В основном роман «Братство» был написан в Манатоне, куда супруги Голсуорси прибыли в апреле 1908 г. и где прожили тринадцать недель. Эта маленькая деревушка на границе с Дартмуром между Мортонхемпстедом и Бови-Трейси была им хорошо знакома. Они уже несколько раз приезжали сюда, наслаждаясь видом окружающих ее вересковых пустошей, которые, как писал Джек Гарнету, в солнечные дни великолепны. В деревне было всего несколько домов, почта, лавка и паб.

В свои приезды чета Голсуорси останавливалась в качестве «платных гостей» фермера Эндакотта в его деревенском доме Уингстон. На этот раз они решили арендовать парадные комнаты на много лет вперед. Хозяева занимали другие помещения в этом же доме. Во время пребывания Голсуорси и их гостей в Уингстоне они исполняли функции обслуживающего персонала: миссис Эндакотт – главной распорядительницы, а ее супруг еще и присматривал за их лошадьми. В доме также жил их старший сын Эрик, младшие дети и племянницы Фарза, а также иждивенцы и сельскохозяйственные рабочие.

Уингстон стоял на самой окраине деревни, к нему вела узкая дорога, вдоль которой были посажены деревья с обеих сторон. Она заканчивалась у черного входа на заднем дворе. Через всегда открытую кухонную дверь постоянно сновали дети хозяев, по двору носились собаки, гуляли цыплята, и на нем стояли повозки и другое имущество фермера. Но Голсуорси и приезжавшие к ним в деревню гости ничего этого не видели. Их подвозили непосредственно к парадному крыльцу. Большое число цветочных клумб окружало веранду и стеклянные двери, украшавшие фасад дома. С этой стороны дом имел весьма элегантный вид. И действительно, облицованный гранитом двухэтажный фасад выглядел более солидно, чем у других фермерских домов. На первом этаже французские окна открывались на веранду с полом из каменных плит и смотрели на восток поверх того, что в других регионах Англии было бы выгоном для лошадей, а здесь было неровным полем, в котором обнажались каменные породы Дартмура. Выгоном для лошадей служила большая лужайка, хотя на ней иногда паслась хозяйская скотина. Каменная стена отделяла ее с севера от луга, вокруг которого стояли церковь, общественные здания и полдюжины других коттеджей. В северо-восточном углу имелась ступенька для перехода через изгородь, и от нее тропинка проходила через выгон. Но к официальному входу вела дорога для экипажей.

Если встать в двери в центре веранды, то слева, т. е. с севера, были французские окна гостиной, в которой стоял Адин Бехштейн, в центре размещался стол, а слева и справа от камина, который был во внешней северной стене, стояли их кресла. Джеку казалось, что Ада любит больше сидеть, что она делала с неподражаемой грацией, на кофре – своеобразном ящике, который они сделали, чтобы держать в нем поленья. Это позволяло ей, только повернувшись, оказаться за своим письменным столом слева от двери-окна. Следующая дверь вела в холл.

Если, стоя в центральной двери, посмотреть на юг, то видна дверь – окно столовой. Если войти в нее, то справа будет дверь в холл, а в углу стояла любопытная конторка, в прошлом, вероятнее всего, бывшая переносной кафедрой проповедника, которую уличные евангелисты носят на себе, а Джон приспособил для себя, пытаясь работать стоя. С молодых лет он презирал позу сидения за исключением сидения в седле. Однако у него с этим ничего не получилось, и эта «кафедра» служила ему для хранения рукописей.

Вдоль задней стены стоял роскошный диван, покрытый прекрасным отрезом вышитого шелка, которым Ада, где бы она ни была, любила драпировать вещи. Камин в столовой тоже был во внешней южной стене, и между ним и стеклянными дверями стояло большое плетеное кресло. Джек, как правило, работал, сидя в нем. Он обычно писал, положив стопку бумаги на колени. Поэтому никому нельзя было входить в столовую между завтраком и ланчем или между традиционным пятичасовым чаем и ужином. К югу от веранды была видна каменная арка над дорогой для экипажей со двора. Над комнатами первого этажа располагались их спальни (над гостиной), импровизированная ванная (над холлом) и комната для гостей (над столовой). Подняться наверх можно было по широкой лестнице с невысокими ступеньками, освящаемой окном, обращенным на запад, на двор фермы.

В юго-западном углу дома размещалась громадная старинная кухня с каменной плитой. В ней постоянно было много людей, собаки, домашняя птица и другие животные, которых нельзя было выкинуть из дома. Из всегда открытой кухонной двери можно было, пересекая мощеный булыжником участок, попасть, утопая по лодыжки в грязи и навозе, на задний двор. Северный участок дороги для экипажей вел сквозь ворота и небольшую плантацию к зеленой лужайке, а южный уже под громадным ясенем становился грязной колеей, ведущей к всегда открытым воротам на первобытную вересковую пустошь.

В нескольких футах в сторону проходила большая мощеная дорога из города Бови-Трейси и железная дорога в Ньютон-Эббот. Пройдя в ворота в другом направлении несколько футов, надо было перейти крошечный ручеек, но искать дорогу обратно в плотный туман можно было несколько дней.

Газон – хорошо выкошенная лужайка – был отделен от выгона для лошадей Адиной клумбой и четырьмя симметрично посаженными ирландскими тисовыми деревьями. За ним бурный подлесок, переходящий в плантацию за воротами для экипажей, и далее, казалось, возвышалась древняя каменная обсерватория, а еще дальше взгляд ловил крошечный ярко-голубой треугольник канала Ла-Манш близ Эксмута.

Направо или на юг выгон для лошадей постепенно понижался к аллее деревьев, и начинался лес с протекавшим по нему ручьем, несмолкаемый шум которого был одним из удовольствий этого места. За ним равнина снова постепенно поднималась к красно-коричневым склонам (Hound Tor) собачьей скалистой вершины холма, замечательный монолит которой выглядел как доисторический памятник, но который, скорее всего, был продуктом естественного процесса выветривания. Он назывался Нос Бонермена.

Голсуорси воспринимал автомобиль как некую опасную экзотику, доставившую бы лишь дополнительные хлопоты. Поэтому, чтобы добраться до Манатона, Голсуорси и посещавшие их гости по железной дороге доезжали до Бови-Трейси или Ньютон-Эббота, а затем на встречавшей их крестьянской повозке или тележке, запряженной собаками, они со своим багажом направлялись по узкой тенистой дороге к Уингстону.

