Бывают такие унылые работы, где кажется, что не работаешь, а отбываешь срок. Пока мы с мужем учились в МИФИ, нам пришлось поработать и на почте, и в дворниках, и в институтской вохре, и в репетиторах, и на стройке, и так далее, и так далее. Но самым безрадостным было место сторожей на базе «Мосгорснабсбыт». Обнесенная со всех сторон забором из трехметровых бетонных плит, за которыми кое-где вдоль улицы торчали обгрызенные зеленхозом тополя, база не имела ни кустика растительности. Летом — раскаленный асфальт, зимой — тот же сплошной асфальт, только заледенелый или прикрытый снегом.

В ту зиму, когда мы устроились на Мосгорснабсбыт, хуже всего был февраль. Он бесновался, рвал и метал. Особенно здесь, на обширной территории среди бесчисленных складов и пакгаузов, служебных строений, заржавелых фонарных столбов допотопного производства с перекладиной наверху в шишечках и завитушках по ней, среди пустых пространств и железнодорожных веток, где ветру было раздолье, и он, казалось, выл и несся сразу с четырех сторон. От него негде было укрыться.

Но и проторчать на этом ошалелом ветру в будни с пяти вечера до восьми утра, а в выходные аж полные сутки живой человек вряд ли мог. Пусть даже дежурство через два дня на третий.

Впрочем, сторожа и не торчали. Голь, как известно, на выдумки хитра. Можно было, к примеру, забиться в крохотную сторожку у ворот, куда с трудом, но влезала смена в одиннадцать человек с бригадиром и его помощником в придачу. Только эта возможность целиком зависела от бригадира, какой на то время выпадал. Бригадиры работали сутками, и потому получалось дежурить с разными, а у каждого из четверых был свой норов.

Если попадали на однорукого с войны Михал Митрича, то большинство так и толклось всю смену в сторожке. Там, конечно, не топили, но сквозь кирпичные стены ветер не доставал. У двух других бригадиров все зависело от настроения. Но беда, если на дежурство заступала сухая, крупная в кости, да так, что казалось, кости выпирают наружу, вечно с черными подглазьями и хмурая Лидка. Ей было под пятьдесят, но ни отчества, ни фамилии она среди сторожей не заимела. Между собой они звали ее только Лидкой, а обращение к ней всегда оставалось безличным. Она-то уж никому сидеть в сторожке не дозволяла. Смену подряд шныряла по территории, отлавливала нерадивых, спрятавшихся от ветра в какой-либо закуток, распекала, вбивая в сознание одно и то же:

— Сторож должен находиться!

Чеканная эта фраза означала не то, что она, Лидка, могла в любой момент легко находить сторожа, а то, что он должен неотступно пребывать на том месте, где был ею поставлен.

Однако даже Лидке не в полной мере удавалось блюсти железную дисциплину. Люди в бригаде были сообразительные, все по-своему находили выход и ночью растекались, как ртуть, которую невозможно собрать.

Например, Полковник — отчаянный старик с пожизненной памятью о войне в виде металлической пластины в полчерепа, отчего у него очень мерзла голова, — приспособил для согрева собак.

На базе их было шесть штук. Пять огромных, лохматых псов размером с теленка — московских сторожевых — и одна овчарка. Овчарка сидела на цепи, чтоб случайно кого не порвала, а устрашающие псы бегали свободно. Кормленные остатками из соседней воинской части, запуганные грузчиками, они всех и всего боялись.

Полковник свел с ними дружбу и по ночам забирался в какой-нибудь пустой контейнер, бросал на дно его лист микропорки, клал трех собак снизу, ложился на них, прикрывался оставшимися двумя и спал, согреваемый горячими песьими телами. Стоило же хоть в отдалении появиться Лидке, псы мгновенно просыпались и начинали лаять так, что сотрясался контейнер. Полковник вставал и выходил на свой пост. Псы злобно облаивали Лидку, рядом с Полковником им было ничего не страшно.

Не то Кучаев, не то Скучаев Васька скрывался на овощной базе, что была всего-то за забором, в котором как раз в нее имелся пролом. Раньше Васька работал там бондарем, но стал глохнуть, и врачи запретили ему бондарить. Был он молодой, мягкий парень, с Лидкой никогда не спорил, только, хлопая светлыми ресницами, притворялся более глухим, чем на самом деле.

С Иваном, который работал на базе электриком и лишь по совместительству сторожем, Лидка вообще не могла сладить. По ночам он менял на территории перегоревшие лампочки, время от времени отогреваясь в электромастерской, что была в торце одного из складов и от которой у него имелись ключи. Сорокалетний, еще в полной силе, да притом уверенный в своей безнаказанности Иван, — начальству было удобно иметь человека, приводящего в порядок освещение не в основные рабочие часы, — он без конца собачился с Лидкой, горланя на всю базу:

— Чо ты все шастаешь тут?! Кто здесь чо красть-то будет ночью?! Кому надо, днем упрут на транспорте. Вон покрышку от «краза», что Костя-студент отбил, — грузчики ее по свету в пятницу на каре вывозили. Как бы они ее ночью на себе пёрли и без подъемника через забор кидали? Только не пойму, на кой хрен она им вообще нужна?!

Лидке, естественно, ходу в мастерскую не было, а вот беззащитных бригадных старушек Иван там укрывал.

Таких старушек в бригаде было две. Одну звали тетя Аня, другую просто Маленькая.

Маленькая действительно была маленькой, примерно метр десять ростом и вся какая-то скрюченная, несчастная, инвалид детства. Сморщенное личико выглядывало из кулька шерстяной коричневой шали, словно ожидая от мира очередной обиды.

Тетя Аня тоже была небольшой, но головы на полторы выше Маленькой. В отличие от молчаливой Маленькой она была говорлива и кому ни попадя одними и теми же словами рассказывала, как работала в подмосковном колхозе, а потом это стало Москва и деревня их пошла под снос. Квартиру дали, а вот на пенсию нет стажа, и такая, стало быть, ей планида — в 67 лет быть сторожем.

Впрочем, и нас, студентов, Иван иногда пригревал в своей мастерской. У него там находилась такая немыслимая роскошь, как электрический чайник и рефлектор. И ничего не могло быть лучше, чем, присунув ноги к раскаленной спирали рефлектора, пить мелкими глотками крутой кипяток из обжигающего пальцы стакана и злорадно слушать, как за стенами впустую бушует февральский ветер.

