Я все еще лежу на вершине горы, то поворачиваясь лицом к небу, то уткнувшись носом в благоуханную траву. Солнце клонится к закату; тени широко раскинувшего ветви орехового дерева разрослись и стали длиннее. Слушаю стрекот кузнечиков, щебет ласточек, то там, то сям кричат фазаны. Время позднее. А я все еще предаюсь воспоминаниям и размышляю…

Мысленно возвращаюсь к тому времени, когда после беды, приключившейся с нашим хозяйством, мы собрались посовещаться, как быть дальше. Я приехал от Гошека и на следующий день собрал бригаду. Пришли все до единого. Волнение еще не улеглось, люди были взбудоражены и возмущены. Один за другим и все вместе, хором, чертыхались и проклинали и Гошека, и всю систему заготовок. Прикидывали, соображали, как избежать повторения подобных случаев. Кто вслух, кто бормоча себе под нос, но все в унисон. У каждого перед глазами стояли картины недавней разрухи.

На одном мы сошлись тотчас. Гошек должен понести наказание! За манипуляции и мошенничества. (Найти свидетелей — само собой, это легло на мои плечи — оказалось совсем не просто, но я посоветовался в районе, и оттуда позвали на помощь государственный контроль.) Но Гошека следовало также наказать и за равнодушие, способствовавшее потере урожая. Труд людей нельзя топтать безнаказанно… Ведь его результатов ждали наши сограждане, ждали — и не дождались. («На всякое зло столько же и доброго, — говорил я себе. — Значит, употребим зло во благо».)

Мы описали все по порядку, факт за фактом. Учитывали при этом, что каждый из фактов нам придется и доказать. И если не сумеем обосновать самомалейший факт, при разбирательстве закупщики раздуют его, и он обратится в главный и определяющий, а тогда уже ничего не стоит похоронить и все прочие обвинения. (У меня тут есть уже кое-какой опыт.) Когда имеешь дело с вышестоящими инстанциями, нужно быть чертовски осмотрительным, даже если прав тысячу раз. Незначительная оплошность, один-единственный опрометчивый шажок — и поскользнешься, а тогда одной царапиной не отделаешься. Ноги переломаешь.

Так вот, мы все тщательно взвесили, обдумали, обосновали и предложили, чтобы в районе и области поразмыслили, соответствует ли система заготовок и продажи всеобщей выгоде. Сами мы, да и все граждане, убеждены, что лучший и самый надежный порядок заключается в том, чтобы снятые с дерева зрелые, налитые соком плоды лежали на прилавках магазинов уже рано утром или после обеда того же дня, во всяком случае не позднее следующего утра. Такая практика оправдывала себя всегда, а нам, теперешним хозяевам нашей земли, следует еще больше заботиться о том, чтобы люди получали свежие овощи и фрукты.

И разве мы не правы?

И разве наше несчастье не в том, что все излишние, разбухшие, разросшиеся инстанции-посредники словно солитеры и пиявки ослабляют тело, организм нашего общества?

Даю голову на отсечение — а я не хотел бы ее лишиться, — тогда мы разрешили бы проблему рабочих рук и нашли людей для тех участков, где их больше всего требуется, постепенно во всем навели бы порядок.

А распалясь, мы предложили обсудить еще один вопрос. Какой? А вот какой. Мы пришли к выводу, что яблоки, пусть поменьше размером, но крепкие и вызревшие, ничуть не хуже крупных и что установление так называемых качественных тарифов на один и тот же вид фруктов провоцирует на подмену, а значит, и обкрадывание клиента. Можно продавать все снятые с дерева, крепкие, одинаково зрелые яблоки начиная с установленного калибра по одной и той же цене — в зависимости от того или иного сорта, — а остатки, стряся с дерева, отправлять на плодоперерабатывающий завод. Число работников и расходы на сортировку значительно снизились бы. Глядишь, и убили бы двух зайцев разом…

Это предложение было только добавлением к тому, что ежедневно мучило нас, отравляло жизнь, что давно уже созрело и требовало разумного внедрения в практику.