Бытовые условия были весьма суровыми: в доме не было удобств, ни уборной, ни ванной комнат, отсутствовало даже электрическое освещение – только свечи и масляные светильники. Но, конечно, имелась ванна, правда сидячая, которую ставили перед зажженным камином, а воду для нее носили слуги снизу из кухни.

В свободное от своей интенсивной писательской работы время Джон вместе с Адой гулял по живописным окрестностям, катались верхом и даже участвовали в жизни деревенской общины. Так, Джон организовал «Стрельбище Манатона», что, по словам Ады, вызвало восторг у местных молодых людей. Голсуорси держали собственных лошадей – Пеги, любимую кобылу Джона, и Скина, приобретенного для Ады и гостей, любивших верховую езду, а также множество собак.

Голсуорси всегда были рады приезду гостей. Их навещали многочисленные родственники Джона, их протеже и близкий друг Ральф Моттрем и коллеги-писатели. Среди них Эдвард Гарнет, Бернард Шоу, сэр Джеймс Барри, Гренвилл-Баркер и многие другие. Как-то осенью они с супругами Баркерами совершили небольшой поход. Ада говорила, что они «оказались великолепными спутниками; он был неистощим на анекдоты, всевозможные выдумки, веселые рассказы и так далее. К тому же он гениально играет на пианоле (!). Я слышала в его “исполнении” две токкаты Баха и должна признаться: никогда не слыхала ничего подобного». Об их жизни в Уингстоне Ада писала:

«В Дартмуре у нас почти не было развлечений, и эти периоды покоя и свободы, нарушаемые лишь приездом тех гостей, которых не смущали бытовые неудобства, были очень по душе писателю. Длительные пешие прогулки и прогулки верхом, пение птиц, звуки, доносящиеся с фермы, живописная смена времен года и сопутствующие им события – рождение ягнят, стрижка овец, сенокос, сбор урожая, изготовление сидра, молотьба, – все эти простые занятия максимально приближали человека к земле и поэтому были для нас особенно ценными. Случайные крикетные матчи, конные состязания, спортивные игры, концерты местных талантов вносили в нашу жизнь большее оживление, чем можно было бы предположить. Обычно распорядок нашего летнего дня был следующим: до обеда он писал, я копалась в саду. Затем примерно часовая конная прогулка, после чего мы выбирали подходящее место, привязывали лошадей и обедали по-спартански. Затем более серьезные “скачки”, возвращение домой, ванна, чай, письма и прочие разнообразные обязанности и маленькие удовольствия – ужин, для меня – занятия музыкой, пока он правил гранки, читал или занимался второстепенной литературной работой, так сказать, не созидательной».

Но в жизни Джона и Ады в относительной изоляции было принципиальное различие. Жизнь в отдаленной от Лондона деревне давала Джону возможность работать постоянно, не отвлекаясь телефонными звонками и светскими обязанностями, что отрицательно сказывается на творчестве писателя. Он жил жизнью своих героев и был всецело поглощен работой. Совершенно в ином положении была Ада, не занимавшаяся самостоятельно творчеством. Конечно, она оказывала техническую помощь в работе своего мужа и у нее были небольшие развлечения, как то: работа в саду или занятия музыкой, и ей было скучно. Ей недоставало того, что давал Лондон, – концертов, театров и светской жизни или новых впечатлений во время заграничных путешествий. К тому же она была не столь терпима к бытовым неудобствам, чтобы с радостью принимать деревенскую жизнь. Однако она героически ее терпела ради своего супруга.

Уже в апреле 1908 г. она писала Моттрему: «…Хочу шепнуть вам на ушко, что для меня это совершенно не отдых – ведение домашнего хозяйства, все эти люди, заказы ужасных продуктов в местных лавках – совсем не отдых – тс-с-с!». И в письме ему же в июне, уже перед самым возвращением в Лондон: «С меня довольно деревенской жизни, надоели этот уют и новизна ощущений и этот густой девонширский воздух, даже когда он хороший, что, впрочем, бывает нечасто… В субботу у нас был настоящий ураган, а в воскресенье рано утором к нам забрела овца и такое натворила! Хочу в свой маленький садик на Аддисон-роуд, где за всем можно уследить, да и уследить нужно за малым».

В ту весну и лето в Уингстоне Джон самозабвенно работал над романом «Братство», первоначально имевшем название «Тени». «Тенями» обеспеченных и культурных жителей фешенебельных кварталов Голсуорси называл обитателей трущоб, расположенных по соседству. Он так увлечен работой, что оправдывается перед Гарнетом: «Я слишком поглощен работой, чтобы писать еще и письма. Но нам все же удалось насладиться весной и окрестными лугами. А в солнечные дни здесь просто великолепно». О своем романе он писал ему: «Это странная книга. Более личное, чем любое другое мое произведение. Этим я хочу сказать, что в ней меньше литературной техники, меньше истории, но больше жизни».

Один из главных героев романа несет черты личности самого автора, именно ему Голсуорси отводит роль выразителя своих мыслей. Это весьма состоятельный, унаследовавший богатства предков, хорошо образованный и близкий по возрасту к автору романа представитель свободной творческой профессии, писатель Хилери Даллисон. Их обоих отличает повышенная саморефлексия и озабоченность чужими бедами. Хилери спрашивает себя: «В какой мере обязан человек отождествлять себя с другими людьми, особенно людьми слабыми, в какой мере имеет он право изолироваться от всех, держаться integer vitae (совершенной жизни – лат)?».

На примере Хилери Голсуорси показывает влияние на личность системы образования: «…Особенность английской системы воспитания и образования заключается в том, что, получив хороший исходный материал, она формировала существо настолько подавленное, застенчивое, сдержанное и гипертрофированно-чувствительное, что, когда жизнь заставляла его столкнуться с неприкрытой человеческой плотью и кровью (а это случается в “самых добропорядочных семьях”), его просто парализует… Его трагедия состоит в его сверхчувствительности, и это настоящая трагедия».

