- Нам пока не удалось водрузить красное знамя пролетарской революции в Персии, но зато мы сделали другом страны Советов эмира Амманулу, - назидательно говорил Раскольников сотрудникам советского полпредства в Афганистане на очередной политинформации, которыми Федор Федорович надеялся развеять сонную рутину; обычно по средам. Но Ларису он обмануть не мог: она прекрасно знала, что неудачная персидская авантюра стала для мужа позорным пятном на репутации. Вместе с "сочувствием к кронштдатским мятежникам" это могло стоить Раскольникову жизни. Когда они оставались наедине, Раскольников непритворно жалел, что так и не смог "взять для товарища Троцкого Тегеран".

  - Вот тогда-то все и понеслось к черту. И доверие товарищей, и авторитет у партии, и жизнь сама, будь она неладна! Без поэтишек твоих любимых, кстати, не обошлось, - говорил Федор Федорович Ларисе, когда не перед кем было лукавить. - Нет, ты погоди смеяться! С таким лектором, как этот чокнутый Велимир - или как там его... Виктор - наши бойцы свихнулись еще в дороге. Что он им плёл там по пути в Тегеран? Или стишки свои читал про этот "Дыр-быр -убещур...". Похоже, в особом отделе правильно раскусили их вредоносную сущность. Твой Абих недаром говорил: бойцы под Тегераном утратили боеспособность еще до того, как до боя дошли!... Массовое помутнение в мозгу - и пиши пропало!

  - По-твоему, Федор, во всем виноваты поэты... - устало отвечала Лариса. - И даже в том, что провалился кондотьерский марш на Тегеран... Извини, Федор, но если кто и виноват в том, что бойцы позорно отступали, а потом мы спешно уносили ноги через Каспий с награбленным добром, так это ты. Скажи спасибо партии за то, что после того, как ты послал людей на смерть, а сам даже не удосужился повести их, тебя не отстранили с позором, а позволили хотя бы спасти лицо переговорами о мире. Не надо делиться со мной своими конспирологическими фантазиями. Или ты с самого начала смотрел на Персию как на источник личного обогащения?

  - Тебе ли говорить про обогащение? - В глазах Раскольникова впервые за много дней вспыхнул прежний неистовый пожар. Он резко сжал запястье Ларисы, на котором поблескивал персидский браслет с "больной бирюзой" - подарок Абиха. - Сними сначала сама эту побрякушку. И давай я унесу ее и подарю... хотя бы матери нашего гостеприимного друга-эмира! Говорят, старая крыса Сераджуль любит персидские камешки!

  После того памятного утреннего объяснения, когда Раскольников чуть было не застрелил жену, костер ненависти и боли, разгоревшийся в его душе, затих и замер. От ненависти и отчаяния остался только пепел - Лариса и Раскольников походили сейчас на обессиленных бойцов, которые устало отсиживались в окопах, ожидая сигнала к новой схватке. Сил на борьбу не было, общее прошлое выжжено дотла, общая жизнь разбита вдребезги - нет смысла собирать осколки. Они редко разговаривали друг с другом и спали в разных комнатах. Жили, как враги, заключившие невыгодный и неудобный мир, условия которого, тем не менее, нужно соблюдать. Но иногда - очень редко - в душе Раскольникова вспыхивал прежний огонь, который грозил испепелить их ненадежное перемирие...

  Лариса с грустью глядела на браслет. Нет, она не хотела с ним расстаться: и не потому, что Рудольф Петрович Абих оставил в ее сердце сколько-нибудь заметный след, а потому что изящная персидская вещица напоминала ей о другом человеке - о Гафизе-Гумилеве, об одном его стихотворении. Лариса не знала - и не хотела знать - чьи глаза цвета "персидской бирюзы" описывал в этом стихотворении Гафиз, - Одоевцевой, Арбениной, Энгельгардт или Тумповской... Надежды на то, что Гафиз описал ее собственные глаза и улыбку, не оставалось никакой, но Лариса все равно не могла забыть эти строки... Ни в апреле 1921-го, когда они с Раскольниковым только прибыли в Афганистан, ни потом, когда она узнала о расстреле Гафиза, ни в 1922-м, когда она мучительно пыталась вырваться из Афганистана... И вот теперь, в 1923-м, когда позорный провал персидской авантюры по-прежнему тяготил Раскольникова, Лариса носила подаренный товарищем Абихом персидский браслет и в полузабытьи иногда бормотала себе под нос стихи расстрелянного в Петрограде поэта.

