Виктор Кожемяко. Вадим Валерианович, прошлый год, 1997-й, был юбилейным в связи с несколькими очень значительными датами. В том числе исполнилось 60 лет со времени событий, относящихся к 1937 году. События, конечно, разные. Папанинцы высадились на Северном полюсе; триумфальный полет чкаловского экипажа из Москвы через Северный полюс в Америку; необыкновенный успех советского павильона на Международной выставке в Париже, где была установлена знаменитая скульптура Мухиной «Рабочий и колхозница»; всенародные торжества памяти Пушкина; создание прославившегося впоследствии танцевального ансамбля Игоря Моисеева…
Все это – 1937 год. Но мы знаем, что все названные и другие позитивные события перекрываются и полностью закрываются в сознании многих людей совсем иными – теми, которые сделали само это число «1937» как бы трагическим символом времени. К 60-летию о том годе снова немало написано и сказано. Однако ваш взгляд, по-моему, наиболее нетривиальный, то есть нестандартный, что и побудило меня предложить вам тему этой беседы.
Вадим Кожинов. Вы говорите, что мой взгляд нетривиальный? Да, это действительно так. Но в каком смысле? Почти все, что написано по поводу 37-го года, несет в себе мало понимания. Это в основном просто эмоциональный подход. Он вполне понятен – ужасно, конечно, что на 20-м году революции вдруг оказывается, что люди, участвовавшие в ее свершении, квалифицируются как враги и их начинают беспощадно уничтожать, в лучшем случае отправлять на десятилетия в лагеря и так далее. Правда, можно тут же вспомнить, что так кончалась практически любая революция. В частности, французская революция тоже привела к гибели почти всех главных ее героев, причем быстрее даже, чем это случилось у нас. Или возьмем знаменитую культурную революцию в Китае, если брать более поздний период. То есть в революции есть какая-то особенность: используя старое изречение, революция пожирает своих детей.
Я повторяю, большинство из того, что до сих пор о 37-м годе написано, – это, в сущности, эмоциональные всплески. Можно понять людей, особенно тех, которые сами пострадали, или их отцы, их деды пострадали. Но все-таки надо еще и глубоко, основательно понять, что же тогда произошло и почему произошло.
Какое наиболее популярное объяснение? Что Сталин был такой страшный человек и что он в своем стремлении к безраздельной, диктаторской, деспотической власти (как любят говорить – власти восточного сатрапа) уничтожал всех, кого в какой-то мере мог считать не только людьми враждебными, а, скажем, не вызывавшими доверия лично у него. Но, подумайте, сами масштабы того, что произошло, никак не согласуются с этим. Что же, все погибшие – личные противники Сталина?
Часто преувеличивают, говорят о миллионах – это, конечно, нелепость. Один из независимых демографов наших, он подписывается фамилией Максудов, живет давно в Америке, в своей работе, касающейся как раз жертв 37-го года, точно и вместе с тем очень остроумно заметил: если поверить некоторым книгам о 37-м годе, то к 22 июня 1941 года все взрослые мужчины в СССР или были расстреляны, или находились в лагере. Потом Максудов ставит точку и добавляет: все, и немного больше.
Вик. К. С этими цифрами много удивительного происходит. Но сейчас, кажется, все-таки здравый смысл начинает пробивать себе дорогу. Во всяком случае, я недавно даже в «Новых известиях» читал заметку их парижского корреспондента, который комментирует книгу «о жертвах большевистского террора», вышедшую во Франции. Конечно, цифры называются большие, но уже совсем не такие, как раньше. И еще я заметил целый ряд подобных сообщений, самых разных по истокам, но которые сводятся все к тому же самому: цифры начинают убывать.
Вад. К. Нет, Виктор Стефанович, это не совсем так. Я на днях опять слышал, по телевизору кто-то заявил, что в 37-м году 20 миллионов были отправлены в лагеря и 7 миллионов расстреляны. Это цифры известной старой большевички Шатуновской, которая все время ссылается на какие-то документы КГБ. Но она, видимо, лишний нуль поставила! Наверное, там было 2 миллиона и 700 тысяч, а она прибавила по нулю и получилось 20 миллионов и 7 миллионов. А если бы она еще по нулю прибавила, так получилось бы больше 200 миллионов, то есть всю страну вроде бы отправили на тот свет и в лагеря…
Но ведь и 700 или 600 тысяч приговоренных к расстрелу – тоже гигантская цифра. И думать, что личная воля Сталина могла распространиться на такое количество людей, – это, конечно, совершенная нелепость. Не говоря уж о том, что нелепо приписывать это какой-то личной злобе, нетерпимости Сталина и прочее. Дело абсолютно не в этом.
