В начале сентября Ада и Джек вернулись в Лондон. За время их отсутствия накопилось множество дел, которые надо было завершить до свадьбы. Ада получила развод 23 сентября, и в тот же день они поженились. На следующий день она писала миссис Моттрэм: «Дело сделано. Вчера в 10.30 утра чиновник-регистратор церкви святого Георгия, расположенной в Ганновер-сквер, провел очень простую церемонию, и в 11.15 мы уже направлялись с четырнадцатью коробками и узлами на Аддисон-роуд… а завтра мы обоснуемся в небольшом домике, где все в ужасном беспорядке, но жить можно…».
Первый уик-энд в качестве законных супругов они провели в привычном месте уединения, в Литтлхэмптоне, откуда Джек написал Ральфу: «“Fini-fini” (дело закончено – франц.), как сказала юная француженка, прыгая в кровать после чтения молитвы. В понедельник мы возвращаемся домой на Аддисон-роуд, 14».
Зиму 1905–1906 гг. Голсуорси провели в отеле «Болд-Хедде» близ Салкомба в Девоне. Джек основное время посвящал правке гранок «Собственника». В письме от 6 января 1906 г. Эдварду Гарнету он писал, что решил посвятить роман ему, и просил на это согласие.
Конрад прочитал роман полностью перед самым его выходом в свет и написал Голсуорси: «Местами роман сделан великолепно, и в целом он, несомненно, произведение искусства. Я прочел его три раза. Мое уважение к тебе возрастало с каждым чтением. Я немало размышлял над этими страницами… Клянусь Зевсом, он замечателен по крайней мере с трех точек зрения. Но, право же, социалисты должны преподнести тебе серебряное блюдо».
Голсуорси порадовал отзыв Конрада, но с его мнением об отношении социалистов он никак не мог согласиться. Да, с иронией и сарказмом он показал, как средний класс делает из собственности фетиш. Как приумножение собственности рассматривается в качестве единственного смысла жизни. Как вследствие душевной черствости игнорируются человеческие чувства, а непонимание искусства осложняет жизнь художника. Но он никогда не предлагал отказаться от института собственности, тем более, как социалисты, запретить ее законодательно, проведя насильственную экспроприацию. Собственность – это не отношение человека к вещам, а отношение между людьми по поводу вещей. И наконец, собственность – это не то, что придумал злой волшебник, чтобы осложнить жизнь людей. Это понятие возникло в результате длительной социально-экономической эволюции человеческого общества. Неслучайно у животных, даже у самых высших форм, есть социальная иерархия, как, например, в стае обезьян, но нет понятия собственности. Человекообразных обезьян нельзя обучить ему. Есть и некоторые человеческие общества, стоящие на низшей стадии развития, которые обходятся без собственности. Отказ от собственности, думал Голсуорси, – это регресс, а вот научиться правильно относиться к ней – это необходимое условие для прогресса человечества. Для этого необходимо совершенствование моральных и нравственных качеств человека. Но возможно ли это? История не демонстрирует ничего подобного.
Размышляя над этими вопросами, Голсуорси в ту зиму продолжал работу над начатым еще заграницей романом, который писался нелегко, и начал писать свою первую пьесу «Серебряная коробка», решив попробовать себя в качестве драматурга.
И уже готовый роман «Собственник» вызвал ряд неожиданных осложнений. Еще в сентябре, сразу по прибытии в Англию, Джон получил письмо от Лилиан, в котором было выражено беспокойство ее и Мейбл, которые узнали в героях романа членов их семьи. Им также казалось, что слишком откровенно было описано первое неудачное замужество Ады. Лилиан советовала брату не издавать роман, по крайней мере в ближайшее время, или, если для него это уж столь необходимо, опубликовать его под псевдонимом.
Но писатель Голсуорси не мог принять предложение сестры. И 11 сентября из Букингем Палас Отеля он отправил ей длинное письмо:
«Дорогая моя!
Твое милое, чудесное по своей честности письмо вызвало у меня некоторое смятение в мыслях, но все же попробую тебе ответить.