  - Я не сниму браслет и не подарю его эмирше. - решительно заявила Лариса. - Мне дорог не он. Мне дорога память...

  - О ком? - саркастически оскалился Раскольников. - Об этом длинноволосом Абихе? Ты что, изменяла мне со всем комсоставом Персармии?

  - Рудольф Петрович тут не при чем, - ревность мужа к Абиху и даже к самому Льву Давидовичу - Троцкому - смешила Ларису. На деле Федор должен был прекрасно знать, что существует только один достойный ревности человек. И этот человек ушел из мира живых в солнечные Елисейские поля мертвых, или на пир богов в Валгаллу, или в христианский рай, а, может быть, просто в ров, наполненный мертвецами. Лариса не могла угадать его посмертных путей, а в христианский рай не верила с детства.

  - Это память об одном стихотворении. Ты его не знаешь... В нем говорится о Персии... - пояснила она.

  - Опять... - Простонал Раскольников и выпустил запястье Ларисы, чтобы не смотреть на странный зеленовато-голубой камень. Этот камень раздражал его. Как и стихи - не важно чьи. - Чьи стишата на сей раз? Белогада Гумилева или идиота Велимира? Или того юркого Мандельштама, которого ты хотела взять с нами в Афганистан?

  Лариса помолчала, потом ответила с вызовом:

  - Гумилева, Гафиза... Не Хлебникова и не Мандельштама. А я все равно уеду в Россию - что бы ты ни говорил...

  - Езжай - к Агранову, на тюремные нары... - усмехнулся Раскольников. - Без предписания Москвы тебя тут же арестуют.

  - Я знаю, Федор, - пытаясь казаться спокойной, ответила Лариса. - Но я добьюсь предписания или уеду без него...

  - Ты добиваешься предписания уже второй год. - Бесцветно произнес Федор Федорович. - Как ты, не понимаешь, что без разрешения партии и Наркоминдела ты все равно останешься здесь, со мной... Нравится это тебе или нет. Так что сядем вместе, моя дорогая, и не раньше, чем понадобится Советскому государству. Или ляжем... В одну яму...

  Так уже второй год заканчивались их разговоры на тему отъезда Ларисы из Афганистана. Раскольников мог успокоиться на счет жены: Москва не отпускала товарища Рейснер. Напрасно Лариса писала длинные и прочувствованные письма товарищу Троцкому, умоляя "дорогого Льва Давидовича", вырвать ее из приторного афганского варенья, напрасно сетовала на бездействие и невозможность по-настоящему послужить революции при дворе эмира Амманулы... Лариса отчаянно пыталась вырвать "предписание" на выезд, но ее, похоже, никто не желал слушать. Выход был один: бежать! Но тогда, по возвращении в Россию, Ларису, скорее всего, ждал арест. Супруга полпреда - лицо официальное, ее бегство - это не женская истерика, а дезертирство с поста. А она не могла избавиться от страха перед наказанием, который крепко держал ее за горло все эти годы.

  Не так-то просто было усадить себя на колченогую табуретку подследственной... Она и так была измучена до предела - собой, мужем, обстоятельствами. Ей часто снился унылый кабинет в ЧК, она сама - на допросе. Она просыпалась от грубого следовательского окрика:

  - Почему самовольно бежала из Афганистана?! Трусливо бросила место, на которое тебя поставил трудовой народ?! За такое - только высшая мера!!

   Для бегства нужно было заручиться надежным покровителем, который там, в России, отстоял бы ее, вырвал из рук Агранова и его расторопных на расправу подручных. Вот если бы Лев Давидович поддержал ее, доказал, что в Москве товарищ Рейснер нужнее, там ее ждет настоящая работа, а не это дипломатическое прозябание! А после этого - только бы разузнать что-нибудь о смерти Гафиза и взять к себе его девочку - Лену... Только бы на могиле его побывать! Хотя - Лариса знала это наверняка - могилы нет, в таких случаях избегают любых примет, чтобы место не запомнилось. Словно преступники, которые боятся оставить улики... Где теперь искать этот ров, знает теперь только расстрельная команда, если сама не оказалась следующей на очереди.

