Уха в Пицунде

Кожедуб Алесь

Любовные истории

 

 

Печать

1

Козел с Ракитским выпивали на берегу озера. Настоящая фамилия колхозного председателя была Козёл. Его отец, дед и дедов дед были Козлами. Микола Афанасьевич в паспорте себе написал — Козел.

— Да ты, значит, не козёл, а тот, на ком дрова пилят? — засмеялся, наливая в стаканы, председатель сельсовета Ракитский. — От козлов, значит? На двух ногах они козлы, на четырех — козлы. Не устоишь на четырех ногах, Микола

— Шутишь? — посмотрел в налитый по поясок стакан председатель. — Ну-ну.

Он выпил в три глотка водку, хукнул в кулак, передернулся.

Ракитский свой стакан цедил — смотреть противно. Микола хрустел луком, наблюдал за товарищем. Тот, закатив глаза, тянул по капельке. Закинет голову — опустит, закинет — опустит. Глаза затянуты пленкой, как у зарезанного петуха.

— Ей-богу, задушишься, — сказал Микола.

Петро с усилием приоткрыл набрякший слезой глаз, замер на миг — и опять стал гонять туда-сюда по шее кадык. Наконец последний всхлип — и он отнял ото рта пустой стакан, перевернул вверх дном, показывая, что не осталось ни капли.

— Молодец, — похвалил Козел. — А то я подумал: ну все, будет как тогда.

Петро, все еще не поймав дыхание, поводил над газетой с закуской рукой: что значит — как тогда?

— А когда мы один раз выпили, ты три.

Петро, отломив от буханки кусок хлеба, пожал плечами.

— Ну как же. Ты ее туда — она, паразитка, обратно. Ты ее опять туда — она оттуда. И с каждым разом в стакан все больше выливается. Мы по полстакана глотнули, а у тебя в руках полный. Даже зависть взяла. Щур мне моргает: может, поделится? Где там! Собрался и одним духом весь стакан до дна. Как бы это научиться? Заказываешь в буфете пятьдесят грамм, выпиваешь двести.

— Охота тебе языком чесать, — отвернулся к озеру Петро. — Сам идет к бабе в дверь, назад через окно скачет. Знаем.

— Много ты знаешь.

— Знаю.

— Ну так расскажи.

— А вот знаю.

— Всех моих баб щупал?

— Всех не всех, а через чьи окна скачешь, знаю.

— Может, через твое?

— Через мое окно ты, брат, не пролезешь. Пузо застрянет.

— А если пролезу?

— Кто, ты?

— Давай на бутылку!

Петро слегка протрезвел. Не на чужую все же жену закладывается, на свою.

— Если что и будет, — вдруг засмеялся он, — не докажешь! Моя баба никогда не признается.

— А вот докажу! — поднялся на ноги Козел. — Так докажу — бутылку в зубах принесешь. Бьемся об заклад?

— Давай!

Начальники, забыв свернутую газету с объедками, двинулись к председательскому возку за кустами. Микола всегда пускал коня пастись на этом лужке.

Над головами пронзительно закричали чибисы.

— Ишь, дерутся, — задрал голову Петро, — не иначе, девку не поделили.

— Или женку, — хмыкнул Микола.

— Ты смотри у меня, — махнул кулаком Петро, — не погляжу, что бутылка… Убью к едрени матери!

— Дак ты ж говорил — не признается.

— Все равно убью.

— Тогда садись. Глянь, солнце уже за дубы сховалось.

2

Микола знал первое правило районного — и не только районного — начальника: не живи, где живешь. Но перед Любкой, молодой женой Ракитского, не устоял. Он приметил видную фельдшерицу еще до того, как она стала женой председателя сельсовета, лучшего друга, соратника и собутыльника.

Карие глаза молодки прожигали, что называется, до печенки. Потом уже, когда остались позади первые горячие поцелуи в темных сенях, когда прошла дрожь в руках, под которыми вздрагивает упругое тело, когда смылась слезой облегчения пелена с глаз, Микола понял — другу его досталась редкая красота. Пшеничные волосы, темные брови, сладкие с горчинкой губы, нежные и жадные. И все женское в той мере, от которой шалеют мужики, молодые и старые. Микола пошел за Любкой, как теля на веревке.

Он и раньше не пропускал одиноких бабенок. Отчего не подкатиться под теплый бочок, если вот он, под рукой? И поднимал стакан в дружеской кумпании:

— Бери слепую, глухую и калеку — Бог добавит веку!

Ракитскому этот тост нравился.

Да не было у Ракитских детей, вот что плохо. Молодая женщина без ребенка томится. А взгляд ее Микола понял сразу. Он притягивал, обещал, приказывал. Любка, Любовь Сергеевна, смотрела открыто и прямо, а в черной глубине зрачков скакали зайчики, от которых замирало сердце. Только за такой и бухнется человек головой в омут.

Деревня есть деревня, здесь не больно разгуляешься, но Микола изловчился. Экономкой взял Пилиповну, счетовода из конторы, сваху-сводню по призванию. Хата ее рядом с правлением, в хате чисто убрано, не стыдно привести на чарку гостя из города. Председатель стал оставлять в ее погребе городские закуски, ну и приплачивал за беспокойство. В первый раз они с Петром и Любкой у нее и посидели. Там же Микола украдкой прижал молодуху к себе — и поехало.

На людях Микола старался даже не смотреть в сторону жены Петра. А та нисколько и не стеснялась. Обводила людей отстраненным взглядом. Улыбалась каким-то своим мыслям. Принимала больных в амбулатории. Ерошила рукой волосы мужа — опять напился, несешь невесть что. Тот лез к ней целоваться. Пилиповне, и той было смешно.