Когда я думаю о твоем письме в целом, я прежде всего воспринимаю его так: это одна душа отчаянно взывает к другой, совершенно от нее отличной. Я уже давно знаю, что в основных своих взглядах мы очень не похожи. Нас роднит и сочувствие к людям и терпимость, но, если копнуть поглубже, разница между нами большая. В тебе нет того трезвого, или циничного, или сатирического, или объективного начала – назови как хочешь, – которое есть во мне. Ты оптимистка, идеалистка. Я же не оптимист и не пессимист, а идеалы у меня если есть, так не те, что у тебя.
И от искусства мы с тобой требуем разного. Тебе, например, хочется, чтобы автор, изображая конфликт, склонял читателя примкнуть к одной из сторон против другой. У меня этого нет. Я скорее ощущаю себя своего рода химиком – я более холоден, более аналитичен, всегда развиваю какую-то философскую идею и в угоду ей готов, можно сказать, исказить свои оценки. Я исхожу из тезиса, что чувство собственности не христианское и не очень пристойное чувство. Возможно, я рассчитываю на то, что люди это поймут. Во всяком случае, я всегда занимаю позицию отрицателя, разрушителя. Мне нестерпима самая идея безупречного героя, она мне кажется такой банальной, пошлой, а главное – явно нефилософской. Возможно, даже вероятно, это недостаток, но это так, и ничего с этим не поделаешь. Я не могу принимать человека до такой степени всерьез. Кое-что в людях мне нравится, кое-что меня восхищает, но если я берусь писать о них, то будь уверена, что я не обойду молчанием их темные стороны. Таков мой жанр. Изменить я его не могу. Охотно верю, что это тебя огорчает.
Всякое стремление доказать правоту того или иного человека я сразу чую и терпеть этого не могу; сам же я всегда стремлюсь доказать правильность той или иной идеи философского порядка. И своим искусством, сколько я им владею, я служу и всегда буду служить этой цели. Таким меня и нужно принимать. Этим, конечно, снимается многое из того, что ты пишешь, ведь, в сущности, оно сводилось к тому, что я должен написать совсем другую книгу, быть совсем другим человеком. Но есть в твоем письме и отдельные замечания, о них поговорить легче.
Во-первых, вопрос о личностях. Неужели ты в самом деле думаешь, что это важно? Если не считать тебя, Мэб и мамы (ей, пожалуй, лучше не читать мою книгу), никто ведь о нас ничего толком не знает и не хочет знать, так что в худшем случае люди день-другой поудивляются, почему я выбрал эту тему, а потом забудут. Никто (кроме Форсайтов, о которых речь пойдет дальше) не осведомлен хотя бы настолько, чтобы связать А. с И., тем более что я изменил цвет ее волос на золотой. Знают Ф-ы да еще, может быть, человек пять-шесть, а они скажут только: “Если это задумано как портрет, то портрет неважный”, или даже “то это – проявление дурного вкуса”.
Книгу прочли Конрады, Гарнеты, Хьюфферы, и что они нашли в ней особенного? Ничего. Просто они считают, что это лучшее из всего мною написанного.
Что же касается Форсайтов, то пусть себе отождествляют А. с И.: она все равно совсем не такая; или меня самого… с кем? Потому что при нынешних обстоятельствах я едва ли даже узнаю о том, что они до этого додумались. Так что бог с ними совсем.
Теперь насчет того, что семейство вышло слишком похожее. Да, идея эта, конечно, у меня была: Суизин, Энн и старый Джолион – портреты в той мере, в какой это возможно в литературе, а это не так уж много (при том самом искажении в угоду философской идее), остальные же все перемешаны: например, тетя Джули если с кого и списана, то скорее всего с Б., и т. д. К тому же кто из них (после недавних событий) станет читать эту книгу? И, как ты сама говоришь, в ней проявлена известная доля терпимости. Я очень рад, что ты сочувствуешь Сомсу. Я очень боялся, что не сумею быть к нему справедливым. И конец книги, видимо, показался тебе жалостным, печальным – это тоже хорошо.
Насчет того, что «акт собственника» в какой-то мере оправдан. Да, конечно, он оправдан постольку, поскольку человек – животное, и притом голодное, несчастное, жалкое, но ты, я думаю, согласишься, что он не вполне согласуется со святостью брака. Я не пытался приукрасить Ирэн или Босини, потому что не пытался приукрасить Сомса.