Но это был редкий праздник, а в остальное время укрываться приходилось то в бытовке строителей, то в случайном закутке наваленных на складской эстакаде резиновых рулонов, то еще где — как повезет.

Прочие сторожа тоже скрывались кто где, задавая Лидке неразрешимую задачу отыскать их и водворить на место.

Один Дед — высокий, угрюмый старик за восемьдесят — никуда не прятался ни при Лидке, ни без нее. В ушанке с оторванным ухом, в полушубке, что звался у сторожей шубным пинжаком, и в валенках он неизменно «находился», то есть являл собой основной идеал бригадирши. Задубелое, почти каменное лицо его выражало равнодушие к любым вывертам погоды.

Мне казалось, что это именно о нем мимоходом упоминал в своей лагерной прозе Солженицын: «…по рукам, большим, в трещинах и черноте видать было, что немного выпадало ему за все годы отсиживаться придурком. А засело-таки в нем, не примирится: трехсотграммовку свою не ложит, как все, на нечистый стол в росплесках, а — на тряпочку стираную». Подтверждая мое предположение, ходили слухи, что Дед немеренно сидел.

Вообще Мосгорснабсбыт, в частности его сторожевая служба, место было особенное, вроде острова погибших кораблей. Не зря на базе говорилось: «От хорошей жизни в сторожа не пойдешь». Народ здесь оседал все больше сильно потрепанный жизнью, потерпевший крушение в ней. Как ядовито заметил Сергей, еще один студент-мифист, подрабатывающий тут: «Бывшие люди!»

Стыдно сказать, но мне понравилось его определение, и, вспоминая его, мы еще долго пересмеивались с Сергеем по каждому поводу, что нам давали наши бригадники.

Мы-то не были «бывшими людьми». Мы были молоды, учились в одном из самых престижных вузов страны, в «секретном колледже МИФИ», а впереди нас ждала и вовсе замечательная жизнь: обеспеченная, в прекрасном мире физиков и физики, интересная, переполненная событиями по принципу: «Время, вперед!»

А здесь время стояло. Если что и происходило, то что-то мелкое, незначительное, однако долго обсуждаемое потом.

Так одно время длительно перемывалась история с Полковником, который, опаздывая на работу, тормознул грузовик, вскочил на подножку и дико заорал водителю: «Гони!» Ошалевший водитель погнал так, что у Полковника по дороге слетела шапка. На работу он успел, только работать без шапки не мог.

Тетя Аня Полковника осуждала:

— Он што думает: все молодой и как на войне?! Хорошо хоть твой-то, — тетя Аня кивала в мою сторону, — свою шапку ему дал, а не то в мороз с железякой-то в голове и помереть запросто. Ну, значить, не судьба.

«Твоим-то» был мой муж, с которым мы дежурили на Мосгорснабсбыте по очереди. Он мне почему-то про историю с шапкой ничего не сказал — то ли не хотел хвалить себя, то ли не придал значения.

История же имела последствия. С нее начало меняться ранее настороженное отношение к нам бригады. Самой яркой приметой этой перемены было поведение Полковника. Он вдруг на каждом дежурстве стал таскать нам фрукты. Чаще всего апельсины. Увесистые свертки с ними брать было неловко: слишком дорогие подарки при известной и повальной бедности сторожей.

— Бери, бери. Ребятенку снесешь, — раскатываясь на букве «эр», напирал Полковник. — Я их, воров, каждый раз ловлю.

Зря я переживала. Полковник апельсины не покупал. Он их добывал разбоем у пролома на овощную базу. Этой дырой в заборе пользовался не только не то Кучаев, не то Скучаев Васька. По темному времени, прогибаясь под тяжестью сумок, ныряли в пролом с овощной базы на нашу территорию несуны. По ней они следовали до другого пролома, выводящего на усеянный обрывками каучука пустырь. У проломов было хоть глаз коли, фонарные лампочки там постоянно били, отчего Иван давно махнул на них рукой. И надо было иметь недюжинное мужество, чтоб останавливать в темноте неизвестно каких людей, несущих украденное. Но без тени сомнений и колебаний Полковник выскакивал наперехват со своей сворой собак, хватал носителей апельсинов и, нещадно понося их, отбирал положенный процент. Вот эти-то, добытые корсарским набегом апельсины он и приносил нам.

Но совсем нас признали и приняли после другой истории, которая обсуждалась потом месяца два, и где я опять была ни при чем, потому что в ту ночь дежурил муж.

Было 23 февраля, промозглая оттепель и сумасшедший ветер, не выходной, но все же праздник. Бригадиром выпал однорукий Митрич, поэтому почти вся бригада обитала в сторожке, и никто не увидел, как мимо сторожки прошествовал дежурный по базе замдиректора.

Почему взбрело ему в голову тайно, без бригадира проникать на базу? Может, он то ли увидел, то ли додумался, что бригада в сторожке, и рассуждал примерно так: «вот, мол, сейчас проникну, а после им покажу, где раки зимуют!» А может, и что-то другое думал, но это осталось неизвестным.

Так или иначе, только никем не замеченный, что ему показалось даже обидным, он попал на базу и пошел вглубь ее. На одной из площадок между складами на минутку остановился, и тут оказалось, что пять громадных, косматых, зубатых, со свирепыми мордами кобелей сидят вокруг него кольцом. Он и не заметил, как они появились.

И вот длится и длится такая интересная картинка: он стоит, а они сидят вокруг и переглядываются, они сидят, а он стоит и ему страшно пошевелиться. Воет ветер, даже в зимнем, на вате, пальто пробирает до костей. Сторожей нет, и уже понятно, что не будет. Положение безысходно.

Однако замдиректора недаром пробился в начальство, мужик был решительный. Замедленно опустил руку в карман, замедленно вынул спичечный коробок, затем быстро чиркнул спичкой и сунул ее к серным головкам в коробке. Коробок фыркнул, полыхнул огнем и загорелся. И уже такой, горящий, замдиректора кинул его в собак. Псы, которые просто любопытствовали на незнакомую фигуру, прыснули в стороны и исчезли. Собственно, им хватило бы и просто махнуть рукой.