Еще от предшественника досталась Козелу на лесном озерце сторожка. Небольшая избушка в два окна, стол, топчан, две табуретки. Плита, на которой можно было что-нибудь сварить или поджарить. Напротив двери мостки, можно голым сигать с них в воду, никто не увидит.

Петро уезжал в райцентр, Микола через Пилиповну давал Любке знать — и в сторожку. Любка ждала за селом. Микола подхватывал ее в возок, сразу наваливался, целуя.

— Подожди, медведь… — шептала она в ухо.

В сторожке она уже была другой Любкой, не той, которую знали люди. У Миколы, который, как ему казалось, не боялся ни черта, ни дьявола, шел по коже мороз:

— Ты и с мужиком такая?

— С мужиком?.. — Зрачки у Любки были во весь глаз. — А что тебе до моего мужа?

Микола отодвигался от тела, которое вдруг становилось страшным в своей наготе. Он опрокидывал полстакана — и с еще большей жадностью припадал к этим губам, груди, животу, бедрам. Где-то в одурманенной голове мелькало: вот твоя гибель, председатель… Но оторваться от Любки не было сил. Отрава!

Назад ехали опустошенные. Микола с тоской думал, что партийным выговором здесь не обойдется. Еще Петр… Что она себе думает?

— Ничего не думаю, — соскочила с возка Любка. — Но и не трясусь, как осиновый лист. Не помирай раньше времени. Пока!

И пропала в кустах.

— Нет, надо завязывать! — хлестнул коня Микола.

И знал, что в следующий раз еще быстрее помчится к своей отраве-ягоде.

3

Сколько веревочке ни виться, а конец вот он.

Назавтра после пьяного спора на берегу озера Микола Афанасьевич вошел в контору, и женщины, стрекотавшие до этого, как сороки, осеклись, разбежались по углам.

— Так… — крякнул председатель. — Пилиповна, зайдите ко мне.

Та вошла, виновато пряча глаза.

— Какая тема на бабском собрании, Пилиповна?

— Ей-богу, Афанасьевич, я здесь ни при чем! — перекрестилась Пилиповна. — А что говорят — дак я же им рты не завяжу.

— О чем говорят?

— Сами знаете… А я молчу, как стена!

— Говорят, значит… — подошел к окну председатель, помолчал. — Приготовь, Пилиповна, закусь. Самое лучшее возьми — икру, балык, все, что для большого начальства. Апельсины есть?

— Немного.

— Вот, и апельсины положи. Водки две бутылки.

— Две? — удивилась женщина.

— Вина тоже добавь.

— В магазине, говорили, кагор есть.

— Купи две бутылки кагора. Не слышала, Ракитский в город подался?

— Вы лучше знаете.

— Передай Любовь Сергеевне, сразу после обеда пускай ждет.

— Дак, Афанасьевич!.. — всплеснула руками Пилиповна. — Как раз сегодня Станкевичиха разнесла по деревне!.. И про сторожку все знают.

— Пусть знают. А ты сейчас же иди и передай.

Микола почувствовал, как загорелась под невидимыми иголками кожа и вскипела кровь.

— Пропадать, так с музыкой, туды-т-твою-растуды!

Нащупал в кармане колхозную печать, с которой не расставался и в постели. Достал из ящика стола портсигар с губкой, пропитанной чернилами, потыкал в губку пальцем. Сухая. Подлил чернил, защелкнул портсигар, положил в другой карман. На жену поспорил, дружок дорогой? Будут тебе доказательства. Ну и напьется он сегодня! Как в последний раз.

Любка немного опоздала. Он ждал, нервно обстругивая ножом палку. Вдруг не придет?..

Она неслышно выскользнула из кустов, подскочила сзади, обхватила за шею:

— Едва больных разогнала! Я думала — ты уже не объявишься.

— Чем больше грешишь — тем больше хочется. Поехали!

Она вскочила в возок, сразу начала разбирать свертки.

— Ого, сколько! Вино сладкое?

— Сладкое.

— Не люблю кислятины… Заскочила домой платье переменить. Тебе нравится?

— Нравится, — буркнул Микола, не оборачиваясь.

— А какого цвета?

Он вынужден был оглянуться. Платье было пестрое — в глазах резало. Ну конечно, платье и должно издали бросаться в глаза.

— Хорошее, — похвалил он. — А соседи знают, куда ты так вырядилась?

— Что мне соседи? Пускай за своими мужиками смотрят.

— А Петро?

— Моя забота.

В сторожке они в четыре руки быстро собрали стол. Микола обвел его взглядом: есть все, что надо, и еще немного. Давай, девка!

Любка выпила почти полный стакан вина, оживленно заговорила, запустив ногти в апельсин. Не тем, девка, закусываешь, ну да это твое дело. Наливая второй стакан, Микола смешал вино с водкой. Выпив его, Любка захмелела, велела быстрее нести ее на топчан. Без обычной игры потянула его к себе, застонала…

Отвалившись, Микола потрогал отяжелевшее тело. Любка не шевельнулась. Микола осторожно достал из штанов, валявшихся возле топчана, печать, открыл портсигар, потыкал печать в чернильную губку. Повернул к себе Любку задом, подышал на печать, чтоб не казалась холодной, и стал про себя считать: «Раз, два, три…» Поставив на каждой ляжке по пять круглых печатей, качнул головой — гладкая… На белой коже хорошо читалось: «Колхоз «Маяк коммунизма».