“Розовое с черным” – вероятно, это подсказалось десятилетней давности воспоминанием о Ф.; переделаю на оранжевое с голубым.
Конец третьей главы. Вот совпадение – я и сам уже решил, что Босини должен здесь что-то сказать.
Да, признаю, от Босини я увильнул. Сперва я хотел дать его изнутри, но обнаружил, что он мне противен, что я не сумел его увидеть (даже в меру обычной моей способности видеть), и тогда я дал его только со стороны, переместив фокус в глаза Форсайтов, что придало книге известную художественную цельность в том виде, как она задумана (не в том, как хотелось бы тебе). Теперь это не характер, а изображение; так же как Ирэн, – она ведь тоже дана только со стороны. В отличие от Форсайтов, ни тот, ни другая не наделены жизнью, но они исполняют свое назначение. Характеры удаются (мне, по крайней мере): 1) если в тебе самом достаточно общего с ними, 2) если имеешь возможность наблюдать их. Воздействовать на нашу радужную оболочку и на творческие нервы наших пальцев может лишь ограниченное количество людей, и, если только ты не гений, нужно искать свой материал поблизости от себя. Этим и объясняются обидные неудачи большинства писателей: они берутся за непосильные задачи.
Я не такой хороший писатель, каким хотел бы быть и каким тебе хочется меня видеть, но и не такой плохой, чтобы по своей воле перестать писать.
Эта книга, несомненно, лучшее из всего, что я написал, несомненно. И тут я подошел к самому трудному в твоем письме.
По существу, ты говоришь мне: не издавай. Во всяком случае, не в ближайшие годы. Прости меня, дорогая, но ты довольно легко касаешься очень болезненной темы.
Если я не издам сейчас, то не издам никогда. Через два месяца эта книга умрет во мне и уже никогда не воскреснет. Она постепенно умирает уже с мая. Начата новая книга. Я просто сужу по другим своим книгам. Ни к одной из них я не мог бы вернуться, чтобы переделать ее; растения умерли, потому что их оставили без ежедневной поливки. Так будет и с этой книгой. Я не могу и никогда не смогу ее переделать.
Это проясняет картину.
Вопрос, значит, стоит так: тебе и Мэб кажется, что моя книга – святотатство, но достаточно ли твердо это ваше убеждение, чтобы предать ее огню? Издать ее анонимно я не могу, это значило бы и новую мою книгу и следующую за ней тоже издавать анонимно: в них тоже участвует и “молодой Джолион”, и другие. В новой книге, которую я пишу сейчас, широко показаны нежные, отцовские черты старого Джолиона, его лучшие черты – в рамках той книги этого нельзя было сделать.
Сейчас модно утверждать, будто художник способен изобразить решительно все; это верно лишь по отношению к нескольким величайшим гениям: как правило же, художник может изобразить только то или похожее на то, что он сам пережил. Чтобы глубоко проникнуть, нужно глубоко перечувствовать, так ли, этак ли, но по-своему. Сам я не считаю личную тему или то, что можно истолковать как личную тему, чем-то запретным. Это все равно что сказать живописцу: “Вы написали непохожий портрет”, в то время как единственным осуждением должно быть: “Вы написали плохую картину”. Сомневаюсь, способна ли ты судить о “Собственнике” как о картине. Я хочу сказать, что предпочел бы услышать мнение человека, который ничего не знает о материале, легшем в основу книги. Впрочем, я вполне допускаю, что с известной точки зрения ты права. Ты осуждаешь книгу как портрет, другими словами, считаешь, что портрет слишком похож; но я еще раз спрашиваю: разве это так важно? Ты прочла книгу. Мэб ее прочтет. И этим все зло будет исчерпано. Мы просто не будем рекомендовать ее нашим знакомым, а если так, многие ли из них прочтут ее?
Почему одиночество и тоска для тебя нестерпимы? Мне это непонятно. В чтении я предпочитаю их счастью. Счастье означает успех, а успех почему-то вызывает отвращение. Я предпочитаю старого Джолиона в минуты, когда ему одиноко и тоскливо, тогда я ему больше сочувствую и больше его люблю.
