Лариса не узнавала город, о котором мечтала душными, пропитанными запахом роз афганскими ночами. Она помнила разоренный Петроград революции и Гражданской войны, напряженный, ожидающий своей участи Петроград Кронштадтского мятежа 1921 года, и еще - застывший, исполненный отчаяния город, переживший разгром мятежного Кронштадта. От кронштадтского бунта ожидали смягчения революционного курса, хотя бы одного шага назад - от развала, голода и страданий к долгожданному примирению. Жизнь должна была наладиться, стать будничной, спокойной - без пожаров и битв, смертей и слез, но Кронштадтский мятеж разгромили, и мировая революция устремилась дальше - от разоренной России в горы Афганистана.

  Но за два года, которые Лариса провела при дворе эмира Амманулы, революция сделала шаг назад, отступила от прежних кровавых идеалов ради НЭПа, оценила привлекательность наживы, высоко подняла тех, кого так презирали красные вожди 1918 года - торговцев, а вместе с ними и неистребимый дух коммерции. Всюду Лариса видела нелепый и скучный быт - "американскую новую Москву" и обуржуазившийся Петроград. Малопонятный НЭП, "свирепая конкуренция", бензиновая гарь шикарных авто с помятыми крыльями, унизанные бриллиантами пальцы бывших карманников, откормленные дамочки в соболиных боа с манерами кухарок - все это вызывало у Ларисы только отвращение.

  Впрочем, она была здесь чужой: самовольно уехавшей из Афганистана представительницей советской дипмиссии. Когда Лариса, словно ливень в открытое окно, ворвалась к родителям, в их московскую квартиру, Михаил Андреевич и Екатерина Александровна глазам своим не поверили.

  - Как ты могла бросить мужа, ответственную работу - можно сказать, задание партии?! - спрашивал отец, и его голос срывался на крик. - Ты же подставила под удар всех нас! Тебя арестуют! И нас вместе с тобой!

  - Зачем ты сделала это, Ларочка? - сочувственно спросила мать. Впрочем, Екатерина Александровна догадывалась "зачем". - Неужели из-за этого твоего Гафиза? Но ведь сколько времени прошло после его расстрела! Что ты можешь сделать сейчас?

  - Я узнала, что в гибели Гафиза отчасти виноват Федор. - ответила Лариса. - Федор посоветовал товарищам из ЧК взять Гумилева "на карандаш"! Когда я узнала об этом - не смогла больше быть с ним рядом. Это ведь подло, все равно что выстрелить в спину!

  - Вовремя посоветовать товарищам из ЧК обратить внимание на опасного контрреволюционера - долг каждого большевика, да что там - каждого гражданина нашей молодой республики. - назидательно, как на лекции в университете, заметил отец. - Федор был совершенно прав, и ты должна к нему вернуться. Снова уехать в Афганистан. Реабилитироваться перед партией.

  - Я реабилитируюсь по-другому, папа. - ответила Лариса. - Я уеду в Германию, там назревает революция. Быть может, эта революция будет справедливее нашей. Там я еще понадоблюсь. Я прошу вас только об одном: нужно взять в нашу семью Леночку Гумилеву. Профессора Энгельгардта и его дочь могут арестовать, а у нас она будет в безопасности.

  - В нашу семью? Дочь растрелянного контрреволюционера? - от негодования и гнева у профессора Рейснера затряслась борода и свалилось на нос пенсне.

  - Не кричи, Миша, - вмешалась Екатерина Александровна. - Ларочка права. Пусть здесь будет ребенок. Мы ведь так одиноки...

  - Надо было рожать ребенка от Федора, а не витать в поэтических мечтаниях! - отец хотел было прочитать дочери жестокую нотацию, но Екатерина Александровна снова удержала его.

  - Не надо, Миша, пожалей Ларочку, ей так плохо сейчас... - А когда дочь ушла в свою комнату, тихо сказала: - Энгельгардты все равно не отдадут ребенка, а пока - пусть у Лары будет надежда. Чем бы дитя не тешилось...

