К обеду Нёма явился гладко выбритым, и оставшаяся на лице пудра делала его свежим и розоватым, а мозаичные глаза — ярче и красивей. Черные его волосы были густо смазаны фиксатуаром и разделены посередине тонкой стрункой пробора, молодившего лицо.
— Абрам Натанович, — сказала Марфа Васильевна, разливая в тарелки суп, — почему ты мне никогда не говорил, что у тебя есть брат и такой интересный!…
Маслины— глаза брызнули медленным тягучим соком улыбки в сторону гостя.
Нёма, польщенный, приложил руку к сердцу; Абрам Нашатырь чуть нахмурился и ничего не ответил.
Он почти никогда за обедом не пил водки, но сегодня, вслед за младшим братом, выпил несколько рюмок, упавших вдруг в ноги лишними гирьками тяжести.
Ему казалось, что он может быстро опьянеть, но теперь не хотелось уже отставать от брата: Абрам Нашатырь даже нарочно выбрал для себя большую рюмку, быстро опрокидывал ее в рот и ел сегодня больше, чем когда-либо.
И после каждой рюмки он косился на круглый бокастый графинчик, с внутренним нетерпением ожидая, когда он окажется пустым.
Ему не хотелось уже пить, но он пил, словно между ним и братом происходило теперь какое-то состязание, и он, Абрам Нашатырь, должен оказаться в нем победителем. И если бы младший брат первый отказался уже от графинчика, старший, преодолев отвращение сейчас к водке, оставил бы последний глоток ее за собой.
Он чувствовал, что с этого дня состязание, незаметная ни для кого, тихая, но жестокая борьба — цепким узлом связывает его с братом. И в этом глухом, незримом единоборстве он, Абрам Нашатырь, обороняясь, должен победить или…
Сидя сбоку, он видел каждую минуту перед собой мертвый обрубок Нёминой ноги, туго набивший собой коротенький, зашитый глухо, мешочек левой штанины. И правая нога брата, обутая в свеженачищенный, блестевший под столом сапог, тоже казалась оттого, как и неживой мешочек мяса, легкой и слабой.
И то, что Нёма — инвалид, успокаивало и радовало теперь замкнувшегося в себе Абрама Нашатыря, словно победить он думал брата только своей крепкой физической силой…
Нёма пил легко и свободно, шутил и рассказывал анекдоты, — и Розочка и Марфа Васильевна охотно и с интересом слушали его.
А когда он, встав из-за стола, начал вдруг, приставив руку ко рту, искусно имитировать виолончель и соловья, — и Розочка и Марфа Васильевна не смогли сдержать своего восхищения и одобрительно захлопали веселому гостю.
Даже молчаливо куривший Абрам Нашатырь хмуро улыбнулся и сказал:
— Актер, да и только!…
— Чтоб вы-таки знали, господа!… — возбудился Нёма.
И через минуту, быстро стуча костылями и шаркая по полу уцелевшей ногой, он принес из своего номера завернутый в газету сверток разноцветных афиш и летучек.
— Читайте… можете уже прочесть! — выкрикнул он, возбужденный и излишне выпитым, и сегодняшним своим успехом, и его тонкие, вырезанные серьгой ноздри вздрагивали и раздувались:
— Ну, ну… смотрите-ка… а?!
И слова соскакивали с узких, отвисающих теперь губ, как торопливые пассажиры — с подножки трамвая.
Посмотреть на пестренькие афиши подошел и Абрам Нашатырь.
И все присутствующие с любопытством рассматривали красненькие, зеленые и синенькие афишки.
В них — саратовских, ярославских, минских, златоустовских — большими и малыми буквами значилось, что в кино или в цирке, в цирке или в нардоме выступает «неподражаемый, знаменитый, награжденный золотыми медалями имитатор животных, птиц, музыкальных инструментов и машин — Вениамин де-Нашато…».
— Ах, вы, «де-Нашато» веселый!… — ласково хохотала бывшая полковничья жена и уже совсем близко и ласково наклонялась к нему своим теплым корпусом.
— Дядечка, какой вы способный… — мягко и застенчиво блестели Розочкины глаза.
— Чтоб я знал, что у меня брат — циркач!… — недовольно усмехался сбоку Абрам Нашатырь, заметивший, как на минуту прижалось тело Марфы Васильевны к Нёминому плечу.
— Свистун!… Свистун!… — повторил он еще раз, словно нашел вдруг, обрадовавшись, нужное слово, могущее оскорбить и сильно ударить ставшего ему на дороге младшего брата.
А когда Розочка и Марфа Васильевна вышли уже из комнаты, он подошел близко к Нёме и сказал:
— Нёма… а, Нёма? Сколько женщин в ночь ты можешь?… Нагое и грубое слово громко упало с опьяневших уст Абрама Нашатыря.
— Сколько, мой дорогой свистунчик? А я могу хоть двадцать; что ты скажешь про своего брата, Нёма?…
Он с коротким и сухим смешком, походившим на дребезжащее щелканье жести, самодовольно толкнул брата пальцем под ребра.
Для сегодняшнего глухого состязания с Нёмой это было последним — и как казалось самому — самым крутым и верным ударом по брату, очевидно уступавшему плотской силе крепкого и жилистого, как отвердевший узел пароходного каната, тела уверенного в себе Абрама Нашатыря.
И второй раз с почти нескрываемой радостью серое стекло глаз его скользнуло, точно проверяя напряженную мысль, по мертво торчащему обрубку Нёминой ноги: какая уж женщина может пожелать калеку!…
— Хе-хе-хе-хе… — жестью смеялся опьяневший заметно голос Абрама Нашатыря.