Что касается характеров, то не нужно забывать вот о чем: начинаешь работать с какого-то намека, две-три главы пишешь с прототипа (с живого человека), а потом вдруг оказывается, что ты пишешь уже не с этого человека, а с того, что ты успел о нем сказать, иными словами, с собственного твоего создания, которое с каждой фразой все дальше отходит от первоначальной натуры.
Поэтому ты напрасно стала бы искать портрет нашего отца; да я и не задавался целью его написать.
Поучительно видеть, как глубоко заложено в людях семейное начало. Критикуя, ты, хотя, может быть, и бессознательно, смотришь глазами семьи, чувствуешь пульсом семьи или чем там люди чувствуют. Потому что никто другой, пожалуй, не знает и не может знать, что я имел в виду папу.
Ты сама подумай: чтобы разгадать старого Джолиона, нужно основательно знать всю колыбель – весь семейный круг, иначе это может быть любой восьмидесятилетний старик, тем более что эту сторону своей жизни отец никогда не показывал даже членам семьи. Так глубоко (если хочешь, наполовину правдиво) увидеть ее не мог бы никто, кроме нас.
А вне самой семьи кто по-настоящему знает семейную колыбель?
Меня лично “портрет” не смущает, я его не стыжусь; мне, естественно, этот образ дорог; но грустно думать, что ты и Мэб смотрите на это иначе; и что тут делать – этого я пока просто не знаю.
Крепко целую, дорогая.
Любящий тебя Джек».
Голсуорси твердо придерживался своего мнения, и 23 марта 1906 г. роман без каких-либо купюр вышел в свет под настоящим именем автора. Если бы его попросили в нескольких словах пересказать сюжет «Собственника», то он бы сказал, что это повествование об отчаянных попытках Ирэн расторгнуть свой неудачный брак с Сомсом Форсайтом и предпринимаемых последним мерах по его сохранению. При этом он исходит из ханжеской морали осуждения развода, не признавая за женой права самой определять свою судьбу и считая ее своей собственностью. Для того чтобы доставить ей удовольствие и, как он считает, заинтересовать в совместной жизни, Сомс начинает строительство роскошного загородного особняка. Для строительства дома в Робин-Хилле он приглашает архитектора Босини, помолвленного с дочерью молодого Джолиона Форсайта. Однако, познакомившись с Ирэн и покоренный ее очарованием, Босини влюбляется в Ирэн, которая отвечает ему взаимностью. Завершают роман трагические события. Пытаясь утвердить свои права супруга, Сомс силой овладевает Ирэн, и узнавший об этом Босини теряет самоконтроль и осмотрительность и в густом лондонском тумане попадает под омнибус и погибает. После этого Ирэн, не имеющая собственных средств, не взяв с собой ничего, оставляет Сомса и исчезает.
Но основная идея произведения – критика собственнических инстинктов и стяжательства. Автор с иронией и сарказмом создает жизненные образы носителей гипертрофированного чувства собственности, показывает незавидное положение в их мире женщины и художника.
Конечно, Голсуорси радовали хорошие отзывы о романе. Конрад писал ему: «Я слышал также, что сразу же после появления романа о нем стали много говорить, причем в журналистских кругах. Должен сознаться, что меня уже стало от всего этого мутить, когда я вдруг понял, что качественно ваше произведение выше всех этих фальшивых восторгов. И поверьте мне, мой дорогой Джек, ваша книга действительно очень высокого качества». Мэррот подсчитал: «Из сорока с лишним рецензий двадцать восемь отражали разную степень восторга, в четырех содержалась высокая квалифицированная оценка, позиция авторов еще четырех рецензий была выжидательной; и лишь один-единственный критик угрюмо писал, “что в целом книга скучна и незанимательна”». Наиболее интересная статья была написана Конрадом для «Ауслук». «“Собственник”, – писал он, – свидетельствует о большом таланте его автора… Основа этого таланта, как мне кажется, заключена в сочетании иронической проницательности замечательной силы с необыкновенно острым и верным взглядом на те явления человеческой жизни, которые он исследует».
Голсуорси понимал, что последний роман принес ему настоящий прочный успех и известность как талантливому крупному писателю. Семейная жизнь тоже наладилась, необходимое оформление брака принесло некое успокоение ему и Аде.