Мы просидели над нашим сочинением в общей сложности целый день, если не больше. Споров и разных мнений было при этом великое множество. И хорошо, что спорили. Нечего бояться споров, если споришь о том, как сообща найти лучший путь к достижению общей цели. Лишь глупец может считать, что он умнее всех. Наша партийная организация и руководство госхоза одобрили наше письмо, и я вместе с директором отнес его в районный комитет партии. И тут обнаружилось, что мы не единственные, кого подобное хозяйствование связывало по рукам и ногам, кто требовал исправлений и усовершенствований. Среди протестовавших были и те, кто выращивал фрукты и овощи, и те — а их было еще больше и голос их слышался громче, — кто эти продукты потреблял. Да, стоит приподнять крышку, и сразу учуешь, что варится в горшке.

И все-таки вели себя все по-разному. Немало встречалось перестраховщиков, советовавших бросить эту затею и забыть о ней, коль скоро я уже в нее встрял.

«Обожжешься, Адам, — предупреждали они меня. — Глупец, что ты суешься в такие дела? Где у тебя разум? Конечно, все так, да что поделаешь? Такой порядок не нами заведен, не нам его и менять… Критиковать отдельных работников — это пожалуйста, критикуй на здоровье, а попробуй коснись кого повыше, копни поглубже — сверху тебя тут же приструнят. Обвинят, что поставляешь аргументы в руки нашим недоброжелателям или отступникам. В таких делах, дурак ты набитый, лучше держаться старого присловья: „Кто ничего не делает, тот никогда не ошибается. А кто не ошибается — того и по головке погладят. А кого по головке гладят, того и возвысят“. Держись этого правила, оно не подведет. Заботься лучше о себе, будь как все, не возникай. У тебя даже дом и тот не собственный. Что будешь делать, если выгонят? Где жить станешь? (На будущий год я должен был получить кооперативную квартиру, а пока что с этим вопросом не торопился.) А машина твоя, твоя „шкода“, — рухлядь, можно сказать… Да и о семье ты не печешься. Что детям оставишь? И вообще, Адам, ради кого ты хлопочешь, работая не покладая рук? Что, не видишь разве, на чем теперь мир держится? Глупец, не умеешь ты жить, не умеешь! А ведь мог бы…»

У меня прямо дух занимается, как представлю, что такое они мне советуют. Как будто деньги и вещи — это и есть мерило всех жизненных ценностей. Убогие люди. Кому они подражают? На уме у них одни удобства да комфорт. Если б осилили, они и солнце сняли бы с неба и подвесили себе к потолку. Но разве я не богаче их, черт побери? Чем же я располагаю?

Я смотрю на нашу землю, распростершуюся вокруг, алчущим взглядом, как человек, который после долгого воздержания любуется полным бокалом охлажденного вина. Я — сын этой земли. Ее плоть и кровь. И принадлежу ей. А теперь, возделывая и обрабатывая эту мою любимую землю, я изменяю ее облик. Нынешнее ее обличье — это дело и моих рук, мое творение.

Поглядите на мой сад! Конечно, он принадлежит нам всем, но и мне тоже. Я заложил его вместе с моими товарищами. И он переживет меня, он останется тут, когда меня уже не будет. Я стану прахом, а люди все еще будут наслаждаться его плодами. Я останусь в памяти людей тем, что я создал. Все это мое — плод от плода, плоть от плоти!..

И, черт побери, разве не радостно видеть, как меняется под твоими руками земля? Глазам моим и сердцу отрадна эта картина. Мы сделали совсем не так уж мало… (Правда, могли бы сделать и больше, но человек — увы! — со своими способностями, достоинствами и недостатками всегда остается человеком, даже если позволяет себе вмешиваться в дела Создателя и пытается изменить лик земли.) И разве не подивился бы наш праотец Чех, если бы теперь с вершины горы Ржип оглядел наш край? Однако то, что он завещал своим соплеменникам, давним нашим предкам, действенно и поныне. Наша земля станет обильной и прекрасной, если мы вовеки пребудем усердными, старательными и трудолюбивыми. Если завещаем эту мудрость и детям нашим, и нашим внукам!

