Лариса плохо представляла себе, что такое петроградская нищета на шестой год советской власти. В Адмиралтействе, в комнатах бывшего морского министра Григоровича, под лепными потолками, среди "трофеев революции", они с Федором не думали о бедности, не почувствовали на собственной шкуре, что такое голод и холод, когда жизнь твоя зависит от полена дров и четвертинки липкого хлеба. Им не пришлось топить комнаты мебелью и книгами или поджаривать на каминной кочерге, как на вертеле, тощих крыс. В Афганистане тоже было всего вдоволь - и плодов земных, и восточной роскоши. Лариса при каждой оказии передавала родителям и брату продуктовые посылки, подкармливала голодающих друзей-поэтов, но что творилось на родине, она даже отдаленно не могла представить. Она уверяла себя, что это все ненадолго, что молодая страна Советов переживает временные трудности и скоро настанет всеобщее благоденствие и счастье. Теперь в ходу была какая-то новая политика полууступок находчивым мошенникам и торгашам, именуемая НЭПом, от которой только кучке "дорвавшихся" и было сытно. Но даже эта кучка прогуливала нажитое, словно жила последний день, и, очевидно, ничего основательного не затевала. Лариса считала такие экономические эксперименты шагом назад - в сторону самого безответственного и грабительского капитализма. При НЭПе петроградская интеллигенция так и не выбралась из черной ямы военного коммунизма, а новые халифы на час, явно не блиставшие воспитанием, привыкли относиться к ней с брезгливым презрением.

  Поэтому, собираясь в Фонтанный дом, к Ахматовой, Лариса предусмотрительно захватила с собой мешок риса - из прежних, иранских запасов. Рис тащил матросик из давних друзей, сменивший теперь широченные клеши и гордый полосатый тельник на скромную блузу рабочего и потертый картуз. Чудом уцелевший после разгрома последнего кронштадтского восстания братишка не захотел ничего рассказывать и только опасливо буркнул: "Успел слинять!". Теперь он прибился к Рейснерам - выполнял разные поручения и работу по дому, принимал скудное вознаграждение, если давали, и ходил за Ларисой, как денщик. Хорошая парочка - "недобитая флотская контра" и сбежавшая с должности полпредша! Так они и пришли к Анне Андреевне - вдвоем. Балтиец приволок рис, неловко поздоровался и тут же ушел. Он был на редкость понятливый и даже деликатный парень... Удивительно, как такие славные ребята могли в 1917-м поднимать на штыки всех, кто был им не по нраву, а на фронтах "Гражданки" топить в крови тех, на кого указал неумолимый перст революции!

   Ахматова жила во флигеле Фонтанного дома, бывшего дворца графов Шереметевых. На третьем этаже, в крошечных комнатках, похожих на монастырские кельи. Ее второй муж, ученый, исследователь древней Ассирии Вольдемар Шилейко страдал ишиасом, и Ахматова, как могла, ухаживала за ним. Она даже пыталась сама колоть дрова, беспомощно схватившись исхудавшими руками за топорище. Получалось плохо, вернее - никак. Немощный Шилейко как мог помогал супруге по хозяйству - преимущественно ценными советами. Как тут было не вспомнить уместную едкость покойного Гумилева: "Быть может, я был плохим мужем, но Шилейко - это не муж, а катастрофа!"

   Еды в доме почти не было, да и сама Анна Андреевна неприятно поразила Ларису. Осунувшаяся, бледная, да так, что сквозь призрачно-бесцветную кожу просвечивали кости, в истертом черном платье и темном набивном платке в крупные розы на угловатых плечах... Кстати, этот платок, демонстративно наброшенный ею ради гостьи, - подарок Гумилева, Лариса сразу узнала и почувствала легкий укол ревности.

  Лариса с трудом узнавала в этой по-монашески суровой женщине величественную горбоносую даму, которая когда-то говорила с ней на памятном поэтическом вечере в "Бродячей собаке". Лариса несколько раз видела Ахматову и после того, незабвенного вечера, но Анна Андреевна с ней почти не разговаривала, только недоступно улыбалась...

