Глава 1
Колесница Ночи достигла середины пути — короткая летняя ночь месяца Скорифориона, последнего в этом году. Серебряный свет луны падал через узкое, зарешеченное окно и струился вверх по стене, отражая в себе восходящие токи нагретого за день воздуха. В травах звенели хоры цикад.
Асамон лежал на топчане, закинув руки за голову. Его глаза были устремлены вверх и влажно блестели, как два огромных темных агата. Но мальчик не видел щедрых потоков, льющихся в окно, и даже стены вокруг, сложенные из тесаных глыб и грубо измазанные известью, для него не существовали. Какая-то новая, еще непонятная сила владела его воображением. Всем существом он угадывал ее тайную прелесть и те неизъяснимо прекрасные ощущения, прежде недоступные, не простиравшиеся дальше обычного любопытства, которые она сулила. Он чувствовал, как горит лицо и все тело. Но разум, еще неопытный, был бессилен что-либо объяснить; он метался, словно зверек в клетке, посреди бушующего в крови пожара.
Асамон сел на расстеленной козьей шкуре, озираясь, как после долгого забытья. Придя в себя, он прислушался.
Мегакл, наставник мальчика, спал в своем углу, возвышаясь на ложе темной глыбой. Сон старого воина был чуток — Асамон знал это. Он ступил на каменные плиты пола и, не надевая сандалий, двинулся к выходу.
Но уйти незамеченным ему не удалось. Наставник тотчас поворотил на шорох свою большую львиную голову. Хрипло осведомился:
— Ты куда?
Асамон замер и, ничего не ответив, скользнул за дверь.
Его потерянное лицо и глаза, вспыхнувшие на миг в свете луны заставили Мегакла стряхнуть остатки сна. Он приподнялся на локте.
Стрелой пролетев расстояние около плетра, Асамон отступил в тень за колонну. Прислушался. Он не хотел, чтобы Мегакл увязался сейчас за ним. Но сзади было тихо. Асамон быстро пересек пространство до гимнасия, называемого здесь Мальфо, нырнул под его гулкие своды, обогнул здание Совета — Лалихмион, и появился с противоположной стороны у выхода, ведущего на торговую площадь. Площадь была светла и пустынна. Агораномы, надзирающие за торговлей, строго наказывали всякого, кто пытался устроить в общественном месте ночлежку. Хотя нижний город, лежащий за стенами акрополя, был переполнен.
Асамон сбежал по ступеням гимнасия и двинулся в направлении северных ворот.
Камни городской площади еще хранили полдневное тепло, но в воздухе ощутимо тянуло речной прохладой. Миновав городские ворота, Асамон оказался на улице, которая тянулась вдоль стен акрополя и называлась Дорогой Молчания. Он ускорил шаг и спустя короткое время вышел на берег Меняя.
Легкий ветерок слегка рябил ночные воды, и вся поверхность реки переливалась серебряными блестками. Мальчик оставил одежду на камне и бросился в воду. Она была теплой, и, чтобы остыть, он заплыл на середину, где течение было сильнее, а нагретые за день поверхностные воды мешались с глубинными, прохладными струями. Но этого ему показалось мало. Он взялся нырять до дна и, ухватившись за водоросли, подолгу не показывался на поверхности. Какая-то крупная рыба, потревоженная ночным купанием, скользнула по плечу и заставила вздрогнуть. Он подумал — как хорошо, что это всего лишь Мений. Окажись он сейчас в Египте на берегах великого Нила, он бы давно стал добычей прожорливых крокодилов. Странно, что сами египтяне почитают этих мерзких тварей за божество и не истребляют их.
Бывая с отцом в Египте по торговым делам, Асамон не раз наблюдал, что даже собаки на берегах Нила, когда хотят напиться, ведут себя крайне осторожно. Они бегут вдоль берега, держась от него на расстоянии и зорко всматриваясь в поверхность воды. Вдруг собака бросается со всех ног к прибрежной кромке, чтобы сделать глоток-другой, и тут же отскакивает в сторону. Затем она бежит дальше и время от времени повторяет этот маневр, пока не утолит жажду.
Вдоволь наплававшись, Асамон вышел на берег. Смуглая кожа мальчика покрылась пупырышками, но он чувствовал себя освеженным.
Течение снесло его шагов на полтораста от камня, где была оставлена одежда. Но когда Асамон вернулся на старое место, одежды там не оказалось.
Он огляделся.
В стороне, под крепостной стеной, маячили разбитые палатки, навесы и многочисленные повозки с дышлами, упертыми в землю. Кое-где еще дымились потухшие костры. Вор, скорее всего, пришел оттуда и туда же вернулся.
Асамон выбранил себя за легкомыслие и хотел уйти, как вдруг коварный план в одно мгновение созрел у него в голове. Он быстро присел за камень и под прикрытием береговой кромки метнулся в камышовые заросли. Вор, если он действительно оттуда, наверняка следит за ним — ведь ему важно убедиться, что все сойдет благополучно, без опасных последствий.
Асамон затаился, зорко всматриваясь в это убогое становье. И не ошибся…
Некоторое время спустя солома под одним из ближних к нему навесов зашевелилась, и над копной показалась лохматая голова. Вне сомнения, это и был вор. Лица мальчик не разглядел, но, судя по развороту головы, взгляд человека был обращен сюда, к камню. Он явно недоумевал, куда мог подеваться тот, кого он ограбил? Только что стоял, и вдруг исчез. Словно провалился сквозь землю.
