лестницы. Они сошлись, и в то же мгновение взяли одну и ту же ноту.

— Dammi il braccio mia piccina…

А вокруг них простирался Париж богемы. Художественный беспорядок чердаков, освещенных полной опаловой луной, простирался до самых мельниц Монмартра. На террасах девушки в платьицах из тафты и высоких темных сапожках пили золотистое пиво. Они уже были на улице. Он все еще пел, и Мими придерживала его под руку. Но вдруг ни с того ни с сего опера сменилась, и они очутились в других декорациях. Кафе вдоль бульваров были залиты светом, и из-за пыльных витрин доносилось приглушенное пение. Они толкнули дверь кафе «Момюс» и, сами того не заметив, оказались на берегу канала в каком-то итальянском городе — этакая улочка из застоявшейся воды, пересеченная широкими мостами. Венеция, Верона, а может быть, Мантуя. Ту же луну, что и в Париже, теперь заволакивал туман. Судя по тому, что вдоль покрытых коркой плесени кирпичных стен разливался прохладный пресный запах, где-то поблизости, вероятно, находился большой водоем — озеро или бухта. Орландо поежился, плотнее кутаясь в серебристый плащ, накинутый поверх камзола. До его слуха донеслось пение. Голос звучал за высокими стенами какого-то дворца, и это был его голос.

La donna e mobile. Он ничуть не удивился. В фонарях, висящих на опорах мостов, коптили свечи, и он разглядел свое отражение в воде. Он был один. Шарлота-Карола осталась позади, в другой опере. Интересно, что будет после «Риголетто»? Стоило спуститься вниз по скользким ступенькам улочек, стекающих к невидимым во влажных сумерках набережным. Он найдет следующую дверь и, открыв ее, проникнет в новый мир. Он разглядел сводчатую арку и направился туда. Луч света бледной искрой отразился на эфесе его шпаги, и внезапно декорации закачались от рокота мотора… Итальянская ночь прямо на глазах затрещала по швам. Череда арок качнулась в двойном зеркале воды и тумана, и в зал, смывая зрителей, хлынул свет. Мотор продолжал тарахтеть, и за картонной колокольней какой-то падуанской церкви проступила комната в Сафенберге. Пелена сна спала с его глаз, и Орландо встал, найдя вокруг уже ставшие привычными стены. Где-то по-прежнему работал двигатель. Он подошел к окну, отодвинул занавеску и наклонился. В северном углу двора он различил силуэт Ханса Крандама за рулем кабриолета «Лянча». Еще не совсем рассвело, и Орландо показалось, что в хромированной радиаторной решетке все еще оставалась разжиженная в металле частичка темноты. Колеса примяли траву, и машина исчезла за листвой деревьев. Вскоре вдали затерялся и шум мотора.

И тут его осенило. Если Крандам уехал больше чем на сорок восемь часов, то он, Орландо, сможет увезти Каролу в Вену. Они вместе поедут к Куртерингу, и если все пройдет, как он задумал, то сюда они больше уже не вернутся.

Он размышлял об этом до самого рассвета, пока не погрузился в свои оперные сны. Лишь один человек досконально знал все, что прямо или косвенно касается «Вертера», и это был старик профессор… Нужно было с ним повидаться. Если вся эта история и имела рациональное объяснение, то он был единственным, кто мог его найти.

Орландо с трудом пошевелил шеей. Такое впечатление, что его мозг, словно с похмелья, не вмещался в черепной коробке. Этой ночью он слишком мало спал. Петер Кюн пустился в долгий монолог, прерываемый нескончаемыми приступами кашля. И все же ему удалось объяснить, почему на протяжении стольких лет он писал одно и то же лицо. «Для мужа нет ничего интереснее, чем близко знать любовника своей жены, господин Натале. Это удивительная вещь. В нем ты ищешь то, чего ей в тебе не хватает. Как видите, у этого Тавива была не ахти какая внешность: взгляните на эти свиные глазки, я запечатлел их так же точно, словно на фотографии. Я рисовал его идиотское лицо почти десять лет, но именно ему принадлежала Эльза, и с помощью этих портретов я старался понять, почему… Хорошенькая затейка…»

Когда Орландо возвращался в свою комнату, голос деда Каролы все еще звучал у него в ушах… Старый дурень прилежно пытался постичь тайну, но искусство, как и жизнь, оказалось бессильно.

