Голсуорси любил не только драматические и оперные спектакли, его привлекали и представления с танцами, демонстрирующие высокохудожественную пластику движений. Зная об этом его интересе, один из его театральных знакомых пригласил Голсуорси в Савой-теэтр на балет, поставленный по опере Глюка «Орфей и Эвридика» режиссером Мари Брема. Он также сказал, что она поручила сделать эскизы костюмов и декораций и разработать хореографию танцев девятнадцатилетней танцовщице Маргарет Моррис, ученице брата знаменитой Айседоры Дункан – Раймонда, к тому же самой танцующей в спектакле.
Уже знание этого подготовило Голсуорси к встрече с чем-то необычным, но то, что он увидел на сцене, поразило его до глубины души. При поднятии занавеса сцена была совершенно пуста, и лишь длинные серые полотнища обрамляли ее, но вдруг, раздвигая широкие складки, стали соло или парами появляться танцующие. Это были одни девочки, которых едва прикрывала легкая ткань, оставляя обнаженными руки и босые ноги. Волосы были распущены, а серьезно улыбавшиеся лица так радостны, что, глядя на них, вы чувствовали себя как бы перенесенными в сады Гесперид, где, отрешившись от всего личного, ваш дух свободно парил в эфире. В их самозабвенном танце не чувствовалось никакой театральности, хотя, разумеется, они прошли самую тщательную тренировку. Они взлетали, они кружились так, словно повиновались внезапному порыву, рожденному радостью бытия, словно танец совсем и не требовал от них упорного труда на репетициях и представлениях.
Все девочки были прелестны, но одна особенно привлекла внимание Голсуорси. Это была темноволосая высокая девушка с прекрасной фигурой и красивыми карими глазами. Как оказалось, это и была Маргарет Моррис, поставившая танцы в греческой манере, которая тогда была еще редкостью на европейской сцене.
Каждое ее движение, интуитивно найденные интонация и жест, улыбка на лице выражали глубокую, пламенную любовь. В одном из танцев она исполняла партию преследующей, и преследовательница, напоминающая то стрекозу, вьющуюся вокруг водяной лилии, то манящий лунный луч июньской ночью, источала магическое обаяние страсти. Темноволосая, нежная, вся – пламя, вся – томление, она обладала поразительной способностью воплощать в себе как бы само страстное желание и властвовать над сердцами. В этой томительно пылкой погоне за милым образом, ускользающим в то самое мгновение, когда вот-вот его уже можно настигнуть, как бы вырывалась великая тайная сила, мятущаяся во вселенной, трагически неуемная и бессмертно прекрасная.
Голсуорси взглянул на своего приятеля. Он украдкой смахивал что-то пальцем с ресниц. Он и сам почувствовал, что какой-то туман заслонил сцену, и все в мире показалось бесконечно прекрасным, словно ее танец зажег его, и он вспыхнул золотым огнем. Будучи в восторге от танца Маргарет Морис, Голсуорси после окончания спектакля, пройдя за кулисы, сделал ей ряд комплиментов. На ней все еще была простая греческая туника из тонкого хлопкового крепа. Голсуорси говорил, что ему понравились как хореография балета, так и личное выступление Маргарет, особенно танец в Елисейских полях.
– Как вам удалось достичь такого совершенства, такой отточенности и сдержанности движений, что они кажутся абсолютно естественными и не стоящими вам ни малейших усилий? Вереницы фигур в танце казались мне ожившими фризами греческих ваз и все движения такими мягкими. Вы не по вазам изучали движения и позы? – спрашивал Голсуорси.
Стараясь закрепить знакомство, он пригласил Маргарет посетить Аддисон-роуд для знакомства с его супругой Адой.
Семья Маргарет не была состоятельной, но достаточно культурной. Ее отец был художником, но не очень преуспел на этом поприще, и, так как они не могли позволить себе иметь штат прислуги, ее матери приходилось самой стряпать. Несмотря на некоторую претензию на викторианский стиль их дома, быт был самый простой, и, как было принято в низших классах общества, они обедали на кухне на первом этаже. В то же время мать уделяла большое внимание воспитанию дочери, развитию ее художественного вкуса, и они много путешествовали, посещая музеи и театры, останавливаясь в дешевых отелях.