Вор даже привстал на четвереньки, настолько это исчезновение его озадачило.
Асамон с досадой подумал, что знать вора, пусть даже в лицо, и поймать его за руку — совсем не одно и то же. Украденная одежда наверняка спрятана в укромном месте и теперь ее не вернуть. Устраивать обыск посреди ночи в его положении нелепо. Но зло должно быть наказано.
Глаза Асамона сверкнули бешенством.
Он выждал порядочное время, пока вор не убрался на свое место. Прислушался… Все в округе замерло, погрузившись в сладкую предутреннюю дремоту. Стараясь не хлюпать в болотистой жиже, Асамон выбрался из своего укрытия и, крадучись, как рысь, достиг ближайшего к нему кострища. Из-под толстого слоя золы он выхватил тлеющую головешку, слегка на нее подул. Синие огоньки пробежались по накаляющимся угольям. Асамон помахал ею над головой, сильнее раздувая огонь. Вытащил из костра еще одну. И в два прыжка оказался перед навесом. Он сунул головню под копну, к ногам спящего, чтобы тот раньше времени не почуял. Вторая, прочертив в ночи огненную дугу, полетела в стоящую рядом повозку, тоже набитую соломой. И метнулся прочь, к городским воротам, которые находились отсюда в какой-нибудь сотне шагов.
Уже стоя под аркой в створе ворот, Асамон увидел, как в черной тени под навесом полыхнули вверх длинные языки пламени. Раздался дикий вопль.
Оставаться тут дольше было небезопасно, его могли заметить, и Асамон побрел прочь, голый, весь заляпанный болотной грязью. В таком виде он переступил порог своего жилища.
Мегакл, развалясь на ложе, обгладывал баранью кость и явно поджидал питомца. Перед ним стояла корзина с едой, припасенная еще с вечера. С возрастом в характере наставника появились две забавные черты — он перестал соблюдать меру в еде и сделался излишне многословным.
— Ого! — вскричал он. — Клянусь Гермесом, ты весело провел эту ночь. Хотя должен заметить, тебе не следовало бы устраивать поджог из-за поношенной тряпки. Согласись?
И оглушительно захохотал, видя, в какое изумление повергли мальчика его слова.
— Ты переел, Мегакл, и тебе лезут в голову глупые мысли. Ты сам так говорил.
Наставник хмыкнул.
— Ты научился огрызаться. Но этого мало, когда оставляешь после себя столько следов. Взгляни — твои волосы не просохли. Значит, ты купался. После купания у людей принято надевать на себя одежду. На тебе одежды нет. Потерять её ты не мог. Снять перед дверью — тоже. Следовательно, тебя обокрали. Теперь покажи руки — они в саже. Но тебе показалось этого мало, ты размазал сажу по лицу, чтобы каждый, кто встретит, мог уличить тебя в поджоге.
— Какой еще поджог? Я просто упал! — возмутился Асамон.
Мегакл ткнул огромной ручищей в окно.
— Тсс! Слушай…
С берега, чуть слышные, доносились крики. Ощутимо пахло гарью.
— Ну, что ты теперь скажешь?
Асамон вынужден был признать поражение.
— Ты догадался потому, что давно знаешь меня, — нехотя выдавил он.
— Это так, — согласился наставник. — Но ты забыл, что мое, ремесло — война. Прежде, чем я встречусь с противником нос к носу, я должен знать о нем все. Даже то, идет он в бой натощак или с набитым чревом. Отвага, она хороша, когда за ней стоит знание и трезвый расчет. Ступай сюда, тебе надо умыться.
Он поднял стоящий в углу килик с отбитой ручкой, плеснул Асамону на руки.
Наставник лукавил, по обыкновению. Достаточно было одного взгляда на крупное, мясистое лицо, обезображенное шрамом, чтобы догадаться о ремесле этого человека.
Случилось это в далекой Памфилии, при реке Евримедонте. Персы соорудили из своих кораблей, вытащенных на сушу, настоящую крепостную стену. Попытки поджечь напитанное морской водой, облепленное ракушками и тиной дерево ни к чему не привели. И греки решили брать укрепление штурмом. После ожесточенного сражения, ближе к ночи, персы бежали, надеясь найти спасение в темноте. Молодые, резвые на ногу воины отправились в погоню. Те же из греков, кто был постарше, в числе их Мегакл, занялись помощью раненым и сбором военной добычи.
Этот перс был третьим по счету, которого он отыскал среди множества поверженных тел. Судя по богатой одежде — знатный военачальник. Ухватив за ногу, Мегакл вытащил его из груды мертвецов и принялся снимать чешуйчатый доспех.
И вдруг перс ожил.
В мгновение ока он выхватил кинжал и полоснул неосторожного воина по горлу. Вне сомнения, он надеялся отлежаться тут до темноты и под покровом ночи улизнуть с поля брани. Мегакл едва успел отпрянуть, лишь это спасло ему жизнь. Лезвие скользнуло наискось по лицу и развалило мясо до кости. Перс бросился бежать. Взревев от боли, Мегакл подхватил брошенный в стороне дрот и со всей силы метнул его вдогон. Смертоносный снаряд ударил беглеца в плечо на расстоянии около полусотни шагов — так быстро он бежал, прыгая через тела павших в бою соотечественников. В ярости, стеная от боли, Мегакл изрубил хитреца в куски, не пощадив богатого доспеха.
Но глаз окривел. Из полученных им ран эта оказалась последней, после чего он оставил военную службу навсегда.