Буквально через минуту багровый, запыхавшийся замдиректора ворвался в сторожку и с порога завопил:

— Всех уволю к чертовой матери до одного! Почему на территории никого нет?! Чтоб все сейчас же на местах были! Бригадира ко мне!

Пока Митрич выбирался из-за стола, сторожа рассеялись так же быстро, как перед тем собаки.

Наверное, обошлось бы этим криком да обходом постов, однако, как назло, когда все еще переживающий, но уже заметно меньше замдиректора, и поддакивающий ему Митрич возвращались с обхода, на широком пустом прогале между складами, где днем разъезжались груженые машины, непонятно как образовалась кошка, на Мосгорснабсбыте вообще никогда кошек не водилось. И, откуда ни возьмись, тут же выскочили псы и погнались за ней. Какой-то из них догнал первый. Хрясь! — и от песьей морды полетели по разным сторонам две кошачьих половинки.

Митрич услышал сдавленный всхлип, глянул на начальника и опешил. Тот, белый как снег, как-то обтекал, оседал, опускался вниз. Митрич кинулся, подпер плечом, единственной рукой поддержал. Замдиректора опомнился, провез рукой по лбу, так что его начальническая ондатровая шапка съехала лихо набекрень, и неровным шагом устремился к проходной, возле нее одумался и свернул в здание администрации, где у него был кабинет.

Вернулся он минут через двадцать порозовевший, в завлекательных парах армянского коньяка. И началась ночь, которую Полковник потом называл «Варфоломеевской». Озверевший от постигших волнений и подогретый коньяком замдиректора прихватил все того же безропотного Митрича и пошел проверять посты. Лейтмотивом этого повторяющегося по кругу рейда было: «Всех уволю!», бормотавшееся сквозь зубы.

— И уволил, если б не студент, — рассказывая, делал вывод Митрич. — Студент-то дежурил на железнодорожных складх, а там ветрище — ужас! Да еще влажность сто процентов, потому что днем таяло, а тут перепад температур. — На этих словах Митрич довольно покряхтывал, он любил все объяснять научно. — Вот студент и залез в рулон резины, скорчился и сидит. А как мы загрохочем по эстакаде, он выскакивает из рулона, как черт из коробки, и орет: «Стой! Кто идет?». Ну, замдиректору это понравилось. Мы под конец только и ходили, что мимо студента. Ну, и вместо увольнения — благодарность бригаде. Так-то!

Этой истории в бригаде много смеялись, но мне она не казалась смешной. Муж с того дежурства вернулся промерзший, измотанный и, собираясь в институт, то резался при бритье, то натыкался на стены, у него сами собой смыкались глаза. А я живо представляла себе грохот шагов по бетонным плитам эстакады, особенно громкий от пустоты под ней, холод литой резины внутри рулона и еще больший, уносящий последнее тепло, когда надо выскакивать из резинового затишья под качающийся свет фонарей и дико кричать: «Стой! Кто идет?» И ничего смешного я тут не находила.

Впрочем, мои взгляды и взгляды бригады сторожей на Мосгорснабсбыте часто не совпадали. И чем ближе приходилось общаться, тем больше выплывало несовпадений. А после, и скорей даже вследствие истории с начальником и собаками общение стало намного плотнее. Бригада признала нас окончательно своими и принялась дружно опекать.

Бывший столяр дядя Миша Абрамов стал все приглашать нас в гости. Он жил с женой напротив ворот базы на том же Каширском проезде. Раз или два в дежурства по выходным я побывала у них в теплой и уютной однокомнатной квартирке с мебелью, сделанной самим дядей Мишей, и балконом, выходящим из кухни, которым они почему-то очень гордились.

Тетя Аня учила экономить.

— Ты мяса не покупай, — убеждала она и возмущалась: — Оно в магзине аж по два рубля! — И шепотом, словно доверяла тайну: — Мясная-то обрезь не хуже, а на Даниловском она по рубь десять, а в ларьке на мяскомбинате так по двадцать шесть копеек.

То в одном, то в другом проявлялось это принятие нас бригадой, но самое большее сделала Маленькая.

Однажды она принесла листок, неровно исписанный корявыми буквами: заявление «начальнику МИФИ». Из его текста, однако, трудно было понять, о чем там речь. Часто поминались какие-то «проживающие студенты Кузнецовы», которые все время безобразничали и которых поэтому надо было призвать к порядку. Но где проживали означенные студенты и что за безобразия они творили, оставалось за границами текста. Пришлось расспрашивать Маленькую.

Ее рассказ оставил по себе тягостное впечатление. Проживающие Кузнецовы оказались студентами нашего института и соседями Маленькой по коммунальной квартире. И они постоянно обижали Маленькую и ее мужа, который был еще меньше и беззащитней жены.

Маленькая смотрела на меня своими печальными коричневыми глазами и, запинаясь, рассказывала, как эти Кузнецовы время от времени выкручивали лампочку у них в комнате. А ввернуть ее обратно Маленькая с мужем не могли, потому что даже со стола не доставали до патрона. Так и сидели в темноте, пока не находился кто-то, кто мог им помочь.

Ох, эти две крохотных фигурки, затравленно съежившиеся в темной комнате у стола! Я представляла их и зверела до бешенства. Но отданное в деканат заявление не возымело последствий. Тогда я все рассказала мужу.

— Опять мифисты на стороне хамничают и грубничают, — сказал муж и пошел сам разбираться с Кузнецовыми. В результате у него долго переливался здоровенный синяк под правым глазом, поскольку Кузнецов, как выяснилось, был левшой, однако задевать Маленькую и ее мужа Кузнецовы после этого враз перестали.

Как ни странно, но этот случай изменил уже наше отношение к бригаде. То ли подкупила доверчивость всегда недоверчивой Маленькой, то ли сработал закон Экзюпери: «Мы в ответе за тех, кого приручаем». И было муторно вспоминать перехихикивания с Сергеем над его язвительными «бывшими людьми». И это и Кузнецовы теперь увязывались в одно, что бросало тень и на нас, и, главное, на наше МИФИ.