Детям… Да-да… И они тоже мое достояние, мое богатство. Томек… Не я его отец, это правда, но он — мой сын. Ни фигурой, ни лицом он на меня не похож. И ходит не так, как я, и жесты у него другие, но кое-какие свойства и мысли — от меня. Вместе с Евой, его матерью (жаль, немного поздновато), я вдохнул в него душу. Я делал ему прививки, ухаживал за ним и поэтому считаю, что это наш с Евой сын. Неужели семя души менее существенно, чем семя плоти? Одно без другого не может обойтись и не обойдется. Вот тут и разберись — кто его породил… (И впрямь — неужели не я?)

Он меня любит и гордится делом моих рук. Его душа — моя душа, и это даже больше, чем факт, что носит он мое имя (этот слизняк, его папаша — спасибо ему, иначе я бы никогда не встретил Еву, — спокойно отказался от Томека: ему было не до старых обязательств, у него новых хлопот предостаточно). А что у Томека от отца? Ничего, кроме телесной оболочки…

Славный и трудолюбивый паренек. Честный… Мне хотелось, чтобы он тоже разводил сады, но Томек не пожелал. Даже ученье его не привлекло. Выучился на электротехника и работает телевизионным мастером. Лишь одна черта у него мне не по душе. И вот какая. На людях он чуть что — весь сжимается, уходит в себя, запуганный, робкий какой-то. Он знает за собой это свойство и иной раз страдает. Даже пробует избавиться. А как избавиться — только удалью… Такие коленца откалывает, которые обыкновенно глупостью одной оборачиваются. Так вот было и с его Марцелой. Я, кажется, понимаю, отчего он так чувствителен и легкораним. Досталось ему в наследство это качество еще в ту пору, когда Ева его во чреве носила, а потом укрепилось в атмосфере, складывавшейся из крика, брани, шлепков, перепавших ему в раннем детстве. Когда Ева привела сына ко мне, мы несколько сгладили это его врожденное свойство, но вполне преодолеть уже не смогли. Я никогда не напоминаю об этом Еве. Она тут не ответчица. У нее тоже от тех времен отметинка, к счастью, проявляется она во всем добром, а главное — в том, что Ева умеет ценить радость и красоту, которые несет с собой жизнь.

А кроме Томека — Луция. Она совсем другая. Общительная и веселая, но при всем том — упрямица (и есть в кого! Мы с Евой — люди норовистые). Луция, коли ей хоть в чем повезет, прямо светится счастьем. И обычно она знает, чего хочет, и умеет этого добиться, резкое слово или препятствие никак ее не пугают. Моя милая девочка, при всем ее природном обаянии и женственности, умеет их преодолевать. (Томек — тот предпочел бы все острые углы сгладить.) Кто выберет ее себе в жены — точнее, на ком она остановит свой выбор, — наверняка вкусит вдосталь всего того острого, сладкого и перченого, что разжигает и улучшает аппетит.

Но больше всего в детях меня радует то, что оба хотят жить самостоятельно. Не ждут и не рассчитывают, что мы обеспечим им легкую жизнь. Чтобы встать на ноги, они получат все необходимое. Но и сами они любят труд… И неудивительно. С малых лет видят, как мы с Евой трудимся. Так неужто я не богаче любого из накопителей, что относятся к породе вечных грызунов (правда, некоторые лишь недавно в них переродились — носят и носят по зернышку в свою нору)? Подсмеиваются надо мной, качают головами. А я смеюсь им в глаза и жалею их… Это потухшие звезды. Людское тепло и радость ушли от них. Кого же они согреют?.. Не хотел бы я питаться их зернами. От них — погибель. Чем щедрее у тебя сердце, тем ты богаче. Душа моя полна, и ее богатства никто у меня не отнимет!