  Помнится, из Афганистана, вскоре после смерти Блока и расстрела Гафиза, Лариса послала Ахматовой трогательное письмо:

  "Дорогая и глубокоуважаемая Анна Андреевна!

   Газеты, проехав девять тысяч верст, привезли нам известие о смерти Блока. И почему-то только Вам хочется выразить, как это горько и нелепо. Только Вам - точно рядом с Вами упала колонна, что ли, такая же тонкая, белая и лепная, как Вы. Теперь, когда его уже нет, Вашего равного, единственного духовного брата, - еще виднее, что Вы есть, что Вы дышите, мучаетесь, ходите, такая прекрасная, через двор с ямами, выдаете какие-то книги каким-то людям - книги, гораздо хуже Ваших собственных.

   Милый Вы, нежнейший поэт, пишете ли стихи? Нет ничего выше этого дела, за одну Вашу строчку людям отпустится целый злой, пропащий год.

   Ваше искусство - смысл и оправдание всего. Черное стано-вится белым, вода может брызнуть из камня, если жива поэзия. Вы Радость, содержание и светлая душа всех, кто жил неправильно, захлебывался грязью, умирал от горя. Только не замолчите - не умирайте заживо.

   При этом письме посылаю посылку, очень маленькую, "немного хлеба и немного меда".

  Под равным и единственным духовным братом любимой поэтессы Лариса подразумевала не только Блока, но и Гумилева, но имя Гафиза не написала - чтобы не повредить Ахматовой. Перлюстрация почты уже становилась привычным явлением.

  На это письмо Анна Андреевна, к огромному удивлению Ларисы, все же ответила - может быть, в благодарность за "немного хлеба и немного меда". Завязалась переписка... И вот они стояли друг перед другом и тщетно пытались друг другу улыбнуться. "Какая она откормленная! - неприязненно подумала Анна Андреевна. - И как роскошно одета: шляпа, красивое платье, шелковые чулки! К нищим пришла - подать на бедность...".

  - Я принесла вам рис, Анна Андреевна, - словно отвечая на ее мысли, сказала Лариса. - Вы уж простите меня...

  - Грехи замаливаете, Лариса Михайловна? - спросила Ахматова. - - Я еще по вашему письму поняла, что прощения просить будете. Впрочем, у меня вам его просить не за что. А Николая Степановича уже нет...

  - Вы позволите мне войти? - голос Ларисы звучал так смиренно и жалко, что Ахматова смягчилась, сказала:

  - Милости прошу, входите. Но угостить мне вас нечем - разве что ваш рис вам же и сварю. И чая у нас нет - кипяток только. За щедрый подарок спасибо - только рис этот у вас откуда? Не из реквизиций?! Если так, то я не возьму - на нем чьи-то слезы, а, быть может, - кровь людская.

  - Не нужно чаю, Анна Андреевна, - отказалась Лариса. - Я пришла не за этим. И тут же солгала, как ей казалось - во благо:

  - А рис этот не из реквизиций, ни слез, ни крови на нем нет. Пайковый. Из моего пайка. Возьмите, прошу вас.

  - Неужели вам паек мешкам выдают, Лариса Михайловна?

  - Я ведь жена полпреда Советской России в Афганистане. А в Афганистане рис недорого стоит.

  Из соседней крошечной комнаты раздался слабый голос Шилейко:

  - Аня, кто это пришел? Мне выйти?

  - Лежи, Володя, не стоит! - раздраженно крикнула ему Ахматова. - Это ко мне, ненадолго... Так зачем же вы пришли, Лариса Михайловна? Вы уж извините Володю, он очень болен и к вам не выйдет...

  Анна Андреевна царственным жестом указала гостье на колченогую табуретку. На единственный в комнате стул она села сама.

  - Я хотела узнать... - все так же смиренно спросила Лариса. - Где могила Николая Степановича? То есть... Где похоронили его... и других. Вы наверняка знаете...