Растирая Асамона собственной хленой из грубошерстной ткани, Мегакл с удовольствием рассуждал:
— Мой друг, ты выследил вора и наказал его. Это хорошо. Хотя, судя по воплям, которые слышу, пострадал не он один. Что поделаешь, мир устроен не лучшим образом. Но, поступая так, ты не подумал о последствиях. И это плохо. Прежде всего для тебя. Правда, в юные годы о последствиях никто никогда не думает. Что я имею в виду? Садись, ешь. И слушай…
Он подвинул корзину Асамону и продолжал:
— Давай посмотрим на твой поступок не с нашей точки зрения, а с точки зрения Совета гелланодиков, здесь, в Элиде. Да, у тебя украли твою вещь. Что ты должен сделать? Ты должен обратиться к городским властям и указать им вора. Но вместо этого под стенами города, которому покровительствует сам Зевс, ты развернул настоящие боевые действия. Это в то время, когда по всей Элладе объявлена «экехейра». Священное перемирие. Я думаю, приговор может быть один — исключить Асамона, сына Дамасия из Афин, из списка допущенных к состязаниям в Олимпии.
Асамон вскочил, опрокинув корзину на пол. Лицо его выразило неподдельное отчаяние.
— Это так, мой друг. И поверь, ты никому не докажешь, что с тобой поступили несправедливо.
Правота наставника была несомненной. После десяти тяжких месяцев, проведенных Асамоном в гимнасиях Элиды в каждодневных телесных упражнениях, после того, как он выдержал все испытания на право быть допущенным к играм, такой бесславный конец — это настоящая катастрофа.
Видя потерянное лицо мальчика, Мегакл поспешил его успокоить.
— Не огорчайся так, не все возможное становится действительным в конце концов. Но на будущее мой тебе совет — держи язык за зубами. И не вздумай похваляться. По крайней мере, до окончания игр.
Асамон кивнул и молча опустился перед корзиной на корточки. Он был расстроен. Но не только по причине возможных последствий, хотя последствия могли быть неприятными, а скорее из-за ущемленного самолюбия. Мегакл, как это бывало и прежде, знал о нем все — с первого взгляда. И даже больше, чем Асамон сам мог знать о себе. Мало того, он легко предвидел многие поступки своего питомца и иногда успевал даже предостеречь. Тогда как для Асамона его собственные выходки нередко становились полной неожиданностью.
Вот и сейчас он ощущал себя глупой антилопой, которая радуется, что убежала от преследователей, а на самом деле с каждым прыжком приближается к засаде. Через мгновение она будет биться в предсмертных судорогах на земле с пробитой стрелой шеей… Глупый возраст. Глупый и вздорный.
Асамон поставил корзину на место.
— Теперь иди сюда. Я должен кое о чем тебя спросить. — Наставник стоял у окна, и здоровый глаз его светился лукавством. — Взгляни в окно. На луну. Когда на луну смотрю я, старый вояка, да еще одним глазом, она напоминает мне щит, который надраили перед боем до блеска, чтобы слепить глаза противнику. Если на луну будет смотреть рыночный меняла, он скажет тебе, что луна похожа на большую серебряную драхму. Щеголь наверняка увидит в ней украшение, и тоже по-своему будет прав. Ну-ка, скажи теперь ты, что видишь, глядя на это ночное светило?
Асамон хотя и ожидал подвоха, но вспыхнул от неожиданности. И потупил голову. Нет, решительно ничего нельзя было сохранить в тайне от Мегакла.
Наставник хохотнул и с прямотой, присущей людям его профессии, осведомился:
— Уж не похожа ли она на смазливую рожицу той девчонки, которую ты высмотрел вчера в толпе? А?
Глаза Асамона сверкнули бешенством.
— Я высмотрел ее не вчера. Но это касается только меня.
Он лег на топчан лицом вниз. Спустя время наставник тяжело опустился рядом. Положил руку на плечо.
— Пойми меня тоже. Я ведь спросил об этом не из праздного любопытства. — Он примиряюще вздохнул. — Когда две ночи кряду ты дырявишь глазами потолок, а днем все валится из рук — это не дело. Ты раскис, мой мальчик.
Наставник был прав, как всегда, и у Асамона достало благоразумия признать его правоту. Поэтому, когда Мегакл осведомился, кто та красотка, сокрушившая его дух, и как ее имя, Асамон, скрепя сердце, признал, что не знает о ней ничего. Она из Лакедемона — это единственное.
Большего Мегакл от него не добился.
— Из Лакедемона? — сердито проворчал наставник. — Значит, она явится поглазеть, как твои соперники станут выколачивать из тебя пыль на скамме. Думаю, это зрелище ей придется по вкусу.
На Асамона его слова произвели неожиданное впечатление. Он сел и уперся в наставника глазами, похожими на темные озера, окруженные лесом ресниц.
— Мегакл, но по законам Элиды женщины не имеют права даже появляться в Олимпии. Ты сам говорил.
Мегакл усмехнулся.
— Замужние женщины — да. Но девушкам, и гетерам тоже, элейцы не препятствуют в этом.
Асамон был обрадован чрезвычайно, однако ж заметил, что не видит в подобном законе и капли здравого смысла. Это замечание развеселило наставника. Отсмеявшись, он поднял в знак внимания свой толстый, корявый палец.