  В Петрограде Ларису порадовали только чудом воскресшие артистические кабаре, подобные безоговорочно любимым ею богемным кабачкам 1915 года. Воскресла и "Бродячая собака" - только называлась теперь по-другому и была похожа скорее на нэпманское кафе, чем на приют поэтов. В это кафе Лариса пришла в мае 1923 года, на премьеру пьесы Гафиза. "Валькирия" долго бродила по Михайловской площади, с печалью и нежностью, которые часто посещали теперь ее стальную душу, смотрела на обветшавшие дворцы, казалось, забывшие о своем прежнем предназначении. Прежде она знала и эту площадь, и эти дворцы наизусть, а теперь никак не могла найти нужный двор и десять ведущих в подвал ступенек.

  - Во втором дворе подвал,

  В нем приют собачий,

  Каждый, кто сюда попал,

  Просто пес бродячий, - пропела она, как будто надеялась, что песенку эту, сочиненную одним из завсегдатаев поэтического кабаре "Бродячая собака", подхватит кто-то рядом, подхватит и любезно укажет дорогу. Но подпевать было некому, и звуки таяли на ветру, не долетев до воображаемого попутчика. И только невесть откуда взявшийся пьяный инвалид в рваной шинели хрипло затянул "Яблочко", а потом скрипнул костылями и пошкандыбал в тот самый второй двор, который тщетно искала Лариса.

  - Вот они - ступеньки! - радостно воскликнула Лариса, как будто случайно встретила на улице родного человека, с которым не виделась тыщу лет. Потом нетерпеливо рванула на себя знакомую дверь, ответившую раздраженным скрипом.

  Все было не так как раньше: ни дежурного на входе, которому нужно было сунуть полтинник - таксу для постоянных посетителей, ни огромной книги в синем кожаном переплете, в которой оставляли автографы поэты, ни лилий и гиацинтов на столиках, куда-то исчез даже покрытый сусальным золотом обруч, заменявший люстру. Никто не бросился навстречу Ларисе, никто не прикоснулся к ее руке торопливым росчерком поцелуя, никто не окликнул ее по имени. Нетопленое фойе, облупленные стены без зеркал, но с остатками драгоценных фресок Судейкина и Кульбина... И только стихи понеслись навстречу нечаянной гостье, встретили ее у входа в один из двух залов, на крохотной эстраде которого шла пьеса, из-за которой Лариса пришла сюда.

  Когда-то в этом самом зале она - профессорская дочка и начинающая поэтесса, читала с эстрады собственные стихи, а сидевший за одним из столиков военный с георгиевскими крестами не сводил с нее восхищенных, чуть косящих глаз. Но восхищался он не стихами молоденькой поэтессы, а ее тяжелой, скандинавской красотой, напоминавшей о девах-воительницах далеких времен, летавших на конях перед строем закованных в железо воителей.

  Гафиз мысленно водружал ей на голову стальной шлем и давал в руки меч, полыхающий, как северное сияние. Он видел ее такой, да она и в самом деле была такой, только другая душа, нежная и чуткая, говорила в ней временами, мешала разделять и властвовать, пировать вместе с победителями и забывать о страданиях побежденных. И он знал, что в ней поет и болит эта вторая душа и любил, в самом деле любил, эту вторую душу. Но знал наверняка, что судьба Ларисы Рейснер будет подобна участи одной из валькирий, помощниц бога Одина, которые уносят в Валгаллу души погибших в бою воинов и радуются каждой новой битве, позволяющей им выбрать среди многочисленных забытых на поле сражения тел тех, кто придется им по сердцу. И он надеялся все же, что она научится не только славить погибших, но и оплакивать их, и когда-нибудь его собственная участь затуманит взгляд ее серых, как сталь, глаз.

  Пьеса Гумилева "Гондла" шла сейчас на крохотной эстраде "Бродячей собаки", казалось, навсегда закрывшей свои двери еще в 1915-м.

  

  - Я приду к ним, как лебедь кровавый,   Напою их бессмертным вином   Боевой ослепительной славы.   И заставлю мечтать об одном:   Чтобы кровь пламенела повсюду,   Чтобы села вставали в огне,   Я сама, как валькирия, буду   Перед строем летать на коне...

  Актриса, стоявшая у края эстрады, произносила эти слова, как заклинание, - напряженно, отчетливо, страстно. Она была совсем молоденькой, тоненькой, бледной, и серебристое, струящееся, лунными складками ниспадающее платье лишь подчеркивало ее юность и худобу.