— Нормально, — похлопал он тяжелой ладонью по заднице. — А, девка?

Любка что-то бормотнула, потянула на себя одеяло.

— Спи-спи, — сказал Микола, наливая себе в стакан, — до приезда мужика надо проспаться.

4

Этой же ночью у хаты председателя грохнул выстрел. Звонко высыпалось оконное стекло. В хате заголосила женщина, зашлись в плаче дети. Грузный Микола в исподнем выскочил из соседнего окна и тяжело гопнулся о землю. Матерясь и хромая, он побежал по соткам с высокими кустами бульбы.

— Не уйдешь, гад! — закричал Ракитский, пристраивая дуло ружья между досок забора. — Собаке собачья смерть, козлиная морда!

Ахнул второй выстрел. Но было темно, да и на ногах Ракитский стоял нетвердо, — председатель растворился в ночи.

До утра Микола Афанасьевич прятался в овине. Как только начало светать, за ним прибежал десятилетний сын Мишка.

— А дядька Петро?.. — трясясь от холода, спросил батька.

— Ушел домой. Мамка его поленом стукнула.

— Совсем ушел? — недоверчиво переспросил батька. — А что говорил.

— Ругался. Сказал, какую-то печать тебе поставит.

Козел нервно засмеялся, представив себе друга. Наверно, поводил носом, пока разобрал, что за печати на жениной заднице. Как ни крути, а документ заверен по всей форме.

— Ну ладно, — взял он сына за руку. — Мамка спит?

— Плачет, — всхлипнул Мишка. — Милиция приезжала…

— Зачем милиция? — покосился на сына Микола.

— Дядька Петя совсем пьяный…

— Без милиции разберемся…

Микола шел домой, ощущая босыми ногами ночную росу. Дождь будет… Где-то за лесом погромыхивало. Воробьиные ночи надвигаются — с перунами, ливнями, ветрами.

5

Через полгода друзья опять сидели в темном углу «Чайной».

— На холеру нам надо было биться об заклад? — спрашивал Ракитский, с трудом втиснув в себя стакан водки. — А, Микола? На холеру?

— Ну да, — гонял вилкой по тарелке скользкий масленок Козел. — Обоих с работы сняли. А могли одного меня.

— Жалко, что я в тебя тогда не попал, — вздохнул Петро.

— В другом месте сейчас сидел бы. И женки одни бы остались.

— Все равно жалко. Ладно, давай.

Глухо звякнули стаканы.

Они смотрели друг на друга, и каждый видел на лбу товарища круглую светящуюся печать.

 

«Уплачено. ВЛКСМ»

Секретарь-референт организационного отдела ЦК комсомола Жанна шла по коридору — и у парней, мимо которых она проходила, хрустели шейные позвонки. Сотрудники, у которых не было и никогда не будет секретарши, следили за ней из-за приоткрытых дверей. Вахтеры-отставники, и те задирали голову, стараясь поймать в пролетах верхних этажей тот самый промельк девичьей ноги, от которого сладко замирает сердце. Сам первый секретарь, столкнувшись с Жанной, останавливался и качал головой: везет некоторым!

Жанна усмехалась в ответ уголками губ.

Заведующий орготделом Борис Козловский отодвинул от себя стопку бумаг и нажал кнопку звонка. Жанна появилась в дверях, держа наготове блокнот и ручку.

— Заходи, — махнул рукой Козловский.

Жанна плотно закрыла дверь, прошла и села в кресло.

Высокая, с тонкой талией, тяжелой грудью и выразительными бедрами Жанна издалека бросалась в глаза. Даже чадра не спрятала бы ее телесное богатство, Борис в этом был уверен. Да и нет на Востоке женщин, похожих на Жанну. Такие бока можно нагулять только на домашнем сале…

— Ну что, Жанна? — спросил Козловский.

— Ничего, — повела она плечом. — В кино сегодня идем с мужем.

— Это правильно, — хохотнул Борис. — Любишь мужа-то?

— За что вас, дураков, любить? — прищурилась Жанна. — Только и можете храпеть ночью.

Козловский встал, обошел большой стол, остановился за спиной Жанны, медленно наклонился и поцеловал ее в шею.

— А мы ночью спать не будем, — шепнул он в ухо. — Рюмочку «Арарата» не хочешь?

— А конфеты какие? — выгнула спину Жанна.

— «Грильяж», твои любимые. Очередь в буфете отстоял…

Он куснул ее за мочку уха, просунул руки под мышки и приподнял упругие груди.

— Застукают, — отвела его руки Жанна.

Борис вздрогнул и оглянулся на дверь.

— Сколько осталось до конца работы? — голос у него сел.

— Пять минут.

— Пройдись по кабинетам, посмотри, кто задерживается. А я подготовлюсь.

— Я долго не могу, — Жанна встала и обтянула юбку на бедрах. — Правда, муж ждет.

— А мы долго не будем. Первый не приехал?

— Под окном только твоя машина.

— Скажи Толе, что освобожусь через полтора часа. Пускай едет по своим делам…

— Меня домой подбросишь?

— Конечно.

Борис достал рюмки, вазу с конфетами. Вытянул руку, посмотрел на пальцы, которые мелко дрожали. Волнуешься, товарищ начальник. Давно спишь с Жанной, а волнуешься, будто в первый раз. Правду она сказала — надо заканчивать. Как ни хороша девка, но всему приходит конец. И точку должен ставить ты сам. Иначе за тебя поставят. И совсем с другим результатом. Собственно, они с Жанной расквитались…

Жанна заканчивала филфак университета, и ехать в деревню по распределению ей не хотелось. Как и выходить замуж за первого встречного. Девушка она была сообразительная, знала, куда идти и к кому. Тогда-то и приметил черноглазую красавицу новоиспеченный заведующий организационным отделом ЦК комсомола.

