Лариса проснулась с ощущением тошнотворного страха, пропитавшего ее, как пот - скомканную простыню. Она была уверена - Гафиза действительно не стало. Она больше не верила в крылатых дев-Валькирий и в пиршество героев в небесной Валгалле. Он ушел в скользкий отвратительный ров, нагой среди десятков нагих безымянных тел, наспех засыпанный землей, в могиле без креста, без следа. Она разрыдалась горько и бепомощно, как последний раз плакала в детстве, и, наверное, еще раз с тех пор - после их встречи в Летнем саду, в мае 1918-го. Тогда она навсегда перестала быть для него близкой и ласковой Лери и стала Ларисой Михайловной. А теперь она просто осталась, а он просто ушел...
Она лежала на широкой, роскошной кровати и плакала долго, очень долго. Сладко шелестело шелковое покрывало, батистовые шторы на зарешеченном окне еле заметно вздрагивали от ветра. Раскольников был рядом, она чувствовала тепло его сильного, большого тела, он спал тяжело и беспробудно, словно мертвецки пьяный. Впрочем, кажется, вчера действительно был банкет у французского атташе... В этом глухом забытьи, которое трудно было назвать сном, Раскольников прижимал к себе жену тесно и надежно, как солдат - винтовку. Лариса попыталась высвободиться, но не смогла - руки Федора, обнимавшие ее талию, казались стальными. Она резко дернулась, и Раскольников тут же заполошно вскочил, непроизвольно шаря руками у пояса - цепко, по-волчьи осмотрелся вокруг, потом рухнул назад и успокоенно вытянулся на постели. "Ты что, Ларисонька? - поинтересовался он. - Снова плохие сны?".
Лариса внимательно посмотрела на него, как будто впервые видела это красивое лицо с правильными, но резкими чертами, эти напряженные губы, упрямый взгляд карих глаз, атлетическое, хоть и и заметно отяжелевшее в последние месяцы тело. Она вспомнила другое лицо, только что увиденное во сне, - не такое правильное, не такое красивое, но бесконечно любимое: косящие серые глаза, высокий лоб и ласковую, слегка ироничную улыбку. Раскольников ждал ответа, и она не могла промолчать.
- Мне снилось, что я руковожу расстрелом, - объяснила Лариса.
- Не так уж плохо... Чьим? - почти весело спросил Раскольников. Его самого в последнее время часто посещали подобные сновидения, и он не видел в них ничего страшного. Они привычно стояли лицом к стенке, без глаз, с круглыми, как мишени, затылками. Очевидно, рвущаяся в бурю революции душа скучала без реального дела. - И кого же мы на этот раз...?
- Гумилева, - ответила Лариса. - Гафиза.
"Опять он...", - подумал Раскольников. Ненависть навалилась стремительно, как за ударом пули приходит боль.
- И тебе было его жаль? - ледяным тоном поинтересовался Раскольников. За этим льдом бушевало пламя, стократ более жгучее, чем то, что охватывало еще не так давно, во времена Гражданки, уходившие в волжские волны остовы кораблей. Она молчала. Он грубо схватил ее за плечи - долго потом на нежной коже оставались сочные синие следы - повернул к себе и бешено заглянул в глаза.
- Спрашиваю: жаль?!
- Жаль... - призналась Лариса. Ей не было страшно. Она знала, что будет дальше: воплями, унижением, быть может, побоями он будет выбивать из нее нужные ему слова, словно ретивый чекист на допросе. И снова не добьется ничего. Однажды она отреклась от живого Гафиза. Но разве в ее силах было отречься от мертвого?!
Раскольников вдруг обмяк, отпустил жену и обречено уронил голову на слегка дрожавшие - то ли от бессилия, то ли с похмелья - широкие ладони. Некоторое время они сидели молча. Потом он беспомощным жестом потянулся за папиросами, лежавшими на столике около постели. Долго ломал спички, наконец закурил, еще несколько минут курил молча. Она смотрела на него, как будто не узнавала: этот человек был чужаком, который по воле случая забрел в ее жизнь и остался в ней надолго. Он встал, с отупляющей пустотой натянул шелковый, расшитый драконами халат, небрежно валявшийся с вечера на полу. Встряхнул графин - он был пуст. Потом вдруг с ревом расшиб его об стену и, не замечая крови, закапавшей с рассеченной осколками ладони, бросился к Ларисе.