  - Почему бы вам не спросить об этом у ваших друзей-чекистов? - холодно поинтересовалась Ахматова. - Они лучше знают, куда в августе 1921-го везли на грузовиках в последний путь несчастных людей ...

  - Чекисты не мои друзья, Анна Андреевна! - попыталась оправдаться Лариса. - Я никогда не имела дел с ВЧК.

  - Не имели? А как же ваш друг Иван Бакаев? Он, если мне не изменяет память, был правой рукой Дзерджинского.

  - Бакаев давно не у власти. - с прорвавшейся жесткостью ответила Лариса, - Быть может, вы не знаете, но я пыталась спасти Николая Степановича. Я писала Бакаеву, Луначарскому. Бакаев ходил к Дзерджинскому. Все напрасно. Дзерджинский сказал, что Гумилев - заговорщик, что Николай Степанович общался с агентами белогвардейского подполья. С Юрием Германом, знакомым Жоржа Иванова по кадетскому корпусу. С полковником царской армии Шведовым. Да и сам Таганцев, которого Дзерджинский считал главой заговора, дал в ЧК убийственные для своих друзей показания! С ним сыграли дьявольскую шутку: Агранов пообещал ему, что пощадит всех, если Таганцев расскажет всю правду, назовет все имена. Таганцев назвал... И Гумилева тоже! Луначарский звонил лично товарищу Ленину, но Ленин уже был предупрежден, он сказал: "Нельзя целовать руку, которая поднята против нас...". Мне это рассказал сам Луначарский. Ничего нельзя было сделать! Впрочем, если бы я тогда была в Петрограде, а не в проклятом Афганистане, я все равно вырвала бы Николая Степановича из тюрьмы! Я бы пошла в подвал к Агранову, а если это спасло бы Николая Степановича - сама встала бы под пули! Вы мне не верите?

  Взгляд Ахматовой потеплел. Слишком уж страстно и горячо пыталась оправдаться перед ней эта революционная валькирия!

  - Верю, - смягчилась она. - Только не кричите по всем углам, что Николай Степанович и вправду пошел против вашей проклятой власти. Говорите лучше, что он служил только поэзии, что заговора не было... Иначе его стихи больше никогда не издадут! Арестуют родных, друзей! Нашего сына не пощадят, его вторую семью - тоже! Быть может, вы не знаете, но в ночь ареста Николая Степановича на его квартире была засада. Мышеловка... Брали всех, кто приходил к нему. Взяли Лозинского...

  - Михаил Леонидыча? - ахнула Лариса. - Нет, я не знала... Но ведь сейчас он на свободе!

  - Его продержали три дня на краешке стула, не позволяли встать. Требовали, чтобы он рассказал обо всех знакомых и встречах Гумилева... В последние годы Николай Степанович, правда, мало посвящал Лозинского в свои дела. Как и меня... Михаила Леонидовича отпустили, но он до сих пор со дня на день ждет ареста, вздрагивает от каждого стука в дверь! И это и есть ваша революция? Ради нее вы палили с "Авроры" по Зимнему?!

  Лариса ответила довольно резко:

  - Я ждала этого вопроса, его в последнее время задают мне все - вместо "здравствуйте". Я верила в другую революцию, но сейчас это не важно. Сейчас я сама не в чести. А рис, и шляпа, и платье - все это осталось от прошлого. Меня тоже хотели арестовать - я ведь самовольно уехала из Афганистана. Но я пообещала партийному руководству, что искуплю свою вину - уеду в Гамбург, на баррикады!

  - Делать революцию в несчастной Германии? - с убийственной иронией спросила Ахматова. - Да, немцам теперь не позавидуешь! Они только вас и ждали! Кстати, имейте в виду: их корабли разоружили англичане, "Авроры" вы там не найдете! А могилы у Николая Степановича нет. Как и у всех, кого расстреляли вместе с ним. Их было шестьдесят человек... Больше - семьдесят. Несколько женщин. Одна - какая-то бывшая сестра милосердия, которая в германскую войну служила в санитарном поезде. Говорят, она тоже была знакома с Гумилевым раньше - в шестнадцатом году.