Обстановка небольшого дома знаменитого писателя и модного драматурга поразила ее своей простотой и продуманной функциональностью, а интерьеры – изяществом и изысканностью. Не меньшее впечатление на нее произвел и сам хозяин дома, в своем дневнике Маргарет записала: «Видеть его – значит любить его: он такой добрый и деликатный, и у него такая чарующая улыбка». Джон к тому же с юности тщательно следил за своим костюмом и всегда выглядел элегантным и в вечернем наряде, и в домашней одежде. Его супруга Ада также была мила с ней, а о ее вкусе Маргарет судила по тому «миру изящного бытия, когда есть средства создавать вокруг красоту, окружать себя вещами, о которых я никогда и не мечтала, например цветами и всякими книгами, которые хотелось бы иметь».
Интерес Джона к Маргарет был, по крайней мере первоначально, и профессиональным. Он считал, что она прекрасно подходит для главной роли в написанной им в прошлом году символистской драме «Мимолетная греза». Поэтому, прощаясь с Маргарет после чая, он пригласил ее позавтракать с ним на следующей неделе, чтобы обсудить ее участие в пьесе, которую уже начали репетировать в театре мисс Хорниман в Манчестере. За ланчем Джон старался объяснить основную идею пьесы Маргарет.
– Потаенная символика «Мимолетной грезы» носит такой личный, интимный характер, что я не в силах передать его в прозе, – признался Голсуорси. – Смысл ее можно уловить, сопоставив с моей первой поэмой «Сон».
– Но я не читала ее, – ответила Маргарет.
– Я знаю. Вселенная мне представляется в виде постоянной борьбы между противоположными принципами: светом и тьмой, жизнью и смертью, приливом и отливом – в математике мы наблюдаем те же явления. Между этими противоборствующими принципами существует таинственная – мы не в состоянии постичь ее – сила примирения. В области этики и духа существует то же самое постоянное состояние противоборства, через которое проходит человеческий ум и дух на пути к таинственной гармонии, которая успокаивает и примиряет.
Человеческая душа в моей пьесе тоже проходит через сферу борьбы противоположностей… воплощенных в городе и деревне, цивилизации и первозданной природе, жизни, полной событий, и покое – на пути к непостижимому, таинственному и вечному примирению в гармонии.
– Да, – согласилась Маргарет, – только словами это передать невозможно, но на помощь может прийти пластическое искусство. Я предлагаю подготовить группу детей и танцевать с ними балетные интерлюдии: «Смерть в воде» и «Смерть во сне».
Это предложение было сразу же принято Голсуорси. Оставалось только подобрать музыку и разработать хореографию танцев. Благодаря стечению обстоятельств эти проблемы удалось быстро разрешить.
Дом сестры Голсуорси в Холленд-парке, бывшей замужем за художником Томасом Рейнолдсом, был интеллектуально-художественным салоном, в котором проводились и музыкальные вечера. В них участвовали такие видные деятели культуры, как выдающаяся пианистка Майра Хесс. На одном из таких вечеров сестра Джона Мейбл познакомила его с австрийским композитором Вольфгангом фон Бартельсом, согласившемся написать музыку для пьесы Голсуорси. Музыка понравилась драматургу, и он, познакомив с ней Маргарет, предложил ей разработать хореографию танцев. На их регулярных встречах, проходивших до февраля, они обсуждали пьесу.
5 февраля Голсуорси написал в своем дневнике: «Читали “Мимолетную грезу” и обсуждали хореографию. Яркое юное создание. Она осталась позавтракать с нами». А 9 февраля написал ей, что договорился о ее встрече с режиссером Иденом Пейном. 22 февраля Голсуорси информирует Маргарет, что получил ноты музыкального сопровождения пьесы в рукописи. «Их довольно трудно разбирать, – пишет он ей, – и здесь есть о чем поговорить. Не смогли бы вы приехать к нам завтра часа в 4?».