— Можете подавать документы на конкурс, — посмотрел он в глаза Жанне.

— А я не боюсь конкурсов, — улыбнулась она.

— Берем с испытательным сроком.

— Я выдержу.

Жанна знала, что ей надо, сколько и по какой цене. И не отдалась ему, пока не взяла в руки приказ о зачислении на работу.

Обычно Борис удовлетворялся несколькими встречами с девушками, которым он оказывал незначительные услуги. Как правило, это были подружки сослуживцев. Но Жанна взяла все и сразу.

«Какая любовь?!» — поднимала она густые брови.

Медленно раздевалась, укладывалась в постель и закрывала глаза. Он вглядывался в ее правильный профиль, находя в нем что-то египетское, дохристианское. Откуда она такая взялась?..

Жанна открывала черный глаз без дна и улыбалась.

К сексу она была почти равнодушна. Почти. А Борис шалел, чувствуя в отчужденном взгляде, в презрительной усмешке, в расслабленном теле глубины, ему недоступные. Да, в постели он чувствовал свое несоответствие красоте, которая вроде бы ему принадлежала. Борис бросался на Жанну — и замирал от холода в ее глазах.

— Что?! — сжималась в кулак рука.

— Ничего, — опускала она веки.

— Тебе что-то не нравится?

— Не волнуйся, — проводила она рукой по его спине, — ты не виноват.

— Как это «не виноват»?! — вскидывался он.

— Дурачки вы, мужики. Я тебе плачу, как договаривались.

— Слушай, давай без этого, — нервно закуривал он сигарету.

— Давай, — легко соглашалась Жанна.

Он начинал ласкать ее, Жанна морщилась:

— Не надо.

Что ж, возможно, сегодня у них прощальный ужин. На следующей же неделе предложит ей хорошую должность в комитете комсомола на автозаводе. Она не дура, не откажется. Завязывать — так с концами.

Борис осмотрел стол. Все честь по чести: коньяк, конфеты, разрезанный апельсин, как раскрывшийся цветок.

— Гульнем напоследок!

Жанна закрыла дверь на ключ, вскочила с ногами на диван — и тот затрещал, бедный. Крепкая девушка. А колени, колени какие… Борис, целуя их, краем глаза следил, как Жанна одну за другой клала в рот дольки апельсина, жмурясь от удовольствия. Ну и пусть… Он торопливо стягивал трусики, и Жанна послушно приподнималась, поворачивалась. Кожа на ее ногах была почти без волос…

Они выпили всю бутылку, Борис полез в сейф за второй.

— Хватит, — сонно пробормотала Жанна, — домой пора…

— Еще по рюмке, — отмахнулся Борис.

Жанна лежала голая, и у Бориса дрожали руки, проливался на стол коньяк.

— Ну, давай на прощанье… — полез он к ней. — А губы у тебя всегда были горькие.

— Не целовал бы, — хмыкнула Жанна, выпила коньяк и перевернулась на живот.

Борис поставил на стол пустую рюмку и в который уже раз наткнулся на штампик «Уплачено. ВЛКСМ». Рядом лежала раскрытая коробка с подушечкой. Жанна, дурачась, вдруг принялась подливать в подушечку чернила. Разгоряченный Борис тащил Жанну к себе, она пьяно сопротивлялась: нет, сначала служебные обязанности… Он злился, она смеялась.

Борис взял в руки штампик, потыкал им в подушечку и осторожно приложил его к белой ягодице. На коже отчетливо отпечаталось: «Уплачено. ВЛКСМ». Красиво. Но для симметрии надо и на второй половине. Вот так. Теперь есть завершенность. Пусть кто-нибудь скажет, что итоги не подведены. Комсомолу уплачено, он это подтвердил.

Жанна, как обычно, на его манипуляции не обратила внимания. Делай, начальник, что хочешь, только в душу не лезь.

— Одевайся, муж давно ждет, — протянул Жанне трусики Борис.

— Муж объелся груш, — спустила длинные ноги с дивана Жанна. — Ой, голова кружится, до машины не дойду.

— Смотри у меня, — путался в штанинах Козловский, — заметят на вахте — твоя голова первой слетит.

— Вместе полетят наши головы. Выходи через пять минут после меня. Где моя сумочка?

Борис убрал в кабинете, придирчиво огляделся: бутылок, трусов, презервативов на столе не видно? Нет, все нормально. Один штампик на чистом столе. Борис подмигнул ему. Уплачено? ВЛКСМ!

Скандал разразился уже на следующий день.

Муж Жанны, некто Рогов, симпатичный и добрый малый, обратился к жене ночью с законными требованиями — и остолбенел. Скромные отпечатки «Уплачено. ВЛКСМ» на двух половинках жениного зада дубиной огрели его по голове.

— Вот, значит, как вы там забавляетесь… — прохрипел он. — Издеваетесь?!

Он толкнул жену к трюмо и изо всей силы врезал рукой по ляжкам.

— «Если партия скажет — надо, комсомол ответит — есть»?! Молодое поколение воспитываете, сволочи?

Жанна вырвалась из его рук, скакнула в ванную и закрылась на защелку.