  - Пожалейте меня, Анна Андреевна, пощадите! - взмолилась Лариса. - Я ведь любила его! И я не виновата в его смерти! Мне немного осталось до собственного конца. Не судите меня так строго!

  - Я и не сужу вас... - с тяжелым вздохом промолвила Ахматова. - Только могилы и вправду нет. Говорят, их расстреляли в Бернгардовке. Есть такая железнодорожная станция под Петроградом... Но кто теперь может точно сказать?!

  - А как его новая семья? Вдова, дочь?

  - Вот уж не думала, что вы интересуетесь судьбой Анны Энгельгардт! - удивилась Ахматова. - Впрочем, я и сама ее не люблю. И не потому что ревную к ней - или к вам. А потому что она отказалась носить Николаю Степановичу передачи в тюрьму. Носили две молоденькие поэтессы, его ученицы, - Нина Берберова и Ида Наппельбаум. А теперь госпожа Энгельгардт торгует письмами и рукописями Гумилева! Говорит, что ей нечем кормить дочь! Чепуха! И она, и Леночка на содержании у профессора Энгельгардта... Хотя и сам профессор бедствует. Но торговать стихами и письмами все равно нельзя! Зайдите к ним с вашим рисом - сами все увидите.

  - Она, наверное, испугалась. - Лариса попыталась оправдать "Анну Вторую". Наверное, потому, что в глазах Ахматовой обе они мало что значили. - Побоялась, что арестуют ее саму, отца, мать, а дочь отдадут в детдом...

  - Да, времена нынче не вегетарианские, - тяжело вздохнула Ахматова. И тут же спросила:

  - Неужели вы все еще верите в вашу революцию? После террора, после Гражданской, сейчас?!

  - Не верю, - покаянно призналась Лариса. - Уже не верю...

  - Тогда зачем собираетесь в Гамбург, возмущать немцев?

  - Чтобы отвести беду от своей семьи. От отца с матерью. От мужа, который остался в Афганистане. Я ему все-таки очень многим обязана! И еще: я могу взять к себе Лену Гумилеву. В нашей семье она будет в безопасности. Да, я уже разуверилась в нашей революции после всего, что было... Но я надеюсь, что германская будет другой - справедливой, чистой! Революция - это идеал, Анна Андреевна!

  - До ваших идеалов мне нет дела... За помощь я вам благодарна, а агитировать меня не надо - не утруждайтесь! И знаете, профессор Энгельгардт не отдаст вам Леночку, - резко ответила Ахматова. - Впрочем, зайдите к ним - все поймете сами... Дочка Гумилева - в вашей семье? Это ведь ваш отец придумал "интуитивное право"! Вещал на лекциях, что судов больше не надо, что любой пролетарий может в революционном порыве убить контрреволюционера - без всяких там трибуналов и следствия! Вот вам и "чистая" революция! Террор - всегда кровавое и грязное дело, безотносительно к тому, красный ли он, белый или других цветов!

  - На моем отце вина, как и на мне. - покаянно призналась Лариса, - Но у нас Леночка будет в безопасности, а с Энгельгардтами - погибнет... Их семья обречена.

  - А вы сами? - поинтересовалась Ахматова. - Вы не обречены? Впрочем, Господь рассудит...

  Лариса встала и пошла к двери. Уже выходя, со вздохом подтвердила: "Обречена.... Прощайте, Анна Андреевна!".

  Лариса спустилась по узкой, словно в башне, лестнице, вышла во двор Фонтанного дома, позвала бывшего матроса, который терпеливо ее дожидался, покуривая скверную махорку. Тот дисциплинированно подскочил и по привычке приложил заскорузлую ладонь к картузу: "Слушаю, Лариса Михайловна!".

  Ахматова задумчиво смотрела на них из окна. "Два смертника... - думала она. - Бедные... И ведь ничего у них не осталось. Даже чистой совести... Потому и некому их пожалеть. Пусть хоть Господь пожалеет! А у людей им жалости просить незачем - не простят люди. Озверели все, прощать разучились. Времена ведь нынче не вегетарианские...".