В это время Маргарет танцевала в «Синей птице» Метерлинка, идущей в Хеймаркете, а днем репетировала танцы для «Мимолетной грезы». За три недели до начала представлений она приехала с двумя подругами в Манчестер для репетиций непосредственно на сцене Литтл-тиэтр мисс Хорниман. Для того чтобы присутствовать на репетициях, в апреле супруги Голсуорси также приехали в Манчестер и остановились вблизи квартиры Маргарет в «Кингс Кофн-хаус» в Катсфорде. В Манчестер приехал также и написавший к пьесе музыку композитор. Они постоянно встречаются на репетициях, а по воскресеньям принимают Маргарет у себя. После успешной премьеры 15 апреля Джон и Ада 20 апреля возвращаются в Лондон.
Джону стало недоставать Маргарет. Он испытывал постоянное чувство тоски в ее отсутствие, ему было необходимо видеть ее, говорить с ней, любоваться ее молодым прекрасным обликом. Джон с ужасом осознает, что он влюбился в это юное создание. А как же его чувство к Аде? Оказывается, эти чувства – страстное влечение к Маргарет и спокойная глубокая привязанность к Аде – существуют в его душе, не соприкасаясь, не влияя друг на друга. Джон не знает, как Маргарет относится к нему, и решает не задумываться над такими вопросами, а чтобы продолжить регулярно встречаться, решает и дальше привлекать ее к совместной работе.
Голсуорси начал писать пьесу «Голубь» («Простак»), в которой Маргарет должна была не танцевать, а сыграть главную роль миссис Миген. Сюжет ее прост и поучителен. Филантроп Кристофер Уэлвин легко раздает свое состояние. Продавщица цветов миссис Миген испытывает отчаянную нужду, так же как француз Феррин и кебмен Тимсон. Уэлвин старается им всем помочь и разоряется.
Голсуорси приступил к разработке плана постановки «Простака». Театральный менеджер режиссер Дж. Ю. Ведренн принял пьесу, с тем чтобы подготовить премьеру в начале следующего года.
27 мая Голсуорси пригласил Маргарет на ланч на Аддисон-роуд и читал ей «Простака», чтобы посмотреть, насколько она подходит к своей будущей роли. Ничто не вызвало его сомнений. Однако первоначально Ведренну было сложно принять предложение Голсуорси на главную роль взять столь неопытную актрису, но после пробы Маргарет изменил свое мнение. После первой репетиции Голсуорси написал Маргарет: «Спешу пообшить вам, что Ведренн считает, что вы обладаете подходящим темпераментом и что вы интеллигентны (!). Будьте очень интеллигентны и не отвечайте на его предложения следующим образом: “О! Я думала, мне нужно делать так!” или “М-р Г. сказал, я должна делать это”. Если что-нибудь будет не так, дайте мне знать, чтобы я смог навести порядок».
После успешных выступлений Маргарет в «Мимолетной грезе» Джон и Ада решили, что педагогический талант ее надо использовать. Ей следовало найти помещение для небольшой балетной школы, а они оказали бы ей необходимую финансовую поддержку. В найденном в Блумсбери зале настелили новый линолеум, были приобретены также пианино и шторы. После объявления об открытии «Балетной школы Маргарет Моррис» в результате конкурса, на котором присутствовал и Джон, было принято шесть учеников. Занятия шли успешно, и количество учеников увеличивалось. Через два месяца пришлось снимать бульшее помещение на Энделл-стрит.
Во время репетиций «Простака» Джон и Маргарет часто встречались. Они долго сидели за ланчем в студии Маргарет. Ада уже не сомневалась в характере чувств, испытываемых Джоном к юной танцовщице. Нет, она понимала, что Джон не способен на ложь и супружескую измену, но объектом его нежных чувств уже является не она, а другая женщина. Что могла она, чей возраст приближался к 50 годам, противопоставить молодости и красоте? Ее настроение становилось все более мрачным. К тому же 19 декабря 1911 г. умер их спаниель Крис. Они завели его еще до свадьбы, и он олицетворял для них их счастливые молодые годы. Голсуорси в письме к Маргарет сообщает о гибели их любимой собаки, просит ее ни при каких обстоятельствах не упоминать о Крисе, потому что Ада очень болезненно перенесла это событие и находится в удрученном состоянии.