Он быстро оделся и вышел из комнаты. По его подсчетам, он не проспал и двух часов. Нужно было повидаться с Каролой.

Он вошел на кухню, и к нему повернулась Маргарет. Ее лицо было покрыто жирным ночным кремом, на ней была красная пижама в зеленую полоску с сердечками на каждой ягодице. Тот факт, что она ставила в этот момент в духовку тридцатисантиметровый кремовый торт, лишь усугублял положение. Ее кофе с молоком угрожающе покачивался в чашке.

— Как спалось?

Натале скорчил гримасу.

— Сегодня ночью ваш дед был исключительно болтлив.

Из ее груди раздался глубокий смешок, однако губы не пошевелились.

— Это свойственно всем рогоносцам, — сказала она. — Вы ищете Каролу?

Он завладел чистой чашкой и подошел к кофейнику.

— Да.

Бессмысленно юлить. Она все знала. Она видела их вчера вечером в холле, да и с самого начала должна была ощутить витающий в воздухе запах любви.

— Она уехала.

— Куда?

— В Шорфенстен.

Из нее нужно было буквально вытягивать слова. Она окунула хлебец в чашку, словно Тоска, пронзающая кинжалом римского барона во втором акте.

— И зачем же ей нужно в Шорфестен?

— В церковь.

— Не могли бы вы изъясняться более развернутыми фразами?

Маргарет Кюн прожевала, обсосала три пальца своей правой руки до второй фаланги, уничтожая все следы ежевичного варенья, и, облизав губы кончиком языка, проговорила:

— Сегодня семнадцатое октября. В этот день умерла наша мать. Карола с обеими сестрами уехала на ежегодную мессу.

Орландо покачал головой. Ритуалы в этой семье были более сильны и многочисленны, чем он мог подумать.

— А вы? Почему вы остались?

— Я ее заменяю. Мало ли что может случится с Хильдой, Петером или даже с Людвигом.

Говоря это, она достала из кармана сложенную вчетверо бумажку горчичного цвета. Орландо вспомнился рынок в Капо д'Истриа, где его мать всегда покупала морепродукты. Да, там была точно такая же толстая желтая бумага, торговец скручивал ее в кулек и насыпал туда мидий или креветок.

— У меня для вас есть кое-что. Раз уж вы интересуетесь нашей семьей…

Взяв бумагу в руки, певец увидал, что единственной причиной ее желтизны было не что иное, как время. Чернила поблекли, и в некоторых местах были совсем не видны, а изгибы совершенно протерлись: четыре глубокие прямые раны прорезали лист на манер креста.

14 июня 1775 года.

Его взгляд устремился в конец письма. Подпись была неразборчива, сложна и к тому же затерта до неузнаваемости завитками росчерков.

Он вопросительно взглянул на Маргарет.

— Музейный экспонат, — сказала она. — Это черновик письма, которое Шарлота Хард адресует Гёте после прочтения его книги. Это было в те времена, когда писали сначала начерно.

Натале сел и, аккуратно разложив послание на столе, осторожно его разгладил.

«Меня удивляет, господин Гёте, та чрезмерная легкость — я бы даже сказала, жестокость, — с которой вы воспользовались тем, что было несчастьем одной семьи, и сделали его достоянием общественности. Именно из нашего горя проистекает, или, лучше сказать, берет исток ваша книга, нашедшая сегодня столь огромное количество читателей…»

Дальше чернила расплылись и несколько слов трудно было разобрать; Орландо лишь показалось, что он различил в следующей фразе «гений» и «интерес», но не был уверен. Певец вернулся к дате.

1775 год… «Вертер» был опубликован всего лишь год назад.

«Ничто не дает вам права живописать до ужаса реальную историю, выводить живых персонажей и отдавать это на съедение толпы. С некоторыми из ваших читателей мы, я и мой муж, поддерживаем почтительные, уважительные и дружеские отношения. (…) Что они скажут завтра, после вашего столь невероятного и достойного сожаления поступка? Подумали ли вы о семье умершего, которая…»

Натале дочитал письмо. В последних трех строках выражения были предельно ясны: Шарлота Хард угрожала Гёте судом. Что же произошло потом?