  Лариса вошла и села незаметно: этому помогла темнота и отсутствие провожатых. Раскольников из Афганистана писал ей то отчаянные, то угрожающие письма, пытаясь вернуть свою жену и судьбу. Она читала эти письма с чувством невольного сожаления, но вернуться к Раскольникову не хотела и не могла. Их жизни, спаянные революцией, теперь шли порознь, как военные эшелоны, которые уходят к разным местам назначения.

  - Костюм для главной героини выбран неудачно. "Кровавому лебедю" больше подошла бы комиссарская кожанка и галифе. В таком наряде, право, удобнее летать на коне перед строем - прошептал кто-то рядом с Ларисой.

  "Валькирия" резко повернулась к говорящему:

  - Летать на коне и размахивать браунингом, неправда ли? - вполголоса, язвительно, переспросила она.

  - Думаю, что нашей героине не удержать копья. Браунинг полегче будет, - ответил Ларисе тенорообразный голос.

   На нее, обернувшись вполоборота, смотрел молодой человек богемного и потрепанного вида: наверняка - поэт. Его лицо было незнакомо Ларисе: она не знала почти никого из собравшихся здесь. Поэт Жорж Иванов, ее давний друг и поклонник, выехал за границу вместе с будущей женой - поэтессой Ириной Одоевцевой - и Лариса сама помогла ему в этом. Ларисе, как тайной ценительнице стихов Жоржа, пришлось заверить товарищей по партии, что Иванов уезжает не навсегда и, проветрившись в сытой Европе, непременно вернется, чтобы строить социализм с остальными гражданами.

   Жоржу Лариса помогала охотно, но Одоевцева - ученица Гумилева и, по слухам, его последняя любовь, раздражала товарища Рейснер. Равно как и другие, некогда близкие к Гафизу дамы - Маргарита Тумповская, Ольга Арбенина, Нина Берберова и, конечно, вдова - Анна Энгельгардт. Только к Ахматовой Лариса испытывала благоговейный восторг и готова была помогать ей - без тени ревности и боли. Но не Одоевцевой и не Энгельгардт! Впрочем, ради Жоржа Иванова пришлось помочь и контрреволюционной поэтессе Одоевцевой, писавшей клеветнические баллады о красноармейцах. В одной из таких баллад Одоевцева обвинила красноармейца в подмешивании в хлеб толченого стекла. Лариса немедленно откликнулась на эту балладу жесткой заметкой, походившей на обвинительный приговор - товарищ Рейснер считала, что такие ученицы компрометируют Гафиза. Но теперь и Жорж Иванов, и Одоевцева были далеко - в сытой буржуазной Европе - и Лариса почувствовала себя немыслимо одинокой. Гафиза расстреляли, Жорж уехал... "Иных уже нет, а те далече", - Лариса впервые до конца поняла болезненный и горький привкус этих пушкинских строк.

  - Какое счастье, нет, какое чудо, что мы снова собрались здесь! А я-то думала, что "Собака" закрылась навсегда! Еще тогда, в пятнадцатом! - проигнорировав язвительную реплику незнакомого юнца, воскликнула комиссарша.

  Она уже забыла о том, что сама носила комиссарскую кожанку и летала на коне перед строем, что она - тот самый "кровавый лебедь". Ларисе казалось, что она снова среди друзей, и не было ни Первой мировой, ни революции, ни Гражданской. Славное боевое прошлое вспыхнуло пожаром и тут же погасло, как будто его и не было.

  - Мы собрались, но не все, - глухо, скорбно ответил ее неизвестный собеседник, и счастливое забытье мгновенно рассеялось. - Вы же знаете, товарищ Рейснер, что Николая Степановича расстреляли...

  Лариса вздрогнула, как от удара, и по минутному замешательству "товарища Рейснер" молодой поэт, слушавший лекции Гумилева в петроградском Институте живого слова, понял, что это напоминание может иметь для него самые неприятные последствия. Он замолчал и отвернулся.

  - Знаю ли я? - прошептала ему в спину Лариса. - Мне ли не знать? Я хотела спасти его, но не успела... Если бы в это время я была в Петрограде!