Джон удивлялся, что, несмотря на зрелость Маргарет как актрисы и танцовщицы, она оставалась столь неопытной и наивной в эмоциональном отношении. Наблюдая за репетицией «Простака» в сцене, где Деннис Эдди, игравший роль Феррана, целует Маргарет, Голсуорси услышал, как Ведренн крикнул: «Мисс Моррис, разве вас раньше никто не целовал? Хотя бы сделайте вид, что вам это нравится».
На обеде у Кетнеров Голсуорси, не предполагая влюбленности Маргарет в него самого, спросил ее, была ли она когда-нибудь влюблена. Маргарет испугалась, что Голсуорси догадается о ее чувстве к нему, и ответила, что нет. Джон тогда заметил: «Как жаль! Любовь – это самое прекрасное на свете. Как счастлив будет тот, кто сумеет в вас ее разбудить».
Такие интимные темы Голсуорси обычно не обсуждал в разговоре, но в данном случае ему не терпелось узнать, как к нему относится Маргарет и как вести себя с ней дальше. Поэтому неудивительно, что уже на следующий день, когда они возвращались от театральной костюмерши, где выбирали подходящий костюм для миссис Мигэн, этот разговор нашел продолжение.
Погода была ужасная, с пронизывающим холодным ветром, и Джон взял такси до театра. Он видел, что Маргарет замерзла, и спросил ее: «Кажется, вы очень замерзли?». И, не дожидаясь ответа, обнял Маргарет: Джон почувствовал, как все ее существо откликнулось на его прикосновение. Маргарет прильнула к нему, и тогда он сказал: «Посмотри на меня». Маргарет не решалась это сделать и спрятала лицо у него на груди в тканях его мягкого большого ворсистого пальто. Но Джон настаивал: «Посмотри на меня, я должен знать». Маргарет повиновалась и посмотрела на Джона, и ему стало все ясно. Он поцеловал ее, и этот поцелуй не остался безответным. Весь мир преобразился для Джона, серые будни засверкали яркими лучами. Он снова почувствовал себя молодым, полным надежд и желаний. Приподнятое настроение не оставляло его. Но что делать с Адой? Чувственная страсть к этой свежей привлекательной девушке всецело поглотила его, и Ада, конечно, не могла не заметить этого. Пока он ей ничего не говорил.
Конечно, все это началось не совсем внезапно. Уже некоторое время назад им овладело странное горькое беспокойство с осознанием, что жизнь проходит, течет у него между пальцев, а он даже не пытается ее схватить, удержать. Пришло какое-то неотвязное томление, утихавшее лишь на время напряженной работы, – томление бог весь по чему, боль, особенно непереносимая, когда теплел ветер.
Говорят, сорок пять лет – опасный возраст для мужчины, тем более для художественной натуры. Весь предыдущий год он тяжело переживал эту свою смутную муку. С наступлением весны она еще усилилась. Он хорошо помнил, как день за днем бродил по скверам и паркам, ища спасения.
Стояла оттепель, ветер приносил какие-то запахи! С завистью смотрел он на детей, резвившихся в парке, на преждевременно набухшие почки, на все, что ни было молодого вокруг, и с болью видел он, что повсюду кипит жизнь и любовь, а он остается в стороне, не в силах их познать, схватить, взять себе, между тем как песок в его часах высыпается тонкой непрерывной струйкой! Нелепое, бессмысленное ощущение для человека, имеющего все, что ему нужно, имеющего любимую работу, довольно денег и такую хорошую жену, как Ада, – ощущение, которое просто не вправе ни на миг докучать ни одному англичанину в возрасте сорока четырех лет и в полном здравии. Ощущение, в каком ни один англичанин, собственно, и не признавался никогда, так что не создано еще и Общество по борьбе с ним. Ибо что же иное представляет собой это неспокойное чувство, если не сознание, что твое время уже прошло, что никогда больше не знать тебе трепета и блаженства влюбленности, что удел твой теперь – лишь тоска о том, что прошло и чего не вернуть! Что может быть предосудительнее для женатого человека?
