Я живу один в доме старого слепого Гассана — отца Майи. Кругом сад — тихий, оплывший плодами, ленивый от соков, как зрелая пресыщенная женщина. Над окном моим растет персик — тонкокожий, бархатный, он закрыл ко мне доступ солнца — днем колючего, жесткого. Я живу у Гассана в саду, ем черешню и персики, прячусь днем от каменной жаркой Каффы и жду. Жду неделями, месяцами, пока с далекой родной русской степи пахнет КОБЫЛЬЮ, многоликим ветром моей России, новой, очищающейся — России, оторванной от меня, от моря узким горлом болотноводого Перекопа.

Тело свое прячу от душной Каффы, мысли — от тех, кто оторвал его от серой ковыли, от степной моей земли-родины. За садами Гассана — улицы, зеленолицее море и — нет России, нет моей земли, и мысли мои у береговых песков Каффы прижаты к морю, как к пропасти.

Туда, за узкогорлый Перекоп, в многоверстную ширь, в Россию!… Жду неделями, месяцами — тягучими, слепыми, как человеческая старость.

Вечерами приходит с пустыми корзинами Майя, приносит в дом отца своего радость крепкого, гибкого, смуглого тела и певучий молодой смех. Прячет деньги в сундук старый Гассан, потом ложится на него, — отдыхает в вечерней дремоте на коротком твердом ложе.

Я лежу в траве и смотрю, как у порога моет лицо и шею Майя и кувшин за кувшином выплескивает на себя горсти воды.

Молодая, крепкая, ждет ночи — Христофоровой любви, черноусых губ.

Вспомнил образ старухи Изергиль, сказки ее вспомнил. Майя, Майя! Слыхала ли ты про старую Изергиль, старую сказочницу, учившую любить, как раньше?…

…Старик Гассан сосет уж в доме ночной сон, ушло солнце за Белую гору — к Христофорову жилью, вечер падает густыми тенями в саду, на улицах. Я сижу с Майей у порога, курю и думаю. Девушка что-то неразборчиво тихо напевает, сжав руками колена, под такт слегка раскачивает тело, и я сбоку вижу загар ее шеи и плеч и светлеющую книзу, крутую выступающую грудь под белой тканью одежды. Вязкая тоска от одиночества, липкая, — и я хочу дольше видеть, подле себя лицо молодой Изергиль-Майи, девушки и Каффы, чувствовать чужую полногрудую жизнь — ее жизнь, я говорю:

— Майя… Не уходи сегодня так скоро… Я люблю, когда ты поешь. Я люблю твои песни, Майя… Спой…

— Ты любишь только мои песни, а Майю ты совсем не любишь… Отчего ты не любишь Майю?

Девушка смеется, и смех ее — голубиный тихозвучный полет, у Майи смеются глаза, — и наклоняются близко-близко ко мне синие блески из-под черных шнуровых бровей. Я тоже смеюсь.

— Ты любишь лодочника с Белой горы, Майя… Зачем тебе моя любовь? И потом… твой Христофор…

— О, он мой! Зачем одному мужчине о другом думать?… Майе приятно, когда ее все любят…

Пахучий сад полз тёмно-жирными тенями на нас, на крыльцо; растекался теневыми пятнами по всему дому старого Гассана. Шла ночь черно-цветной поступью, в темном поле неба — густо высыпавшая ржавы звезды.

Каффа зажгла огни в домах, желтые сгустки его бросала в море башенка с волнореза. Тихо.

Майя пела:

Полюбил Чатырдаг Яйлу, Старый, седой Чатырдаг, Оттого, что была Яйла красива, Как никто из таврических гор. Тосковал по неведомой Яйле Змей речной — тихоструйный Салгир, Хоть слыхал о ней только рассказы От холмов — чатырдаговых слуг. Ждала Яйла любви Чатырдага, Был он молод тогда, выше всех; Но холмы между ними мешали Чатырдага стать Яйле женой. Затерялся Салгир тихоструйный Меж холмов, не увидев горы, И его ждала Яйла крутая - Всплесков тихих любившей реки. Не догнать Чатырдагу красавицы, Чахлым высох мелководный Салгир, А крутую и гордую Яйлу Только ветер ласкает, кружась…

— Понял? — опять смеется Майя, опять среди ночи летают голуби — смех Майи, опять боюсь, что подымется, уйдет сейчас бронзотелая девушка, пробежит черные каменистые морщины Каффы туда — к черноусому счастливому Христофору, к Белой горе, через голову Каффы, веками моющей свой тусклый глаз в зеленоцветном море. Боюсь своей тоски, завидую радости черноусого лодочника…

— Майя… Останься, — я люблю тебя, Майя!

— Скучно, скучно тут Майе… Разве так любят Майю?… Губам твоим, милый, табак жевать, глазам — сон ласкать, рукам — живот чесать… старой бабе. Скучно!…

Обидно. Хлопнула в темноте меня по плечу, побежала садами — туда, к горе, на всю ночь. Побежать за ней, схватить за руки, за плечи, больно сжать?… Вспомнил: Адам оглушал Еву дубинкой, в общем — «первобытный» инстинкт. Стало стыдно. Или, может быть, не будь пенсне на интеллигентском носу — побежал бы?… Не догнать, и разбил бы только хрупкую рецептуру от близорукости.

По соседству сопит во сне слепой Гассан, тонко цокают по углам сверчки, с улицы слышен пьяный смех врангелевских солдат, удушивших меня перекопским тонким узлом.

Засыпаю. Вижу, слышу, помню — Россия, сады, Каффа, песнь о Яйле и я… А на горе, над уснувшей Каффой — Христофор черноусый, радость, Майя…

Майя — бронзотелая, пахучегрудая девушка-женщина Майя…