  Все эти сбивчивые мысли наполняли душу Ларисы страхом и сомнениями. Она боялась не смерти - с первого года Гражданки привыкла без гримасы отвращения смотреть смерти в ее обезображенное оскаленное лицо. Страшилась позора, унижения, несчастий близких. Оказаться в камере, терпеть побои и издевательства на допросах, а в перерывах - мучительно ждать неизбежного конца. И чувствовать абсурдность и ужас того, что это происходит с ней, женщиной русской революции, комиссаром Балтфлота, которая привела "Аврору" к Зимнему дворцу, а потом насмерть сражалась с белыми на Волге, Каме и Каспии! Ей пройти этот путь вместе с тысячами других безымянных и на деле случайных жертв, которых раньше она считала "врагами революции", а теперь - больше не могла?!... Быть может, это и есть возмездие? Тот, кто расстреливал, сам будет расстрелян. "Разрушающий будет раздавлен, опрокинут обломками плит...". Так писал Гафиз...

   Лариса чувствовала, что истратила запас смелости, словно солдат - свое жалованье. А может быть, послушаться Федора, остаться в Афганистане: мертвому Гафизу уже ничем не поможешь, а позаботиться о его дочери и близких смогут оставшиеся в Москве мать и брат? "Валькирия революции" впервые в жизни не знала, как поступить.

  Сделать выбор помог случай. В дипмиссию РСФСР в Кабуле неожиданно получил назначение новый переводчик - тоже красный военмор, Сергей Колбасьев, давний знакомый. По происхождению - "из бывших", по убеждениям - "подозрительный тип и тоже припоэченный", как тут же метко окрестил нового сотрудника Раскольников.

  Носивший на кителе редкостный в те годы орден Боевого Красного знамени, Колбасьев был приятелем младшего брата Ларисы - Игоря - и дальним - седьмая вода на киселе - родственником Рейснеров. Из старой морской семьи, окончил гардемаринские классы, но звание мичмана не успел получить - опередила революция, с которой у него немедленно приключился роман. На фронтах Гражданской Сергей Колбасьев прошел иные университеты. Он воевал и на Севере, и на Каспии, и на Черном море, поговаривали, исполняя не только обязанности военкома, но и некоторые - более секретного свойства. Он был приближен к адмиралу Немитцу, командовавшему действующей красной эскадрой Черного моря, и, как писал Ларисе Игорь Рейснер, в 1921-м знавал в Крыму Гумилева. Лариса почти ничего не знала о черноморском путешествии Гафиза - до отъезда в Афганистан, в Петрограде, они почти не общались, хотя Лариса бывала и в Доме литераторов, и в Доме искусств - ДИСКе.

  Товарищ Колбасьев был направлен к Раскольникову в качестве переводчика, но с радостью встречен не был. Раскольников, еще по Каспию знакомый с новоприбывшим, успевшим стремительно послужить почти на всех красных флотах, сразу почувствовал опасный подтекст этого назначения. О Колбасьеве он слыхал разное, и был уверен: этот молодой моряк не совсем моряк, уж тем более не просто переводчик и вообще непрост. Присланный в Кабул якобы по линии Наркомата иностранных дел, Сергей Адамович сразу не понравился и ближайшему окружению полпреда, дубленой балтийской шкурой почувствовавшему леденящий сквозняк из чекистских подвалов.

  Исключение составляла Лариса, которой Сергей Адамович внушал искреннюю симпатию: он был приятелем младшего брата Игоря. По матери - Эмилии Петровне, в девичестве - Каруана, итальянке из купеческой семьи - Колбасьев был в родстве с Рейснерами и даже, преувеличивая родственные связи, нежно называл Ларису кузиной. Сергей Адамович писал стихи, состоял в Петроградском союзе поэтов, с легкостью говорил почти на всех европейских языках, неплохо знал фарси и, главное, встречался в Крыму с Гумилевым! Колбасьев даже помог Гафизу издать в Севастополе сборник стихов "Шатер", из-за трудностей с бумагой напечатанный на обертках сахарных голов с флотских провиантских складов. По жестокой иронии, эта импровизированная книга стихов стала последним прижизненным изданием Гафиза. Раскольников, однако, не мог простить незваному гостю именно этого крымского эпизода. Он презирал нового переводчика и в то же время боялся его.

  - Обложили, со всех сторон обложили, как волчину матерого, - жаловался Раскольников прежнему переводчику, с трудом говорившему на фарси и еще хуже - по-английски, балтийскому моряку Семену Лепетенко. - Знаю, Семен, взяли меня на карандаш, и не в Наркоминделе, а в конторе посерьезнее. Этого Колбаскина затем и прислали - присмотреть. Как только проколюсь первый раз - тут и амба.