Что же такое они гудят мне в уши? Чего я, мол, не угомонюсь, зачем лезу на рожон. Трусы, засранцы! Слишком много, говорят, на себя беру — отстаиваю свое право думать, искать, испытывать, пробовать и терять и снова трудиться до изнеможения, короче говоря — созидать и открывать все, как если бы впервые. Да ведь это же наше право, наш долг и наша обязанность! Ведь мы теперь распоряжаемся своею землей. Живется на ней лучше, чем в былые времена. Но не станем уверять себя, что все у нас в полном порядке. Порядок — это когда встреченным на пути трудностям смотришь в лицо, когда у тебя хватает мужества их разрешать. (Проклятье, Адам! Это опять-таки беспрестанный труд!) Тогда только мы добьемся того, чтобы наше колесо крутилось и двигалось вперед по пути, который мы определили сами. Забивать голы в свои ворота — жалкий удел! Нет, к черту, неужели я в таком случае побоюсь подать голос и подсказать, куда надо послать мяч?

Размышляя, я взвешивал все «за» и «против», все, что меня гладило по голове, и все, что было против шерсти. Работая, я никогда не успокаивался. Но что же иное оставалось в моем положении, кроме как ждать? (Ждать, но не сложа руки!)

Однажды и до нас дошло, что комиссия госконтроля обнаружила у Гошека целый ряд неполадок и подлогов; оказывается, руководство этого объединения обкрадывало не только нас, но и государственную казну. Гошек был смещен и с двумя приятелями попал под следствие. Ждали суда. Однако уже одно сообщение об этом оказало свое действие. Видя, что справедливое возмездие настигает и тех, кто до сих пор руководил предприятием, что безответственность, разгильдяйство, мошенничество наказываются со всей строгостью, люди воспряли духом, у них появилось желание работать. Те, кто, мучась сомнениями и возмущаясь, угрюмо молчали и уже потеряли веру в себя, вдруг расправили крылья, а кое-кому их таки укоротили. Атмосфера вокруг стала чище. Хотя новый управляющий не мог творить чудеса, но все же методы, которыми велись закупки, переменились. По мере необходимости объединение закупало фрукты и в субботу, а вагоны загружались даже по воскресеньям. Снова подтвердилась та истина, что с людьми можно договориться, что они всегда пойдут навстречу, способны на жертвы, если убедятся, что справедливые законы распространяются на всех… Значит, операция оказалась удачной. (Мы считались с ее необходимостью. Ведь любой рачительный садовод, ратующий за дело, тот, что все силы приложит, лишь бы деревья росли сильными и давали сочные, сладкие, здоровые плоды, знает, как необходимо обрубить больные, не плодоносящие ветви, тем более если ветви эти бог весть почему начинают сохнуть. Они всегда источник заразы.)

Стало быть, дела налаживались. Вдобавок ко всему после долгого заседания областного комитета партии, после бесконечных споров с управлением «Плодо-овоща» и переговоров с представителями отраслевых профсоюзов мы настояли на том, чтобы нам, садоводам, разрешили поставлять фрукты непосредственно в специализированные магазины шахтерского Моста и в Прагу. И в наших Роудницах, у нас дома, нам позволили организовать экспериментальную лавку.

Работники прежней системы нашего снабжения фруктами и овощами будто бы ставили этому делу палки в колеса (могу себе представить; многие из нас понимали почему), всеми правдами и неправдами добивались запрещения такой самодеятельности, сыпали аргументами, разглагольствовали об анархии, которая при этом якобы неизбежна. Но в конце концов здравый разум и голоса людей, требовавших, чтобы всем были доступны свежие овощи и фрукты, сделали свое. И хотя наша победа была только первой ласточкой, кровь у нас забурлила, словно насытясь кислородом, дышать сразу стало легче.

И снова — в который уже раз! — мы убедились: нужно подать голос, и будешь услышан! (А не то раздадутся другие голоса — лживые или просто занудные, и произнесут они слова пустые и замшелые, такие, что никого не всколыхнут….) Господи боже, разве это не самый лучший подарок к моему дню рождения?

Эти добрые вести мы со всей нашей бригадой отметили, как полагается, накануне моего дня рождения. В саду, на свежем воздухе, развели костер и с удовольствием отведали жаркого, выпили за здоровье, за радость, за все, что нам уже довелось сделать, и за то, что ждало нас впереди; попели и повеселились на славу. (Наш виночерпий Боуша ради этого случая не поскупился и вынул из своего погребка отменное винцо, самое лучшее, какое только нашлось в его запасах; обнаружилось тут и несколько бутылочек старого, выдержанного вавржинецкого, красного, как густая кровь, искристого, ароматного, мягкого, ну прямо шелкового; напиток сам собою соскальзывал в горло…)

Я снова протягиваю руку к бутыли, валяющейся рядом в траве; подношу ко рту; делаю последний глоток. (Последний — из этого сосуда; я верю, что не созрела и даже еще не посажена та лоза, нектара которой я отведаю последний раз.)