Говорю к тому, чтобы несколько оспорить ваше определение «нетривиальный взгляд». Не то чтобы нетривиальный – это попытка понять происшедшее в контексте всей истории, а не просто как из ряда вон выходящую, вызывающую неслыханный эмоциональный всплеск какую-то ужасную историческую ошибку.
Вик. К. Именно такую задачу вы ставили перед собой в своей работе «Загадка 37-го года», которая публикуется на страницах журнала «Наш современник»?
Вад. К. Я стремился вообще разобраться в некоторых узловых моментах нашей истории в ХХ веке. Написал о начальных веках русской истории – это книга «История Руси и русского Слова», о которой мы с вами уже беседовали. А потом решил повнимательнее, поглубже рассмотреть последние по времени страницы, то есть ХХ век. Я думаю, что исследование, осмысление начала и конца дает возможность понять и все в целом. Так вот, в процессе осмысления ХХ века неизбежно обратился и к этой трагической странице нашей истории.
Вик. К. К чему же коротко сводится ваш главный вывод?
Вад. К. То, что произошло в 37-м году, было закономерным, даже, может быть, неизбежным последствием всего развития страны, а не какой-то вспышкой безотчетной жестокости. Люди, которые десятилетиями готовились к революции и сравнительно недавно совершили ее, действительно воспитаны были в беспощадности ко всем, кто считался врагами. А тут получилось так, что сами наиболее активные деятели революции оказались, с одной стороны, как бы излишними, а с другой стороны, даже как бы враждебными.
Произошло это потому, что после так называемой второй революции – коллективизации – опять-таки закономерно, с исторической необходимостью началась стабилизация страны. Это выразилось в массе всяких событий, в разных областях жизни. Можно смело утверждать, что с 34-го года начался откат от революционной ситуации. Вместе с тем резко изменилось отношение к отечественной истории.
Вик. К. От полного радикального революционного отрицания к более трезвому и объективному подходу?
Вад. К. Напомню: одновременно со второй революцией – коллективизацией – началась и жестокая борьба с русскими историками. В это время были арестованы десятки крупнейших представителей русской исторической науки. Их обвинили в подготовке переворота, даже чуть ли не в создании теневого правительства и так далее. Но что интересно – начиная с 34-го года все это вдруг стало сходить на нет. И через несколько лет те люди, которые в 29 – 30-м годах были объявлены страшными врагами народа, лишены возможности не только заниматься историей, а вообще были как бы вычеркнуты из жизни, – возвращаются. Правда, два замечательных историка – Платонов и Любавский умерли в ссылке. Но обратите внимание: в 37-м году выходит основной труд Платонова – о Смутном времени. Выходит и пропагандируется всячески! Вот этот перепад совершенно удивителен. Более того, те историки, которые выжили, слава Богу, не только возвращаются в науку, они получают высшие отличия – становятся членами-корреспондентами, академиками, получают ордена, Сталинские премии и так далее.
Словом, произошел чрезвычайно плодотворный поворот, без которого, я убежден, мы не победили бы в Отечественной войне.
Вик. К. Вы имеете в виду именно отношение к истории?
Вад. К. В частности, и это. Если возьмете, например, Малую Советскую Энциклопедию, изданную на рубеже 20 – 30-х годов, вы обнаружите, что все самые выдающиеся, самые ценимые деятели русской истории – Александр Невский, Дмитрий Донской, Минин и Пожарский, Петр I, – все изображены в чудовищно негативном свете.
Вик. К. Я знаю это издание – синий десятитомник…
Вад. К. Ну вот, он был завершен до 33-го года. А начиная как раз с 37-го на экраны выходят киноэпопеи, кинопоэмы о Петре I, Александре Невском, о Минине и Пожарском, и вся страна восторженно смотрит. Я мальчишкой тогда был, но помню, с каким восторгом даже дети это воспринимали. Мы, например, все играли в Александра Невского.
