Часть первого этажа тоже можно было приспособить под меблированные комнаты.

Так бы поступил Абрам Нашатырь, не встреть он на своем пути теперешней сожительницы — Марфы Васильевны.

И кто знает: если бы не эта женщина, смог ли бы недавний базарный торговец гусями и курами справиться со своим новым делом так, чтоб «Якорь» в Булынчуге сделался самой известной гостиницей?…

Пришел Абрам Нашатырь в булынчутский откомхоз подписывать договор на снятый в аренду дом на Херсонской.

Пока подготовлялись все нужные бумаги, сидел на диванчике в канцелярии и ждал.

Слышит вдруг, из-за какого-то стола женский голос выкликает:

— Кто здесь Абрам Натанович Нашатырь? Встрепенулся и быстро подошел.

— Я Нашатырь.

— Садитесь и анкету вот эту в пяти экземплярах заполните.

Михаил Козаков

Присел у стола, анкету не без труда начал прочитывать. Прочесть — еще полбеды, писать — плохо умел даже на родном языке, по-еврейски.

— Извиняюсь, — обратился он к канцеляристке. — Может, вы будете писать, а я вам буду говорить? Так скорей будет, потому что у меня на правой руке палец больной…

Руку засунул в карманы пиджака, а глаза просительно и обещающе перевел на канцеляристку. И тогда только рассмотрел ее лицо и всю ее.

Женщине было лет под сорок.

У нее были пухлые, маленькие руки с розовыми длинными ногтями, которые она часто натирала о черное сукно своего платья. (Эти руки прежде всего заметил Абрам Нашатырь.)

И, как и ее руки, лицо тоже было пухлым, потерявшим уже упругость, и кое-где морщины лежали на нем, как не выдернутые нитки на сшитом уже, законченном платье.

Гриб подстриженных, слегка рыжеватых волос должен был молодить женщину, оголяя ее широкий и упрямый затылок.

Черные, как маслины, глаза казались слегка щурящимися и близорукими оттого, что годы женщины отложили уже у зрачка жирноватые сгустки чуть пожелтевших волокнистых сосудиков.

Эти глаза посмотрели в упор на Абрама Нашатыря, потом обежали в мгновенье всю комнату, опять остановились на лице просителя, — и он услышал:

— Я не обязана это делать… но могу.

Абрам Нашатырь понял этот ответ так, как он был ему желателен, и только молча удавился его откровенности.

Конечно, сам он, Нашатырь, готов был понести лишние издержки для ускорения дела, он даже обещал их своим просящим взглядом, но разве мог он думать, что служащие барыньки с такими поблескивающими ногтями более податливы, чем даже старый писарь в старой мещанской управе?…

Абрам Нашатырь вынул руки из кармана, положил их на стол и кивнул Марфе Васильевне (это была она):

— Пишите, а я вам буду очень благодарен… сегодня же.

И Марфа Васильевна заполняла бесчисленное количество пунктов анкеты, а Абрам Нашатырь, сидя напротив, любовался ее мягкими, как кондитерская слойка, руками с розовыми красивыми ногтями.

Она оказала ему еще несколько услуг, и Нашатырь, после окончания службы, на улице протянул деньги к ее сумочке.

И Марфа Васильевна взяла.

Он встречал ее позже несколько раз в том же учреждении и подходил к ней, как к старой знакомой.

Она вновь оказывала ему мелкие услуги, и Абрам Нашатырь всегда их оплачивал. Но теперь он знал уже ее: Марфа Васильевна год только в Булынчуге, где оставил ее вдовой застрелившийся полковник, проворовавшийся в советском интендантстве.

Ее отец был тоже когда-то полковником, но «полковникам в России не везет, — говорила. — Последний царь и тот в этом чине погиб», а женщина в ее возрасте еще может и должна жить.

И когда говорила так, Абрам Нашатырь внимательным и волнующимся взглядом окидывал всю ее еще крепкую, не потерявшую таинственности закрытого женского тела фигуру и вспоминал каждый раз свою ревматичную и всегда болевшую покойную жену.

И он радовался в душе, что сорок пять лет жизни не размягчили еще его жилистого и сильного тела, — крепкого, как отвердевший узел пароходного каната.

У него не было жены, но он несколько раз в месяц приводил к себе в гостиницу различных женщин и был горд их откровенными похвалами его мужской настойчивости и изнуряющей их силе самца.

Однажды бывшая полковничья жена пришла попросить к нему в долг несколько рублей. Она опять говорила о тяжести своей жизни, она точно ждала от него теперь какого-то сочувствия, а он стеснялся говорить, потому что стыдился перед этой розовой женщиной своего еврейского произношения.

Он знал различных женщин с улицы, но в них ему нужно было покорять только тело, и он делал это с какой-то жестокостью древнего вавилонянина и базарного простолюдина-мужлана.

Но он чувствовал и знал, что ушел далеко от всех этих бывших и настоящих швей, мелких приказчиц, работниц с махорочных фабрик или прислуг, всегда помнивших в нем, как казалось Абраму Нашатырю, такого же простолюдина, поставлявшего раньше на кухню богатых булынчужан кур и гусей.

И последние встречи с этой женщиной, которая так же охотно и откровенно всегда говорила ему о своем розовом прошлом, как и без стеснения брала у него мелкие взятки на службе, — взрастили в этом скромном простолюдине неожиданно острое и тайное желание овладеть ею так же, с такой же жестокостью, как он делал это с простодушными швеями и прислугами, у которых плохо были вымыты шеи и живот и от белья шел дурной, кислый запах.