— Один богатый путешественник из Индии около года провел в великих Афинах. И очень хвалил наши порядки. Но перед тем, как отбыть на родину, заметил: «У вас в Народном собрании говорят умные, а законы пишут и решают дела дураки». Неплохо сказано, не правда ли?
Мегакл помолчал, огладил жесткую бороду.
— Отчасти это так и есть. Если смотреть со стороны. На самом деле, даже в самых глупых законах — очень глубокий смысл. Боюсь, всего ты не поймешь. В твоем возрасте подобные вещи проходят мимо сознания, но на всякий случай я объясню. Так вот… глупый закон, это как бревно на дороге. Его необходимо объехать. Но объехать закон — значит закон нарушить. А чтобы одни его не нарушали, необходимо, чтобы другие за этим строго следили. И чем глупее закон, тем больше он требует людей, охраняющих его неукоснительное исполнение и получающих за это хорошее жалованье за счет города. Но жалованье при глупом законе — мелочь по сравнению с той властью, которую он дает в руки. По сравнению с почетом, которым тебя окружают те, для кого этот закон становится поперек дороги. А чего стоят подарки, которые сыплются на тебя со всех сторон? Взятки, подношения, пиры, на которых ты первый и почетный гость? Поэтому, мой друг, глупых законов много и живут они долго. Что касается умных, то я на своем веку таковых даже не упомню. За хороший, умный закон народ должен драться, как при осаде на городской стене. Э… да ты никак спишь?
Не услышав ответа, Мегакл склонился над изголовьем. Асамон спал, разметавшись на ложе. Легкая, нежная улыбка чуть трогала во сне его еще подетски припухлые губы.
Глава 2
В прошлом году, в начале месяца Таргелиона, афинский купец Дамасий с сыном вышли в море на двух торговых кораблях. Их трюмы были набиты оружием. Погода держалась благоприятная, дул устойчивый попутный ветер, и уже наутро четвертого дня корабли показались в проливе между южной оконечностью Пелопоннесса и зеленой гривой острова Киферы. Они обогнули серые скалы Парнонского хребта и вскоре входили в знаменитый Лаконский залив. Восточный ветер, отрезанный от акватории залива длинной грядой, стих, и паруса на реях безнадежно повисли.
Стоя на передней палубе, Асамон с любопытством разглядывал мощные хребты Тайгета. Отдельные вершины, он насчитал их пять, даже летом сверкали белоснежными ледниковыми шапками и тянулись далеко на север. Корабли один за другим вошли в устье Эврота и, напрягая весла, двинулись вверх по реке. К полудню они одолели расстояние в несколько парасангов и встали на причал.
Это была Спарта, город на семи холмах.
Едва корабельщики закрепили петли на причальных столбах, на берегу в пестрой толпе торгового люда появился огромный, воинственной наружности, лохаг.
— Эй, кто такие?
Его голос мало походил на человеческий. Скорее, это был львиный рык. Дамасий, путаясь в складках одежды, выбрался на палубу.
— Мое имя Дамасий, сын Эвкла из Афин. Торговец.
На хмуром лице гиганта мелькнуло подобие улыбки. По мановению руки, держащей копье, к причалу выехало около десятка грузовых колесниц, ожидавших прибытия кораблей. Дамасий довольно крякнул. Он давно заметил, что даже хлеб, которого из-за скудости почв в его родной Аттике всегда недоставало, и тот скачет в цене, словно норовистая кобылица. Зато оружие в цене было всегда. На сбыт Дамасий не жаловался. Асамону он объяснил это так: «Если ты не умеешь защищать себя и не имеешь средств для защиты, хлеб тебе не понадобится».
По уложенным сходням спартанец первым взошел на корабль. Вблизи он оказался еще громаднее. Даже корабль под его весом дал ощутимый крен. Два толстых кожаных мешка с клеймами с тяжелым звяком упали на палубу к ногам Дамасия.
— Здесь плата. Считай, афинянин.
Забыв о возрасте, Дамасий резво склонился над мешками. По распоряжению басилевса общинная казна Спарты щедро рассчиталась с ним за оружие золотыми персидскими дариками. Эти монеты имели хождение не только в Элладе, но далеко за ее пределами, во многих землях, отложившихся ныне от великого царства персов.
— Милость богов все делает легким, — довольно бормотал Дамасий, сидя на корме под навесом и пересыпая в ладонях масляно-желтые, сияющие дарики.
Асамон послонялся в порту меж торговых рядов и, оглянувшись по сторонам, повернул в город. Он опасался лишь одного: чтобы никто из людей, прибывших с ним, не увидел его и не донес об этом отцу. Но на полпути сзади, мимо, с грохотом пронеслась колесница и круто затормозила в облаке поднятой пыли.
— Гей! Ступай сюда! — прогремело с колесницы.
Асамон остановился. Это был тот самой лохаг, но выглядел он более дружелюбно, чем там, на причале. Левой рукой он удерживал рвущихся в поводу коней. Асамон отрицательно мотнул головой.
— Я еще не разучился ходить.
Спартанец гулко расхохотался.
— Ты можешь не успеть на праздник. Спеши, афинянин.
Асамон понял, что его опасения напрасны, и вспрыгнул на колесницу, крепко ухватившись за скобу. Кони рванули с места и полетели вверх, в город. Возле круглого здания, посвященного Зевсу и Афродите Олимпийским, спартанец круто осадил коней.
— Иди туда.