Вик. К. Мы тоже, хотя я смотрел эти фильмы несколько позднее.
Вад. К. Да, такой колоссальный поворот. Причем это только одно проявление. Его можно обнаружить где хотите – и в хозяйстве, и в идеологии – во всем.
Интересно, что два человека, достаточно значительных, но стоящих на противоположных идеологических позициях, очень чутко прореагировали на этот поворот: Троцкий и, с другой стороны, известный философ Георгий Федотов. Они оба в 36-м году, то есть еще до 37-го, но в канун его, будучи за границей, выступили с примечательными работами, где писали о том, что произошло в стране.
Вик. К. Произошло или произойдет?
Вад. К. Нет, именно уже произошло. То есть они очень точно определили, что с 34-го года начинается такой поворот, который оба назвали контрреволюционным.
В устах Троцкого это было страшным проклятьем. Он достаточно наблюдательным был человеком, и вот он говорит, что возрождается семья, что возрождается собственность кое-какая. В частности, у крестьянства – он об этом говорил. Возрождается армия. Он страшно возмущался, что здесь опять появились старинные обозначения, старинные звания. С негодованием писал, что пока только не осмелились возродить звание генерала. Он дожил – эти звания в начале 40-го года были возрождены…
А что касается Федотова, тот, наоборот, пишет обо всем этом с восхищением – и о возрождении семьи, и о возрождении каких-то обычаев, традиций и прочее. То есть он видит в этом залог восстановления страны. Причем надо сказать, что оба – ну, это понятно – преувеличивали. Троцкий считал, что большевизм уже похоронен, а Федотов утверждал, что уже возрождена исконная Россия. То и другое было преувеличением, но… одному хотелось одного, а другому – другого.
Я вам скажу, что этот гигантский поворот с какой-то закономерностью, с неизбежностью затронул массу людей и привел к замене многих находившихся у руководства – от самого верха и до низа. Сталин с некоторой, если хотите, даже искренностью сказал на XVIII съезде в 39-м году, что за отчетный период, то есть с 34-го по 39-й год, на ответственные партийные и государственные посты было выдвинуто 500 тысяч, как он выразился, «партийных и беспартийных большевиков». Тем самым он совершенно точно показал, сколько было «задвинуто».
Вик. К. Вы не закончили свою мысль – что же с неизбежностью приводило к этой замене? Вы считаете, многие из прежних руководителей оказались настроены против начавшихся преобразований?
Вад. К. Конечно. Это видно по очень многим фактам. Люди, которые были революционерами до мозга костей, они этим возмущались. Не могли смириться с самим фактом такого воскрешения истории. Они уже привыкли третировать, считать всех деятелей русской истории угнетателями, эксплуататорами, тиранами и так далее, и когда на их глазах начали кого-то как бы восхвалять…
Вот, кстати, очень характерно. Известный автор мемуаров Разгон во втором издании своей книги пишет, как недавно взял свое дело (его осудили в 38-м году) и обнаружил там запись какой-то агентуры. Он страшно ругался по поводу того, что появился восторженный фильм о Петре I. Дескать, завтра введут «Боже, царя храни!» – это говорил он с негодованием.
Вик. К. Совсем недавно я слушал того же Льва Разгона по телевизору – он предварял вступительным словом фильм о Рыкове. И выразился буквально так: «Страна была полностью раздавлена тоталитарной диктатурой, которую ввел Сталин в своих личных целях». Вадим Валерианович, а поворот, о котором вы начали говорить, вы связываете со Сталиным?
Вад. К. Дело тут гораздо шире и глубже, конечно. Дело не только в Сталине. Я бы даже сказал так: Сталин несколько запоздало начал действовать в духе этого поворота, потому что в России было достаточно людей, причем людей, имевших большое влияние, которые никогда не прекращали считать, что была и есть великая Россия. Возьмите, например, крупнейших наших писателей – Шолохова, который воспевал казачество: как-никак, воспевал же он его – от этого не откажешься; Алексея Толстого вспомните, Леонида Леонова, Михаила Пришвина, я уж не говорю о Михаиле Булгакове… Эти люди никогда не поддавались вот этому издевательству над прежними величинами и святынями.