Улица, на которой находился приобретенный Голсуорси дом № 14, Аддисон-роуд, была широкой и приятно оживленной. Она проходила южнее от Уоксбридж роуд до Кенсингтона, там, где позднее, когда Голсуорси уже сменил свой адрес в Лондоне, возникла Хэммерсмит роуд. Их дом стоял на восточной стороне улицы недалеко от ее северного конца. Дом представлял собой небольшое двухэтажное строение типичной архитектуры. В конце девятнадцатого века в журнале «Панч», иллюстрируемом Лихом, Кином и дю Мэурьером, можно было увидеть множество рисунков сходных домов, похожих на деревенские. За зеленой оградой и воротами был виден крошечный прямоугольник лондонского уютного, покрытого травой и всегда зеленого сада, который выходил в Холланд Парк. Поэтому из окон комнат открывался вид на его пространства. К тому же Голсуорси опять жили вблизи его сестер: старшая Лилиан с мужем Георгом Саутером – на Холланд Парк авеню, а младшая Мейбл с мужем Томасом Рейнолдсом – по другую сторону парка на Тор-Гарденз.
Фасад дома был оштукатурен под цвет светлого камня, а его деревянные и железные детали окрашены в зеленый цвет. Слева перед парадной дверью доцветала дюжина розовых кустов, а около них справа и поэтому несколькими футами выше уровня дороги были французское окно и балкон с железными балюстрадами гостиной. Ниже были видны полуподвальные окна, за которыми находилась кухня и комнаты прислуги.
В маленьком холле центральное место занимала лестница на первый этаж (в России сказали бы на второй этаж) и имелись также две двери, кроме входной. Первая была в небольшую квадратную столовую, украшенную тремя картинами Георга Саутера. Одна представляла собой портрет Лилиан – весьма неотчетливая фигура в муслиновом платье. На другой было изображено над утесом небо с бегущими по нему в виде белых барашков облаками. Третья картина – ночной пейзаж: огни парохода на Рейне ярко сверкают на фоне ночного неба и холмов. Дверь направо вела в гостиную. Она проходила через всю глубину дома до французского окна на противоположной стороне фасада. От него более дюжины ступеней вели вниз в весьма приличных размеров сад за домом. В нем росли «груши, которые не плодоносили». Их Джон описал в своем романе «Братство». Гостиная могла разделяться двухстворчатой дверью, и в ней было два камина. Но Джон никогда не пользовался ею, предпочитая довольно больших размеров залу. В ней, ближе к окну, смотрящему на Аддисон роуд, стояли фортепиано Ады, этажерка для книг и секретер, а с другой стороны – большая софа и несколько кресел перед более обычным камином.
Джон любил писать, сидя в одном из них, держа пачку бумаги на коленях и слушая музыку. Ада часто играла для него во время его работы. Когда становилось совсем тепло, он часто работал в маленьком летнем домике в самом конце сада. Наверху, над гостиной, была спальня хозяев, а перед ней комната для гостей. Их дом был очень современный для начала XX века: в нем была ванная комната, располагавшаяся над столовой, что было тогда большой редкостью; под коврами, для того чтобы приглушить звуки шагов, был положен звуконепроницаемый линолеум, а утренний чай с печеньем подавали в постель на подносе, что только что вошло в моду. Вместе с тем дом Голсуорси был типичен для западного Лондона, исконным жителем которого он всегда был. А месторасположение своего жилья Джон (скорее всего) выбрал неслучайно. Дело в том, что сад за домом примыкал к Холланд Парку и создавалось впечатление загородного жилья. Ада писала Моттрему: «Вся моя энергия ушла на устройство этого небольшого жилья. В нем было необыкновенно спокойно, тишину нарушал лишь крик фазанов в Холланд Парке, да и поблизости жили его сестры». У Ады был хороший вкус и несомненная способность окружать себя элегантной обстановкой и придавать интерьерам налет изящества. Она украсила стены тарелками коллекционного фарфора, а на Ральфа Моттрема особое впечатление произвели «великолепные образцы вышивки по шелку, которыми она украшала все вокруг, и, конечно, повсюду изысканные букеты в хрустальных вазах». Потолок она оклеила, как и стены, обоями. Все шторы были определенных оттенков серого и розовато-лилового, которые не так явно свидетельствовали о наличии сажи в атмосфере. Кровати подобрала бронзовые, а деревянные части слегка полированы. По словам того же Моттрема, «изящный налет артистизма покоился на довольно прочном буржуазном основании – комфорт, размеренный образ жизни, верные слуги, солидные и незаметные. Ко второму завтраку, за которым нередко заходил разговор о Тургеневе, Генри Джеймсе, Ницше, подавали традиционный ростбиф, йоркширский пудинг и яблочный пирог со сливками. Но постепенно рабочая простота входила в их повседневный обиход – уже не обязательны были вечерние туалеты к обеду, сигары и ликер после обеда».