Описывая поведение Хилери, Голсуорси исследует недостатки собственного характера и проблемы своей личности. Хилери высказывает свое кредо, и это кредо самого писателя: «Я не верю в церковные догматы и не хожу в церковь; я понятия не имею о том, что ждет нас после смерти, и не хочу это знать; но сам я стараюсь насколько возможно слиться с окружающим, ибо чувствую, что смогу достичь счастья, только если по-настоящему приму мир, в котором живу. Я думаю, что глупо мне не доверять собственному разуму и сердцу; что же касается того, чего я не могу постичь чувствами и разумом, я принимаю это как есть, ибо, если бы одному человеку дано было постичь причины всего, он сам бы стал вселенной. Я не считаю, что целомудрие само по себе добродетель: оно ценно только в том случае, если служит здоровью и счастью общества. Я не считаю, что брак дает права собственности, и ненавижу публичные обсуждения подобных тем; но по натуре своей я стараюсь не наносить обиду ближнему, если есть хоть малейшая возможность избежать этого. Что касается норм поведения, то я считаю, что повторять и распространять из чувства мести злые сплетни – преступление худшее, чем самые поступки, их вызвавшие. Если я мысленно осуждаю кого-либо, я чувствую, что грешу против порядочности. Я ненавижу самоутверждение, стыжусь саморекламы и не терплю крикливости всякого рода. Вероятно, у меня вообще слишком большая склонность к отрицанию. Пустая болтовня наводит на меня смертельную тоску, но я готов полночи обсуждать какую-либо проблему этики или психологии. Извлекать выгоду из чьей-нибудь слабости мне противно. Я хочу быть порядочным человеком, но, право же, не могу принимать себя слишком всерьез». Хилери не идеализирует бедняков, недостаток или отсутствие воспитания и образования делает их еще более грубыми и озлобленными, чем представителя среднего класса. Но причина кроется в отсутствии равных начальных возможностей, и поэтому он считает, что их бедность у него «на совести». Бедность неимущих связана с богатством состоятельных людей, как он. И это угнетает его. Но его повышенная склонность к рефлексии мешает решительным действиям. Сдерживает его и чувство кастовости: «Боюсь, что мы слишком резко разделены на классы», – говорит он. В этом отношении характерен эпизод романа, связанный с «маленькой натурщицей».

«Маленькая натурщица» позирует жене Хилери, занимающейся живописью, Бианке. Бедность девушки вызывает у Хилери желание как-то помочь, и он покупает ей комплект новой одежды. Постепенно Хилери осознает, что его интерес к натурщице вызван не только сочувствием, но и острым физическим влечением в условиях, когда он со своей увядающей женой уже давно чужие друг другу люди. И он оказывается в растерянности, он не знает, как ему ответить на любовь девушки, понимая невозможность союза людей со столь разным воспитанием, взглядами и интеллектом. Для того чтобы ощутить пропасть, лежащую между ними, Хилери потребовалось чувственное ощущение: «От нее исходил, согретый теплом ее тела, тяжелый запах фиалковой пудры; запах этот проник в сердце Хилери, и он отпрянул в чисто физическом отвращении». И он говорит своему брату Стивену: «Мое классовое чувство спасло меня, класс восторжествовал над моими самыми примитивными инстинктами». Действительно, что могло быть общего у рафинированного интеллектуала и вульгарной, духовно неустойчивой, но физически соблазнительной девушкой?

Особое внимание следует обратить на еще один персонаж романа – профессора естественных наук Стоуна, отца Бианки, который также выражает некоторые идеи Голсуорси. Профессор стар, и его чудачества усилил возраст. Он затворился в своей квартире, изолировав себя от мира, и, питаясь одним какао и черным хлебом с маслом, пишет «книгу о всемирном братстве». Голсуорси понимает, что только безумец может высказать истину, что современное общество – «апогей братоубийственной системы». По Голсуорси новый мир – мир без насилия – представляется ему вполне достижимым вследствие договоренности. И все рукотворные бедствия, считает он, происходят вследствие того, что люди не могут договориться.

Не все было легкодоступным для понимания в этом романе. Так, Конрад, прочитавший его в рукописи, обрушился с критикой на образ Хилери. Он писал: «Как выясняется, у Х. нет индивидуальности, это просто утонченный монстр. Мне кажется, дорогой мой Джек, что в творческом запале, работая над книгой, вы не обратили внимания на отталкивающую грубость его поведения. Вы постоянно демонстрируете, как он предает свое сословие – в мыслях, в интимных отношениях, в полунамеках, в своем молчании. Почему? Ради какой цели мотивы его поступков скрыты от читателя? Он такой, как есть. В нем нет ничего положительного. С самого начала он невероятно вероломный».

Голсуорси не принял этой критики Конрада. В силу своего происхождения и круга общения его друг отличался полным непониманием «особого – образованного, сверхчувствительного – типа англичанина, который представлен в лице Хилери». Конрад также не понял, что Голсуорси намеренно снижал образ Хилери, показывая в том числе и его отношение к «маленькой натурщице».

Супруги Голсуорси вернулись в Лондон 20 июня, но уже в конце июля они приехали в Тревон в Корнуолле, где роман «Братство» был завершен. В сентябре они снова в Манатоне, где Голсуорси корректирует и переписывает роман, дав ему его окончательное название. В конце года 16 декабря они отправились в Коста-Белла в Доломитовых Альпах. Ехали, останавливаясь в Париже и Йере – французском курорте, самом южном на Лазурном берегу, в 20 км от Тулона. Ада писала Моттрэму: «Один день мы провели в Париже, очень грязном, но все равно прекрасном. Как всегда, мы отправились в Лувр и с большим удовольствием осматривали картины… затем были в Клюни, где нашли много сокровищ. Вечером в Opera Comique слушали “Орфея”… Я вам рассказывала о своем флирте с поэтом-лауреатом (Альфредом Остином, противопоставлявшим свое творчество А. Теннисону) в Коста-Белле? Услышав, на что он жалуется, я ушла, не попрощавшись. Вы поймете, в чем дело, если я скажу, что он противник движения суфражисток».