Маргарет скребла ложкой о дно горшочка с конфитюром. Уголок ее губ был испачкан розоватым желе.

— Я хотел бы задать вам один вопрос, — сказал Орландо. — Вы что-нибудь слыхали о Вильгельме Тавиве?

Снова ее невеселый смешок.

— Предполагаю, мой дед показал вам свои картины… Я не очень-то много знаю об этой истории. Кстати, вы подумали насчет сосисок? Вы все еще не закончили свою анкету…

— Что с ним стало?

— Ума не приложу. Спросите у Петера: когда он надевает свой парик и накрашивает брови, память иногда возвращается к нему. Он должен знать, ведь как-никак этот тип в каком-то смысле был частью семьи.

Орландо отставил чашку. Кофе был горький. Он поднялся и положил письмо Шарлоты в свой бумажник.

— Можно оставить его у себя на несколько дней?

— Как вам угодно. Куда вы едете?

— В Шорфестен.

Она проглотила огромный кусок и снова скосила глаза. Несмотря на гримасу, он понял, что она несчастна.

— Оставьте в покое Каролу, — сказала она.

Уже в дверях, перед тем как выйти, он обернулся.

— С какой стати?

— Никуда она с вами не поедет, а Ханс вам просто-напросто шею свернет.

— До скорого, Маргарет.

В саду было свежо, лужайка еще была покрыта росой, и ослепительно яркое солнце рассыпало искры на кончиках каждой травинки. Лак, нанесенный ночью, еще не облез с крыш особняка.

Если и существуют места, враждебные к человеку, то это было одно из них.

В детстве он часто бывал в церквях. В Аспромонте, а потом и в Ровиго, он проводил там воскресенья — нескончаемые многолюдные утра и пустынные вечера. На выходе с вечерни в ушах звенело от колоколов, а за пределами паперти простирался город, серый в надвигающихся сумерках. Они одни, он да мать, стояли на автобусной остановке, возле длинной стены табачной фабрики… Осенью ветер попеременно то прилеплял, то отрывал лоскуты афиш, на которых мужчины размахивали флагами с аббревиатурой «Unita». Священник говорил о неимущих и о сострадании, а здесь, в нескольких метрах от церкви, перед фабричной решеткой, по ту сторону нескончаемых блестящих от дождя рельсов Орландо вдруг понимал, что никто не имеет сострадания к бедным и что однажды и они сами никого не пощадят. Его рука сильнее сжимала руку высокой дамы — его матери. Где же правда? Среди этих пригородов и фабрик с кирпичными трубами церковь, целиком состоящая из мрамора, бархата, тишины и почтения, была единственным лучом света. Именно там он пел в первый раз.

Но здешние церкви вовсе не были похожи на итальянские. Церковь Святой Женевьевы была отстроена после войны, и бетон уже потрескался. Блокгауз и храм одновременно. Когда Орландо Натале вошел под своды, ему показалось, что Бог, почитаемый в этом месте, был массивным и грубо обтесанным идолом, Титаном с разящим мечом и каменным сапогом.

Неф был пуст, и его шаги эхом отдавались под сводами. Разноцветные треугольники заменили на витражах прежних святых и ангелов. Косые лучи света окружали скамейки нимбом режущего глаз металлически-голубоватого оттенка. Алтарь, массивный, как надгробие, имел такой же оттенок, как и его шпага, когда он выхватывал ее из ножен во втором акте «Трувере», удивленно восклицая: «Di quella pira!».

Все три женщины находились в одной из боковых капелл.