— Абрам, — усмехнулся младший брат, — Абрам! Я, Нёма, обещаю тебе, что не трону первый твоей содержанки, так зачем же ты маклеруешь передо мной своей старой ширинкой?!
И иссиня— розовое лицо его фыркнуло громким смехом, и подвижный, нервный, как кольцо червей, рот глядел на Абрама Нашатыря насмешливо хохочущей дырой…
Может быть, Абрам Натанович ударил бы сейчас издевавшегося над ним брата, — уже дернулась горячая рука, — но в этот момент вошла дочь, Розочка, и позвала Нему к себе в комнату. У нее был час свободного времени, когда обедавшая внизу, в кафе, Елена Ивановна могла одновременно присмотреть и за буфетной стойкой.
Они присели на Розочкину кровать (на рядом стоящую — Елены Ивановны — Нёма положил свои костыли), и опять племянница рассматривала цветные дядины афишки и выслушивала его правду и неправду о пятилетних скитаниях цирковым актером.
— Ой, как интересно, как интересно!… — поминутно прерывала она его восклицаниями.
И только чуть застенчиво мигали ее влажные карие глаза, когда дядя посреди своего рассказа вдруг крепко обнимал ее, прижимал к себе и целовал — сначала голову, а потом щеки и губы — длинно и ласково: «У, ты моя хорошенькая Розочка!…»
Ее никто еще никогда не целовал из мужчин, и эта неожиданная и частая ласка, обдававшая все лицо остро-теплым запахом спирта, заставляла краснеть — как сама чувствовала — все тело под легким ситцем летней одежды.
— У… ты — настоящая розочка… — ласково улыбался Нёма. — Ты — огурчик!…
Слегка охмелевший и возбужденный сегодняшним своим успехом, Нёма точно начал забывать, что сидит с ним рядом родная племянница, «маленькая Розочка», которую помнил всегда пухленьким ребенком: поцелуи его становились упруги, а рука, обнимавшая девушку, тверже… Иногда он отодвигался от нее, словно хотел получше разглядеть слушавшую его с любопытством Розочку. И мозаичным, слегка воспаленным глазам приятны были слегка вспухшие теперь губы, толстая, растрепавшаяся девичья коса, плотно вынесенная вперед крутым валуном грудь.
— Розочка, — сказал он вдруг, — я такой несчастный, если б ты только знала! Меня во всех городах награждали медалями, но я все-таки такой несчастный, — повторил он опять. — Розочка, разве может меня полюбить молодая девушка, когда я такой теперь калека?…
Нёма снял руку с ее плеча, опустил книзу голову, и показалось в тот момент Розочке, что хочет заплакать, застонать уныло дядя ее — ласковый и обиженный судьбой. Тихо обняла его, прижалась сама и, если б заплакал теперь Нёма, не смогла бы от жалости себя сдержать и тоже заплакала бы.
И только немного испугалась, когда Нёма неожиданно обхватил ее, перебросил к себе на колено и, наклонившись над ней, начал порывисто и тягуче целовать в губы, в открытую шею и глухо зашептал:
— Розочка, я тебя сразу полюбил, за одну минуту полюбил!… За одну секунду, — я тебе говорю!… Вот это и есть любовь, — ты про это хоть в книжках прочитай… Честное слово!…
— Дядя, дядечка… что вы?! Я ведь не та девушка, про которую вы говорили… отпустите меня на минуточку…
— Та!… Та самая… честное слово!… Пускай твой отец меня выгонит из дому, но ты — та самая!…
И верил в то сам, что сплетал сейчас горячей паутиной задыхающегося шепота, и целовал снова нерешительно отбивавшуюся девушку, падавшую каждый раз тяжелой головой на судорожившуюся подушечку его обрубка-ноги.
Из коридора услышали чьи-то приближающиеся шаги, и, когда в дверях показалась Елена Ивановна, Розочка уже рассматривала снова ускользавшие от глаз дядины афишки, а Нёма сосредоточенно закуривал папиросу, облокотившись на спинку кровати.
— Я уже иду вниз, Елена Ивановна, — увидев ее, заторопилась Розочка. — Это — мой дядя, познакомьтесь…
И ушла.
Схватив костыли и приподнявшись навстречу вошедшей, Нёма поздоровался с ней.
И отчего— то прильнула кровь к голове, зашевелилась и раздулась упругая серьга ноздрей, когда Елена Ивановна вдруг тихо и смущенно сказала:
— Не знаю… но ваше лицо мне так знакомо!…
— Все может быть, — быстро прервал ее Нёма. — Хоть я — калека, но я — актер, и вы могли видеть где-нибудь мою карточку!… Я вам не буду мешать тут, барышня: отдыхайте себе на здоровье.
Оставив на кровати — словно для подтверждения своих слов — разноцветные театральные афишки, он направился к себе в номер.
И сама удивилась и испугалась теперь, оставшись одна, Елена Ивановна: испугалась неожиданно уроненных слов своих, вырвавшихся помимо ее воли, как только увидала близко лицо младшего Нашатыря…
Испугалась и того, что вслед за словами уронила и пришедшую вдруг мысль об этом человеке, выскользнувшую — как скользкая нитка из иглы — из онемевшей памяти…
Где, когда видела она, Елена Ивановна, этот упрямый нос с горбинкой, эти мозаичные бегающие глаза, эти губы, как вытянутый клубок юрких красноватых червей?…
И уже после первой встречи, через несколько дней, все так же Нёма была память, и робким путником стучалась об ее затворы никому не высказанная мысль: «где?».