В течение почти месячного пребывания в Коста-Белле Голсуорси написал ряд сочинений, в том числе «Оправдание цензуры». Он был еще под впечатлением неудачной попытки отменить театральную цензуру и поэтому с иронией писал:

«Поскольку в этой стране свободных установлений не раз и не два было доказано, что подавляющее большинство наших соотечественников считают единственную форму цензуры, ныне у нас существующую, а именно театральную цензуру, надежным бастионом, ограждающим их покой и чувствительность от духовных исканий и игры ума людей более смелых и не в меру деятельных, настало время всерьез подумать о том, не распространить ли правило, столь приятное для большинства, на все наши установления… Встречая полное одобрение подавляющего большинства, а протест лишь со стороны тех, кто от нее страдает, да еще со стороны ничтожной горстки людей, которые тупо отстаивая свободу личности, осуждают сосредоточение неограниченной власти в руках одного человека, ответственного только перед собственной совестью, цензура добивается поразительных, триумфальных успехов… Если цензура драмы – в интересах народа или, во всяком случае, данный цензор в данный момент так считает, тогда цензура искусства, литературы, религии, науки и политики – тоже в интересах народа, разве что удастся доказать, что между драмой и этими другими видами общественной деятельности есть какое-то существенное различие…». Голсуорси последовательно, в избранном им ироничном ключе показывает, что все эти виды деятельности пострадали бы от цензуры. Но хуже всего пришлось бы научным исследованиям. «Если бы наука подверглась цензуре, подобной той, какая в течение двухсот лет существует в театре, то научные открытия были бы не более значительными и волнующими, чем те, какие мы привыкли время от времени находить в нашей аккуратно подстриженной и укрощенной драматургии. Ибо, мало того что наиболее опасные и захватывающие научные истины были бы заботливо удушены еще при рождении, – сами ученые, зная, что всякий результат их исследований, не отвечающий общепринятым понятиям, будет запрещен, давно перестали бы тратить время на поиски знаний, неприемлемых для рядового ума, а следовательно, заведомо обреченных, и занялись бы работой, более соответствующей вкусам публики, например стали бы заново открывать истины, уже известные и обнародованные». И Голсуорси делает естественный логический вывод: «Наши законодатели возвели цензуру в первый принцип справедливости, на которой основаны гражданские права драматургов. Тогда пусть их девизом станет “Цензура для всех!”, пусть наша страна будет избавлена от гнета и опасности свободных установлений! Пусть законодатели не только введут незамедлительно цензуру литературы, искусства, науки и религии, но и самих себя поставят в те условия, какими они преспокойно сковали свободу драматургов».

В этом очерке Голсуорси выплеснул всю горечь, скопившуюся у него из-за сохранения цензуры в драматургии, хотя он прекрасно знал о наличии стран, где строжайшей цензуре подвержены все сферы общественной жизни.

Он там также написал ряд поэм и скетч «Аллегория о писателе». В нем он уподобляет писателя фонарщику, освещающему улицу под названием «Общественная жизнь» (Vita Publica). Тогда же Голсуорси начал писать «Гостиницу Успокоения». Приблизительно в середине января они вернулись в Лондон. Это возвращение не обошлось без происшествия, которое могло закончиться трагически. Вместо привычного для них окончания путешествия на вокзале «Виктория» они решили выйти из поезда на Черинг-Кросс. Но, когда Голсуорси вместе с багажом уже сидел в кебе, Ада услышала грохот копыт, и сразу же сзади в их врезался грузовой фургон. Только чудом Джон остался невредимым, но им пришлось повозиться с рассыпанным багажом.

В феврале 1909 г. вышел в свет роман Голсуорси «Братство». Критика оценивала его очень по-разному, что представлялось писателю «любопытным». Журнал «Сатердей Ревю» писал, что это «очень опасная и революционная книга», и продолжал: «Роман “Братство” – это не что иное, как коварные и злобные нападки на нашу социальную систему». А рецензент «Чикаго Ивнинг Пост» Фрэнсис Хекетт отметил как достоинства романа те положения, которые вызвали критику Конрада. Ему импонировал «индивидуальный взгляд на жизнь, во многом основанной на личном опыте, на опыте, трансформированном с помощью искусства и писательского воображения, что нечасто встречается в английской литературе. Английские писатели так редко рассказывают, о чем они думают, к чему стремятся, что чувствуют, – с гордостью или со стыдом».

Голсуорси высоко оценивал этот свой роман и считал, что среди написанных им произведений он занимает особое место: «Мне кажется, что он самый глубокий из всех них…».

И уже в марте была поставлена пьеса «Схватка», два года ожидавшая свет рампы. Путь на сцену для этой пьесы был нелегким. Антрепризы Ведренна – Баркера в Королевском Корт-тиэтр больше не было. И найти театр, согласившийся поставить столь необычную и остросоциальную пьесу, было практически невозможно. Но Чарлз Фроманн (1860–1915), член известной семьи американских антрепренеров, организовавший несколько театральных трупп, взялся поставить шесть утренних спектаклей в Дюк-оф Йорк-тиэтр. Они вызвали большой интерес публики и сразу же были поставлены в Хеймаркете и Адельфи-тиэтр.

Ада писала миссис Моттрэм: «“Схватка” сейчас – “главная тема” разговоров в Лондоне, совсем как в свое время “Усадьба”… Вчера вечером собралась самая большая аудитория, все это были очень модные, шикарно одетые, обвешанные драгоценностями, люди, которые, как мне кажется, не могли не пойти в театр из страха, что не смогут при случае поддержать разговор на эту тему. Это действительно великая пьеса, но очень серьезная».

Рецензии в прессе на пьесу были в основном положительными. «Вестминстер-Газет» писала: «Вчера днем было такое ощущение, что содружество Ведренна – Баркера вновь возвратилось к жизни. В театре присутствовали м-р Ведренн и м-р Гренвилл-Баркер – режиссер-постановщик пьесы; более половины актеров, занятых в спектакле, блистали в свое время в Корт-тиэтр… а автор пьесы – мистер Джон Голсуорси, которому принадлежит и замечательная пьеса “Серебряная коробка”». В «Ивнинг Стандард» Голсуорси мог с удовлетворением прочитать: «Это та английская пьеса, которую мы все так давно ждали», а «Корт Джорнэл» и «Глазго Геральд» охарактеризовали пьесу как «шедевр».

Пьеса переводилась на иностранные языки. Так, в декабре 1909 г. Джон и Ада присутствовали на премьере «Схватки» в Кельне. Ада, в совершенстве владевшая немецким, считала: «Перевод сделан не очень удачно, в нем не вполне передан дух самой пьесы».