Карола была в центре, между бабушкой и двоюродной бабушкой. Копны сиреневых волос у обеих дам были прикрыты одинаковыми черными сеточками. Орландо спиной прислонился к колонне и взглянул на свою любимую женщину. Он видел ее в пол-оборота, почти в профиль…

Странно чувствовать, что ты готов за что-то отдать жизнь. Возникало ободряющее чувство нестабильности. Но ведь любовь, если она существует, должна нести жизнь. До этого он прекрасно обходился и без нее, поэтому ему это было трудно допустить, но факты были налицо: вся вселенная в это мгновение заключалась в этой женщине, стоящей на коленях среди грубой и уродливой церкви. С того места, где он стоял, ему было видно, что подметки на ее обуви недавно были заменены. Под тканью плаща угадывались контуры крепких ног и тонкой талии. Скоро она обернется, и что произойдет, когда их глаза встретятся? У Гёте для этого были слова: «томленье», «смятение», «блаженство», «божественная музыка».. Но что проку от слов: слова прошлого отжили свое, а слова сегодняшние утратили свое значение. Остается музыка, взгляд, улыбка. Остается Карола.

Так же неизбежно, как рыба, попавшаяся на крючок, рано или поздно оказывается на берегу, лицо молодой женщины повернулось в его сторону.

Когда она встала, скрип молитвенной скамеечки о плиты пола произвел протяжный органный звук. И это тоже уже было в детстве: в церкви малейший шорох порождал громовые раскаты. В каждом жесте таилась скрытая угроза. Она уже шла к нему навстречу. Карола, которая умела не удивляться, Карола, которую, сам того не зная, он искал в глубине каждой ноты. Она была Чио-Чио-Сан, томящейся долгим, сладостным, преданным ожиданием на берегу неподвижного моря, она была Манон, смеющейся на пышных балах в Кур-ла-Рен, Джульеттой, похитительницей тени, запавшей в душу поэту Гофману своей знаменитой баркаролой, она была Аидой с ее величественной страстью, она была Леонорой, возлюбленной Трувера, и Джульеттой, и Маргаритой, и Кармен, и Мелизандой, спящей у фонтана в стране Алемонд.

Он отступил на шаг, и, укрывшись за колонной, они обнялись.

Ее губы приоткрылись и даровали ему райские сады, эфемерные и вечные, мимолетные, как касание стрекозы о стоячую воду, и нерушимые, как сон гор на гранитных островах. Внезапно бетонный храм закружился в вальсе. Она прижалась к нему так крепко, что он понял: она тоже чувствует, как кружится город, и вся планета подхватывает этот танец.

Ее лоб прижался к его груди.

— Кажется, вы меня только что снова поцеловали, — прошептала она. — Это начинает входить в привычку.

— Вы недостаточно осторожны, — пробормотал он. — В святом месте следовало бы всячески пресекать подобные поползновения.

Шорох платья о колонну заставил их обернуться. Шаркая по полу подошвами своих старомодных башмаков, к ним приближались старые дамы. Ингрид Волленхаус протянула певцу руку в перчатке. Орландо наклонился и коснулся губами выреза, сквозь который проступала пергаментная кожа руки. Волосы Эльзы искрились в синеватом свете, словно соломенная пыль в голубом летнем небе во время жатвы.

— Какая радость, господин Натале! И какая неожиданность!

Была ли это издевка, или она и впрямь наивно поверила в совпадение? Эльза, которая наверняка видела стократ повторенное лицо своего любовника в мастерской мужа… Всякий раз с трудом веришь, что у старух тоже когда-то была большая любовь… Как такая страсть могла заключаться в этих тщедушных, передвигающихся мелкими шажками существах, в этих иссохших душонках…

— Позвольте вас немного проводить.

Улыбка испещерила слой пудры миллионом морщин. Они вышли в галерею, и он, пропустив старух вперед, задержал Каролу.

Сейчас или никогда.

— Я уезжаю в Вену, — сказал он. — Едемте со мной. Смоемся отсюда. Выдумайте какой-нибудь предлог. Маргарет может остаться и присмотреть за стариками… Ханс уехал, никто вас не держит. Всего двое суток.

Старые дамы остановились у двери, и в дневном свете их силуэты казались абсолютно черными. Они их ждали.

Орландо вновь повернулся к молодой женщине.

Он старался прочесть ответ в ее глазах. Возможно, это и было ее условие.

— Взгляните, господин Натале, ну чем не театральные декорации?

