В августе в доме старого Гассана поселился четвертый. Он пришел ко мне утром, когда Майя понесла фрукты к дачам, а слепой Гассан лежал в саду с мальчуганом-сторожем.

Зашел в низкую комнату, прикрыл за собой дверь, вплотную приблизился ко мне.

— Не узнаете… товарищ? Удивляетесь этому слову? Как будто с погонами не особенно гармонирует… Взгляните на меня и… молчите. В доме никого нет?

Высокий, русый, с широкой волнистой бородой, а на губах из-под усов, что ржаной полнозерный колос — змеится улыбка, прошенная карими глазами. Стоит предо мной, улыбается, а мысль ищет степь за ним — черноземную, полносочную русскую степь — Россию. Стою тоже, не узнаю, только верю, верю и знаю уже, что земля моя родина встала предо мной близким отцветем.

— Не узнаете? Тем лучше! Присядемте. Разрешите представиться: интендантский чиновник армии его высокопрескверности барона Врангеля — Алексей Иванов, сын Желтов, а подлинного родопроисхождения — Григорий Колосов. Но только — тс-с!…

До революции знал его корректором столичной типографии, часто бывал у меня, брал книги, во время революции читал о его военных подвигах где-то на Украине против гетмана и Петлюры. Цель его пребывания здесь, в закупоренном полуострове, была ясна.

— В Симферополе от наших узнал, что вы проживаете здесь, — говорил он мне позже. — Спросите, почему расшифровал себя вам… беспартийному? Так мне нужно, да и, знаете… доверие играет кое-какую роль. Одним словом, буду просить нашего разрешения приютиться у вас… в этой самой комнатушке. Я вас не стесню, работе мешать не буду.

И он поселился. Поселился четвертый в доме старого Гассана и дочери его Майи. Вот уж нет прежней вязкой тоски, есть новое лихорадочное — риск.

Гассан-плодовод, Майя, я и… тот близкий широкошагий, как моя и его родина, — одинокая Россия.

— А знаете, — смеясь, говорил часто, — накроют меня эти подлецы, — оба с вами, в роде маятников, пожалуй, будем раскачиваться на Голой горе…

Бр-р-р! Он всегда так шутит — этот нежданный в гассановском доме мой гость. Но пусть шутит так, пусть на Голой горе, вместо нас, вчера два других «взбунтовавшихся раба» — матросы, пусть еще недели и недели будут стеречь меня жесткой сушью моих врагов, — степь моя, Россия — ближе ко мне, ближе.

Колосов по нескольку дней не бывал дома, куда-то уезжал, и я не спрашивал, знал уже — зачем.

Зрел август в виноградных соках, отгорали дни в солнце, растянулись ночи в ржавой звездной осыпи. Море чаще и чаще пенилось в горбах прибоев, красило грудь свою в сине-сизые сукна. На Белой горе пенились ласки Майи — на груди и у губ тугих Христофора-лодочника. За Перекопом, тяжелей, упорней меднолитый шаг моей родины.

Жду.