На Пасху в мае 1909 г. Голсуорси были в Манатоне, где Джон написал «Мимолетную грезу». В ней он отразил их опыт жизни то в городе, то в деревне. «Когда я здесь, мне хочется туда; когда я там, меня тянет сюда», – рассказывает о своих чувствах ее герой Лемон. В этой пьесе за основу взят сюжет ранней поэмы Голсуорси «Сон». В этих произведениях он старался показать, что потребности человека никогда нельзя удовлетворить полностью, так, в частности, ему нужны и город, и деревня, и он обречен на постоянные мучения.

Голсуорси в это время начинает писать пьесы «Старший сын» и «Толпа». В первой он поднял уже ставшую для него традиционной тему брака «без любви», нет, не по расчету, а из чувства долга. В любом случае авторская позиция ясна: это аморально и не ведет ни к чему хорошему. Если же сюда примешивается кастовое сознание, общественное положение, и опасность лишиться наследства, и различие в отношении к понятиям чести и христианской морали, в зависимости от того, относятся ли они к другим или к тебе самому, включая членов твоей семьи, то джентльмен может начать вести себя как подлец. Поведение же простых людей – и мужчин, и женщин – может отличать подлинное благородство. В пьесе Голсуорси исследует разные стороны психологии аристократии.

Во второй пьесе Голсуорси поднял волнующий его вопрос о праве человека высказывать и открыто отстаивать свое мнение при любых обстоятельствах. В ней также рассматривается и более общая проблема о праве сильного государства навязывать свою волю, свои представления о справедливой социальной системе другому малому и более слабому. И здесь авторская позиция ясна: он противник имперской политики, политики колонизации. Он снова показывает, как антагонизм взглядов ведет к духовному отчуждению супругов и в конечном итоге распаду семьи. В пьесе видно отношение Голсуорси к толпе – этому чудовищному явлению, легко поддающемуся манипуляции озлобленных людей. Он осуждает лжепатриотизм обманутых и оболваненных малообразованных людей, черни, который инспирируется правящим классом, некоторые члены которого, между прочим, также интересы Империи ставят превыше всего. И если у низших сословий это проистекает от недостатка информированности и понимания, то у высших – всей системой воспитания элиты в стране.

Тогда же Голсуорси пишет статью «Несколько трюизмов по поводу драматургии», в которой выражает прежде всего свое понимание места нравоучения в пьесе. Самое правильное, по его мнению, для драматурга, реалистически изображая характеры и жизнь, дать возможность публике самой сделать нравоучительные выводы. Конечно, личность драматурга не останется незамеченной, ведь «как человек живет и думает, так он и пишет». И Голсуорси призывает: «В человеческом обществе есть только две беспристрастные фигуры – ученый и художник, и к беспристрастию должен стремиться драматург, если он хочет писать не только для сегодняшнего дня, но и для будущего». Он уделяет внимание и технике написания пьесы, построению сюжета, диалогов, характеров, темпу действия, занимательности (четкости композиции, отбору материала) и т. п. «Реалистическое искусство, если оно живое, вернее, для того, чтобы быть живым, должно управляться целой вереницей тончайших символов». И конечно, Голсуорси не забывает о лирике, он ратует за слияние лирики и реализма. Статья была опубликована в журналах «Двухнедельное обозрение» и «Атлантик Монтли», а в декабре автор прочитал ее в Сезам Клаб.

Летом 1909 г. Голсуорси хотели поехать в Тироль, но у них это не получилось.

Ада замечала: «В последнее время Джек совершенно не может работать (sic!), сказывается отсутствие Солнца. Бедняжка! Мне не очень нравится летом в деревне – все слишком зеленое, жирное, насыщенное».

Но в Лондоне писателя постоянно отвлекали от работы. Ада в июне свидетельствовала: «Мы провели беспокойную неделю на Аддисон-роуд. Мне понравилось, но Джек был рад вернуться сюда (в Манатон)». И в декабре: «Джек наконец приступает к работе. В Лондоне на сей раз было ужасно. По тем или иным причинам Джек совершенно не имел возможности писать».

В начале июля Джон начал писать роман «Патриций» (тогда он думал назвать его «Патриции») и вскоре уже завершил первые две главы. После трехнедельного пребывания в Лондоне они отправились в Илкли в Йоркшире, где Ада проходила курс лечения ревматизма.

Голсуорси здесь начинает писать пьесу «Правосудие» и полностью завершает первые два акта. Третий акт он пишет на следующей неделе в Скарборо. Это небольшой курортный город на восточном берегу Англии расположен у крутых, почти отвесных высот при самом выходе из лощины, через которую перекинут мост, соединяющий две скалы на высоте 25 метров над уровнем потока. Джон с Адой любовались и видом развалин нормандского замка, поднимавшегося с вершины высокого мыса над живописным городом. А поднявшись к нему, с наружных стен замка они видели, как на стометровой глубине под ними волны с пеной разбиваются на черных подводных камнях. Скарборо уже в Средние века был торговым городом, и в его порт, защищенный стометровой плотиной, заходили крупные суда берегового плавания и рыболовные. Кроме морских купаний город привлекает и целебными минеральными водами, вытекающими в одном из его кварталов. Но она не очень помогала Аде, и они вскоре вернулись в Лондон. Однако его работа была прервана их поездкой в Ноттингем на берегах Трента, где ставилась его пьеса «Схватка». Остаток года они почти целиком провели в Манатоне, где Голсуорси продолжал работу над романом. Но и здесь его работа несколько раз прерывалась уже упоминавшейся поездкой в Кельн и инспекцией в Лондоне жизни в Ист-Энде для скетча «Рабочие». Он также два раза приезжал в Манчестер, где была осуществлена удачная постановка «Схватка» мисс Хорнимэн в Гайети Театре.

Декабрь и январь чета Голсуорси проводила, живя попеременно то в Лондоне, то в Литтлхэмптоне. В это время Джон написал пять очерков: «Слабые», «Давайте отдохнем», «Портрет», «Выбор», «Наслаждение» и «Еще раз». Все они были опубликованы в сборнике «Смесь», за исключением первого, касающегося суфражисток и изданного отдельно как памфлет. В дополнение к этим новым Голсуорси переработал ранее написанные очерки, которые также вошли в этот сборник. И как бы это ему было ни достаточно, он пересматривает свой роман «Вилла Рубейн» и четыре истории сборника «Человек из Девона».

Голсуорси был озабочен, и даже отметил это в своем дневнике 6 января, подбором эпиграфа к своему новому роману «Патриций». Решить эту проблему ему помогло письмо от его хорошего знакомого, профессора Мюррея, отношения с которым становились все более теплыми. Он предложил цитату, которая и появилась на титульном листе романа: «Нрав человека – его рок».