Ингрид Волленхаус жеманно указывала пальцем в перчатке на горы, возвышающиеся над крышами.

Карола подняла глаза — два зеленых пруда — и посмотрела на него. Сердце Орландо затрепетало.

— О'кей, — ответила она. — Едем завтра утром.

Рука молодой женщины коснулась щеки тенора. Впервые в ее голосе появилась хриплая нотка. Старухи, стоя в нескольких метрах, уставились на них.

— Но если вы не любите меня, то лучше не стоит, — сказала она. — Это не игра.

— Завтра утром, на рассвете, — сказал Орландо.

Изображая из себя слугу, Карола подскочила к старушкам и схватила их обеих за локти.

— Господин Натале угощает нас штруделем, — сказала она. — Этим стоит воспользоваться.

Обе дамы закудахтали. Она была так прекрасна этим утром, и он понял: если когда-нибудь он ее потеряет, то под ним разверзнется преисподняя. Несмотря на вошедшую в моду душевную черствость, изобретенную последующими веками и поколениями, чтобы заглушить скорбь, один лишь Вертер был прав вопреки всему. Одно из двух: любить или умереть.

Сквозь зеркальные отсветы дверей кафе-некрополей виден город. Зеркала до бесконечности отражают аркады, скамейки в сени деревьев; пальмы в горшках-прикрывают колонны кремового цвета, взмывающие под купола потолков, выпуклых, как кофейный крем на пирожном.

Орландо прижимает ее к себе. В болезненном свете этого осеннего утра ее глаза выдают бурно проведенную ночь. За окном по-прежнему моросит дождь.

Они в Вене, и вокруг витает запах круассанов и горького шоколада. По ту сторону зеркальных витрин простирается императорский город, и мокрый асфальт на Ринге пенится от дождя. Она рассказывает, что единственный раз была здесь в детстве, будучи воспитанницей пансиона, в белых коротких носочках, пелерине и синем берете. Пробегая по аллеям дворца Шенбрунн, она упала. «Мадемуазель Кюн, в следующий уик-энд вы не поедете с нами на экскурсию». С тех пор город ассоциировался у нее с наказанием.

Впрочем, она ничего не помнит. Огромные желтые автобусы на бескрайних проспектах, бесконечный музей, где она прилепила жевательную резинку к пятке какого-то акселерата-Аполлона. А позже устроила небольшую потасовку со старшей девчонкой из третьего класса, которая толкнула ее, садясь в автобус… В тот самый момент, когда шофер тронулся, Карола угодила кулачком прямо в глаз обидчице. Это было последнее воспоминание. Кто сказал, что драться — привилегия мальчишек?

Орландо смеется, задает ей все новые вопросы. Да, она была забиякой и неряхой. Нет, в школе ей было неинтересно. Она слишком любила играть и веселиться. Воображение Орландо рисует образ ребенка с большими глазами, радостно бегущего изо всех сил своих округлых детских ножек по парку Пратер. На долю секунды между ними возникает серебряный поднос: фарфор и золото горячей выпечки… Карола касается губами сладкой пены в своей чашке, ее белые зубы сверкают, покрытые взбитыми сливками… С этой женщиной он провел прошлую ночь. И это было нечто. Господи, что бы ни случилось, эти часы, проведенные под тяжелыми складками балдахина, когда он не мог оторваться глазами от ее глаз, всегда будут со мной. Это страсть, эти ласки, эта нежная смерть от невыносимой любви, это долгое путешествие — о Карола, ты моя лодка, мой корабль, моя немецкая любовь. Может, хочешь еще сдобную булочку?..

Она надкусывает ломкую золотисто-желтую корочку штруделя, и в этот момент певец решает, что обязательно женится на ней. Ничего страшного: развод, снова женитьба ничего нет проще, тем более Крандам — кретин, и это упрощает дело. И тогда каждое утро будет таким, как это, пропитанное запахом кофе «Фреюнг». И все ночи будут похожи на прошлую ночь: то детские шалости, то приливы бурной страсти, на которую способны разве что девки из квартала красных фонарей. Карола, ты моя шлюшка и моя госпожа.