Голсуорси не любил мужскую прислугу, лакеев, и нанимал всегда только женщин, в доме на Аддисон-роуд их всегда было три. Они были выучены так, что практически не были видны и слышны. Первая из нанятых поварих, которая, кстати, была умелым кулинаром, пыталась играть на аккордеоне, но Ада убедила ее отказаться от этого развлечения. Домашние работницы из своего полуподвала имели право подниматься только для личного обслуживания господ, уборки и прислуживания за столом.
Визитеры и Адины музыкальные приятели, друзья Джека по литературному творчеству, знали только первый этаж. Верхние этажи считались семейными, и только очень немногие самые близкие друзья пользовались привилегией иногда занимать комнату для гостей.
Соседями Голсуорси были преуспевающие адвокаты, врачи, биржевые маклеры и другие профессионалы высокого уровня. Все в районе удовлетворяло солидным стандартам верхнего среднего класса. Но даже районы в Лондоне, где проживали преимущественно представители богемы, были в контрасте с литературными или артистическими кварталами в городах на континенте. И где жили Голсуорси, неопрятность, недоплата налогов и долгов, тяжелый физический труд ради собственного пропитания и платы за проживание были так же немыслимы, как и в более роскошных и претенциозных особняках на Прак-Лейн, в Мейфейре или Белгравии. Лавочники и бедняки обладали хорошими манерами и были ненавязчивы, никогда не совершали таких ошибок, как пользоваться звонком парадной двери или разговаривать слишком громко, тем более спорить. Джону нравилось, что за задним двором, огороженным невысокой стеной, как и за стенами задних дворов соседских домов, тянулись не конюшни или задворки других улиц, а открытые лесистые участки парка исторического Голландского Дома, который всегда густо покрыт зеленью или золотом, а весной был синевато-стального цвета с розовыми или коричневыми почками. И все-таки надо было быть истинным англичанином, чтобы жить в таком доме, и для Джона он был выражением компромисса между удобствами и легким презрением к физическому комфорту, о котором он часто писал и о которых, случалось, вздыхала Ада.
Центр Лондона был в пределах нескольких минут поездки в кебе, омнибусе или новом метрополитене от станции Шеферд’с Баш. В то же время они жили в обстановке, приближенной к английскому загородному дому. Передний садик затруднял случайному прохожему возможность заглянуть в окна дома. Да и сам стиль их повседневного быта упрощался. Для Ады это было даже легче. Она осваивалась в атмосфере без лакеев, личного обслуживания, без выбора туалетов к вечернему столу. Джон в чем-то был более консервативен. С утра все еще надевал утренний сюртук и серые брюки, а в свои клубные дни немного выпивал после полудня.
Вечером, как ни странно, когда занавеси были задернуты, Лондон, на окраине которого жили Голсуорси, был более ощутим. Двухколесные экипажи звонили своими колокольчиками, скача аллюром вдоль широкой Аддисон роуд. Но основной постоянный фон составляло низкое ворчание Лондона, как сказочного чудовища во сне.
Но ни этот звон, ни ворчание не мешали не только им, но и спаниелю Крису, который жил не в собачьей будке во дворе, а, будучи их домашней собакой – как они говорили, «собакой всей нашей жизни», – спал в доме на мягком коврике в изножье кровати Джона. Джек и Ада завели его еще до официальной регистрации своего брака, и Джон хорошо помнил, как в один скучный февральский день они отправились встречать его на вокзал Ватерлоо. Джон, бывший хозяином его матери, смутно представлял, каким он может быть, а для Ады он был настоящим сюрпризом.