Через несколько дней Голсуорси был приглашен на обед в частном доме, где сидел рядом с Уинстоном Черчиллем и снова в длительной беседе обсуждал с ним проблему тюрем и некоторые другие вопросы, как, например, Вето-билль, на который Голсуорси нападал, а Черчилль защищал.

Но основное внимание тогда Голсуорси уделял своей пьесе «Человек мира», которую он вчерне завершил 23-го, сменив название на «Дезертир» двумя днями ранее, еще через четыре дня Голсуорси закончил второй вариант своей пьесы.

Он также следил за новой постановкой «Серебряной коробки» в «Coronet Theatre», продолжал работу над «Мимолетной грезой», аллегории в 6 картинах, а также пересматривал текст пьесы «Дезертир». 11 февраля Голсуорси долго сидел утром на балконе, обдумывая четырехактную драму «Патриоты». Это было в отеле в Литтлхэмптоне, на том балконе, на котором он через два дня написал поэму «Крик трущоб». Вернувшись в Лондон, наблюдал за постановкой «Серебряной коробки», а затем отправился в Ливерпуль, где готовили его пьесу «Схватка». В двадцатых числах «Схватка» успешно представлена в «Repertory Theatre» в Ливерпуле, где на Голсуорси наваливаются различные светские обязанности: ужин в Университетском клубе с профессорами и лордом Дерби, выступление с речами, так что возвращались в отель после двух часов ночи.

В марте он снова возвращается к «Дезертиру», а в апреле начинает работать над драмой «Голубь». Голсуорси никак не мог привести пьесы к удовлетворяющему его состоянию и время от времени снова возвращался к их пересмотру.

Несмотря на то что Аде нравились длительные путешествия, особенно в южные солнечные страны, и светская жизнь с ее великосветскими приемами, зваными обедами и премьерами пьес Джона, она была для Голсуорси его личным секретарем, и не просто аккуратным техническим исполнителем, перепечатывая подчас многократно написанное им, пока текст станет удовлетворять писателя; Ада читала и высказывала свое мнение обо всем, что выходило из-под пера Джона. В Уингстоне ее жизнь подчас этим и ограничивалась. «Джек усиленно забивает гвозди (т. е. много времени уделяет литературной работе) и очень уже утомился умственно. А я, как обычно, перепечатываю написанное, шью, занимаюсь садом и пишу те письма за него, которые не представляются ему важными».

6 марта вышел в свет роман «Патриций», хорошо принятый в Англии, Америке и даже Франции. В нем снова обыгрывалась реальная коллизия собственной жизни писателя. Рассказанная в романе история происходит в жизни английской аристократии. Виконт Милтоун, член семьи Карадонов, входящей в английский правящий класс и сам член парламента, влюбляется в даму, живущую отдельно от мужа, Одри Ноэл. Безысходность ситуации усугубляется тем, что муж Одри – священник и поэтому получить развод для нее невозможно. Из-за своей страсти Милтоун рискует своей политической карьерой. Однако благоразумие побеждает, он понимает, что главное в его жизни – общественная деятельность, и позволяет Одри исчезнуть из его жизни.

Голсуорси вспоминал: «Идея романа зародилась у меня во время одного обеда в палате общин в 1908 году, когда напротив меня за круглым столом сидел некий молодой политик».

В «Патриции» снижен сатирический акцент в изображении английского общества, начиная с романа «Остров фарисеев». Его все более привлекает отражение красоты человеческих отношений. Главная героиня романа Одри Ноэл женственна, деликатна и изысканна, и ей Голсуорси придал черты Ады. Как-то она призналась Моттрэму: «Ах, то была моя книга». Сам Голсуорси считал роман «Патриций» своим лучшим произведением, написанным к тому времени. Роман в основном был написан в Манатоне. В конце апреля он писал Эдварду Гарнету: «И вот я вновь впрягся в работу над романом, дойдя уже до той стадии, которая вербует вложить в него всю мою душу и полной отдачи сил». И через несколько недель уже с меньшим энтузиазмом информирует его: «Работа над романом продвигается вперед, назад, с отклонениями в разные стороны, иногда я топчусь на месте».

Джон за работой не замечал, как летело время, но для Ады, не любившей деревенской жизни, тянулось медленно. Их деревенское затворничество скрашивали приезды друзей и родственников. В апреле на какое-то время к ним приезжала сестра Джона Лилиан Саутер с сыном Рудо. Это доставило им обоим огромное удовольствие: Лилиан дружила с Адой, а Рудо был любимым племянником Джона. Очень кстати в конце месяца приехал профессор Гилберт Мюррей, у которого роман, над которым работал Голсуорси, вызывал неподдельный интерес. Голсуорси отдавал должное литературному таланту оксфордского профессора античной истории и филологии, уже только познакомившись с его переводом «Вакханок» Еврипида. В свою очередь, Мюррей высоко ценил литературное творчество Голсуорси и социальную значимость его драматургии.

Голсуорси всегда было приятно видеть худощавую фигуру с тонкими чертами лица, в очках. Жидкие волосы с залысинами открывали высокий лоб ученого. «Я привез интересные для тебя новости Джон», – сказал он своим мягким голосом.

– Ваше оригинальное открытое письмо Министру внутренних дел позволило уменьшить одиночные заключения суммарно с 1000 месяцев ежегодно. Периоды одиночного заключения до вашего письма Гладстону были 9, 6 и 3 месяца для различных категорий преступников, но теперь стали меньше.

– Да, дорогой профессор я действительно теперь чувствую себя счастливым. Но нужно будет смотреть, чтобы они не стащили часть сокращенных сроков назад.

– Реформы Черчилля великолепны, их, по моему мнению, следует поддерживать. В речи в Палате общин он отметил то влияние, которое оказала пьеса «Правосудие» на общественное мнение, показав широкой публике те муки, которые преступник переносит в течение долгих месяцев одиночества. Я могу поздравить вас с тем влиянием, какое оказало «Правосудие» на Черчилля.