— Не-ет, так это вам не пройдет! — бушевал под дверью Рогов. — На все пойду, но вас, гадов, достану! С волчьим билетом козла вонючего из ЦК выкинут…

Жанна со злыми слезами оттирала отпечатки с зада, но они все так же отражались в зеркале — «Уплачено. ВЛКСМ». Жанне казалось, что сам черт приложил к ней свое копыто, и оно жгло, как клеймо.

Назавтра Рогов явился в ЦК комсомола с заявлением на двух страницах. В нем подробно расписывались пьянки жены с начальником, фигурировала белая «Волга», вечерами привозившая ее с работы, а также отпечатки на заднице.

Заявление заканчивалось словами: «Прошу оградить мою семью от оскорблений со стороны заведующего отделом Б. Козловского, который незаслуженно его возглавляет, и принять соответствующие меры. С женой я разберусь сам».

— Откуда вы знаете, что это был Козловский?.. — стараясь быть серьезным, спросил Рогова первый секретарь.

— Так ведь это его «Волга» привозила жену! — подскочил Рогов. — А печати? Она что, сама себе их поставила?

— Разберемся, — положил заявление в отдельную папку первый. — Можете не сомневаться, накажем по всей строгости. А вашей жене придется написать заявление. По собственному желанию!

— Напишет, — пообещал Рогов. — Она у меня теперь все напишет.

На бюро разговор был суровый. Зачитали заявление, заслушали путаные объяснения Козловского, обменялись парой-тройкой реплик — и единодушно проголосовали за снятие с должности.

— Ну, ты даешь! — сказал первый, когда остался с Козловским с глазу на глаз. — Секретаршу проштемпелевал! Умри, лучше не сделаешь: «Уплачено. ВЛКСМ»! Ладно, мы здесь с ребятами посоветовались — пойдешь на автозавод заместителем директора. Учитывая, так сказать, ситуацию… Но и Рогов молодец, скажу я тебе.

— Писатель, — усмехнулся Козловский.

— Почему писатель? — посмотрел на него первый.

— Заявления хорошо пишет. Неужели он думает, что Жанна с ним останется?

— Жалеешь? Да, любит наш брат на бабе погореть. Забудь о ней. В историю ты уже вошел, надо выходить на новые рубежи. Штампик на память взял?

— А как же.

— Дай сюда.

Первый повертел в руках штамп, будто увидел его впервые в жизни.

— Говоришь, хорошо на ягодицах отпечатывается? Нужно было тебя председателем в комитет по изобретательству….

Они захохотали.

Жанна в скором времени с Роговым развелась и уехала к сестре в Москву. Борис Козловский начал делать новую карьеру, друзей при власти у него хватало. Один Рогов остался на прежней должности младшего научного сотрудника в проектном институте. Он не вышел из комсомола, и ежемесячно в членском билете ему ставили штамп: «Уплачено. ВЛКСМ».

 

Автограф

Фотографа газеты «Нарочанская заря» Сергея Козелькова знали в районе многие. Молодой, улыбчивый, обходительный, он умел понравиться, и не только женщинам. «Смотрите в объектив… Подбородок повыше… улыбочку… еще раз… готово!» Его снимки озера Нарочь частенько мелькали в республиканской печати, один раз были в журнале «Огонек». Нарочь задумчивая. Нарочь разгневанная. Дети на берегу Нарочи. Старый дед в старом челне. Солнце, садящееся в Нарочь.

Козельков был мастером своего дела. Работал он сутками. Днем носился с кофром, набитым аппаратурой, ночью сидел в лаборатории, проявляя пленку и печатая фотографии. Он держал в лаборатории раскладушку, кипятильник с кружкой, чай в жестяной коробке, сахар. Что еще холостяку надо?

Начальство к Козелькову относилось хорошо. Работает человек, имеет неплохую копейку, зачем ему мешать?

В последнее время большую популярность приобрели в городе фотопортреты, сделанные Козельковым. Кому не хочется полюбоваться на себя, любимого? Приходишь усталый домой, съедаешь на кухне тарелку борща, включаешь телевизор, садишься в кресло — и вдруг видишь себя за стеклом в книжном шкафу. Мудрый взгляд. Лучший свитер. Буйная головушка подперта рукой. И глаза твои, и нос, родные морщины, дорогие усы, оттопыренное ухо тоже не променяешь ни на какое другое. Хорош! А мастеру отдельное спасибо. Поднимем чарку за его здоровье, подмигнем своему портрету — будь здоров, парень!

К Козелькову на фотопортрет записывались в очередь. Он завел отдельный блокнот для клиентов.

— Конец августа устроит?

— Ну что ж… Если нельзя раньше, пускай август…

— Цену знаете?

— Нам чтоб хорошо было.

Правильно, бедным портреты не нужны. Но Козельков в каждом случае обязательно обговаривал цену. Богатые часто забывают о деньгах. Если у человека много денег, он уверен, что и другие в них не нуждаются.

Чем выше Козельков заламывал цену, тем больше людей к нему шло. И Козельков не удивлялся.

— Настоящее искусство стоит дорого, — говорил он друзьям.

По меркам городка жил он на широкую ногу. Машина, хороший телевизор, компьютер, несколько костюмов, из-под модной рубашки выглядывает золотой крестик на золотой цепочке. На безымянном пальце левой руки «печатка». В отпуск он ездил на юг, жил в дорогих отелях, привозил оттуда снимки хорошеньких девушек под пальмами.

— Кто умеет, тот имеет, — говорили в городке. — Но уж и жениться пора, под тридцать парню.

— Некогда! — усмехался Козельков. — Завтра опять в командировку.