  Семен Лепетенко подолгу сидел теперь с Раскольниковым в душных комнатах полпредства, подливал начальнику дрянной контрабандный виски из матросской фляги, оставшейся еще с Балтики, и слушал озлобленные и испуганные речи начальника. Лариса нашла себе отныне более приятную компанию: вечерами сидела с "милым Сергеем Адамовичем" в саду и слушала стихи Гафиза об Африке из севастопольского сборника "Шатер". Эти стихи Колбасьев знал наизусть и изредка перемежал их балладами собственного сочинения. Впрочем, тяжеловесные строки Колбасьева о "железном орле - смерти" и "послушной руке, зарядивший револьвер" она лишь вежливо выслушивала и изредка сдержанно хвалила. Но их беседы неуклонно падали с высот поэзии в безнадежную пропасть современности.

  - Войны третий год уже нет, а в Петрограде все тот же голод и холод... Город словно отрезан от страны - мятежи, продразверстка, село вымирает, пайки урезают в двадцатый, наверное, раз, - рассказывал Сергей Адамович. - Там страшно. А у вас тут благодать. Да что я говорю - вы сами должны помнить. Вы ведь только два года оттуда. А там до сих пор - в квартирах вши, антисанитария, книгами топят печи... Где еще остались книги... Деревянные дома разбирают на дрова. Пока был без назначения, мы с женой едва не опухли с голода - спасибо братец ваш, Игорь Михайлович, надоумил меня приехать сюда на спасение... И жене будет паек от Наркоминдела в мое отсутствие.

  Колбасьев преувеличивал роль Игоря Рейснера в своем назначении в Кабул. О полученных им предписаниях Сергей Адамович предпочитал помалкивать. Ну не рассказывать же о том, что в Наркоминделе героя революции, Раскольникова, считают подозрительным, да и саму Ларису Михайловну не жалуют! Колбасьев испытывал искреннюю симпатию к красавице-Ларисе и намеревался в самом лучшем виде представить ее поступки в своих донесениях. Зато полпред Раскольников ему явно не понравился, и не только по службе. Резок, несдержан, что совсем не подобает дипломату, настроил против себя английского посла, на дипломатических приемах ведет себя, как в былые времена на флоте - чуть что едва ли не револьвер из кобуры! И притом замечено, что советский полпред имеет обыкновение пить коньяк в сомнительной компании французского атташе. Темы разговоров, которые ведут при этом два дипломата, пока не выяснены. А жаль...

  На одном из приемов у эмира Колбасьев переводил резкие заявления Раскольникова, а потом не сдержался, вступил с полпредом в спор при иностранных послах. Этого Федор Федорович не простил: отчитал переводчика при посторонних, и в полпредстве не остановился, добавил - приложил зарвавшегося "сексота" как следует! Спасла Сергея Адамовича Лариса - прибежала в кабинет к полпреду и буквально растащила дерущихся: Колбасьев был слабее и явно проигрывал. За это, а также за свинцовые примочки, с сочувствием наложенные нежными ручками на подбитый глаз, Колбасьев был сестре доброго друга Игоря безмерно благодарен и в регулярных отчетах в Наркоминдел отзывался о Ларисе Михайловне крайне лестно. Это до некоторой степени поправило пошатнувшуюся репутацию Ларисы в среде наркоминдельских товарищей, которые решили обратить особенное внимание не на жену, а на мужа. И действительно - товарищ Раскольников для выполняемой им дипломатической миссии не годится. Что было хорошо на Гражданке, не годится теперь, когда Советской России нужно устанавливать дипломатические отношения с зарубежными странами. В сложившейся непростой международной обстановке, когда партия признает, что иностранный пролетариат еще недостаточно подготовлен к восстанию, едва ли стоит грозить послам империалистических держав мировой революцией. О походе в Индию в Наркоминделе, похоже, крепко забыли.

  Проект "мирового пожара", исходивший от товарища Троцкого, явно прогорел. Пожар местного значения планировался, правда, в Германии, где были сильны традиции классовой борьбы. Но от идеи спасения от ярма британского колониализма темных и слабо знакомых с идеями пролетарской революции народных масс Индии, одурманенных кастовой пропагандой и опиумом, пришлось временно отказаться. Так что с британским послом следовало вести себя осторожно - что и делал товарищ Колбасьев с помощью более чем свободного перевода. Рубленые фразы Раскольникова переводчик превращал в обтекаемые речи на прекрасном английском языке.

  - Колбасьев, что-то не то переводишь! - после этого выговаривал переводчику Раскольников. - Ты что там британцу плетешь? Стишки собственного сочинения? Не забывай, я тебя понимаю и насквозь вижу. Пока я у "ростбифов" в военном плену жидкий "поридж" жрал, я их собачьему лаю выучился лучше, чем тебе кажется! ...Ты глазенки-то смири, и бирюлькой своей не сверкай на меня, я не баба. Еще разобраться надо, заслужил ты Боевое красное знамя или нет!