Он указал вдоль шпалеры столетних дубов и, явно довольный чем-то, оскалил в улыбке крепкие зубы. Глядя вслед колеснице, Асамон вспомнил слова отца: «Сделка считается взаимовыгодной, если каждая из сторон искренне полагает, будто она крепко надула другую».
Что ж, спартанцы ценят оружие, в Афинах же оружию предпочитают деньги. Скоро Асамон и сам убедился, что это так. Все спартиаты в городе, от мала и до велика, носили при себе короткий меч на перевязи, либо кинжал. Даже окликнувший его дряхлый старец, которому Асамон помог сойти со ступеней Скиаса, и тот подпирал свою немощь не посохом, а шел, держась за дрот с грозно отточенным двуострым жалом. В Афинах все было наоборот. Если ты появился с оружием в общественном месте, закон карал тебя штрафом. При повторном нарушении виновного попросту бросали в яму.
Поддерживая старца и с любопытством озираясь по сторонам, Асамон двинулся в указанном направлении за праздной толпой горожан.
Вскоре он оказался на главной площади города. Это место здесь называли Хором. Посреди многолюдья они отыскали удобное место под сенью памятника «Народу спартанскому» на углу улицы Афетаиды, ведущей с площади. Старик пояснил, что именно здесь, на этой улице, Икарий устроил состязание для женихов Пенелопы, и выиграл состязание Одиссей. Доказательство тому — храм Афины из розового камня на противоположной стороне, построенный Одиссеем в честь победы над женихами. Он назвал его Калевфие, «богиня дорог».
Звуки медных тимпанов всколыхнули толпу. Все взоры устремились вдоль Афетаиды.
Со стороны гимнасиев показалась группа гарцующих всадников с яркими значками на древках копий. Могучие дубы по обе стороны дороги смыкались над нею широкими кронами, образуя зеленый свод. Солнце пронизывало пышную листву и пятнало дорогу веселыми, дрожащими бликами. За всадниками по мягкой подстилке из прошлогодних листьев двигалась праздничная колесница, запряженная четверкой коней, вся убранная цветами и лентами. Музыканты рядом с возничим играли на свирелях, били в тимпаны. Приветственные выкрики усилились, когда вдоль Афетаиды показалась колонна длинноногих юношей-эфебов. Их смуглые тела были полностью обнажены. Под блестящей кожей, умащенной оливковым маслом, рельефно перекатывались могучие мышцы. Юношеская гибкость в сочетании с геркулесовой мощью тел представляли зрелище, достойное бессмертных.
Из разговора со старцем Асамон уяснил, что в Спарте воспитание духа и плоти никогда не было делом частным или семейным. Оно было сурово и сложилось в недрах государственного устройства. Но даже воспитанием назвать его было нельзя. Это был образ жизни — от колыбели до самой могилы, выведение особом породы людей. Сердца этих юных воинов уже не ведали страха, и на поле боя им не было равных. Перед глазами Асамона грозными рядами шествовала военная мощь Спарты, залог ее будущей силы и процветания. Только теперь, завороженный зрелищем, он понял, почему этот город, единственный в Элладе, не имеет крепостных стен. Боги войны — им некого бояться среди смертных.
Колонна вступила на площадь.
Вдруг легкий ропот, не то восхищенный вздох, прошелестел над Хором. Толпа прихлынула к обочине и уплотнилась. Даже выражение лиц вокруг стало иным. За эфебами на расстоянии около полусотни шагов шествовала колонна юных дев, из числа только вступающих в детородный возраст.
Великий Ликург, мудрец и законодатель спартанского государства, составляя свои знаменитые «ретры», понимал, что настоящих мужей способна рожать только здоровая и свободная женщина, а не бесправная полурабыня, униженная даже в своей семье, как жены всех прочих народов. «Унижая — унижаюсь!» — сказал Ликург и предоставил спартанкам все права, какими владели спартанские мужи. Но ни одна из юных жен и девушек не имела права баловать себя и предаваться неге. Наравне с мальчиками они обязаны были посещать гимнасий, бегали, прыгали, метали, укрепляя силу мышц и заботясь о красоте и свежести тела.
В праздник Гимнопедий — день обнажения, как и юноши, они шли на площадь нагими, не имея на себе даже украшений, а на лице следов краски и притираний. В этот день на Хоре сограждане, в особенности молодые люди, могли лицезреть их юную красоту и совершенства, либо увидеть и осудить телесные недостатки — результат праздной жизни и невоздержанности.
Обычая, подобного этому, Асамон не знал, хотя успел побывать во многих землях. Юные девы проходили мимо него, легко покачивая стройными бедрами и едва не касаясь распущенными волосами его лица. Нагие тела их благоухали нежнее, чем ароматы цветущих роз, призывнее, чем запахи изысканных аравийских благовоний, когда за малую толику редкого вещества отдают, не торгуясь, верблюда.
Асамон чувствовал себя так, словно внутри него пылал огромный факел. И тогда посреди восхитительного шествия он увидел ее — впервые!
Ни в эти мгновения, ни много дней спустя, он так и не понял, почему из множества прелестных созданий, чья совершенная красота поражала воображение, он выделил эту девочку? Но тогда Асамон тотчас прозрел ее состояние. Она вышла впервые на суд сограждан, трепетная от непривычной наготы, словно дикая серна, и в то же время начиная сознавать свою юную силу и привлекательность, ловя на себе восхищенные взоры мужчин, тайную зависть и грусть отцветающих женщин.