Жил он в отдельной комнате в общежитии, собирал деньги на кооперативную квартиру. Редактор газеты, Иван Степанович Буйко, побаивался, что способного фотографа сманят в столицу, сквозь пальцы смотрел на печатки-крестики, на фотопортреты, которые Козельков делал, конечно, в рабочее время.

Но и Козельков не лыком шит. Первым он сделал портрет редактора. На круглом лице нос картошкой, прищуренные глазки, как у хряка, не при Иване Степановиче будь сказано, за щеками не видно ушей, и бородавка под носом кажется больше, чем на самом деле, но все равно портрет редактору нравился.

— Пусть работает, — кряхтел он. — Кто нашу Нарочь лучше снимает? Никто.

У Козелькова были фотографии голых девиц, и таких девиц — голова кругом, но ни Ивану Степановичу, ни коллегам, ни соседям по общежитию эти снимки он не показывал. В редакцию Козелькову часто названивали мелодичные женские голоса — с московской наглецой, с украинской напевностью, с российским «знат и «быват». Один голос был с явным грузинским акцентом. Или армянским.

— Пригласил бы в гости свою азербайджанку, — сказал ответственный секретарь Гриша Лавринович, когда Сергей положил трубку.

— Зачем? — удивился Козельков.

— Портрет на фоне Нарочи сделаешь.

— Есть у меня ее портрет.

Да, коллекция у Козелькова была, но Лавринович дедову золотовку так не берег, как Сергей эти фотографии.

— Слушай, а девки у тебя совсем голые? — приставал Гриша. — Титьки и все такое?

— Титьки — это порнография, Гриша. Я фотомастер.

— Ясно… Давай договоримся — ты мне девок, я тебе на это время золотую монету. По-честному.

— В Минске сейчас порнографии навалом. Купи и смотри, сколько влезет.

— Мне твои снимки надо.

— Ладно, приводи жену. Такое фото сделаю — не оторвешься.

— Что я, жены не видел… — обиделся Гриша. — Искусство должно принадлежать народу.

— Народу, Гриша, на искусство плевать. Он деньги любит.

— А наши паненки у тебя есть? — подмигнул Лавринович. — Здешним салом откормленные?

— Не живи, где живешь, Гриша.

— Это правильно.

В город прислали нового главу администрации — Шафранского.

На встречу с коллективом редакции газеты «Нарочанская заря» Шафранский явился с женой. Это была прекрасная пара. Высокие, модно подстриженные, богато и со вкусом одетые, они подходили друг другу.

— Первая леди города, — цокнул языком Лавринович.

— И околиц, — задумчиво добавил Козельков.

Молодая женщина в скромном кабинете главного редактора казалась заморской птицей. Платье из блестящей ткани обтягивало гибкую фигуру. Косой разрез оголял длинную ногу. Туфли на высоких каблуках возвышали ее над большинством мужчин. Пышные волосы. Серьги и колье с бриллиантами. «Шанель»…

— Либидо, — сказал Козельков. — Такая женщина не может не вызвать либидо.

— Что? — не понял Гриша.

— Отличная фотомодель, говорю. Обрати внимание, какая пластика, линии… И глаза без этого блеска. Почти…

— Кроме мужа, один ты ей в пару годишься, — вздохнул Лавринович. — По росту.

— Кто ж виноват, что вы мелкие, — усмехнулся Козельков.

После официальной части был устроен легкий фуршет. Легкий он был только по закуске, в стаканы же наливалось от души.

— Простите, но, кроме водки, в магазинах ничего, — суетился Иван Степанович. — Ну, давайте за дорогих гостей!

Странно, но и стакан из толстого стекла Шафранскую не портил. Она улыбалась неуклюжим тостам, что-то говорила мужу, непринужденно закусывала килькой в томатном соусе, а зачерпывать ее из банки чайной ложечкой непросто.

— Может, анекдот расскажете? — вдруг взглянула Шафранская на Козелькова. — Из местного фольклора?

— Местного нет, — не растерялся фотограф, — расскажу виленский. Одну из старых улочек Вильни подметает старый гувнеж, то есть дворник. Шарх метлой, шарх. Подходит соседка, тоже старая. «Пане гувняжу, пане гувняжу, ктура естэм година?» (Который час?) «Певне, девёнта, — бурчит тот в усы, шархая метлой, — бо курвы генсто ходи».

Лавринович захохотал и осекся.

— Хороший анекдот, — приподняла бровь пани Ирина. — Курвы — это путаны? А густо выходят они на улицу в девять вечера?

— Правильно.

Иван Степанович растерянно смотрел на Шафранского, вытирая платком багровую шею.

— Ничего, — улыбнулся тот, — анекдот — он и есть анекдот.

— Я слышала — вы знаменитый фотомастер, — как бы в шутку прильнула к Козелькову пани Ирина. — И очередь на фотопортрет — до Минска…

— Ну-у… — Сергей вздрогнул от прикосновения упругой груди, — для вас никакой очереди…

— Я не шучу.

— И я серьезно. Приходите хоть завтра.

— Во сколько?

— После обеда я в лаборатории… а лучше в конце рабочего дня.

— Как скажешь, мой господин, — шепнула пани Ирина — и засмеялась.

Козельков с тревогой посмотрел в сторону Шафранского. Тот рассказывал редакционному начальству о нехватке нефти в республике.

«А вдруг?.. — глотнул полстакана Козельков. — А, парень? Кажется, то самое? Такой женщины у тебя еще не было…»

Назавтра Сергей думал только об одном: придет ли? Приготовил бутылку «Киндзмараули», в большую вазу наложил с верхом яблок, груш, слив, камеру зарядил цветной пленкой, прибрал в лаборатории.