…Она просила у него взаймы денег, она ждала его согласия, а он наливался теперь желанием, но язык, готовый бросить ей откровенные и грубые слова, робко и стыдливо молчал.

Но то же молчание толкнуло немую силу желаний: вместо ответа Абрам Нашатырь, тяжело ступая, подошел к сидевшей на диванчике, с любопытством смотревшей на своего собеседника женщине и, ничего не говоря, смотря куда-то вбок, нагнулся и положил свою руку на ее просвечивающуюся под кофточкой грудь…

Остробородое седеющее лицо Нашатыря стало напряженно-бледным, а серые и прозрачные теперь, как стекло, глаза могли напугать воткнутым в одну точку острым клинком взгляда.

Женщина вдруг перестала говорить и слегка подвинулась в глубь диванчика. Но твердая рука оставалась лежать на ее теле, чье-то другое неожиданно тяжело опустилось подле, -женщина вскрикнула и опрокинулась под дикими и сладостными тисками узловатого тела и укуса желтых немых зубов…

Она успела только увидеть вбежавшую на ее крик незнакомую, отпрянувшую тотчас же девушку.

На другой день Абрам Нашатырь познакомил Розочку, дочь свою, с бывшей полковничьей женой — Марфой Васильевной…

Она вскоре переехала в «Якорь», бросила службу, и вся прислуга в гостинице с любопытством присматривалась и прислушивалась к каждому шагу и слову неожиданно появившейся хозяйки, так разнившейся внешне от простецкого обличья Абрама Нашатыря.

После прислуги заговорили соседи, после них — извозчики, а потом почти и весь Булынчуг, когда в первом этаже гостиницы через месяц-другой вместо полуразрушенных раньше трех магазинчиков улыбнулось вдруг уютно всей Херсонской улице веселое кафе-столовая «Марфа».

В «Марфе» были расставлены аккуратненькие столики под белой скатертью, на каждом из них стояли горшочки и вазочки с цветами, на отдельном круглом столике, в стороне, лежали продетые в палки газеты и журналы, а в некоторых местах на стенах были приколоты афиши и короткие плакаты, извещавшие посетителей о последних программах в кино и театре и о внутреннем распорядке «Марфы»: булынчужане должны были приучиться плевать только в плевательницы, бросать окурки только в пепельницы и не заходить сюда для попрошайничества.

В глубине кафе — там, где за маленькой дверью в перегородке построена была кухня, -находилась — тоже под белой скатертью — буфетная стойка с закусками и напитками, отпускать которые было обязанностью дочери Абрама Нашатыря.

Это приветливо всем улыбавшееся кафе было делом рук (таких розовых и проворных…) бывшей полковничьей дочери и жены — Марфы Васильевны.

Она была неутомима теперь в своих планах практичной и расчетливой хозяйки. Она покупала сама для своего детища каждую мелочь, она сама находила для нее место, возилась в кухне, у стойки, старалась угодить каждому новому посетителю.

Кожа на ее лице и руках слегка огрубела от загара, жирноватые маслины-глаза становились точно суше и тверже, когда, распоряжаясь, покрикивала на нерасторопную прислугу гостиницы.

Абрам Нашатырь, жестоко любивший по ночам эту женщину, был в то же время молчалив и труслив в своих ласках, все еще внутренне принижаясь перед барским прошлым Марфы Васильевны. Иногда оно так давило прежнего базарного торговца курами и гусями (Марфа Васильевна всегда молча встречала его любовь), что хотелось в исступлении ударить ее, уйти и позвать на ее место женщин с улицы -таких разгаданных и понятных ему.

Но проходила ночь, — и Абрам Нашатырь был уже доволен: эта бывшая дворянка сама умела так хорошо забывать свое прошлое, умела быть такой деловитой и проворной хозяйкой гостиницы и кафе, умела покрикивать, торговаться и обманывать инспекторов и ревизоров булынчугской власти, словно делала это всю свою жизнь…

— Абрам Натанович, — говорила она ему, — мы с тобой такое дело устроим, какому во всей губернии не будет равного, не то что в Булынчуге!…

Абрам Нашатырь был доволен. Абрам Нашатырь верил в нее и не возражал теперь против того, что каждую неделю, подсчитывая прибыль, Марфа Васильевна оставляла себе часть денег и говорила:

— Я привыкла к самостоятельности. Разве я плохой управляющий делами у тебя?…

— Абрум Нашатырь… — встретил его на улице уважаемый всеми евреями в Булынчуге раввин. — Абрум Нашатырь! Разве в городе мало еврейских женщин, могущих делить с тобой супружескую жизнь? Почему ты не женился, а взял к себе в дом чужую женщину, умеющую только ненавидеть нас, евреев?…

— Во-первых, — усмехнулся Абрам Нашатырь, — я женился: каждый год она может от меня зачать, если мне это нужно будет. Это — первое… И, во-вторых, реббе Ицхок, разве у нас в городе мало еврейских парней, что ваша младшая дочь уехала в Ростов с армянским студентом?!

— В каждой семье может быть несчастье. Она мне больше не дочь…

— О! — рассмеялся и приподнял свой картуз Абрам Нашатырь. — О! Какой же я вам после этого «сын»? До свидания, реббе Ицхок, живите долго!

— Ты грубиян, Абрум Нашатырь, — сказал с горечью реббе Ицхок.

— Я грубиян, реббе Ицхок, — пусть будет по-вашему.

— У тебя нет Бога!

— У меня нет Бога, реббе Ицхок… До свиданья, живите долго…

И разошлись.