Вик. К. Да, но они несли это в себе, разве могли напрямую все выражать? А для того, чтобы произошел такой поворот…
Вад. К. Это они, пусть не напрямую, выражали в своих произведениях! И у них была огромная читательская аудитория.
Вик. К. Понятно. Однако, чтобы такой поворот стал государственной политикой, надо было, чтобы кто-то во власти это уловил, и уловил именно как потребность. Не только как настроение какой-то группы людей, пусть и достаточно уважаемых, талантливых, авторитетных, но увидел бы за этим нечто большее! Я так понимаю – за этим надо было увидеть историческую потребность.
Вад. К. Вне всякого сомнения. Я не склонен, как некоторые сейчас это делают, идеализировать Сталина, в том числе приписывать ему одному и целиком инициативу того поворота. Но в какой-то момент он действительно понял. Думаю, определенным толчком для него послужил и захват власти Гитлером. Он понял – война неизбежна, а чтобы народ встал на войну, ему надо было показать, ЧТО защищать. Понял Сталин также, что эта война будет не классовой. Ведь у нас многие, даже когда война уже началась, думали, что идет классовая битва, а на самом деле это, конечно, была война геополитическая и, если хотите, даже национальная – тут никуда не денешься.
Сталин это и многое другое понял, хотя я не вижу здесь проявления какой-то особой гениальности: в конце концов, поскольку он находился на верху властной пирамиды, к нему сходилось все. Единственное, что стоит подчеркнуть, – он действительно вслушивался в то, как идет история. И в какой-то момент он хорошо понял необходимость поворота в политике, в культуре. Ну, допустим, те же фильмы, на которые затрачивались немалые средства и которые были собственно государственным делом, конечно же, без каких-то указаний Сталина не могли быть созданы. Но характерно, что это началось только в 37-м году, не раньше. Были до этого кое-какие попытки – вот, скажем, Сталин написал известные замечания об учебниках истории…
Вик. К. Или происшедшее со спектаклем «Богатыри» в Камерном театре. Я имею в виду критику и снятие спектакля…
Вад. К. Это было в 36-м году, как раз в канун 37-го. Действительно, совершенно безобразная стряпня Демьяна Бедного и Таирова. Я бы так сказал, по булгаковскому определению, Ивана Бездомного и Берлиоза. Или, скажем, Швондера и Шарикова. Такие вот шариковы и швондеры оплевали и русских богатырей, и крещение Руси. Короче говоря, попытались выбить саму основу фундамента из-под страны.
Вик. К. Вадим Валерианович, я поставлю вопрос так. Вы считаете, исходя из логики ваших рассуждений, 37-й год, вернее, то, что произошло в 37-м году, было исторически неизбежным?
Вад. К. Думаю, это можно считать неизбежным. При всяком таком повороте, резком повороте в истории страны, масса людей, находящихся на высших постах, вылетают. Я вам скажу, что при Хрущеве чистка власти была даже большей, чем при Сталине.
Вик. К. Но одно дело, когда люди с постов вылетают, а другое – когда летят головы.
Вад. К. Это страшное своеобразие эпохи. И объяснялось оно тем, что революция все-таки еще продолжалась, ощущалась ее беспощадность, влияла ее жестокая атмосфера, когда даже писатели, я имею в виду Горького, могли отчеканить: «Если враг не сдается, его уничтожают». О чем тут говорить? К великому сожалению, это было. Вместо того чтобы отправить на пенсию, людей отправляли в могилу. Но это типичная для того времени ситуация.
Вик. К. Которую вы не связываете только с какими-то особенностями характера Сталина, с его какой-то особой кровожадностью?
Вад. К. Абсолютно нет. Я, во-первых, считаю, что нелепо думать, будто все исходило от одного человека. Во-вторых, я уже не раз приводил пример, который наглядно показывает, что лично Сталина считать человеком кровожадным бессмысленно. Этот пример – история с его дочерью. Как вы знаете, шестнадцатилетнюю девочку начал соблазнять почти сорокалетний мужчина, блистательный по-своему сценарист, кинодраматург Каплер. Там уже были поцелуи и объятия, а главное – своего рода развращение.