Джон и Маргарет стали встречаться в ее квартире на Кастл-стрит. Он хорошо помнил, как уже при первой встрече наедине она не могла удержаться от своего страстного порыва, и в следующий миг ноги у него едва не подкосились, потому что она обвила его шею руками и прильнула к нему всем телом. Он успел ужаснуться: «Это бог знает что!» – прижал ее к себе на мгновение – кто мог бы устоять? – и сумел оттолкнуть ее легонько, изо всех сил заставляя себя думать: «Она еще ребенок! Все это ничего не значит! Она не знает, что чувствую я!». Но сам он испытывал почти непреодолимое желание схватить ее и сдавить в объятиях. От прикосновения к ней в прах рассыпалась вся неясность его тревоги, и осталась полная определенность и пламенный жар в крови. Он проговорил неуверенно:
– Садитесь к камину, дитя мое.
Если не держаться за спасительную мысль, что она еще ребенок, то он потеряет голову. Пердита – «Потерянная»! В самом деле, подходящее имя для нее, стоящей в отсветах огня, так что маленькие огоньки пляшут в ее глазах – еще более колдовских, чем прежде! И, чтобы укрыться от их чар, он нагнулся и помешал угли.
Снова жить, погрузиться опять в море молодости и красоты, еще раз пережить Весну, избавиться от ощущения, что все уже позади, кроме трезвой рутины семейного счастья; снова еще раз испить блаженство в любви юного существа, вернуть себе муки и желания, надежды и страхи и любовные восторги молодости – от всего этого поневоле закружится голова даже у самого порядочного человека…
Стоило закрыть глаза, и он видел перед собой ее в отблесках огня, играющих на ее красном платье; снова испытывал блаженную дрожь, как в то мгновение, когда она, войдя, прижалась к нему в искусительном, полудетском порыве; чувствовал, как глаза ее манят, притягивают к себе! Она просто колдунья, кареглазая, темноволосая ведьма во всем, даже в этом пристрастии к красному цвету. И у нее есть ведьмовская власть зажигать лихорадку в крови. Он теперь дивился, как сумел не упасть перед ней на колени тогда же, в кругу света от камина, не обнял ее и не спрятал лицо в этой красной ткани. Почему не сделал он этого? Но думать не хотелось: он знал, что, начни он думать, и его будет разрывать на части, тянуть в разные стороны между разумом и страстью, жалостью и желанием! А он всеми силами души стремился лишь к одному – сберечь это упоительное сознание, что он уже глубокой осенью пробудил любовь в сердце Весны. Невероятно, что она может испытывать к нему такие чувства; но и ошибиться было невозможно.
А может быть, это новое чувство лишь лихорадка в крови, лишь горячечная фантазия, погоня за Юностью, за Страстью? Впрочем, что ж! И оно достаточно реально. И в одно из тех мгновений, когда человек возвышается над самим собою и смотрит на жизнь свою сверху и со стороны, Джон представил себе легкую тень, мятущуюся туда и сюда; соломинку, кружимую вихрем, малую мошку в дыхании бешеного ветра. Где источник этого тайного могучего чувства, налетающего внезапно из тьмы и схватывающего вас за горло? Почему оно приходит именно в этот миг, а не в другой, влечет в одну сторону, а не в другую? Что ведомо о нем человеку, кроме того, что оно заставляет его поворачиваться и кружиться, точно бабочку, опьяненную светом, или пчелу – благоуханием ароматного темного цветка; что оно превращает в смятенную, покорную живую игрушку своих прихотей? Разве однажды оно не привело уже его почти к безумию; неужели же опять оно обрушится на него со всем своим сладким безумием и пьянящим ароматом? Какова же его природа? И для чего существует оно? Или цивилизация настолько опередила человека, что натура его оказалась втиснутой в чересчур тесную обувь, подобно ножкам китаянок? Что же оно такое? И для чего существует?
Размышления ничего не прояснили. К его ногам положено все, чего желает живой человек, уже распрощавшийся со своей Весной, – юность и красота, и в этой чужой юности – возрождение его самого; только лицемеры и англичане не признаются открыто, что желают этого. И дар этот положен к ногам человека, для которого нет ни религиозных, ни моральных запретов в общепринятом понимании. Теоретически он может его принять. А практически он до сих пор не решил, как ему поступить. Одно только обнаружил он во время ночных размышлений: глубоко заблуждаются те, кто отвергает принцип Свободы, опасаясь, что Свобода приведет к «свободе нравов». Для всякого мало-мальски порядочного человека вера в Свободу из всех религий самая строгая, она связывает по рукам и по ногам. Трудно ли сломать цепи, наложенные другими, и пуститься во все тяжкие с кличем: «Разорваны узы, я свободен!». Но своему свободному «я» этого не крикнешь. Да, судить себя будет лишь он сам; а от решения и приговора собственной совести уже никуда не уйдешь. И хоть он жаждал опять увидеть Маргарет и воля его была словно парализована, все же не раз уже говорил он себе: «Нет, этого быть не должно! Да поможет мне Бог!».