Конечно, мы переросли восторженность первокурсников, лозунг которых: «МИФИ — это звучит гордо!» Но и на пятом курсе оставалось чувство избранности, элитарности, причастности к высокой судьбе института, образованного в трудные годы войны ради создания атомной бомбы, то есть ради благородного дела — защиты людей. А благородное дело как-то само собой подразумевало благородство тех, кто его делает. И расставаться с таким представлением нипочем не хотелось.

Поэтому, наверное, каждый случай, нарушавший эту иллюзию, давался тяжело и запоминался накрепко.

Так запомнился зачет по курсу «Электрические машины» и катээн Атамалян, которая читала нам данный курс и которой мы его сдавали. Была летняя сессия и всего полгода моему сыну. Ошалевшая от недосыпа и учебы, я раза два или три сбивалась в ответе, и усатая старуха Атамалян мне этого не простила. Беря зачетку, она презрительно оттопырила нижнюю губу и сказала поверх нее:

— Три я вам, конечно, поставлю, очень уж за вас просили, но учтите: у нас тут не богадельня, чтоб нянчиться с вами из-за ваших малых детей!

У меня потемнело в глазах и, как от пощечины, загорелось лицо. Я лихорадочно соображала, кто мог просить за меня. Выходило единственно из друзей — Игорь, он после института работал на их кафедре. Услуга была медвежьей, но злиться на Игоря я не умела и разозлилась на Атамалян.

— Я никого не просила за меня просить, — сказала я, чувствуя, как нервная дрожь начинает сотрясать тело. — И милостыня мне не надо. Верните зачетку!

Атамалян растерялась. Она, похоже, ждала совсем иной реакции. Но какой? Покорности? Лепечущих слов благодарности? Только это зря. Я выхватила у нее из рук зачетку и выскочила в коридор. Там, между дверью аудитории и окном, привалилась к стене, и сдерживаемая дрожь вырвалась наружу неостановимыми, истеричными слезами. Бегали подружки, отпаивали меня валерьянкой, что им добывала уже не растерянная, а испуганная Атамалян. Но зачет ей сдавать я все равно отказалась, пересдавала через неделю комиссии и получила четверку.

Не знаю, что больше задело: собственное унижение или разочарование в кандидате наук нашего института. Скорее, сложилось то и другое и вышло мерзкое: унижение зависимого человека да еще в МИФИ.

И, может, оттого так остро ощутился случай с Кузнецовыми и Маленькой, что он лег точь-в-точь по застарелой царапине на душе. Впрочем, он мелькнул бы и забылся в нашей перегруженной делами и заботами жизни, если б Мосгорснабсбыт не преподнес один случай, показав, как тесен мир человеческий и как переплетены в нем людские судьбы.

Все началось с пивного ларька на том же Каширском проезде.

Каширский проезд был на редкость безрадостной улицей. По одну сторону ее шли скучные желтоватые дома, в одном из которых жил дядя Миша Абрамов. По другую громоздились серые заборы, за которыми были овощная база, база Мосгорснабсбыт, пивная фабрика имени героя то ли революции, то ли гражданской войны, выходца с этой фабрики, дальше — рыбзавод. Наверно, с него 23 февраля забегала к нам та злополучная кошка. По самой же улице были проложены железнодорожные пути с отвилками в ворота, разбросанные по заборам.

И, видимо для увеселения безнадежно унылого места, на той стороне, где дома, был приткнут голубенького радостного цвета ларек с бочковым пивом. Около него в любое время года и суток паслись полупьяненькие, пьяные и вовсе спившиеся мужики. Большинство среди них придерживалось высказывания: «Пиво без водки — деньги на ветер», поэтому, отстояв за пивом, они кучковались по трое. А когда краснощекая Вера-продавщица закрывала на ночь свой ларек, возле него надолго застревали самые неразливные трио, обездоленные отсутствием кружек, ну, и еще отдельные граждане, уже не способные передвигаться сами. Тогда откуда-то из ближних домов подходил хромой старик с хозяйственной сумкой и, как здесь называлось, «торговал стаканом», то есть выдавал стакан напрокат, за что получал пустую бутылку из-под водки.

Вечерами разговоры у ларька велись все больше о возвышенном. Особо пользовалась успехом легенда про пиво. Якобы в заборе пивной фабрики, что тут на Каширском проезде, существует удивительная то ли дырка, то ли щель, в которую надо сунуть рубль, и через малое время из нее высунется пять бутылок свежего московского пива. Выпивши пиво, можно сдать бутылки и, получив за них тот же рубль, вернуться обратно к дырке в заборе и повторить все сначала.

— Перпетум мобиле! — воздевая палец, каждый раз восклицал либо рассказчик, либо кто-то из постоянных слушателей. — Вечный двигатель!

Вести от ларька приносил нам чаще всего Николай, или Андреич, как его уважительно звали в бригаде, хоть было Андреичу едва за тридцать. Он попал на Мосгорснабсбыт по инвалидности после тяжелой аварии: чтобы не сбить малыша, выскочившего на мостовую, он на всем ходу свернул в бетонный столб. Общительный и говорливый, привыкший по работе в такси к разнообразию людей, он скучал в сторожах и не упускал возможности поболтать с любой случайной компанией.

Как раз с него-то и стал разворачиваться случай, упомянутый раньше.

Я бежала к пяти на работу, когда он окликнул от ларька:

— Скажи там, чтоб позвонили.

Я не очень поняла, кому и что надо сказать, но уже опаздывала и мороз хватал за коленки в капроне, так что не остановилась, только успела заметить, что Николай расталкивает какого-то пьяного, уткнувшегося лицом в сугроб.

В сторожке отчего-то особенно злющая Лидка отмечала пришедших на работу.

— Там Николай… — я запнулась. Мне было неудобно звать его по имени-отчеству и неудобно передавать маловразумительную просьбу, но надо. — Андреич, — досказала я, — просил передать, чтоб позвонили.

Но меня поняли, как ни странно. Лидка сразу же отложила в сторону толстую амбарную книгу, в которой расписывались сторожа, и взялась за телефон.

— Алексей Петрович, это с Мосгорснабсбыта, — сказала она в трубку. — Да. Да. Конечно. Там один уже есть. Конечно, не беспокойтесь.

Я даже не подозревала, что Лидкин визгливый голос может звучать так мягко, чуть ли не воркующе. И лицо у нее незаметно разгладилось от вечной хмурости, стало почти нежным.