Внизу, сидя за столиком, мужчина в черном пальто и круглых очках читает толстую желтую книгу, прихлебывая из фарфоровой пиалы. Старинное издание. Орландо склоняется к Кароле.

— Ни в каком другом городе мира старые господа не носят таких темных пальто и не читают по утрам такие старинные книги в таких огромных кафе.

Карола смеется, потягиваясь. Сквозь стекло витрин кажется, что туман начинает рассеиваться. Возможно, скоро распогодится. Солнце над Веной? Эка невидаль!

— Чтобы узнать Вену, — говорит Орландо, — нужно побывать во всех ее кафе. Здесь встречаются призраки бородатых господ с крахмальными отложными воротничками, с часами на цепочке, целлулоидными манжетами и лысыми головами. Они мрачны и величественны. Их зовут Фрейд, Витгенштейн, Махлер, Шницлер, Климт, Щенберг… Они носят монокли, смешные ботинки, и всем им присуща одна особенность, которую замечаешь, лишь всмотревшись в глубину их глаз: они весельчаки. Несмотря на монокли, шляпы-котелки и кустистые брови, чувствуешь, что они стремятся только к одному: посмеяться над миром. К несчастью, все они были гениальны, и их принимали всерьез. В итоге считается, будто эти клоуны-насмешники и создали современный мир. На этом противоречии и стоит Вена.

— Ты настоящий гид, — сказала Карола. — Какая у нас на сегодня программа?

Орландо запрокидывает голову. Ему кажется, что потолочная лепнина — елейный орнамент из искусственного мрамора, припорошенного снегом — кружится над ним.

— Город, — говорит он. — Город и ты.

Они встают. У подножья пилястров устраиваются другие посетители, один из них разворачивает газету. У них мудрые лица закоренелых профессоров… Карола Крандам и Орландо Натале идут к выходу. Серый свет окружает их, и юбка молодой женщины под мрачным небом выглядит еще белее, В такую погоду в самый раз наведаться на какое-нибудь старое кладбище, к могиле умершего от чахотки эрцгерцога.

Они берутся за руки и идут нога в ногу. Каждая молекула воздуха пропитана вальсами австро-венгерской империи, в ней собраны все запахи, которые несет Дунай со швабских гор к берегам Черного моря.

— Мы боги, — говорит Орландо.

Она смотрит в его глаза. Нефрит и бронза.

— Больше чем боги, — говорит она.

Они уже в центре Стефанплаца. Колокольня пролет за пролетом поднимается до самых налитых свинцом туч.

— Возможно, мое предложение покажется тебе неприличным, но давай возьмем фиакр, вернемся в отель и будем весь день заниматься любовью, — говорит Орландо.

Карола вздыхает:

— Боюсь, мои познания об империи Габсбургов от этого не пополнятся.

— Они все были полоумными, носили длинные бакенбарды, мундиры с бранденбурами и панталоны со штрипками, а на балах танцевали, не снимая сабли. Если ты знаешь это — считай, что знаешь всё.

— Тогда поехали… — говорит Карола. — Раз уж я знаю всё, то мне не страшно напрасно потерять время.

Они пересекают центр… Бавернмаркт, Крюгерштрассе… Океаны дождевой воды, затопляя пороги лавок и магазинчиков, ручьями стекают по каменной мостовой. В нескольких метрах — прилавки уличных торговцев. Вена пахнет луком-пореем, зимней розой и морковкой. Они проходят сквозь торговые ряды с нагромождением цветов. На углу одной из улиц какой-то мужчина машет им руками из цирюльни и срывается с места. Он подбегает, пожимает руку Орландо, и его золотой зуб сверкает от радости. Кароле в какой-то момент кажется, что он вот-вот начнет петь, и до нее доходит, что он говорит о «Войцеке» Альбана Берга. Вена есть Вена. Четыре, нет, пять лет назад он был на выступлении Орландо в Берлине… Дело было в сентябре… Натале улыбается, поддакивает, пробует улизнуть, и они втроем несколько метров проходят рядом… Он роется в карманах: как на зло, ни ручки, ни бумаги. Автограф — это просто мечта. Ах, если бы он знал! Но как он мог знать? А ведь дома у него все диски… А что если он принесет одну из пластинок в отель, певец ее подпишет, а он назавтра заберет? Ну конечно… нет, это наглость с моей стороны… ну что вы… тогда я принесу «Тоску». Вам нравится выпечка? Конечно, особенно она нравится мадам. Тогда моя жена испечет и я принесу. Может, пропустим по стаканчику, если у вас есть время? Нет, я должен срочно заняться любовью с мадам. А, отлично, простите, я принесу диск вечером… Как вам будет угодно… Это огромная честь для меня. Еще раз спасибо… Может быть, отпустите мою руку?.. Да-да, конечно, еще раз прошу прощения…