Голсуорси проводил Мюррея в его комнату, где он мог отдохнуть с дороги и переодеться к обеду. Джон и Ада придерживались принятого обычая в Англии оставлять гостей на несколько часов, предоставленных самим себе. Так можно было избежать нарушения отрегулированного распорядка дня хозяев и утомительной для всех сутолоки. С таким гостем, как Гилберт Мюррей, это было тем более оправдано, что Голсуорси вставал рано и работал преимущественно в утренние часы, а Мюррей был активен с 11 часов до 17 часов дня и просыпался довольно поздно.

Живя в деревне, чета Голсуорси довольствовалась самой простой пищей, и прием гостей не вносил существенных изменений в их обычное меню.

На завтрак им обычно подавали поридж (овсяная каша. – А. К.), затем яичницу с беконом и тосты с апельсиновым джемом к чаю. На обед, как это было, когда вниз спустился Мюррей, подали ростбиф и йоркширский пудинг. Иногда меню разнообразили такими блюдами, как запеканка из телячьих почек или вареная баранина с клецками, котлетами, бифштексом или рыбой с жареным картофелем.

Хозяева сидели напротив друг друга с двух сторон небольшого прямоугольного обеденного стола. И конечно, разговор зашел о литературе. Джон говорил, что его пьеса «Правосудие», так повлиявшая на принятые изменения в законодательстве, имела в театре Герцога Йоркского грандиозный успех. Галерка требовала выхода автора на сцену, а до этого отказывалась покинуть театр. «А вот критики обвинили меня в излишнем натурализме, они сравнили мою пьесу с фотографией».

– Но, положим, не все критики. Мне запомнилось, – сказал Мюррей, – что критик Уильям Арчер писал: «Предположим, что мистер Голсуорси работает не палитрой и кистями, а фотокамерой. Но если это так, то какая же это замечательная камера. Камера, которая выбирает важное, а незначительное, мелкое оставляет без внимания… Фотокамера, которая абсолютно правдива, которая дает столь верное, четкое, ясное изображение и в то же время – изображение, дышащее страстной любовью к человечеству… Фотокамера, язык которой, лишенный дидактики и декламации, громко протестует против глупости, черствости и лицемерия. Фотокамера, которую легко можно спутать с прожектором, которая производит реакцию, подобную взрыву». Закончив читать, Мюррей передал эту газетную вырезку Голсуорси.

– Да, – сказал Джон, – даже консервативная «Таймс» признала, что, хотя «Правосудие» далеко от канонов классической трагедии, пьесу надо судить «на основе ее собственных достоинств» и что на вопрос, говорит ли она правду, передает ли чувства писателя зрителю, можно ответить лишь утвердительно. Но мне не нравится сравнение моего произведения с фотографией. Она не критика кого-то конкретного судопроизводства, а попытка изображения целой системы.

– Конечно, те, кто хочет наслаждаться совершенной формой классической трагедии, пусть читают и смотрят постановки моих переводов древнегреческих авторов. Ценность же твоих произведений не только в совершенной литературной форме, но в актуальной социальной направленности.

– Так же считает и Герберт Уэллс. Послушай, что он пишет мне в последнем письме: «Мне кажется, что правосудие (я не видел “Схватки”), если судить о пьесе с точки зрения искусства, укрепляет вашу позицию и реабилитирует вас. До сих пор у меня всегда вызывал протест ваш слишком строгий метод. Мне не нравилась и некоторая холодная жесткость, очень характерная для вашего творчества, но, если в результате ее появляется пьеса подобной грандиозной силы, делать нечего, я сдаюсь». Но все же он не может удержаться от того, чтобы не покритиковать меня, замечая, что главное зло, конечно, не столько в одиночном заключении, сколько в самой системе «закона и контроля». Не может же он не понимать, что писатель самостоятельно не может многое изменить в системе.

– Если такой критик, как Уэллс наконец признал твой творческий метод и литературный стиль, то это о многом говорит.

Ада в течение всего обеда не вмешивалась в профессиональный разговор мужчин. Но теперь обратилась с вопросами к Гилберту о его супруге, детях и вообще их жизни в Оксфорде.

Подали кофе, ликеры и сигары, но Джон и Гилберт закурили папиросы. В благодушном настроении Джон проговорил: «Моя философия – это просто-напросто убеждение, что если бы мы все более понимали друг друга и проявляли больше толерантности, то мир бы стал более приспособленным для жизни».

И, уже поднимаясь из-за стола, Мюррей заметил, что Голсуорси остался приверженцем принципа договоренности.

– Ты еще лучше поймешь мои принципы, познакомившись с рукописью романа, над которым я сейчас работаю, – сказал Джон, передавая ее Гилберту.

В солнечные теплые дни в Уингстоне Голсуорси беседовал после ланча с гостями, обычно сидя в плетеных креслах и шезлонгах на лужайке перед верандой. Утром Джон регулярно работал после совершенной конной прогулки, чаще всего с Адой, тоже превосходной наездницей, или с гостем, любящим верховую езду.

На следующий день Джон и Гилберт сидели в послеполуденное время на лужайке в Уингстоне и обсуждали как общелитературные вопросы, так и роман «Патриций», который профессор уже успел просмотреть.

– Эта книга, – сказал Голсуорси, говоря о «Патриции», – яснее, чем прочие, дает понять, что я импрессионист, работающий при помощи реалистической или натуралистической техники. В то время как Уэллс – реалист, работающий с помощью импрессионизма, Беннет – реалист, владеющий техникой реализма, Конрад – импрессионист с полуимпрессонистической, полунатуралистической техникой и Форстер – импрессионист с реалистически-импрессионистической манерой.

– Не слишком ли широко ты трактуешь понятие импрессионизма?

– Я подразумеваю прежде всего развитое воображение художника, которое подчас важнее детального знакомства с описываемым. Все считают, что я, например, пишу с натуры, но я следую своему воображению. Для меня лучше один раз увидеть и дополнить увиденное своим воображением, т. е. сформировать впечатление, чем ото дня в день наблюдать человека или событие. Кроме того, я считаю недопустимым нетерпимое отношение к эксперименту в искусстве.

– Да, в твоих произведениях чувствуется вера в стремление человечества к «совершенству и красоте», и я, как историк, могу подтвердить, что, несмотря на частые отклонения, мир все же становится терпимее и гуманнее. И в этом процессе искусству и литературе принадлежит не последняя роль.

– Конечно, разве не художник – враг и гонитель всякой предвзятости и узости, искажений и изысков, ловец блуждающего огонька – Правды? Искусство ценно не только как акт самовыражения художника; его назначение передать «суть вещей». Художник – тот, кто видит вещи «такими, как они есть».