— С кем это она? — шепотом спросила я тетю Аню.

— Да с Мересьевым же. Вон!

Тетя Аня мотнула головой на стенку над столом, где за электрической проводкой был заткнут тетрадный листок в клеточку, а на нем фамилия «Маресьев» и номер телефона, грубо написанные красным карандашом. Приходя на работу, я каждый раз видела этот листок, но внимания на него не обращала.

— Тот самый? — поразилась я.

— Ну, а какой еще?! — удивилась мне тетя Аня.

Пока мы перешептывались, Лидка положила трубку и обвела сторожку повлажневшим взором.

— Сейчас подъедет, — сказала она. — Надо бы помочь.

— Я пойду, — не терпящим возражения тоном сказал Полковник.

— А можно мне с ним? — робко спросила я, не надеясь, что Лидка разрешит.

Однако размягченная Лидка только рукой махнула: «Иди». Наверно, и она когда-то обливалась слезами над «Повестью о настоящем человеке».

Мы с Полковником вышли из сторожки. Еще не стемнело, а мартовский морозец разгуливался и крепчал. Я пожалела, что, одеваясь на работу, легкомысленно поверила марту, и тут же одернула себя, показавшись себе жалкой и ничтожной. Что все это могло значить перед тем человеком, что должен был сейчас подъехать к нашему забытому богом Мосгорснабсбыту?!

Предстоящая встреча волновала меня до дрожи в коленках. Правда, однажды я уже видела Маресьева. На втором курсе перед Днем Победы, когда он зажигал Вечный огонь на могиле неизвестного солдата у Кремлевской стены. Но видела очень издали, из толпы зрителей на Манежной площади, откуда толком ничего нельзя было разглядеть.

О, эти имена: Чапаев, Островский, Гастелло, Матросов, Зоя Космодемьянская, Маресьев, Гагарин — герои моей юности, почти боги ее. В школьные годы они кружили голову своим величием и недостижимостью. Как хотелось походить на них и так же неистово прожить жизнь. Теперь героями были другие: Эйнштейн, Бор, Ландау, — но обаяние тех не проходило и не тускнело.

Каким счастьем было бы увидеть и услышать своих героев вблизи, убедиться в невыдуманности их. Однако слава чаще всего приходит посмертно. И только однажды мне выпало такое счастье, когда в нашу школу приезжал ее выпускник летчик-космонавт Юрий Гагарин. Встреча с Маресьевым должна была стать вторым таким случаем.

Но вот ведь: я хотела и боялась ее одновременно. За десять лет с того радостного дня в девятом классе жизнь мне поворачивала людей разными сторонами, и теперь я до ужаса боялась разочароваться. А основания для этого были, причем очень весомые.

Два года назад я подрабатывала ночным дежурным в вохре своего режимного института. Как-то темным, декабрьским вечером в пустом и тихом вестибюле за столиком у стеклянных дверей главного входа готовилась к очередному зачету. Свирепствовал на улице мороз, входные калориферы не справлялись, холодом несло от дверных стекол, и спасал только всеразмерный казенный бушлат вроде укороченной черной шинели, в котором так уютно тонулось.

Я только-только начала разбираться в чужих лекциях, как в двери снаружи отрывисто постучали. Пришлось идти открывать. В полутьме я не сразу попала ключом в замок. Пока возилась, стук стал окончательно нетерпелив и требователен.

— Сейчас! — крикнула я, но человек за тройными стеклянными дверьми вряд ли услышал и продолжал стучать.

Когда наконец отперла внешнюю дверь, огромный, мне показалось — как медведь, человек попер прямо внутрь мимо меня.

— Эй, куда?! А пропуск? — закричала я.

Не отвечая и барски отодвинув меня рукой, он ломанулся к средней двери. Я юркнула ему под локоть и перекрыла дверь собой.

В двери мы застряли. Он всей тушей напирал на меня, я, уцепившись за косяки, не пускала. Здесь он наконец заговорил отрывистым, приказным голосом:

— Немедленно пропустите. Я имею право без пропуска.

— Ничего не знаю, — задохнулась я, готовая умереть, но не впустить.

Мы сопели и толкались в проеме двери, толкались и жутко сопели, и он бы непременно в конце концов снес меня, слишком неравны были массы. Но тут меня осенило.

— Назад! Стрелять буду! — почему-то шепотом сказала я, отцепилась от косяка и сунула руку в карман бушлата, сама на мгновение поверив, что там пистолет.

Конечно, там ничего не было и быть не могло. Оружие, что полагалось институтской вооруженной охране, невынимаемо лежало в сейфе на проходной, и при попытке начальника охраны достать его оттуда бабы-вохровцы начинали истошно вопить, требуя заложить оружие обратно, а то стрельнет.

Но незнакомец этого знать никак не мог. Он дернулся и отступил. Теперь я наступала на него, все еще держа руку в кармане. Это действовало, и скоро он был оттеснен за наружную дверь, которую я быстренько заперла.

Отгороженный от меня запертой дверью противник мой осмелел и стал орать на меня, размахивая каким-то документом. Неразборчивые от нервного раздрызга крики были невнятны через толстое дверное стекло. Но даже не разбирая слов, я все поняла, потому что под белым светом фонарей в институтском дворе узнала этот узкий подбородок, тонкие губы, надменные за очками глаза и куполом уходящий вверх высокий лоб. Басов, Прохоров и Таунс — Нобелевские лауреаты 1964 года. Легендарные физики, изобретатели лазера.

Так вот именно Басов без шапки, в щеголеватых, тонкой кожи туфлях выплясывал на морозном институтском крыльце и кричал в мой адрес оскорбительное.

Первым движением было отпереть дверь. Все-таки это был Басов — живая легенда нашего института. Но что-то внутри остановило.

«И тем более, — подумала ожесточенно. — Пусть будет достоин!»

И тогда тоже вспомнила Гагарина, его безоглядную, добрую улыбку, его ровное уважение ко всем от королей до последней неудалой технички в школе. Вспомнила и уже сознательно двери отпирать не стала.

Заледеневшего Басова примерно через час провел в институт вызванный по телефону начальником охраны проректор по АХО. Он имел такое право.