- Ты, ты должна была забыть о нем, понимаешь?!! Сколько лет я бьюсь, как это поганое стекло, вышибая из тебя проклятую память!! - заорал он, пятная багровыми каплями ее шелковую сорочку и покрывало. - Ты что, не забыла: он предал тебя, изменил тебе с этой дурой Энгельгардт! А я - нет! Я дал тебе все, я сделал тебя! Ты стала женой военмора, жировала по Адмиралтейским апартаментам, жрала с золота и серебра икру, когда дети пролетариев дохли от голода, как крысы! Ты не помнишь, как ходила со мной на царской яхте, кичилась перед братвой драгоценностями императрицы?! Тогда я был хорош! А сейчас не ко двору пришелся! А он?! Что дал тебе он? Он бросил тебя, как огрызок, и женился на этой своей Энгельгардтихе!
Лицо Ларисы оставалось мраморно-бесстрастным. Да, Федор был прав. Самой себе она могла рассказать о Гафизе куда больше - и об Арбениной, и об Одоевцевой, и о Тумповской... Она была уверена, что даже это не полный список романов Гафиза. Но какой все это имело смысл рядом с одной украденной у жестокой судьбы встречей, с другими встречами, которые были властно перечеркнуты "проклятыми вопросами" классовой борьбы и революции, разлучившими их. И еще - ее гордыней и его неспособностью эту гордыню принять и понять: он искал в ней нежности и простоты, а не горделивой страсти Брунгильды. Гафиз хотел видеть в ней только Лаик, но другая, жестокая, половина ее души носила имя Леры - резкое и властное имя, подобное рычанию разбушевавшихся волн или боевому кличу. Гафиз не мог смириться с существованием Леры, а она не могла отречься от своей второй, по-скандинавски суровой ипостаси.
И вот, в эту минуту, рядом с Раскольниковым, она снова стала воительницей Брунгильдой, умевшей бестрепетно смотреть в лицо опасности. "Валькирия" стряхнула со своих плеч залитые кровью - на этот раз своей, а не чужой - руки мужа, ответила, как строевой шаг чеканя слова:
- Тебе этого не понять, Федор. Ты никогда не поймешь, что значит для меня он. А сделал ты меня товарищем Рейснер - не более.
- Но он теперь - мертвец! Его списали в расход! - не выдержал Раскольников, автоматически сжимая перед самым лицом Ларисы пальцы, словно нажимал на спусковой крючок. Новость, которую он скрывал от жены уже несколько дней, томимый непонятным страхом перед той минутой, когда она неизбежно все узнает, теперь вырвалась сама, словно пуля из ствола маузера. Впрочем, ему было уже все равно...
- Смерть Гафиза ничего не изменит в моей любви к нему... - тихо и обреченно сказала Лариса. - Для меня он будет живым... Всегда. Тебе этого не понять.
Этого Раскольников не мог не только понять, но и стерпеть. "Теперь!" - отчетливо и яростно проговорил голос внутри. Он рванул на себя ящик стола, достал револьвер и почти с наслаждением взвел курок. Ну, значит будут два мертвеца... И плевать, что потом! Он поднял оружие и привычным движением приставил его к этому ненавистному гладкому белому лбу в темных завитках влажных от пота кудрей.
- Ты скажешь, что никогда не любила его, - чеканя каждый слог, словно приговор, сказал он. - Ты будешь со мной, или не будешь вообще.
Лариса молчала. Он смотрел ей в глаза, но в двух бездонных серо-зеленых безднах читался не страх, а уверенность в своей правоте и победе. Раскольников не выдержал этого взгляда и снова отвел оружие. Она снова победила. Он снова сдался.
- Я любила его, - повторила Лариса. - Несмотря ни на что. А ты скрыл от меня его смерть. Я могла бы его спасти, если бы не торчала вместе с тобой в этой проклятой стране! Надо было писать не Бакаеву с Дзерджинским, а лично Ильичу или Троцкому!