После вчерашнего фуршета народ в редакции не засиживался. Заглянул Иван Степанович:

— Ты здесь, Козельков? Слушай, не мог бы подежурить сегодня? У Алехновича ребенок заболел.

— Про отгул не забудете? — напустил на себя недовольный вид Сергей.

— Прибавишь к отпуску, — махнул рукой редактор. — Кстати, как тебе наш демократ?

— Шафранский? Далеко пойдет.

— Быстрее бы он шел в свое далеко. Только к одному начальнику привыкнешь — нового присылают. Сдается мне, другая порода начальников пошла. Раньше в комсомольском инкубаторе выращивали, теперь в банке, что ли?

— Почему в банке?

— Да галстуки эти попугайские, жены в брильянтах… Не, другие начальники. Сожрут и косточек не выплюнут.

— По мне — и раньше такие же были. Но о нашу Вандею не один демократ зубы сломает.

— Что? Какая Вандея? — заморгал глазками Иван Степанович.

— Да так… Я больше женщинами интересуюсь, чем их мужьями.

— Ох, смотри, Козельков! — погрозил пальцем редактор — и подмигнул.

Козельков придирчиво оглядел себя в зеркале на стене. Похоже, ни одна живая душа не узнает о визите высокопоставленной фотомодели. Под ложечкой засосало, затылок покалывало холодными иголками. Охотник почувствовал запах зверя. Нет, не так: зверь почуял запах дичи. Вот ради этих мгновений и живешь. А фигура у пани Шафранской — в глазах темнее.

Дверь без стука отворилась. В проеме, не переступая порог, стояла Ирина. На Сергея смотрела иная жизнь. Лицо его опахнула морская свежесть, и запах незнакомых духов рассказал о прохладной густоте тропической ночи, о шелесте пальм, о музыке океана…

— Что это у вас пусто в редакции? — Ирина вошла в комнату. — А ваша дверь последняя. Стою и боюсь браться за ручку: вдруг закрыта…

— Ничего не надо бояться, госпожа. Сегодня здесь все в вашей власти.

— Я люблю власть.

Ирина медленно подошла к Сергею. Черные глаза вдруг заполнили все пространство. Сергей под их взглядом стал уменьшаться, таять, пока не утонул полностью. Мягкие губы раскрылись, язык властно раздвинул зубы. Гибкое тело под его рукой напряглось — и обвяло.

— Я тебя хочу, — прошептал он.

— Я тоже…

Сергей, не разжимая объятий, окинул глазами комнату: стол у стены, табуретки, раковина для промывки пленки и фотографий. Ни дивана нет, ни раскладушки, унес на днях в общежитие… О чем ты целый день думал, остолоп? И вдруг заметил в углу несколько стопок подшивки их «Нарочанской зари». С этой подшивкой Козельков воевал давно. Все кладовки в редакции забиты ею до потолка, пришла очередь рабочих помещений. Сергей поначалу выбрасывал стопки газет в коридор, потом плюнул. Свежие экземпляры газеты подбросили и сегодня.

Сергей подхватил Ирину на руки и отнес в угол на подшивку.

— Подожди, — оплела она его руками за шею, — костюм сниму… Фотографироваться ведь можно и без одежды?

Он осторожно поставил ее на ноги и стал расстегивать молнию на юбке.

— Дверь закрой.

— И правда…

Ирина раздевалась, красуясь, поворачивалась боком, спиной, переступала длинными ногами.

— Не надо, — остановила она, когда он торопливо схватился за ремень на джинсах, — я сама.

Он принял ее игру, отдался нежным рукам и губам. Но в какой-то момент не выдержал, грубо сжал ее и бросил на газеты. Она застонала, закусив губу…

Отдышавшись, они пили вино, не спеша одеваться. Ирина всунула ноги в босоножки, встала перед белым экраном из парашютного шелка, который Сергей добыл у десантников.

— Ну что, мастер? — закинула она руки за голову, чтобы приподнялась тяжелая грудь.

— Момент, — взял Сергей камеру.

Он снимал, не жалея пленку. Фигура у Ирины была хорошая, но уже далеко не девичья. И Сергей больше наводил объектив на лицо, на котором горели черные глаза. В их глубине играли сполохи, от которых когда-нибудь человек превратится в пепел. За сполохами всегда бьют молнии, он это знал.

Сергей нажимал и нажимал на затвор, боясь, что сполохи на пленке не проявятся.

— Хватит, — наконец опустил камеру Сергей.

В зеркале на стене он видел, как Ирина одевается. Она нагнулась за трусиками, и Сергей ахнул. На белых полукружьях крепкого зада отчетливо читались черные буквы: «Нароч… заря».

«Что значит свежая краска!» — вгляделся он в зеркало.

Руки сами взялись за камеру. На щелчок затвора Ирина оглянулась, улыбнулась, выгнула спину.

— Хороший будет снимок?

— Отличный! Вот так стой, не поворачивайся…

Сергей щелкнул еще раз, крупно взяв в кадре один зад с надписью.

— Смотри, чтоб муж снимков не увидел. Он у меня ревнивый.

— Я себе не враг, — осторожно положил на стол камеру Сергей, глубоко вздохнул. — Где он сейчас?

— По району поехал. Когда будем снимки смотреть? Позаботься, чтобы в следующий раз условия были не такими антисанитарными.