Чтобы не подвергаться регулярно такому тяжелому испытанию, Джон настоял, чтобы при встречах они сидели в разных концах комнаты. Они обсуждали, что может быть с Адой, и Маргарет умоляла Джона пока ничего ей не говорить. Она считала, что Ада сможет примириться с такой ситуацией, когда они станут любовниками, но это было глубоким заблуждением.
Маргарет считала, что со временем она сможет стать как бы их приемной дочерью, но, конечно, и ей самой не хотелось делить Джона с другой женщиной. С другой стороны, она испытывала угрызения совести, и ей трудно стало искренне общаться с Адой. Маргарет прекращает свои визиты к супругам Голсуорси.
Догадываясь в чем дело, Ада спросила у Джона, почему Маргарет перестала бывать у них. Конечно, Джон хотел успокоить Аду, но не в его принципах было кривить душой, и он сказал правду. Она оказалась слишком сильным потрясением для Ады, разрушившим ее представление о своей семейной жизни, а другой жизни у нее не было. Их отношения всегда были предельно искренними, а смысл своего существования она видела в содействии и помощи Джону – талантливому писателю. И вот этому всему грозил крах.
Он пытался успокоить Аду, но она не понимала, он знал, что ей никогда не понять; поэтому-то он и старался с самого начала сохранить все в тайне. Ей казалось, что она утратила все, между тем как в его представлении у нее не было отнято ничего. Эта его страсть, эта погоня за Юностью и Жизнью, это безумие – как ни назови – к ней ни в коей мере не относятся, не затрагивают его любви к ней, его потребности в ней. Если б только она могла поверить! Он снова и снова повторял ей это; но снова и снова видел, что она не понимает его. Она понимала только одно: что его любовь от нее перешла к другой, а ведь это было не так! Неожиданно она вырвалась из его рук, оттолкнула его с криком: «Эта девочка… злобная, отвратительная, лживая!». Никогда в жизни он не видел ее такой: на белых щеках – два рдеющих пятна, мягкие линии рта и подбородка искажены, глаза пылают, грудь тяжело вздымается, словно в легкие вовсе не попадает воздух. Потом так же внезапно огонь в ней погас; она опустилась на диван, спрятав лицо в ладони, и сидела, покачиваясь из стороны в сторону. Она не плакала, только время от времени из груди у нее вырывался слабый стон. И каждый ее стон звучал для Джона как крик убиваемой им жертвы. Наконец, он не вынес, подошел, сел рядом с ней на диван, позвал:
– Ада! Ада! Не надо! Ну не надо!
Она перестала стонать, перестала раскачиваться; позволяла гладить себя по платью, по волосам. Но лица не открывала. И один раз, так тихо, что он едва расслышал, проговорила:
– Нет, я не могу… и не хочу становиться между тобой и ею.
И с гнетущим сознанием, что теперь никакими словами не залечить, не унять боль в этом нежном раненом сердце, он продолжал только гладить и целовать ее руки.
Это жестоко, ужасно – то, что он сделал! Видит бог, он не искал этого – оно само на него обрушилось. Это ведь и она при всем своем горе не может не признать! Вопреки этой боли и стыду он понимал то, чего не могли бы понять ни она, никто другой: зарождению этой страсти, уходящей корнями в те времена, когда он и незнаком был еще с этой девушкой, воспрепятствовать он не мог, ни один мужчина не может подавить в себе такое чувство. Это томление, это безумство составляет часть его существа, вот как руки или глаза; и оно так же всемогуще и естественно, как его жажда творить или его потребность в душевном покое, который дает ему она, его жена Ада, и только она одна. В этом-то и трагедия: все коренится в самой натуре мужчины. И до появления этой девушки он был в помыслах своих столь же грешен перед женой, как и теперь. Если б только она могла заглянуть ему в душу и увидеть его таким, какой он на самом деле, каким создала его природа, не испросив у него ни согласия, ни совета, тогда бы она поняла и, наверное, перестала бы страдать; но она не может понять, а он не может ее убедить. И отчаянно, упорно, с тягостным сознанием бесполезности всяких слов он пробовал снова и снова. Неужели она не понимает? Это же вне его власти – его манит, влечет Красота и Жизнь, зовет утраченная молодость!..