Вокруг пахнет травами и листвой деревьев. Мне чудится, будто я различаю аромат созревающих яблок. С Лабы доносится гудок теплохода, где-то неподалеку лает собака…

В задумчивости еще раз обозреваю пройденный мною путь. Заглядываю себе в душу… Разве в прошлое проникаешь не затем, чтобы лучше представить себе будущее? Прошлое — корень дерева, настоящее — его плодоносная крона. В плодах заложены семена и ростки будущего… Я взвешиваю добро и зло, уготованные мне жизнью и уже отпущенные ею. Все доброе и злое уложено во мне глубокими благодатными пластами, откуда мой мозг и сердце черпают животворные соки и силы…

Сколько раз мое сердце сжималось от горести? Выпадают минуты, когда кажется, что больше уже не увидишь ни солнца, ни звезд. Однако переломы срастаются, в кровь изодранная кожа заживает… Мне припоминаются победы и поражения, перенесенные мною. Размышляю я и о судьбах мира. Ему снова угрожают те, кто уже столько раз — корысти и доходов ради — пытался поработить иные народы, а теперь в безумном своем тщеславии и заносчивости задумал спалить всю нашу планету в огне атомной войны. В душе вспыхивает огонек веры в наши силы, в силу тех, кто защищает дело рук своих и оберегает жизнь, исполненную здоровья, красоты и неистощимой человечности. Все, конечно, зависит от нас. Помочь себе сможем только мы сами. К счастью, у нас надежные союзники.

Думы мои бегут дальше, но глаза сами собой закрываются, веки тяжелеют… Мысли путаются, исчезают и возникают снова… Образы расплываются, сознание туманится…

Очнулся я неожиданно. Тело онемело. Левая рука затекла, щеку саднило от вмятин, оставленных травой. Приоткрываю веки и, сощурясь, гляжу на ореховое дерево. Его тень сливается с подкрадывающимися сумерками. Настроение мрачное, усталость дает себя знать…

Стареешь, Адам… Вот и брюшко наросло, и спина согнулась, и волосы редеют. Иной раз сказывается артрит в суставах, костях или в боку; ломит локти и сводит пальцы, то там заболит, то здесь кольнет. Я заранее определяю перемену погоды, а для садовода это неплохо. (Руки у меня еще крепкие, мозг живой, и фантазия не увяла, еще питают ее здоровые соки. Но силы все-таки убывают, ничего не попишешь.)

Припоминаю все свои недуги, которые порой мучат меня, но тут надо мной раздается знакомый голос:

— Довольно валяться, соня. Очнулся наконец?

Ева. Села рядом.

— Как видно, ты снова посовещался с бутылочкой. Не хватит ли? — усмехается она.

— Охотно пригласил бы и тебя, посовещались бы вместе, но, как видишь, родник иссяк. Бутыль пуста, — со вздохом признаюсь я.

— А что ты, собственно, тут делаешь?

— Размышляю.

— Это я слышала. Храпишь на всю округу. Я уж полчаса сижу тут, а тебе и невдомек.

— Чего же ты меня не разбудила?

— Не хотела мешать. Я тоже не терплю, когда мне мешают размышлять, — усмехается она. — Даже больше скажу, я нисколько не удивляюсь. За эти два дня досталось тебе на орехи, а? Так что заслужил право на раздумье. Я тебе не помешаю?

— Мне не хватало тебя. Я тебя ждал.

— Ладно, не выдумывай.

Она не поверила, но теперь мне кажется, что так оно и было. Я вдруг замечаю, что Ева надела выходное платье. На ней костюм из искусственной замши цвета голубиного яйца, и он очень ей к лицу. Оттеняет смуглую кожу и черные, с матовым отливом волосы. Ева сидит рядом, о чем-то думает, положив руки на колени.