– Но далеко не все, ты же знаешь, придерживаются такой точки зрения. Любитель парадоксов Оскар Уайльд в эссе «Упадок лжи» излагает в монологе Вивиэна такую позицию: «Искусство начинается с того, что художник, обратившись к нереальному и несуществующему, стремится создать путем своего воображения нечто восхитительное и прибегает для этого к украшению, не имеющему никакой прикладной цели. Это самая первая стадия. А вслед за тем Жизнь, зачарованная новоявленным чудом, просит, чтобы ей разрешили вступить в этот магический круг. Искусство воспринимает Жизнь как часть своего сырого материала, пересоздает ее и перестраивает, придавая необычные формы, оно совершенно безразлично к фактам, оно изобретает, оно сотворяет посредством воображения и грезы, а от реального отгораживается непроницаемым барьером прекрасного стиля, декоративности или идеальных устремлений. Третья стадия – когда Жизнь все-таки одерживает победу, изгоняя искусство в места необитаемые. Вот это и есть истинное декадентство, то, от которого мы сейчас страдаем».

– Я признаю существование в литературе и такой точки зрения, но для меня она менее интересна, хотя нельзя отрицать наличия ценных находок и у авторов, следующих ей, да и сам Уайльд – выдающийся писатель и теоретик искусства, – и, закурив, Джон продолжал. – «Романтик творит сказку, отвергая действительность, плетет свою паутину, для того чтобы увести себя и других прочь от жизни…». По моему мнению, реалист может быть «поэтом, мечтателем, фантастом, импрессионистом, чем угодно, только не романтиком: романтиком он быть не может, поскольку он реалист. Да, этим словом определяется художник, который по самому своему складу в первую очередь стремится уловить и показать взаимосвязь жизни, характера и мышления, чтобы научить чему-то себя и других. К истинным реалистам можно отнести Тургенева и Толстого, Ибсена и Чехова, Мопассана и Франса, Флобера и Генри Джеймса.

– В этом ряду, несомненно, найдется место и для тебя и как романиста, и как драматурга. Я с удовольствием читал «Патриция». В нем меньше сатиры и социальной критики и, если использовать терминологию Аристотеля, – заметил профессор античности, – показано, что «конечная причина» Человека – красота, понимаемая как поэзия чувства и любви.

– К сожалению не все придерживаются такого же мнения, – отозвался Голсуорси. – Вот послушай, что мне написал Гарнет, прочитав рукопись романа: «В этом романе ты не критик и не реалист». И поясняет, что, по его мнению, «слишком тщательно» описаны отдельные фигуры. «Общественный же фон, отношения фигур не между собой, а к действительности, их породившей, – вот о чем хотелось бы знать. Подумай о том, чтобы изобразить эти характеры и фигуры на большом фоне современной жизни». Но, может быть, я действительно перестарался, когда в угоду чувству красоты изымал по всей книге сатиру. Однако я думаю, Гарнет ко мне не беспристрастен, ведь он назвал мой первый роман произведением клубмена, и он с трудом вынужден был отказаться впоследствии от такой оценки меня как писателя. Кроме того, Гарнет обвинил меня, что пишу об аристократах, которых совершенно не знаю. В ответ я отправил ему список 130 своих титулованных знакомых… Это тем не менее не мешает мне пользоваться его советами; я добавил еще около пятидесяти страниц, а эпизоды, казавшиеся Гарнету неубедительными, переписал, убрал все сентиментальное, но оставил основание – противопоставление власти и сухого кастового существования лирическому взгляду на жизнь, эмоциональности и ненависти ко всем барьерам.

– Но ты же не будешь отрицать, что подчас любуешься своими титулованными персонажами, тебе нравится стальная несгибаемость леди Кастерли, приверженность идее долга Милтоуна и утонченность чувств его дяди лорда Дениса, и самим образом жизни семьи аристократов. И я не вижу в этом ничего отрицательного, так как тоже уважаю аристократию за присущее ей чувство долга и ответственность за судьбу своей страны.

После отъезда Гилберта Мюррея Голсуорси вновь приступил к работе над романом. Он пытался по возможности учесть и мнение Конрада, которому не понравился, скорее всего, потому, что он его не понял, образ Милтоуна: «Мне он кажется еще мрачнее, чем Базаров, и почти таким же плебеем при всем его аскетизме, нонконформистском сознании и с его страстью, которая более подходила бы священнику… Однако, полагаю, ты не хотел делать его фигурой типической… Да, это живой образ, но читатель (я имею в виду себя) почему-то чувствует, что он таков, какой он есть, потому что ты его хочешь видеть таким. В то же время другие твои персонажи живут в романе своей собственной жизнью».

18 августа 1910 г. Голсуорси отметил в своем дневнике окончание романа «Патриций», «на что потребовалось в общей сложности четырнадцать месяцев, в течение которых была написана и поставлена также пьеса “Правосудие” и создано несколько менее значительных произведений».

Роман был с восторгом принят титулованными знакомыми Голсуорси – лордом Мерли, леди Илчестер, герцогиней Мальборо и др. Ада с гордостью писала: «После “Патрициев” много времени проводили именно с такими людьми. Познакомились со многими новыми». «На обеде у герцогини Мальборо познакомились с миссис Асквит, вскоре после этого завтракали с ней и ее супругом. Познакомились с лордом Мотли. В Холланд-хаузе познакомились с супругами Илчестер. А также с лордом и леди Ридли».

Успех «Патриция» в аристократической среде не вел автоматически к росту продаж. Книга раскупалась плохо. В письме к издателю Полингу Голсуорси упрекает его за пассивность в распространении издания, так, например, он ни разу не видел, чтобы книга продавалась в киосках на железнодорожных станциях. К тому же он убежден, что, в отличие от романов Генри Джеймса или Джорджа Мередита, его роман совершенно ясен по стилю, ни в малейшей степени не экзотичен и рядовому читателю, чтобы прочитать его, не надо очень напрягать интеллект. Он всегда писал, рассчитывая на средних людей, а не высоколобых интеллектуалов.

Интересно, что в Америке этот роман, печатавшийся в журнале «Атлантик Мансли», вызвал широкий интерес, даже больший, чем другие его романы. Однако в это время не проблема продажи книги волновала Голсуорси. В его личной жизни происходили драматические события.