Никаких неприятностей после у меня не было, но я долго и тяжело переживала несоответствие образа великого физика с убогой реальностью. И сейчас боялась того же.

Дружно похрустывая корочкой льда под ногами — гололед накатывал на Москву, — мы с Полковником наискосок пересекли Каширский проезд, железнодорожные пути и вышли к пивному ларьку.

Николай все валандался с пьяным, тормошил его, пытался то поднять, то хоть посадить, но тот ни стоять, ни сидеть не мог. Стоило Николаю ослабить хватку, как пьяный мягко валился в снег.

Полковник подоспел очень кстати. Встрепанный, с прилипшей ко лбу темной от пота челкой, Николай уже выбивался из сил.

Теперь же подхваченный с двух сторон пьяный вертикально висел между ними, однако ноги не переставлял, и они безвольно волоклись по снегу. Голова у него моталась, и с нее то и дело съезжала шапка, пока не свалилась совсем.

— Шапку подбери! — крикнул мне Полковник и забормотал с пьяным: — Держись, друг, еще повоюем. Счас Алексей Петрович подъедет, и все будет нормально.

Я шла следом, прижимая к груди подобранную шапку, и ничего не понимала. Какое отношение имел Маресьев к этой едва мычащей пьяной роже?

— К дощатке давайте, — задавленно сказал Николай.

Они с пьяным и я за ними свернули под углом туда, где расчищенный дощатый настил у перехода перекрывал пути, и остановились ждать.

Хорошо хоть ожидание вышло недолгим. Уже скоро за переходом тормознул красноватый «москвичонок», подал задом, зафыркал и остановился. Из «москвичонка» выбрался плотный мужчина, распахнул заднюю дверцу и чуть раскачивающейся походкой двинулся к нам. У него было простое, грубоватое, очень русское лицо с высокими скулами и родинкой на левой скуле.

Я поняла, что это Маресьев, но не узнала его. И не мудрено. Портретов Маресьева мне не встречалось, в «Повести о настоящем человеке» был на рисунках герой, но не Маресьев, а разглядеть его подробно у Кремлевской стены было нельзя из-за расстояния.

И вот он неспешно шел к нам, такой обычный немолодой человек, какого не отметишь в толпе. Как все-таки неромантично всё выглядит в жизни!

— Ну, здравствуйте, — сказал он и улыбнулся. — Будем грузить?

Мужики закивали в ответ, и даже пьяный как-то согласно дернулся. Что-то было в этой улыбке, вспыхнувшей, словно искра, в темной глубине глаз, что-то, что задевало сердце. Но что? Я б не смогла определить словом. Обаяние, притягательность, сила, искренность, дружелюбие, а может, все вместе. Но что-то там определенно было, отчего сразу стало легко и просто.

— Давай подменю, — сказал Маресьев Полковнику.

— Ты что, гвардии майор! — возмутился Полковник. — У меня силенок пока хватает, — и рванул к машине так, что Николай с другой стороны пьяного едва успел за ним.

Они быстро и аккуратно уложили пьяного на заднее сиденье.

— Определили, — с облегчением выдохнул Николай.

— Спасибо, ребята. Выручили, — сказал Маресьев. — Поехал я.

На прощанье он пожал всем троим руку и уехал, а мы почему-то еще долго стояли на дощатке и смотрели ему вслед.

Ничего, собственно, не случилось, ничего особенного даже не было сказано, а на душе было удивительно празднично и светло. И раз Лидка общалась с Маресьевым, то был понятен ее воркующий в телефон голос и то, что она забыла так трепетно понимаемый ею служебный долг. Одно только смущало меня: пьяный. Он-то каким боком относился к Герою Советского Союза Маресьеву?

Об этом я спросила своих спутников.

— А он тоже Герой Советского Союза, — громыхнул Полковник. — Да еще какой Герой! Неужто ты думаешь, что Алексей Петрович бросит его замерзать подле ларька?!

Похоже, все сторожа знали историю пьющего Героя и всю смену поочередно пересказывали ее мне. Сперва рассказывали Полковник и Николай, потом тетя Аня с Маленькой, потом не то Кучаев, не то Скучаев Васька, Иван, дядя Миша Абрамов. И даже Дед что-то буркнул, правда, я не поняла что. И само слово «Герой» звучало здесь непременно уважительно, с прописной буквы. По-моему, бригада гордилась им, больше чем Маресьевым, что было для меня совершенно необъяснимо.

Особенно почему-то напирали на Звезду Героя, которая постоянно хранилась в военкомате. Во-первых, чтоб он ее не потерял по пьяному делу, или чтоб ее, во-вторых, у него не сперли, пока он беспамятно валялся у ларька, или же, в-третьих, чтоб он сам ненароком ее не пропил. Последнее у рассказывающих вызывало восторг:

— Он может!

Но по торжественным дням, по крайней мере дважды в год, на 23 февраля и 9 мая, военкомат выделял людей. Они отыскивали ветерана, приводили его в божеский вид, прикалывали на парадный мундир Звезду Героя и прочие награды. И уже в таком благообразном виде он отбывал праздники. После них Звезду снимали, и все шло заведенным чередом.

Но это все же было неприглядное нынешнее, интереснее было прошлое, а оно с трудом складывалось из отдельных, не по порядку, рассказов.

Вдруг выяснялось, что про Героя существовала книжка. Ею в школьные годы зачитывался Васька, но ни автора, ни названия не помнил.

— Отчаянный был парнюга! — восхищался он, широко раскрывая ясные голубые глаза в оторочке густющих светлых ресниц. — Косил фрицев почем зря, у него весь автомат был в зарубках.

— Да не автомат, а приклад, — поправлял Полковник.

— Сумашетчий черт, как есть сумашетчий. На кобыле немецкого начальника в машине догнал и в плен взял, — рассказывала тетя Аня. — Ему за то и Героя дали.

— Он в войну был в бороде и трубку курил, — мечтательно добавляла Маленькая.

— Ты, Ань, путаешь, — вмешивался дядя Миша Абрамов. — Ему Героя дали за высотку. Он ее один удерживал семь часов, пока наши не подошли.

А Николай восхищался другим:

— Он ведь что удумал. Север, метет в морду, не продохнуть. Он своему взводу приказал противогазы надеть и в таком виде на немецкие окопы. Так немцы без единого выстрела бежали, подумали, что газы.