— Чего это ты такая нарядная?

— Ходила за покупками. К тому же… — она смолкла и в нерешительности добавила: —…у тебя ведь все еще праздник. Твой пройдоха-приятель отчалил, вот я и подумала, что ты скоро вернешься.

Немного погодя, словно желая скрыть, что принарядилась она ради меня, Ева добавила:

— Да и еще какой-нибудь поздравитель может заявиться. Знаешь, сколько их тут уже перебывало…

— А кто после обеда заходил?

— Тебя тут все искали… Звонили по телефону, но я говорила, что тебя нет. И в общем ни разу не обманула. Дома тебя не было.

— Пожалуй, пора возвращаться. — Я зевнул и потянулся.

— Не торопись, — остановила Ева. — Луция знает, где мы.

— Слушай, — вдруг припомнил я. — Ты ведь мне так и не сказала, как тебе понравился ее подарок.

У меня при этом воспоминании сразу стало радостно на сердце. Луция, милая моя девчушка, на день рождения подарила мне чудный изразец. А на нем — Ева. Ее профиль, обрамленный прядями волос и воткнутыми в них розовыми персиковыми цветками. Изображение не слишком удачное, но узнать, что это Ева, все-таки можно. Я, признаюсь, увидев барельеф, схватил Луцию в объятья и так стиснул, что чуть кости не переломал.

— Неужели у меня такой острый нос? — спросила Ева, сделав при этом гримасу, будто втягивает воздух. Ни на секунду не забывает, что она женщина. Вечная Ева.

— Тебе не нравится твой собственный нос? — усмехнулся я.

— Не издевайся, — отмахнулась она. — Но, по правде говоря, мне это ее занятие по душе. Будь я помоложе, я бы тоже с удовольствием занялась этим делом. В таком искусстве есть материя и есть душа. Для всего свое занятие: и для рук, и для сердца, и для головы.

Мне нравится ее речь. Мы понимаем друг друга. Но только Луция должна сама выбрать и решить, чем она станет заниматься в будущем. Ведь в жизни нужно твердо стоять на собственных ногах.

Мысль моя перескакивает на Томека — жаль, что в этот мой день Томека с нами не было. Он прислал мне письмо и подарок. Раздобыл где-то старый садовый нож, всамделишную музейную редкость. Я обрадовался ему не меньше, чем когда-то в детстве маленькому календарику, который купил за несколько крон, впервые заработанных на сборе вишни. Он был мне дороже всяких драгоценностей.

Ева, похоже, прочла мои мысли, потому что ни с того ни с сего вдруг проговорила с тоской:

— Томеку в жизни придется труднее, чем Луции… С его-то характером… Будет сказываться его беззащитность.

Она тяжело вздохнула, но, чтобы развеять мои заботы, прошептала:

— А теперь признавайся, о чем же ты все это время размышлял? Улизнул от меня на целых полдня. Что-нибудь произошло? Было ради чего?

— Твоя правда. Чествование меня немного утомило. — Я погрустнел. — Мне уж шестой десяток, и не заметишь, как дедушкой станешь. Вот я кое о чем и раздумывал, поразмял мозги… дал роздых костям… И дереву требуется отдых, чтобы оно снова набралось сил. А у нас, сама знаешь, работы еще порядочно. Мы еще не дотянули свои сады до подножия Ржипа.

— А ты все еще не оставил этой затеи? Все еще об этом думаешь? — Ева удивленно взглянула на меня. — Плантации за Калешовом еще не начали плодоносить, а ты уже придумываешь себе новую работу. Мало у тебя хлопот?

Ева ворчит, но я-то знаю, что это для виду. Когда понадобится, она станет рядом и будет воевать бок о бок со мною. И станет злой, как львица, стерегущая своих детенышей.

— Все я помню, — обороняюсь я. — И все надо исполнить по порядку, одно за другим.

Она нахмурилась.

— Ты в это и впрямь веришь?

— Да ведь все в наших руках, Ева, — отвечаю я… — Ты только взгляни на наш сад! Какой он был вначале и как выглядит теперь. Конечно, это сделали не мы одни, но дорогу часто приходилось открывать нам. Хотя замок на воротах бывал ржавый и порой отмыкался с трудом, но главное — ключ в наших руках… И я не знаю такой дьявольской силы, которая смогла бы нам помешать в том, что мы хотим осуществить!