- Тогда ты погубила бы нас... - устало пробормотал Раскольников. В ее глазах читалось такое презрение, что Раскольников отпрянул от жены, как от прокаженной, и, тяжело дыша, прислонился к стене. Казалось, только сейчас он заметил раны на руке и стал рассматривать их почти с изумлением.
- Вспомни, как мы ладно жили в последнее время, - в голосе Раскольникова зазвучала ностальгическая нежность. - Наконец собственный дом. Сад. Страна, в которую нас послала партия...
- В этой стране нас ненавидят, и этот дом - не наш. - Лариса устала сдерживаться и теперь выплескивала в лицо мужу невысказанные вовремя упреки. - Мы не можем выйти на улицу без охраны. Здесь - мы как в тюрьме, ни шага не сделаешь, чтоб об этом не узнал Амманула. Наверное, ему очень нравится подсматривать за чужой жизнью... А может - забирать ее? Наверное, наш друг-эмир найдет очень забавным, что советский полпред едва не застрелил полпредшу...
Раскольников невольно съежился и оглянулся по сторонам.
- Ларисонька, лебеденочек, что ты говоришь?! В этой стране мы - влиятельные люди, мы живем и, кажется, неплохо. А дома, похоже, нас бы просто шлепнули за сочувствие Кронштадскому мятежу...
- Ну и пусть, - ответила она почти равнодушно. - Я так устала... Устала быть валькирией революции и провожать в последний путь погибших героев. Вокруг слишком много мертвецов, наверное, больше, чем живых. Вот и Гафиза больше нет...
- Что-то раньше ты никого не жалела! - оскалился Раскольников, - Сколько контры мы отправили к праотцам... Замечу: ты тогда улыбалась. Помнишь баржи, которые мы топили на Волге? Ты не пожелала спасти даже того офицерика, мичмана, который крутил с тобой роман на даче в Райволе... А я бы его пожалел! Он еще звал тебя Ларой, этот мальчишка...
- Мне было его жаль... - Лариса медленно провела рукой по лицу, словно пытаясь стереть тяжелое воспоминание. - Но я не могла его спасти...
- Но ты даже не просила меня об этом! - огрызнулся Раскольников.
- Не просила. И знаешь - почему?! Ты ревновал меня к нему, как сейчас ревнуешь к Гафизу. А баржи с пленными, которые мы топили на Волге, ты думаешь, я смогу когда-нибудь о них забыть?! Тогда мы убивали врагов, врагов революции. Тогда я верила в нашу правоту, но теперь... - в голосе Ларисы впервые за этот разговор отчетливо прозвучало отчаяние.
Раскольников, кажется, справился с собой. Он оторвал от простыни длинную полосу и стал сосредоточенно бинтовать порезанную руку. Жена больше не позаботится о нем. Он знал это, и ему вдруг стало все равно. Что-то оборвалось в душе, как струна... Нет, как поддерживающий мачту канат на погибающем в шторм корабле.
- Для валькирии революции ты слишком сентиментальна. - Он вдруг стал непривычно ироничным и едким. - И слишком любишь контрреволюционные стишки. Я так и не смог отучить тебя от любви к этой рифмованной декадентской шелухе. Ладно, я знаю, ты будешь просить мать взять к себе девчонку Гумилева, тем более что по вдове твоего Гафиза давно плачет баланда на Шпалерной. Разрешаю, бери. Конечно, лучше бы ты родила нашего ребенка, а не подрывалась каждый раз в абортарий... Хотя, сейчас уже поздно. Всегда было поздно.
Ларисе внезапно стало жаль Раскольникова: он был чужим, он оказался в ее жизни случайно, когда она, измученная разлукой с Гафизом, заткнула этим браком дыру, сквозь которую в корабль ее жизни хлестала соленая, как слезы, морская вода. Но разве Федор был виноват в ее предательской слабости и неспособности остаться одной? Она впустила в свою жизнь чужака и навсегда связала себя с ним тяжелым морским канатом. И теперь они оба страдали, как рабы на галерах, прикованные одной цепью к скользкой от крови и слез палубе.
Тщетно пытаясь справиться с внезапно нахлынувшей жалостью к мужу, Лариса села рядом с Федором, обняла его - должно быть, для того, чтобы смягчить нанесенный удар. А потом уверенно, жестко продолжила: "Я попрошу маму забрать к себе Лену Гумилеву. Я должна вернуться в Россию. Я крепко рассержу товарищей из Москвы - и тогда меня отзовут".