Иван с Полковником сцепились по поводу рода войск, в каких служил Герой.

— Он в Скандинавии сидел разведчиком, — утверждал Полковник.

— И вовсе нет. Всем известно, что он был морским десантником, — оспаривал Иван.

— Это одно и то же в данной ситуации, — веско говорил Полковник.

Далее в споре определялось место нахождения Героя в войну, мелькали фьорды и шхеры, захват немецкого опорного пункта на мысу Крестовом под Лиинахамари, адмирал Головко и еще… и еще… И я окончательно запутывалась, о чем они спорят.

— А чего он теперь-то пьет, если такой Герой? — недоумевала я.

На меня смотрели, как на недоумка.

— А что ж таким людям еще в мирное время делать?! — вроде как удивлялся Илья Палыч, помощник бригадира. — Сама подумай.

Одна Лидка ничего не рассказывала. Она в эту смену вообще была странной: рассеянно-задумчивая, говорила невпопад, вздыхала, мимолетно улыбалась чему-то. Если б я могла представить Лидку влюбленной, то дала бы руку на отсечение, что она влюблена — не в Героя, конечно, в Маресьева, причем девичьей невесомой влюбленностью: издали, светло и бескорыстно. Но вот представить такое с Лидкой было невозможно.

— А Маресьев? — спрашивала я.

— А что Маресьев?! Правильный мужик, — поскучнев, отвечали мне.

Я не понимала их тона. Романтики им в Маресьеве не хватало, что ли? А в Герое, значит, романтики по-ихнему хватало?! Странно, но что-то меня в последнее время перестали привлекать романтические изыски!

Больше к Маресьеву не возвращались. Только почему-то в эту ночь никто не жаловался на холод и особенно не пытался спрятаться, хоть ночь выдалась гололедной и ветреной и прохватила всех изрядно.

Вернувшись утром домой, я первым делом отыскала в чемодане, набитом книгами, «Повесть о настоящем человеке». Одолевала потребность перечитать ее. Но днем времени не нашлось: сын, институт, учебные дела. Зато ночь целиком принадлежала мне.

Обгородив лампочку у кровати здоровенным «Справочником физических величин», я наконец-то уткнулась в книжку, когда-то давно подаренную отцом. И как прежде, как раньше-раньше в детстве, все пропало вокруг.

Был зимний дремотный лес, падающий в него самолет, голодный медведь и приходящий в сознание летчик.

Я хорошо помнила содержание книги, я вчера видела человека, о ком была эта книга, я все понимала, и все равно дергалось сердце, когда оскаленная звериная морда наклонялась над ним.

Но плакать я начала с другого места.

«К полудню… Алексей сумел сделать всего около тысячи пятисот шагов и устал так, что каждое новое движение доставалось ему напряжением воли. Его качало. Земля выскальзывала из-под ног. Он поминутно падал… потом поднимался и делал еще несколько шагов. Неудержимо клонило в сон. Тянуло лечь, забыться… Будь что будет! Он останавливался, цепенея и пошатываясь из стороны в сторону, затем, больно закусив губу, приводил себя в сознание и снова делал несколько шагов…»

Может быть, потому это вызывало слезы, что однажды в детстве я видела такое с моим отцом. И теперь оно складывалось вместе, роднило в чем-то отца с героем и резонансной болью отзывалось в сердце.

Но дальше сходства не было, а читать без слез я не могла.

«Тело понемногу стало отходить, но что-то случилось с ногами… Неужели всё?.. Но вдали гремела канонада. Там шел бой, там были свои… Канонада притягивала… настойчиво звала его, и он ответил на этот зов. Он поднялся на четвереньки и по-звериному пополз на восток…»

Чтобы не разбудить сына с мужем, я утыкалась в подушку и беззвучно сотрясалась в ней. Отревевшись, поднимала заплаканные глаза к книжке, читала: «Он полз, задыхаясь, падая лицом в снег, теряя сознание от напряжения…» — и опять утыкалась в подушку. И все же не могла не читать эту мучительную книгу. В отличие от детства, когда все в ней воспринималось как должное, сейчас я уже на собственном опыте знала, как это — преодолевать себя, и что преодоление возможно только во имя великой цели. У Мересьева (в жизни Маресьева) такая цель была, и он совершал невозможное.

«Так полз он еще день, два или три… Счет времени он потерял… Порой не то дрема, не то забытье овладевали им. Он засыпал на ходу, но сила, тянувшая его на восток, была так велика, что и в состоянии забытья он продолжал медленно ползти…»

Это цель гнала его вперед, сперва на раздробленных ногах, потом ползком, потом, когда руки перестали держать, — перекатываясь с боку на бок. Восемнадцать суток без еды, без помощи, с гангреной обеих ног. И после, когда ампутированный в госпитале решил летать и через нестерпимую боль, через кровавые мозоли продирался он к ней, к великой цели — защищать свою Родину.

Книга была прочитана, но заснуть я даже не пыталась. Потушив лампочку, потихоньку выбралась на кухню, промыла заплывшие от слез глаза и поставила чайник. За окном спала Москва, горели фонари, но уже не подсвечивали розовеющее к утру небо. Странные мысли кружились в голове.

А могла ли быть такой великой целью — физика? В конце школы я считала, что могла. Теперь не знала и, главное, не чувствовала.

Вот когда тяжело болел сын, тогда ощущение цели, то есть его жизни, превалировало надо всем, и я могла то, чего не могла, например, не спать пять суток подряд.

Или же физика была не для меня, или она и вправду не являлась настоящей ценностью и целью, ради которой превозмогают себя и идут до конца?

Я опять открыла книгу, словно та могла ответить на мой вопрос. Перелистала ее, но ответов там не нашлось. Их надо было искать самой и в себе. Зато зацепилась за последнюю в книге картинку. На ней парень в летном комбинезоне открыто, озорно и победно улыбался небу в самолетах со звездами на крыльях. И, в общем-то не похожий на Маресьева, он походил на него этой безоглядной улыбкой. И больше того, это была знаменитая на весь мир гагаринская улыбка. Наверное, тот, кто выбирал Гагарина первым космонавтом, помнил эту улыбку и потому, выбирая, не ошибся.