И как поступил Сталин? Он, в сущности, отправил его в административную ссылку. Его, правда, объявили шпионом, но даже это очень характерно: объявляют шпионом, а всего-навсего отправляют в Воркуту, где он был совершенно вольным, работал каким-то фотографом, одно время заведовал литературной частью местного театра. Я вам прямо скажу: любой человек с кавказским менталитетом, имея такую абсолютную власть, как Сталин, и увидев, что его дочь соблазняет какой-то распущенный мужик, да он просто своими руками придушил бы его! Или велел бы пристрелить, как собаку. Ведь в это время, кстати, Каплер ездил на фронт, оттуда он в «Правду» присылал статьи, где прямо обращался к Светлане, и, конечно, Сталину соответствующие люди все это доносили, он все это прекрасно знал. И ему ничего не стоило приказать пристрелить его – мало ли, шальная пуля там где-то на фронте… Он этого не сделал. Так что я никак не могу считать, что Сталин был лично кровожаден. Не вяжется с фактами!
Главное, конечно, не в этом. Самое главное в том, что происшедшее в 1937 году явилось результатом того в общем-то грандиозного исторического поворота, о котором мы с вами говорили. Когда эти люди, можно сказать, стали ненужными и в каком-то смысле вредными. В них было пусть по меньшей мере внутреннее, но сопротивление тому, что делалось. Это можно обнаружить в массе всяких фактов и проявлений. Потому что начавшееся им было совершенно чуждо, особенно тем людям, которые в революции участвовали уже по 20 – 30 и более лет. Для них это был поворот неприемлемый.
Ну хотя бы вот возвращение генеральского звания. Даже я, хотя мне было всего 10 лет, был буквально потрясен этим фактом. Ведь я всегда считал, что генерал – это что-то из царистского бытия, такое совершенно чудовищное. Когда позже, в 43-м году, возвращались погоны, люди уже привыкли и не так были поражены. Хотя, между прочим, характерно, что Солженицын был этим крайне недоволен.
Вик. К. Он же все-таки собирался писать книгу «Люби революцию» – «ЛЮР». Это уже потом повернулось наоборот – ненавидеть революцию. Ну бывают такие повороты…
Вад. К. Колоссальный поворот! И вот даже такой человек – безусловно, неглупый, понимающий, но не смог этого понять, шел по инерции…
А поэт Павел Коган, погибший на фронте, незадолго до войны пишет совершенно патриотическое стихотворение, раньше неслыханное. Он писал: «Я патриот, я воздух русский, я землю русскую люблю…» и так далее. Это, конечно же, влияние новой, патриотической атмосферы, которая начала утверждаться в обществе! Но что интересно – тут же, поскольку он был воспитан все-таки на идеях Интернационала и мировой революции, восклицает: «Но мы еще дойдем до Ганга, но мы еще умрем в боях, чтоб от Японии до Англии сияла Родина моя!» Хотя буквально перед этим он же сказал: «Я б сдох, как пес, от ностальгии в любом кокосовом раю». Зачем, в самом деле, ему эти кокосы? Вот такое противоречие, такое весьма характерное раздвоение.
Вик. К. Очень показательно!
Вад. К. Я начал говорить о воскрешении русской истории и вообще о патриотизме, но это только одна сторона вопроса. Не менее важно, например, что были как бы реабилитированы бывшие кулаки. С 34-го года началась постепенная их реабилитация. И можно назвать множество бывших кулаков, которые достигли очень высокого положения.
Вот, например, обратите внимание: старшие братья Твардовского были раскулачены, но он сам в своих стихах рассказывает, что они потом вступили в партию и стали вполне полноправными. Я знал сына кулака – Василия Адриановича Старостина, костромского писателя, который часто рассказывал, что его братья, в свое время раскулаченные, загнанные куда-то в Восточную Сибирь, стали потом, что называется, большими людьми: один – директором крупного комбината, другой – командующим Амурской военной флотилией. И таких примеров можно привести много.