  Но тут появлялась Лариса, бесцеремонно вмешивалась в процесс наведения флотской субординации и уводила Сергея Адамовича в сад - читать стихи на заветной скамейке. "Припоэченный" уходил под руку с супругой полпреда от греха подальше, а Федор Федорович звал к себе Семена Лепетенко с его флягой виски, вспоминать о прежних временах, когда все было по-другому... Враги - у стенки, расстрельный наряд выстроен, обоймы в патроннике, жена - боевая подруга, а товарищ Троцкий - опора и защита.

  - Товарищ Федор, - по-дружески прямо советовал Раскольникову Лепетенко. - Я бы, на твоем месте, присмотрел за женой и этим переводчиком! Дождешься - фурага на рога не влезет!

  - Семен, язык придержи, - пояснял Лепетенко его место Раскольников. - Я не могу запретить супруге общаться с сотрудниками миссии. Там все чисто. Стишата почитывают... Пойди послушай, если такой бдительный.

  - Обижаешь, Федор, - не совсем твердо отвечал Лепетенко, прихлебывая из горлышка. - Поймешь: для тебя стараюсь, да поздно будет... И пойду! Послушаю, какие такие стишата... Нам не привыкать...

  - Иди, - обреченно махал рукой Раскольников, - Ладно уж, потом мне расскажешь... Э, флягу куда поволок?!

  Напившись, Федор ронял тяжелую и мутную голову на покрытый зеленым сукном стол. Ему было на удивление все равно. Лепетенко нетвердым шагом выходил в сад, на звук рифмованных слов, которые были ему глубоко чужды и неинтересны:

  - О тебе, моя Африка, шепотом,   В небесах говорят серафимы...   И твое открывая Евангелье,   Повесть жизни ужасной и чудной,   О неопытном думают ангеле,   Что приставлен к тебе, безрассудной, - нараспев читал "переводчик", а "полпредша" чуть не плакала...

  Лепетенко подходил к странной паре, старательно делая вид, что закуривает. Искоса, пьяным взглядом смотрел на Ларису Михайловну и толмача, который предусмотрительно замолкал при его появлении. Потом Семен возвращался к полпреду, докладывать.

  -Слышь, Федорыч, - говорил он Раскольникову. - Действительно стишки читает. Что-то про серафимов и ангелов... Не пойму, духовное что ли? Как таких в органах терпят? Про Африку ерунда какая-то, что к ней ангелы приставлены... Или "архангелы"... Это уже про жандармов, значит... Такое мое мнение.

  - Так это он Лариске ЕГО стихи читает! - скрипел зубами Раскольников. Стучал кулаком по столу от бессильной злости, разливал чернила и виски.

  - Чьи, Федорыч? - непонимающе спрашивал Лепетенко, подхватывая падающую флягу, - Вот засада! Пустая...

  - Да белогвардейца одного, тоже поэтишки, с которым до меня путалась, сучка богемная, - стонал Раскольников. - В Питере его к стенке прислонили, а он мне до сих пор жизни не дает! Ненавижу... Мог бы - еще раз его убил...

  - Ты чего, Федор, сам его приложил, беляка этого? Или поспособствовал? - как бы невзначай интересовался Лепетенко, даже в пьяном виде не упускавший случая залезть в прошлое начальника (пригодится!).

  - Поспособствовал... А мог бы - сам в расход вывел! Не до того тогда было. Кронштадская буза только прошла, тишком сидел.

  - Может, надоумишь, как? Глядишь, и мне пригодится.

  - А ты сам не знаешь, или нож на меня точишь, гнида? - Раскольников протянул через стол руку сграбастать собутыльника за ворот расстегнутого френча. Лепетенко ловко увернулся:

  - Не бузуй, Федор. Ты мне не только командир, братишка, знаешь. Обидные такие твои слова! Сам понимаешь, время такое. Поделись опытом.

  - С тобой, что ли? - Раскольников пьяно расхохотался. - Ты, Семка, сам эту науку лучше меня знаешь! Черкнул кому надо что надо. Что, к примеру, на квартире у гада кронштадские прокламации... А не нашли бы - подкинули! Кому вера - ему, или мне?! Хотя, сейчас уже и мне веры не будет. А тебе - да, может быть. Мотай на ус...

  - Ну, Федор, я к сарбозам еще за одной сгоняю - они эту сивуху по два штофа за фунт отдают! Жадоба...