И тут же я весело добавляю:

— Не помню кто, когда и где сказал, что постоянная работа и тренировка — залог успеха. Персиковое дерево было когда-то всего лишь горьковатой косточкой, а цветная капуста — не что иное, как хорошо вымуштрованная белокочанная.

Она слушала меня молча, не произнося ни слова. Что совсем не в ее привычках. В другой раз наверняка бы на меня напустилась. Явно что-то ее мучило.

— Вот ведь какая упрямая у тебя башка. Своеволье одно. И когда ты поумнеешь? — с глубоким вздохом проговорила она. — Нет тебе покоя. Оставим лучше эту тему. Я не за тем к тебе пришла.

Я вопросительно уставился на нее.

— У тебя для жены когда-нибудь найдется время? — раздумчиво протянула она. — Или ты так вознесся от этих чествований, что обо мне и думать забыл?

Я не сразу понял.

— Как это забыл? Ты же все время рядом была.

— Рядом, но не вместе. — Она поморщилась. — Видать, тебе и этого довольно? Я ведь тебя даже не поздравила как следует.

— Да ведь ты меня каждый день поздравляешь, — донимаю я ее. — И всегда самым наилучшим образом.

Она пропустила это мимо ушей. Будто я ничего и не сказал.

— Мы ведь ни разу наедине не остались. Ты еще любишь меня, упрямец несчастный?

Сегодня она была настроена на удивление миролюбиво.

— Мне больше никого не надо. Мне и тебя довольно. Что до любви, Ева, то тут мужчины, наверное, всегда порядочные эгоисты, — ухмыльнулся я. — Может, я люблю тебя оттого, что мне с тобой хорошо.

— Очень мило с твоей стороны. — Ева вздернула губку. — И на том спасибо. Пользуйся, пока можно. Но чтоб подсластить тебе твою любовь, я испекла торт. Тот, первый, ты наверняка даже и не пробовал.

— А нет ли чего послаще?

Я взял ее лицо в ладони и поцеловал в губы.

Она сопротивлялась, но только для виду.

— Пусти. Разве это любовь? Все прочие тебе милее, чем я.

Приподнявшись на локте, я привлек ее к себе и крепко сжал в объятиях.

— Не прикладывайся, озеленишь, — проговорила Ева, но тут же рассмеялась. И перестала сопротивляться, жарко прильнула ко мне.

— Ну ладно, — выдохнула она. — Так-то оно лучше. — Положив голову мне на плечо, она подняла лицо к небу и, чуть помолчав, добавила: — Погляди, Адам… Это небо снова наше. Мы уже давно не смотрели на него вместе, а?

Высоко за темно-зеленой кроной ореха на догорающих небесах дрожали и словно бы пенились белесоватые, оранжевые, зеленоватые полосы света. Искрящейся теплой струей катились по ним лучи солнца. Вспыхивали сполохами где-то за горизонтом. Потом цвет небосклона на западной стороне переменился… Словно его залило кровью рассеченного пополам дня. Разноцветные полосы делались размытыми, остывали, впитывались сгущавшейся синевой наступающей ночи.

Однажды вечером, после какой-то глупой, бессмысленной ссоры — я уже давно позабыл, из-за чего она, собственно, возникла, — мы с Евой сидели на берегу омута. Ловили рыбу; каждый следил за своей удочкой, лежавшей на берегу, густо поросшем тростником. Молчали — дулись друг на друга.

В оцепенении, чем-то оскорбленный, я не сводил взгляда с поплавка и одновременно чувствовал, как в глубинах омута и в густых тростниковых зарослях уже накапливается пронизывающая и навевающая тоску сентябрьская прохлада. Холодом веяло от этого августовского вечера, он проникал в душу, пробуждая в ней тоску по согласию, созвучию, согревающему единению… И вдруг сзади кто-то обнял меня за плечи… «Я пришла сказать, что люблю тебя», — прошептала Ева. Я не шелохнулся. По-прежнему обиженный, упорно и угрюмо смотрел на воду… «Погляди на небо, Адам», — попросила Ева. Я запрокинул голову, и она поцеловала меня в губы, и присела ко мне… Над нами, так же как теперь, сияло, и переливалось, и дышало небо.