- Хочешь раздразнить Москву... Ну... Купи для представительских выездов слона с паланкином наверху, они здесь недешевы! - с издевательским смешком посоветовал ей Раскольников. - Белого и клыкастого, как у старшей эмирши. Заодно покажешь нашим не в меру наблюдательным товарищам, что ты контролируешь Амманулу! Что он готов заменить свою жену-француженку на тебя! А ты готова стать эмиршей, отгородиться от Москвы и устроить здесь собственное королевство. Чтобы потом убить эмира моими руками и заменить его... на меня! Тогда точно поедешь в Россию. До границы с предписанием, а дальше - под конвоем, и даже я не смогу тебе помочь.
- Ты прав, Федор, - совершенно серьезно ответила Лариса. - Я непременно куплю слона. Я сделаю все, что угодно. Заменить эмира на тебя - хорошая идея! Но тогда я отдам тебе во вторые жены нашу драгоценную эмиршу. Я хочу домой - в Россию!
- Опомнись, Ларисонька! - в голосе Раскольникова теперь прозвучал неподдельный страх. - Не зли Москву! Ты что, не помнишь, что за это бывает? Не только тебе! Подумай о родителях, о друзьях, если я для тебя ничего не значу! Всех прошерстят! Только черт знает, кто где окажется... Мы и так в черном списке, не знаешь, что будет завтра. Я изо всех сил пашу в этой проклятой дыре, чтобы реабилитироваться перед партией за Кронштадт! Или хотя бы отсрочить... Ты что, соскучилась по Агранову и компании?! Да они сейчас прислонят нас обоих к стенке со всем революционным энтузиазмом!!
- С тобой ничего не случится, Федор... Только со мной. Отзовут только меня. - ледяным тоном оборвала его Лариса. Он вдруг стал ей противен со своим обывательским страхом. Не такой уж, оказывается, он железный, когда речь идет о собственной, а не о чьей-то другой смерти. Она вспомнила с дрожью отвращения, как совсем еще недавно, в письме к одному из друзей-поэтов, назвала мужа "несгибаемым воином и революционером". Революционером он был, а вот воином - едва ли. Скорее просто убийцей.
- Мы уедем отсюда вместе или... - теперь Раскольников снова не просил, а угрожал.
- Или что? Опять застрелишь меня? Давай уж, прошу тебя, мне надоело! - рассмеялась ему в лицо Лариса. - Заодно меня и себя развяжешь! Освободишь... Дай мне свободу, Федор! Хотя бы в смерти. А если застрелить не можешь, то отпусти. Я вернусь к тебе, когда смогу.
- Когда? - обреченно спросил Раскольников. В эту минуту он был похож на смертника, выслушавшего свой приговор. Ничего нельзя было изменить и отсрочить. Только спросить: "Когда?".
- Когда узнаю все о Гафизе. Как он погиб, что стало с его семьей... Я обязательно вернусь Фед-Фед. Отпусти меня в Россию, ненадолго. Если ты не отпустишь меня, я уеду навсегда.
- Тебя не отпустит Москва! - Раскольников все-таки надеялся, что Лариса не сможет покинуть Афганистан без предписания Наркоминдела. - А не отпустит - мы с тобой здесь угробим друг друга. Ляжем в одну яму, как расстрелянные... А будешь пытаться уехать сама - только свернешь себе шею! Себе и мне. Куда не кинь, как говорится, амба...
- Я вернусь к тебе, Фед-Фед. Когда сделаю все, что должна сделать. - Лариса знала наверняка, что больше не вернется к мужу, но должна была сказать это, чтобы он отпустил ее. Отпустил, поверил или сделал вид, что поверил, - не все ли равно! Главное - ослабить петлю на своей шее, выпутаться, уйти - хотя бы на время. Раскольников стал ее тюремщиком, и сейчас нужно было переиграть его - любой ценой! Поэтому она произносила лживые клятвы и унижалась перед тем, кого жалела и ненавидела. Жалость, смешанная с ненавистью, лежала между ними, как меч между Брунгильдой и Зигфридом. Оставалось только броситься на этот меч или бежать... Лариса выбрала бегство.