  Семен уходил и забывал вернуться. Раскольников спал, или бредил, и снова видел во сне ненавистное лицо мертвого соперника с победно смеющимися косящими глазами.

  Под утро, проводив свою даму до порога ее комнаты и нежно пожав ее узкую, но крепкую ладонь, Сергей Колбасьев возвращался к себе в самом приятном расположении духа. Вдыхая ароматы южной ночи и игнорируя доносившийся из города унылый рев ишака, он размышлял о том, как некстати революционная мораль провозгласила поцелуй желанной женской ручки пережитком старого режима. Ведь без этого гораздо сложнее стало перейти к более приятным частям тела... А полпреда Раскольникова он достанет. Рано или поздно.

  - Сергей Адамыч, разговор имеется, - прозвучал внезапно весьма неприятный на фоне этих сладостных раздумий голос. На скамье, еще хранившей тепло ее тела, развалился Семен Лепетенко в расхристанном кителе и с початой бутылкой виски в руке, но выглядевший вполне трезвым. Колбасьев молча опустился рядом.

  - Ты красный военмор, Гражданку прошел, воевал, - сказал бывший переводчик, в голосе его звучали хорошо поставленные проникновенные нотки. - Я тоже. Ты мой братишка, тебя уважаю. Предупредить хочу.

  - О чем? - заметно оживился Сергей Адамович.

  - Бойся полпреда. Он тебя к своей бабе опасно ревнует. Просто полундра. Хорошо, пьяный был - я у него наган силой вырвал и на боковую спровадил - сейчас дрыхнет.

  - Спасибо, - сдержанно поблагодарил Колбасьев, привыкший не показывать своих эмоций людям, низшим по положению. - Я остерегусь.

  Лепетенко криво усмехнулся:

  - Остерегись, остерегись. Только поскорее. Ты знаешь, у полпредши человек до Федора был, стишки те писал, про Африку, про архангелов. Беляк, правда... Федорыч сегодня весь вечер похвалялся, что и тебя, как его... У того там прокламации какие-то нашли, или что? Смотри!.. Я предупредил.

  Семен встал, отхлебнул виски и почти вежливо пожелал:

  - Спокойной ночи, товарищ!

  Спать или мечтать о женских прелестях Сергею Адамовичу явно расхотелось. Он вдруг почувствовал себя очень уязвимым в этом азиатском "серале", где была только одна гурия, но за любовь к ней вполне можно было оказаться в раю. Сергей Адамович вспомнил пьесу Гумилева "Дитя Аллаха", где из-за любви к прекрасной пери, спустившейся из рая, чтобы стать женой лучшего из смертных, умирали - один за одним - молодой красавец, суровый воин-бедуин, "сын неба" - калиф. В живых остался только поэт Гафиз, оказавшийся достойным любви пери. Пери-Лери... Лери, Лариса, как он только раньше не догадался... Гумилев зашифровал в этой пьесе свой роман с Ларисой Рейснер, только вот гримаса судьбы - в живых остался не поэт и "солнце веры" - князь Гафиз, "наставник юных и прекрасных", а грубый "бедуин" - Раскольников, который и помог спровадить Гафиза на тот свет. И вот, на окраине древней Персидской империи, в одной из ее бывших провинций - Афганистане, вдребезги пьяный Раскольников проболтался Семену Лепетенко о том, как помог Стране Советов избавиться от ненужного ей Гафиза. Впрочем, кто знает, может быть, и "бедуина" ждет насильственная смерть - и очень скоро. Раскольников давно "на карандаше" в Наркоминделе и кое-где повыше, но, по пути в мир иной, полпред может увести за собой его, Колбасьева, а этого никак нельзя допустить... Нужно вбить клин между полпредом и его супругой, заставить Ларису бежать из Афганистана, а вслед за "Пери", в Россию вернется и новый переводчик полпреда. Раскольников останется здесь - дожидаться предписания на выезд и ареста. Нужно обелить Ларису и представить ее непричастной к дипломатическому провалу мужа. Полпред, от которого сбежала полпредша, станет посмешищем при дворе Эмманулы и товарищи из Москвы немедленно отзовут неудачника... А Лариса не сможет больше ни дня остаться рядом с мужем, если узнает, что тот причастен к гибели ее Гафиза.