Сентябрьской тоски и печали мы уже не ощущали. Неважно было, что поплавки наши погрузились в воду. Рыба сорвала наживку с такой силой, что удилище подскочило; леска оборвалась…

Сколько молодых карпов мы поймали с той поры — не перечесть, но обаяние вечеров, живого, привольно раскинувшегося, медленно остывающего неба, запах тростников, аира, свистящий шум крыл пролетающих уток навсегда сохранились в душе. Так же как наши ночи. Сколько их мы прожили вместе! Мгновения восторга, когда мы одаряли друг друга любовью. То были мгновения добрые, необходимые для жизни, как хлеб. Они и были самое жизнь… Все было, и все прошло. Но память сохранила именно те минуты, когда любовью упивалась не только наша плоть, но и наши сердца. Благословенные минуты; навечно ими обогащается душа. Они чаруют, позволяют сердцу испить жар солнца.

— У нас есть о чем вспомнить, Адам, — неожиданно произнесла Ева.

— Да, — ответил я. — Мы прожили вместе прекрасные минуты. Но эта — лучшая из них, Ева.

Она взглянула на меня.

— А та, у омута, разве была хуже? — спросила она с некоторым удивлением и обидой. — Вот уж не думала.

— Да нет же, — поправляюсь я. — Конечно, не хуже, но то, что прошло, никогда не сравнится с тем, что есть. И коль в самом деле что-то есть в настоящем, то оно всегда сильнее того, что минуло, осталось у нас за плечами.

Про себя я добавляю: «Мы наслаждаемся данной минутой, мы крепко держим ее в руках, чтобы она не упорхнула. Она уже не возвратится никогда, обернется чем-нибудь иным. А прежние мгновенья? Помогают ли они нам глубже узнать и оценить то новое, что мы переживаем именно теперь? Пока конец пути не виден, завтрашний день впереди. И не один урожай мы еще снимем. Но это не повод разбазаривать время — нашу жизнь. Она нам дается только раз — раз и навсегда. Так надо наполнить ее до краев и испить до дна».

— Вот какие мысли бродят у тебя в голове, — тихо сказала Ева. — Я очень рада этому, Адам.

Она улыбнулась, словно прислушиваясь к себе и вглядываясь в самое себя.

— Знаешь, — проговорила она, — я на тебя иногда сержусь. И ругаюсь… Но не всерьез. Порой опасаюсь за тебя и твержу: не поступай так, отбрось свое упрямство. Не надейся осуществить все, что задумал… Но ты меня не слушай. Будь таким, какой ты есть. Я женщина и мать. Мне бы хотелось никого не отпускать от себя или по крайней мере знать о вас все и быть покойной и довольной… Вот это я и хотела тебе сказать. Ты меня понял?

Не в ее привычках говорить так много. Свои слова Ева произнесла легко, и они благоухали, как хлеб. Она словно смягчилась, стала более покорной и уступчивой. В это мгновенье ничто не тяготило ее. Она расслабилась, раскрыла душу. Ни слова не сказав — иначе наверняка захлебнулся бы, — я еще крепче прижал ее к себе.

Ева, жена моя. От нее веет теплом, в ней бурлят здоровые женские силы. Манящая и умиляющая одновременно. Я давно уже убедился, что подлинная, истинная красота всегда идет изнутри. Черты, выражение лица, весь внешний облик человека может быть прекрасен и сам по себе. Но куда привлекательнее и красивее человек, если он одарен богатством души.

Да… Я богат. Богаче меня нет никого на свете.

Небо потемнело, аромат яблок усилился. Урожай осталось снять только с них. Все остальные деревья отдыхают, готовятся к зиме. И как раз в эту пору славного завершения трудов, в пору мнимого, кажущегося покоя, в их ветвях вызревают зародыши новых плодов. Сокрытые от мира, глубоко внутри дерев, зарождаются новые почки.

1978–1981