Она обвела взглядом лабораторию, и брезгливости в нем Сергей не заметил.

— У моего друга дом на озере. Поедем? — сказал он.

— Конечно, и обязательно на служебной машине мужа.

Они расхохотались.

На следующий день Козельков в редакцию не спешил. Отдежурив ночь, на работу вообще можно не являться. Но в десять часов примчался Лавринович.

— Тебя Шафранский ищет. Сказал, чтоб из-под земли достали. У шефа, бедного, лысина вспотела. Натворил чего-нибудь?

— Не знаю, — в животе у Козелькова неприятно похолодело, — может, последний номер газеты не понравился.

— За газету одному редактору влетело бы. Ну, признавайся.

— Если не вернусь, считайте меня коммунистом, — хлопнул Гришу по плечу Козельков. — Шерше ля фам, господа!

— Ля фам, ля мур… — бурчал сзади Гриша. — Нет, чтоб рассказать как другу.

— Козельков? — взглянула на него, как на утопленника, секретарь в приемной мэра. — Проходите.

Шафранский не встал из-за стола, не подал руки, сидел, ссутулившись, постукивал сигаретой о пепельницу.

— Значит, так, Козельков… Через двадцать четыре часа чтоб и духу твоего не было в городе.

«Прочитал! — с облегчением выпрямился Козельков. — Разобрал-таки надпись на заднице жены! А ведь это не так просто. Зеркало подставлял? Но краска какая хорошая, до ночи продержалась!»

— Подавай заявление, собирай манатки — и геть из района на все четыре стороны. Узнаю, что ты где-нибудь поблизости, — раздавлю, как жабу. Понял? Сутки даю, чтоб тобой здесь не смердело.

Козельков с усмешкой смотрел на него, но Шафранский не поднимал глаз.

— С Ириной проститься можно? — спросил Сергей.

— Что?! — подскочил Шафранский. — Да я тебя… Убью, сволочь!

— Из газового пистолета? — поинтересовался, поднимаясь Козельков. — Или автомат имеется?

— Во-он! — заревел Шафранский. — Вон из кабинета, подлец! В ногах будешь ползать…

Дальнейшего Козельков не слышал. Спокойно вышел, аккуратно закрыл двойную дверь, подмигнул секретарше, которая видела в нем уже не утопленника — вампира:

— Поставил мэру автограф, но ему не понравилось. Узнайте при случае, почему надпись не подошла.

На работе, никому ничего не сказав, он закрылся в лаборатории, проявил пленку и отпечатал снимки. С последнего негатива сделал десять фотографий.

Написал заявление об увольнении, внимательно прочел, исправил ошибку в собственной фамилии — вместо «з» рука вывела «б». Бросил в сумку две камеры, вспышку, линзы и бленды, катушку с пленками, кипятильник и остатки чая. Не много же он барахла накопил. Зашел к Ивану Степановичу, положил на стол заявление.

— В курсе, Степанович?

— Дак, это… Я тут ни при чем! — виновато развел тот руками. — А тебе что — девок мало? Взял бы деревенскую и жил, как человек. Хороший ты парень, Сергей, но дурак. Я вот…

— Это вам на память, — положил на стол конверт с фотографиями Сергей. — Вскроете завтра ровно в двенадцать. Приказ самого Шафранского!

Буйко посмотрел на конверт, как на ядовитую гадину.

Сергей заглянул к Лавриновичу.

— Слышь, Гриша, обмыть отъезд не желаешь? Шафранский послал меня на три буквы и сроку дал двадцать четыре часа. Успею я туда за сутки смотаться?

— Куда?

— На три буквы.

Гриша, не испросив разрешения у редактора, молча побежал за Сергеем.

Взяв в руки то самое фото, он не то что говорить — дышать перестал. Сергей влил в него стакан вина.

— Это… она? — наконец прорезался голос у Лавриновича.

— Она, Гриша, царица. Узнаешь?

— Что ты написал на ней?

— Я, Гриша, всегда подозревал, что с мозгами у тебя неладно. Разве я могу так красиво написать?

— Не можешь.

— Ну, дошло?

— Наша газета… — Гриша беспомощно взглянул на друга.

— Вот! Если тебя, Гриша, посадить голой задницей на первую страницу нашей газеты, получится вот такая красивая надпись…

Гриша в восхищении грохнул стакан о пол.

— Правильно, Гриша, мне это уже не нужно — ни склянки, ни гранки, ни «Нарочанская заря». Вольная птица, Гриша! Куда скажешь, туда и полечу.

— В Москву?

— На три буквы, Гриша.

Друзья засмеялись и выпили еще по стакану.

— Но ты об этом никому! — покивал пальцем перед Гришиным носом Козельков. — Прекрасная женщина.

— Слушай, а что он ей сказал, когда увидел название нашей газеты?

— Не знаю, Гриша, меня в этот момент рядом не было. Но мне его жалко, честное слово.

— Почему?

— Такая женщина — и рядом Шафранский. Понимаешь? Просто Шафранский. Она ведь его стряхнет, не заметив…

— Как снимок назовешь?

— Нарочанская заря.

Друзья подхватились и подались к озеру. За Нарочь садилось солнце. Небо играло нежными тонами. Неподвижно висел в водном пространстве одинокий челн. Кричали чайки. Мелкая волна жалась к ногам, ласкаясь.

Нарочанская заря истаивала, переходя в ночь. И поймать этот миг фотоаппаратом было невозможно. Сколько ни бился Козельков, передать истинную красоту зари над озером ему не удавалось. И сейчас он понимал, что вряд ли удастся.