  Впрочем, о гибели Гумилева Колбасьев знал куда больше, чем Лепетенко, и даже больше, чем сам Раскольников. Полпред, конечно, порекомендовал "кому надо" обратить особенное внимание на контрреволюционные настроения Гумилева и поискать в квартире поэта прокламации восставших кронштадтских морячков. Но Гумилева взяли "на карандаш" гораздо раньше - сразу после его подозрительного решения сопровождать в Крым "красного адмирала", товарища Немитца. А, может быть, еще раньше - сразу после неожиданного возвращения поэта из сытой Франции в голодный революционный Петроград.

  Трудно было представить себе, что-то более странное и невразумительное, чем это возвращение в голодную столицу, из которой все бежали при малейшей возможности и даже без оной, через финскую границу, с проводниками или в одиночку, как угодно, куда угодно - в Берлин, Прагу, Париж или хотя бы в сытый буржуазный Таллинн. Можно было остаться из самоубийственного любопытства или по убеждениям, но вернуться по доброй воле - это казалось абсурдным даже красному военмору Колбасьеву. Гумилев вернулся в Петроград окольным путем - через Мурманск. Он, вероятно, понимал, что едет даже не в нищую, разоренную страну, а на пепелище прежней России, что успеет разве что к отпеванию и придется дорого заплатить за возможность постоять со свечкой у гроба. В то время, как многие - в том числе сам Колбасьев, мучительно решали, что им дороже - свобода или Россия, "француз" Гумилев приехал отдать России последние почести и в оставшееся от траурных церемоний время принял участие в двусмысленных затеях Максима Горького.

  Начиная с весны 1918-го, в многочисленных, организованных Горьким, институтах и студиях поэты читали лекции об искусстве стихосложения, и делали это так непринужденно, как будто как будто все мифологические платаны и пальмы, служившие им поэтической сенью, не были давно срублены на дрова. Это был последний акт драмы - занавес вот-вот упадет, кто-то уже дернул за веревочку, а пока актеры играют вдохновенно и самозабвенно, как никогда в жизни. Они играли, а многочисленные поклонники любовались ими с галерки. А в первых рядах сидели чекисты, готовые, когда понадобится, взять актеров на мушку. И понадобилось, увы, очень скоро... Колбасьев знал это, как никто другой.

  Впрочем, вся эта бурная деятельность Горького, начиная с 1918 года, все его институты, кружки и студии, вызывали у многих "недобитых белогадов" удивление и безотчетный страх. Большевики же, похоже, не понимали, в какую контрреволюционную деятельность их вовлек "Буревестник революции". Им казалось, что все это розыгрыш, недолгая отсрочка, и они всегда успеют вырезать русскую культуру, как нарыв на теле советской государственности. И когда чекисты спохватились в 21-м, было уже поздно - не только вырезать, но и залечить нарыв им не удалось. И даже расстрел Гумилева и смерть Блока не поправили дело.

  "Почему вы вернулись в Россию?", - это вопрос Сергей Адамович хотел задать Гумилеву еще тогда, в Крыму, летом 1921-го. Собственно говоря, моральный смысл этого возвращения был ясен, но житейская подоплека оставалась подозрительно темной. Да, он ехал к родным, к матери, жене и сыну, но для них, "внутренних эмигрантов", не сумевших отречься от симпатий к павшей империи, эмигрантская участь была бы спасительным исходом, благополучной пристанью. И все-таки он вернулся. Зачем, для чего? "Не с тайным ли разведзаданием?", - подумали руководящие товарищи. Их подозрения обострились к лету 1921-го, когда Гумилев получил от флаг-секретаря Немитца, товарища Павлова, разрешение сопровождать адмирала в Крым.

  Гумилев выехал из Петрограда в адмиральском поезде. В головном вагоне этого поезда кроме поэта и "красного адмирала" не было никого. Немитц предусмотрительно удалил всех соглядатаев, чтобы побеседовать с Гумилевым один на один. О чем они говорили? Только о стихах? Едва ли. Александр Васильевич Немитц был, конечно, тонким ценителем поэзии, да и сам писал стихи, но для невинных разговоров об изящной словесности едва ли стоило удалять из вагона подчиненных.

  В Севастополе Гумилев по-прежнему находился в ближайшем окружении Немитца, а потом сменил адмиральский салон-вагон на флагманский корабль красной эскадры. В Крыму было неспокойно, в ноябре 1920-го врангелевские войска покинули полуостров, но победители-красные боялись высадки белогвардейского десанта и особенно - измены "красного адмирала", в недалеком прошлом - друга адмирала Колчака, тезки "верховного правителя России" - Александра Васильевича Немитца.

  Несмотря на заслуги адмирала перед Советами, руководящие товарищи слишком хорошо помнили, что звание контр-адмирала Немитц получил от Временного правительства и даже - что греха таить - из рук тезки-Колчака.