Орландо и Карола скрываются за охапками цветов и горами овощей. И снова за ними кто-то бежит. Они оборачиваются. Золотой зуб искрится тысячей огней.

— Это снова я. В каком отеле вы остановились?

— В «Бельведере».

— Превосходный отель. Что ж, большое спасибо, я принесу «Тоску». Кстати, вы не собираетесь в ближайшее время петь в Вене?

— В ближайшее время — нет.

— Желаю вам превосходного дня. Вы знаете город?

— Как свои пять пальцев.

— Отлично, еще раз спасибо.

И они снова устремляются в крытые ряды. Здесь цветы еще более бледные. Слишком слабый сок уже не доходит до лепестков. Розы Габсбургов — символ угасшей династии, чахлые и полупрозрачные, болезненно бледные цветы, светлые, как униформа раненного однажды утром в бою офицера…

Вот уже век как Вена умирает, как кровь стынет в ее жилах. Иногда под ярким солнцем она кажется огромным трупом. Бледная дама, угасающая в утонченной круговерти старых вальсов и в сиянии полотен своих сумасшедших художников.

В лифте, обитом лавандовым кретоном, пальцы Орландо путаются в кнопках и застежках. Этим утром на ней блузка с мудреными застежками…

— Обязательный элемент программы, — говорит он. — Давай займемся любовью по-венски.

Руки Каролы скользят по джинсам Орландо.

— Как это, по-венски?

Он прячет лицо в подушку.

— Медленно и с наслаждением.

Орландо зацеловывает улыбку, готовую вот-вот вспыхнуть на ее губах. Значит, эта женщина и есть мое пристанище, мое прошлое и будущее. Отныне время остановится. Наконец-то…

В два часа дня в дверь стучит официантка. Она приносит подгоревший омлет и венгерское вино, холодное и горькое. Карола своей немецкой сигаретой прожигает дырку в простыне.

— Так ты говорил, мы будем делать это по-венски… — шепчет она.

Орландо прячется, смеясь.

— Женщины беспощадны.

— Абсолютно.

Вот это и будет их Вена — эта музыка, рождающаяся в глубине души и заполняющая всю комнату. Кружева, примятые щекой, и глаза, полные безумного наслаждения. Эти порывы, эти слезы и этот смех. Боже, не дай мне когда-нибудь забыть все это… Может быть, однажды нагрянут горести, разочарования, безразличие, но этот момент я запомню… Шесть двадцать вечера.

Незаметно спустились сумерки, и нежно-розовые стены окрасились густо-гранатовым. Она отодвигается, ее ладонь скользит по простыне. Моя австрийская любовь…

Мы будем любить друг друга во всех столицах мира, везде и всегда…

Шесть двадцать одна.

Орландо вскакивает. До встречи с профессором остается меньше сорока минут. Певец отыскал номер его телефона в старом блокноте. Впрочем, даже странно, что у него сохранилась эта карточку с обтрепанными уголками. Он сразу же узнал голос старика. Почему он позвонил? Дорога, ночь и все эти часы, проведенные с Каролой, успели усыпить тревогу. Шарлота давно умерла, а та, которую он в эту минуту сжимает в своих объятьях, настоящая, как сама жизнь. Стоит ли ему в таком случае встречаться с охотником за привидениями? И все же встреча назначена, и он знает, что уже сейчас за одним из столиков «Кистлеркафе» сидит старый господин, глядя, как иглы дождя втыкаются в бархат города.

Да, Густавус Коломар Куртеринг ждет.