Мимо Асамона она прошла, полыхнув по его лицу ярко-синими глазами. Потом гибко прильнула к своей белокурой подруге, изогнув нежный стан, и что-то сказала ей. Обе рассмеялись, словно рассыпали по мостовой серебряные, звонкие драхмы. Уже удаляясь, юная грация обернулась еще раз с трепещущей на ярких губах легкой улыбкой, и этот ее взгляд, темный, глубокий, принадлежал уже не девочке, но юной женщине, впервые в жизни, быть может, осознавшей свою страшную власть над мужчиной.
Вслед за шествием толпы людей хлынули на дорогу и потянулись на площадь. В центре Хора согласно заиграли две флейты, женская и мужская, сопровождая своими голосами танец «ожерелья» — совместную пляску юношей и девушек.
Асамон стряхнул с себя оцепенение и увидел, что остался один у подножия памятника. Когда он, работая локтями, протолкался в передние ряды, хоровод, исполняющий «ожерелье», рассыпался под одобрительные возгласы в толпе. Вместо него на Хор явились десять юношей. На них были надеты латные доспехи, а в руках были короткие мечи. Это был танец «клещей», исполняемый вприсядку. Юные воины в позе клещей стремительно перемещались по широкому пространству. Они то сходились в несокрушимую фалангу, то рассыпались в стороны, а затем двумя полукружиями охватывали невидимого врага в кольцо, и тогда звенели мечами. Танец требовал согласных движений и воспроизводил засадные боевые действия. Вдруг все десять разом исчезли, метнувшись в стороны. Лишь звон мечей, угасая, еще висел над пустынным Хором, и медленно оседала пыль.
Военные пляски чередовались, сменяя одна другую. За танцем «клещей» последовала «пирриха», исполняемая со щитом. Затем был танец «журавлей», состоящий из высоких прыжков и вращений. Танец Полидевка и Кастора, называемый здесь «кариатидой», и другие. Каждый юноша обязан был продемонстрировать согражданам свое искусство танца, которое ставили в Спарте наравне с военным. Оно являлось составной частью их боевой подготовки.
По преданию, одному из титанов, его имя было Приап, великая богиня Гера поручила воспитание сына Арея, тогда еще мальчика, но обнаружившего суровый и мужественный нрав. Приап обучил Арея владеть оружием, но не прежде, чем сделал из него превосходного плясуна. За это Приапу от Геры была положена щедрая плата во все времена получать от Арея десятину с приходящейся на его долю военной добычи. Пляска Арея, от зрелища которой кровь застывала в жилах, была верхом этого искусства. Но кроме искусства она требовала от танцующего великой отваги. Поэтому, когда посреди Хора возникла одинокая фигура юноши, толпа встрепенулась вдруг, и мертвая тишина разом воцарилась над площадью.
На нем не было крепких лат. Лишь легкая набедренная повязка и остро-отточенные мечи в опущенных долу руках.
Резкие звуки флейты словно подбросили юношу. Он выкинул руки вперед и принял боевую позу. Затем, двигаясь боком, быстро заскользил в сторону, влево, действуя одними лишь ступнями и делая угрожающие выпады. Но пути дальше не было. Эфебы стеной встали перед ним, обнажив мечи. Так же, боком, он скользнул в другую сторону. Затем в третью… Всюду были враги. Кольцо, в котором он метался, неотвратимо сжималось. Еще несколько кратких мгновений, и они изрубят его в куски.
Пляска Арея изображала бой одинокого воина, оказавшегося во время битвы в окружении врагов.
Стиснутый со всех сторон на пятачке, юноша издал вдруг боевой клич и дерзко пошел в атаку. Словно смерч, он вращался на месте в облаке взбитой пыли, отражая сыплющиеся со всех сторон удары, нападал сам и, подобный молнии, поражал врага одного за другим. Его мечи гудели, рассекая воздух и сливаясь порой в сверкающий, словно крылья огромной стрекозы, круг. Он катался по земле, метался из стороны в сторону, вспрыгивал высоко вверх, вращался и наносил вокруг себя смертельные удары.
Враг, ошеломленный таким отпором и смертью воинов, медленно двинулся вспять. Кольцо раздвигалось.
Асамон не мог понять, сражается он всерьез или же только обозначает удары. Но недавние его товарищи рубили наотмашь, без жалости, и тут уж сомневаться не приходилось. Между тем, цепочка эфебов обошла его по кругу и встала на отдалении с грозно поднятыми над головой дротами. Они не сумели взять его в ближнем бою, поэтому решили забросать дротами. Юноша в центре, озираясь, сжался в комок. Его глаза пылали, как уголья. Лицо заострилось от напряжения. Последовала команда, и — десять дротов с одной стороны с шипением пронзили то место, где он только что стоял. В толпе, не выдержав, закричала женщина.
Но юноша был цел и невредим, хотя никто из публики не успел даже заметить, как он оказался в другом совершенно месте, настолько стремительны были его движения.