  - Александр Васильевич, я подписал приказ, которым сдаю флот вам - извольте принять, - сказал Колчак своему тезке.

  - Слушаюсь, Александр Васильевич! - ответил тогда Немитц.

   Потом два адмирала долго сидели в салоне и обсуждали судьбы флота и России. В ноябре Немитц признал Совет народных комиссаров. Но полного революционного доверия руководящие товарищи к нему никогда не испытывали. Некоторые откровенно называли адмирала "хитрой, шифрованной контрой". Особенно побаивались Немитца в 1921-м, а вдруг поднимет в Крыму новый мятеж и поможет высадке белогвардейского десанта? Вот тут-то, по прибытии поезда Коморси в Севастополь, и приставили к ненадежному Немитцу военмора Колбасьева - чтобы приглядывал за коморси да революционные интересы соблюдал. В Севастополе рядом с коморси находился не только флаг-секретарь Павлов, но и "недобитый монархист" Гумилев, и товарищи наверху насторожились.

  Неспроста "поэтишка" запросился с Немитцем в Крым, а вдруг уговорить адмирала - то бишь, "коморси" - изменить красным? Кто знает, на что может подвигнуть примкнувшего к красным друга Колчака чтение сомнительных стишков?! А вдруг Немитц про кровь свою голубую, дворянскую вспомнит, про расстрелянного и брошенного в прорубь тезку-адмирала, да про прежних друзей-морячков, с Врангелем отплывших? Прочтет ему "недобитый белогад Гумилев" про портрет государя-императора, подаренный какому-то африканскому вождю, как матросикам балтийским в Петрограде читал, и дрогнет коморси? Тут-то красной черноморской эскадре и крышка! Надо было приглядеть за Гумилевым - да понадежнее - и от красного военмора Колбасьева потребовали доказать революционную сознательность постоянными отчетами. Но Сергей Адамович был поклонником стихов Гумилева и до конца выполнить поручение руководящих товарищей не смог. Вертелся, как мог, не писал правды, отмалчивался. Но, видно, не один он был к Гумилеву и Немитцу приставлен - тайные беседы поэта с коморси насторожили Москву. Тут-то и взяли Гумилева на заметку...

  За два месяца до черноморского путешествия Гумилева, в апреле 1921-го, в Кронштадте разыгрался антибольшевистский мятеж, и поэтому предложение Раскольникова поискать у вернувшегося в Петроград из Крыма поэта кронштадтские прокламации оказалось очень своевременным. Прокламацию как будто и вправду нашли - и, как говорили, написал ее сам Гумилев - и лихо написал, сравнил "Гришку Зиновьева" с "Гришкой Распутиным". Оскорбился товарищ Зиновьев и внимательно прислушался к словам товарища Раскольникова... Арест Гумилева стал делом решенным.

  Мятеж в Кронштадте, подозрительная поездка "недобитого монархиста" в Крым... А вдруг, вслед за Кронштадтом, поднимется "буза" в Севастополе? Слишком много бывших царских офицеров среди ближайшего окружения Немитца! От этих переметнувшихся на сторону красных "белогадов" можно ожидать чего угодно... Так - или примерно так - рассуждали руководящие товарищи накануне ареста Гумилева. К тому же, как доносили в ЧК провокаторы из окружения Немитца, в салон-вагоне коморси в Крым попали антисоветские листовки, а в Севастополе из поезда "красного адмирала" стало странным образом исчезать оружие. Немитц вел двойную игру, а помогал ему в этом "недобитый монархист" Гумилев. Но "красный адмирал" был еще нужен Советам, тогда как от Гумилева следовало немедленно избавиться!

  Он, Колбасьев, тогда поступил по совести. Предупредил Николая Степановича о грозящем ему аресте. Но Гумилев бежать из Петрограда отказался. А мог бы перейти финскую границу - и снова оказаться в сытой Европе, из которой так непредусмотрительно уехал. Мог, но не захотел. Пошел на смерть. Зачем? Сам Колбасьев так бы не смог. Выбрал бы жизнь - и Финляндию. Вот если бы после Афганистана попасть в дипмиссию в Хельсинки! И как можно дольше в сытой и спокойной Европе задержаться! Но не видать ему Финляндии, если ревнивый полпред отомстит за чтение стихов на заветной скамейке и нежное пожатие теплой Ларисиной ручки... Нужно было действовать - и наутро, так и не выспавшись, Колбасьев постучал в дверь Ларисы. Им предстоял долгий разговор...