Клокотал на плите забытый чайник, начинался новый день, вроде ничем не отличимый от остальных, а на душе было смутно-смутно. Не хотелось идти в институт. Тянуло почему-то на Мосгорснабсбыт, словно там были ответы на мучившие меня вопросы.

Но на Мосгорснабсбыт я попала только через две недели. Косяком шли вечерние лабы, и дежурить подряд приходилось мужу.

В звонком хрустальном инее стояла Москва. Даже на Мосгорснабсбыте он висел на проводах, сосулечно украшал скаты складских крыш, железнодорожные стрелки и верхние края заборов. Сторожка смотрелась, как ледяной домишко, играла золотом и киноварью последних солнечных лучей.

Зато внутри было необычайно хмуро. Я попала как раз на общее собрание бригады. Обсуждали Сергея.

— Ты, студент, не кипятись, — говорил Митрич, торжественный, в пиджаке с засунутым в карман пустым рукавом и увешанный наградами. — Ты нам объясни, как ты додумался отмечаться и сразу уходить через пролом. Тебе ведь государство за дежурство платит, а не за подпись. Это ж чистой воды мошенничество.

Вытянувшись, скрестив на груди руки и прислонясь к стене у стола, Сергей смахивал на Наполеона у стен Кремля и позой, и надменно-брезгливым выражением лица, и хамским тоном:

— Кому это я объясняться буду? Вам, что ли, плебеи драные? Ничего объяснять не буду, все равно не поймете, образование не то.

Собрание обиженно зашумело.

И тогда стоящий у двери Дед снял свою одноухую шапку, причем обнажился крупный и совершенно голый череп, обтряхнул шапку об колено, снова надел и сказал глуховатым, но покрывшим весь шум голосом:

— Это ж надо, какой патриций выискался! Нет, не напрасно Ильич писал, что интеллигенция — это говно. Выгнать и в институт сообщить.

Он повернулся и вышел, согнувшись под притолокой.

Сергей посерел. Пухлые губы у него вдруг сделались тонкими и злыми. И сейчас он напоминал Басова, когда тот в институтских дверях пятился от выдуманного мной пистолета. А заодно вспомнились рассказы ребят, как Басов выступал на заседании в Кремле по поводу вручения МИФИ ордена Трудового Красного знамени, и вся его речь сводилась к простенькому тезису: «МИФИ — очень хороший институт, потому что он выпустил даже одного Нобелевского лауреата».

Я смотрела на Сергея, и ни малейшего желания заступиться за него не было. Впрочем, и не понадобилось. Собрание пошумело и не согласилось с Дедом: «Молодой, чего ж ему жизнь портить, исправится еще». Сошлись на том, что он уволится по собственному желанию.

Сергею дали бумагу и ручку. Он быстренько накатал заявление, небрежно пхнул его Митричу, буркнул:

— Подавтесь!

И выскочил из сторожки, хлопнув дверью.

В сторожке повисла нехорошая тишина, которую перебил сочный голос Ивана:

— Пустой парень! Дед-то был прав. Всё жалость наша, эх! Ладно, чо там, дежурить пошли.

С этого собрания словно что-то переломилось во мне.

Лезло в голову циничное высказывание кого-то из физиков: «Наука — это наилучший способ удовлетворения моего любопытства за счет государства».

Прибредали какие-то строчки стихов:

Нас выбирали только по уму, А стоило вперед поставить душу.

Выплывал из памяти лыжный поход на Карельский перешеек в зимние каникулы второго курса. Не сам поход, а последний его день, когда мы заблудились возле Финского приграничья из-за карты, рассчитанной, вероятно, исключительно на шпионов, и вышли к жилью только по дальнему лаю собак.

Приютил нас на ночь одинокий старик из крайней избы. И вместо благодарности наши образованные мифисты, чтобы развлечься, подпоили старика и принялись выставлять его на смех: «А барыню сбацать можешь, дедушка?» Все делалось ядовито, но исподволь, исподтишка, так что сама жертва не понимала, что над ней смеются.

Я тогда не стерпела, крикнула, срывая голос:

— Прекратите, подонки! — и вылетела за дверь.

Потом стояла на крыльце в одной штормовке, смотрела на косматые от мороза звезды и думала:

«Как так вышло, что настоящая интеллигенция, — а ведь была же она в лице хотя бы наших послевоенных учителей, была! — и вдруг заменилась спесивой образованщиной? И где и когда мы сбились с самого правильного пути: «Каждый труд у нас почетен»?»

В общем, разброд и шатания душевные.

И сейчас они бродили во мне, не давали покоя. И вопросы были все те же:

«Разве стоило ради хорошо кормленых, хорошо ученых и отменно бессовестных деток горбатиться всю жизнь от темна до темна, воевать и снова горбатиться без света и просвета, чтобы они могли удовлетворять свое любопытство, рваться к славе и достатку, а заодно до глубины души презирать тех, кто своим трудом дал им такие возможности?»

Но все же теперь я была постарше, чем тогда, и некоторые ответы начинали проклевываться наружу.

Я уже понимала, что это был отход, пена на поверхности впервые в истории России неголодной жизни.

И не ради них, конечно, израбатывался старик из привыборгской деревни, и не ради них полз восемнадцать суток Маресьев, умирал с голоду и не сдавался Ленинград, рисковал жизнью Гагарин и многие-многие известные и неизвестные люди, составляющие мой великий народ.

А эти, — мне их даже было жалко, — так и проживут мелкими людишками, чужими в своей стране, безосновательно считающие себя личностями, не приносящие никому радости, и потому не любимые никем, а, значит, вечно обиженные на всех и всё. Несчастные сукины дети!

А может, я льстила себе, думая, что повзрослела. Все так же мир делился для меня на черное и белое, и не было в нем ни полутонов, ни оттенков. Все так же влюблялась без ума и памяти и так же горько до отчаянья разочаровывалась в предмете вчерашней любви.

Так было теперь с МИФИ, с таким заманчивым раньше миром физиков и даже с будущей профессией, которая уж точно ни в чем не была виновата.

Но я ничего не могла с собой поделать. Простой, не сильно грамотный, нищеватый люд с Мосгорснабсбыта был мне ближе любой интеллигенции. И я, разрываясь надвое, все-таки на всю жизнь была на его стороне.