И тотчас ударили дроты с другой стороны…
Уклоняясь от бросков, он нападал сам. Три вырванных из земли смертоносных снаряда, пущенные могучей рукой, уже торчали, вздрагивая древками, у ног окружающих его эфебов. Но вот дроты полетели в юношу со всех сторон, беспорядочно, и он вновь превратился в подвижный, ускользающий смерч. В этом облаке пыли и сверкающей стали дроты ломались, перерубленные им, словно жалкий тростник, и много их обломками усеяло площадь. Наконец ударом меча о бронзовый щит бидией прекратил танец. Юноша вскинул вверх руки и, издав торжествующий клич, с размаху вогнал оба меча в землю по самые рукояти. Публика, обрадованная счастливым исходом, хлынула к нему со всех сторон. Но возбуждение юноши было столь ужасно, и он так дико повел глазами, что люди в смятении остановились. Но тотчас со смехом забросали искусного плясуна цветами…
После той памятной поездки в Спарту прошел год, и еще месяц, и Асамон никак не предполагал, что судьба вновь столкнет его с лакедемонянкой. На сей раз в Элиде. Это случилось три дня назад на рыночной площади. Он вдруг увидел в толпе мелькнувшее лицо и поначалу растерялся. Но в следующий момент бросился в толпу следом, опрокидывая деревянные лотки с рыбой, корзины, расталкивая встречных.
Все было напрасно. Она словно провалилась в Тартар.
Под улюлюканье и брань, помятый, Асамон выбрался наконец из торговых рядов, хотя ему показалось, лакедемонянка узнала его тоже. Легкая улыбка чуть тронула ее губы и была тому доказательством. От бессилия и досады на собственную неповоротливость Асамон едва не плакал. Взъерошенный, с горящими глазами, он возвратился лишь к ночи и до утра не уснул.
«Может быть, она ускользнула намеренно, желая избежать встречи? Но почему?» — терзался он сомнениями. И не находил ответа.
Год назад в Спарте, когда юные девы закончили свой танец, Асамон, замирая сердцем, ступил на Хор и направился к ней с цветами. С большой охапкой белоснежных, словно вершины Тайгета, асфоделей. При его приближении юная грация поспешно отвернула лицо в сторону и даже прикусила губу, желая скрыть, что польщена вниманием. Но радость ее была столь непосредственна, что торопливый жест не скрыл, а скорее обнаружил эти чувства. Асамон положил цветы к ее ногам и встал перед нею, едва дыша. Ее нагота ослепляла, с равным успехом он мог бы смотреть на солнце. В смущении, не чуя под собой ног, он повернул назад и смешался с оживленной толпой.
Впрочем, теперь Асамон понимал, что к ее чувствам имел слишком мало отношения. Любой другой мог оказаться на его месте с цветами. Ей было лестно именно внимание, что кто-то, кто бы он ни был, выделил ее одну принародно среди многих достойных.
Глава 3
Предместья города, расположенные в низине, укутал густой туман. Словно в половодье, торчали из глубины его острые вершины затопленных кипарисов. Над ними высоко в звездном кебе громоздились мрачные, чуть тронутые отблесками далекой зари, крепостные башни и стены акрополя. У подножия стен курились и таяли причудливые клочья тумана. Все зрелище напоминало скорее мираж в безводной аравийской пустыне.
По сигналу трубы из южных ворот выехала группа всадников. Они медленно двинулись по дороге вниз, раздвигая крупами коней толпы идущих и оттесняя их на обочины. Движение замерло. Все взоры устремились под арку южных ворот — навстречу движущейся строгой колонной процессии. Впереди шли гелланодики в пурпурных, ниспадающих до пят одеждах. Их было девять, по числу фил. За гелланодиками гордо шествовали лучшие граждане города-устроителя Олимпийских состязаний Элиды во главе с тираном Дамаретом, сыном Этимона.
Торжественная процессия, словно громадная, ярко расцвеченная гусеница, вытягивалась из-под арки.
За делегациями греческих городов многочисленной и шумной толпой проследовали гости Олимпии — послы дружественных и недружественных держав, именитые купцы, съехавшиеся на великую ярмарку в Олимпии со всех концов света, путешественники, известные философы, люди искусства, великие врачеватели и шарлатаны, прорицатели будущего, ораторы, фокусники и просто толстосумы, любители всевозможных зрелищ — люди разных рас и разных народов.
Толпы зевак зычным ревом приветствовали появление колонны атлетов, пожелавших принять участие в шествии. Их знали в Элиде все, знали в лицо и по имени, ибо вход в гимнасии не был заказан никому. Имена многих из них гремели по всей Элладе и за ее пределами; даже города, которые они здесь представляв, стали известны только потому, что они были оттуда родом.
За атлетами темнокожие рабы вели в поводу лучших в подлунной рысаков и годовалых жеребят, убранных богатыми попонами и коврами. Они тоже проходили жесткий отбор и испытания на ристалищах Элиды, прежде чем были допущены к состязаниям в Олимпии. Тысячный табун прогрохотал по вымощенной камнем дороге, вызывая восхищенные восклицания и завистливые вздохи в толпе.
Наконец показался обоз — многочисленные повозки, длинные грузовые фуры, колесницы, жертвенный скот, украшенный венками и лентами — все это замыкало торжественную процессию и двигалось в одном направлении — в Олимпию…
…К полудню, когда солнце повисло в зените и с расплавленного небесного купола задышало обжигающим, колючим зноем, колонна вступила на горную часть Священной дороги под спасительную тень широколистных дубрав. Люди понемногу оживали после недавней полуобморочной жары и с наслаждением вдыхали лесную благодатную свежесть.
Асамон только теперь понял, почему выступление из Элиды было назначено на столь раннее время, почти в темноте.
Миновали Алисий, небольшое селение, расположенное среди диких скал. Живописные руины, останки некогда роскошных зданий, увитые плющом и дикой лозой, как бы висели над полотном дороги, готовые вот-вот сорваться. Во времена Гомера здесь был богатый город, знаменитый своими ярмарками, но людская алчность и злоба сделали свое дело. Город захирел.