– Я не хочу, не должна мешать тебе и губить твое искусство. Не думай обо мне, Джон! Я выдержу.
А потом рыдания, еще более отчаянные, чем накануне. Каким даром, каким талантом обладает Природа, для того чтобы мучить свои создания! Скажи ему кто-нибудь всего лишь неделю назад, что он может причинить такие страдания Аде, – Аде, которая вот уже пятнадцать лет днем и ночью была ему верной женой, которую он любит и сейчас, – он бы, не задумываясь, ответил, что это ложь. Это прозвучало бы нелепо, чудовищно, глупо. Или каждые муж и жена должны пройти через такое и это лишь обычный переход через обычнейшую из пустынь? Или это все же крушение? Смерть – ужасная, насильственная смерть в песчаном урагане?
Еще одна ночь страданий, а ответа на вопрос все нет.
Ибо и душевная борьба исчерпывает себя; и угнетающая власть нерешительности имеет предел, положенный той истиной, что всякое решение – благо в сравнении с самой нерешительностью. Раз или два за эти последние несколько дней даже смерть начинала казаться ему сносным выходом, но сейчас, когда в голове у него прояснилось и предстояло сделать наконец выбор, мысль о смерти растаяла, как тень, ведь тенью она и была. Это было бы слишком уж просто, нарочито – и бесцельно. Любой другой выход был бы осмысленен; смерть же – нет. Оставить Аду и уйти со своей молодой любовью – это было бы осмысленно, но такое решение каждый раз, формируясь в его сознании, в конце концов тускнело и меркло; вот и сейчас оно утратило всякую привлекательность. Нанести такое ужасное публичное оскорбление своей нежной, любимой жене, попросту убить ее на глазах у всех и в муках раскаяния состариться, пока Маргарет еще совсем молода? Нет, на это он не мог пойти. Если бы Ада не любила его, тогда – да; или хоть если бы он ее не любил; или же если, пусть и любя его, она стала бы отстаивать свои права – в любом из этих случаев он, вероятно, смог бы это сделать. Но оставить ту, которую он любит, ту, которая сказала ему с таким великодушием: «Я не буду мешать тебе – уходи к ней», – было бы изуверской жестокостью. Воспоминания всеми своими бессчетными цепкими побегами, всей силой своих неисчислимых нитей слишком прочно привязывали его к ней. Что же тогда? Значит, все-таки отступиться от Маргарет? Какое убийственное, расточительное кощунство – отказываться от любви; отвернуться от драгоценнейшего из даров; выпустить из рук, чтобы разбился вдребезги этот божественный сосуд! Не так-то много любви в здешнем мире, не так-то много тепла и красоты – для тех, во всяком случае, чье время на исходе, чья кровь уже скоро остынет.
Неужели не может Ада позволить ему сохранить и ее любовь, и любовь девушки? Неужели не может она вынести это? Говорит, что может; но ее лицо, ее глаза и голос выдают обман; при каждом ее слове сердце его сжимается от жалости. Так вот, стало быть, каков для него реальный выход. Разве способен он принять от нее такую жертву, вынудить ее на муки и видеть, как она сгибается и вянет под их гнетом? Разве способен он купить свое счастье такой ценой? Счастьем ли будет ему это счастье?
И Джон подумал: «Я, верующий в храбрость и доброту; я, ненавидящий жестокость, – если я совершу это жестокое дело, во имя чего буду я жить? Как смогу работать? Как прощу себе? Если я сделаю это, я погиб – я превращусь в отступника моей же собственной религии – в предателя перед лицом всего, во что верю».