  Но юнец-поэт уже не слушал Ларису, он перешептывался с сидевшей рядом гражданкой, которую называл Идой. Лариса догадалась, что это ученица Гумилева, поэтесса Ида Наппельбаум, которая не побоялась носить Гафизу передачи в тюрьму. Ида бросила на Ларису быстрый, вопрошающий взгляд и тут же отвернулась.

  Ларисе хотелось поговорить с этой девушкой, сделавшей то, на что не осмелилась вдова - Аня Энгельгардт, но короткий, укоряющий взгляд Иды попал ей в самое сердце. "Почему вы не спасли Николая Степановича? Почему вы не попросили за него своих товарищей-чекистов?" - спрашивали темные, глубокие глаза Иды. Оставалось смотреть на сцену, но и происходящее там не принесло Ларисе облегчения.

  - Лера, нет! Что сказать ты хотела?   Вспомни, лебеди верят в Христа.   Горе, если для черного дела    Лебединая кровь пролита, - обратился к героине ее жених, исландский царевич-поэт Гондла, и Лариса машинально коснулась рукой шеи, как будто хотела нащупать нательный крестик, которого давно уже не носила. Она лишь иногда ощущала его холодный след - похожий на прикосновение к телу прозрачной морской влаги...

   "Снитесь Вы мне почти каждую ночь. И скоро я начинаю писать новую пьесу, причем, если Вы не узнаете в героине себя, я навек брошу литературную деятельность", - эти слова из письма Гафиза, как обломки разбитого штормом корабля, всплыли из глубин ее памяти.

  Лариса, как погибающий от жажды человек, вдруг оказавшийся у спасительного родника, пила каждое слово актеров, она снова оказалась в стане побежденных, всех этих богемных людишек, которых так презирали ее красные друзья. Красивое лицо Ларисы стало сейчас прекрасным: никогда, даже в минуты упоения властью и силой, она не была такой...

  Декорации изображали сосновый лес с просветами небесной голубизны. Лес полыхал зловещим алым заревом, и Лариса представила, как блуждает в этом лесу вместе с товарищами по ежедневному делу террора, которое они привыкли называть делом революции. Впрочем, где-то в глубине своей разрывающейся надвое души Лариса поставила между этими понятиями знак равенства, казавшийся ей утлым мостиком, раскинутым над бездной. И в эту бездну она неминуемо должна была упасть...

  По ходу действия герои пьесы - безжалостные исландские воины (волки, как они называли себя) должны были и на самом деле превратиться в волков. Лихорадочно работающее воображение Ларисы тут же нарисовало ей картинку из детской сказки об оборотнях, но вдруг она ощутила, как уверенно и властно, древним запахом крови и леса, говорит в ней самой жестокая, "волчья", душа.

  - Красной кровью наполнены чаши,   Что-то варится в медных котлах...   Унеси меня к родине нашей    На своих лебединых крылах! - взмолилась исполнительница роли Леры, обращаясь к Гондле, и Лариса вспомнила о Раскольникове, увидела, на экране памяти и воображения, его холодные, темно-карие глаза, полыхавшие безжалостным, "волчьим" блеском. "Он - "волк", - подумала она. - Я вышла замуж за волка. А Гафиз был лебедем...". И ей захотелось бежать - от прошлого, от себя самой, от мировой революции... Лариса вышла из зала.

  Сначала она долго сидела в холодном, нетопленом фойе. Сидела молча - без слез и слов, в бессилии отчаяния. Потом все-таки вернулась в зал и досмотрела пьесу. Она не выдержала только одного, криков: "Автора! Автора!". На сцену автора вызывали те, кто не знал о его расстреле. "Комиссарша" ни с кем не стала прощаться, она не хлопала актерам и не пожимала руки знакомым. Она лишь в последний раз посмотрела на мир, который окончательно и бесповоротно теряла. Она стала "волчицей", и дорога сюда ей заказана. Валькирия Лера не сядет в ладью с телом царевича Гондлы, а нежная девочка Лаик давно мертва. Лаик умерла тогда, когда не сумела спасти Гафиза или хотя бы проводить его в последний путь. Валькирии Лере оставалась только роскошь раскаяния.