Вик. К. Поскольку вы внимательно изучаете многочисленные исследования, относящиеся к этому периоду, скажите, нашли что-то новое для себя в тех работах, которые вышли собственно в юбилейном, 1997 году? Я, например, отметил книгу Вадима Роговина – она так и называется «1937 год». Вот в ней есть что-нибудь для вас новое?
Вад. К. Роговин выпустил много книг. Поскольку я занимаюсь той эпохой, я внимательно с ними познакомился. Ну что можно сказать? Надо отдать должное этому автору, он не поступает так, как, скажем, Волкогонов или Радзинский, озабоченные больше всего сенсационностью. Да и вообще сколько вышло книг, где изображается все на уровне детской сказочки: вот был страшный злодей Сталин, который такое сотворил! Местами это просто смехотворно звучит.
Роговин, конечно, более серьезно ставит вопрос. Однако ничего нового в анализ проблемы по существу не вносит. Он следует как раз диагнозу Троцкого, о котором я уже говорил. И я считаю, что Троцкий в своем роде достаточно объективно видел и квалифицировал происходящее. Он ведь прямо писал, без обиняков, в своей работе «Преданная революция», что так было после каждой революции! Правда, тут же потом начинает ругаться по этому поводу. А чего ж ругаться, если это происходит после каждой революции? Если это закономерный ход, о котором, конечно, можно сожалеть, но ничего не поделаешь…
Ну а Роговин, который прямо идет за Троцким, он тоже в какой-то мере отдает себе отчет, что происходившее было вполне закономерным. Но… тоже начинает этим возмущаться. И еще меня удивило, что, кроме троцкистской литературы, которую он действительно хорошо знает, включая различные малоизвестные, труднодоступные источники, совершенно малотиражные издания, которые троцкисты издавали и продолжают издавать за рубежом, – он ничего не использует, то есть даже и не пытается подойти к этой сложнейшей проблеме более широко.
Есть работы других авторов. Скажем, молодые историки Горинов и Хлевнюк, в отличие от привычно проклинающих вторую половину 30-х годов, рассматривают этот период как время начавшейся стабилизации, период совершенно естественного возвращения страны на нормальный путь развития после революционных катаклизмов. Причем делают они это в своих работах достаточно убедительно, серьезно, основываясь на очень многих фактах, впервые ими изученных, в том числе из не известных ранее архивных материалов.
Вик. К. Вадим Валерианович, помнится, вы мне говорили о том, что именно в 37-м году Мандельштам написал стихи о Сталине, причем не сатирические, как известные его же о «кремлевском горце», а чуть ли не восторженные.
Вад. К. Да. «Ода Сталину» датируется январем – февралем 1937 года. Мандельштам действительно в 33-м году пишет памфлет на Сталина, крайне резкий, уничтожающий. А вот в 37-м у него о Сталине рождается, можно сказать, восторженное стихотворение. Это обычно рассматривают в том плане, что он либо в корыстных целях такое сделал, либо под восторгом было скрыто издевательство. Между тем один из ведущих наших филологов, Михаил Леонович Гаспаров, издавший книгу о поздних стихотворениях Мандельштама (она вышла в 1996 году), убедительно доказал, что все творчество поэта того времени прямо вело его к этой «Оде», что таков был органический, естественный процесс. И я глубоко убежден: вызвано это было именно происходившим общественным поворотом.
Если сравнивать стихи Пастернака о Сталине, которые были написаны в 35-м году и опубликованы в начале 36-го, с этими мандельштамовскими, то видно вот что. Пастернак пишет о Сталине по-прежнему – как о революционере прежде всего. У Мандельштама же он является как вождь восстанавливающегося государства. Как созидатель!
Это – о Сталине. Однако мне хотелось бы опять подчеркнуть, что дело здесь не лично в Сталине, а в изменениях, которые происходили, пусть только первыми шагами, но происходили в самой жизни страны. И очень характерно: когда Мандельштам находился в Воронеже, это хорошо известно, он ездил по области, посещал колхозы и находил в них положительные черты. Хотя до этого, в 33-м году, считал, что это своего рода орудие уничтожения народа. А тут он увидел уже нечто другое. Начала изменяться жизнь – стало изменяться и отношение поэта к ней.