В пестрой, разноязыкой толпе Мегакл случайно наткнулся на своего старинного приятеля с Родоса по имени Диагора с двумя взрослыми сыновьями. Радуясь встрече, два бывших наемника взяли мешки, корзину, пустой мех и повернули в селение. Немного спустя они возвратились, груженные снедью, виноградным вином и фруктами, премного собой довольные.
Вскоре вся группа, включая семейный обоз Дамасия с рабами, подводами, лошадьми, свернула с дороги на широкую каменистую площадку, зажатую между отвесными скалами. Здесь было прохладно и сыро. Изрытые глубокими трещинами стены обильно струили вниз потоки светлой воды. Часть ее попадала в большую вымоину и превращалась затем в звонкий ручей, который терялся в густых можжевеловых зарослях среди скальных нагромождений.
Возле вымоины Диагора опустился на обломок базальта. Жестом пригласил остальных последовать его примеру. Это был крепкий еще, широкий в кости старик с дочерна загоревшим лицом — результат постоянных походов. Волнистая, с проседью борода и седые волосы, забранные под ремешок, живописно обрамляли его лицо. Но одежда Диагоры была крайне непритязательна. Длинный гиматий серого цвета, единственным украшением которого служила красная кайма, и хитон, схваченный на плече простой медной застежкой. На ногах — короткие сапоги из грубо обработанных воловьих кож.
Улучив момент, Асамон спросил у Мегакла, кто таков этот старик.
— Видишь ли, мой друг, у каждого из людей есть какие-никакие, но идеалы. Так вот, этот старик, как ты говоришь, единственный на моей памяти человек, кто умеет свои идеалы защищать. А это кое-что значит.
Оказавшийся поблизости Дамасий услышал его слова.
— Обыкновенный наемник. Как и ты. С той, правда, разницей, что свой меч задешево никогда не продавал.
Наставник даже не поворотил головы. Обращаясь по-прежнему к Асамону, продолжал:
— Что такое идеалы, надеюсь, ты понимаешь. Не путай их с корыстью. Хотя, например, для Дамасия это одно и то же.
Он ушел, взвалив на плечо корзину. Дамасий сердито сплюнул вслед.
— Когда из всех ремесел ты выбираешь убийство за деньги, я могу представить, какие они, твои идеалы, — пробормотал он.
Очередная стычка произвела на Асамона тягостное впечатление. Отец и Мегакл последнее время почти не разговаривали между собой, а если возникала необходимость, то разговор шел через третье лицо, обычно через Асамона, как на сей раз. Кто прав, а кто виноват, мальчик судить не мог, потому что причины были ему неизвестны. Но догадывался, что, если бы не его глубокая привязанность к наставнику, тому было бы отказано от места незамедлительно. Однажды он попытался выяснить причину размолвки у отца. Но тот ответил уклончиво:
— Когда боги хотят поссорить людей, они делают это.
Асамон взял ячменную лепешку, несколько сушеных смокв и сел в стороне.
Младший из сыновей Диагоры, Тиман, забрался по колено в ручей и застыл, словно изваяние, что-то напряженно там высматривая. Его неподвижность казалась столь неестественной, что, когда он резким, сильным движением выбросил на берег крупную рыбину, Асамон даже вздрогнул. Три таких же бились среди камней. Неподалеку старший брат Стомий ловко разделывал трепещущие рыбьи тушки на плоском камне. Он нарезал из рыбьих хребтов длинные, розовые куски мяса, истекающие жиром, и тут же присаливал их. Блюдо считалось готовым.
Глядя на их стряпню, Мегакл смеялся.
— Если бы не было рыбы, не было бы и Родоса. Я помню, когда мы плутали в Ливии среди песков, в нашем лохе тоже был родосец. Если память мне не изменяет, его звали, кажется… Диагора? Да, по-моему, так. Так вот, в то время, как мы изнывали от жажды и едва ворочали распухшими языками, у него каждый день была на ужин свежая рыба. Ха-ха-ха! Зато мяса он в рот не брал. Не-ет! Они считают нас, — подмигивал он Асамону, — тех, кто ест мясо, обжорами!
Диагора только посмеивался в седые усы и подкладывал Мегаклу куски рыбы пожирнее, которые тот с удовольствием поглощал. Асамон обратил внимание на ту почтительность, какой оба сына относятся к Диагоре. Они принялись за пищу, но не прежде, чем насытился отец.
Трапеза уже подходила к концу, когда со стороны дороги послышалось звяканье цепей, и из-за поворота показалась длинная вереница рабов, скованных попарно. Рабов сопровождали надсмотрщики. Один из них, верхом на коне, в широкополой войлочной шляпе, надвинутой на глаза, похоже, был старшим или хозяином. Он повернул коня в сторону от дороги, и подскочивший слуга помог ему спешиться. Хриплым, надорванным голосом он бросил несколько отрывистых фраз. Мимо Асамона к ручью пробежали двое надсмотрщиков, на ходу расправляя кожаные складные ведра.
Хозяин передал поводья слуге и отправился следом. Его походка была грузной, и он шел, широко ставя ноги. Когда он проходил, Асамона обдало острым запахом конского пота, винных паров и давно не мытого человеческого тела. На берегу ручья он поскользнулся и едва не рухнул в воду. Грязно при этом выругался. Присутствие посторонних, похоже, его не стесняло, хотя «посторонние» наблюдали за ним не без любопытства.
Пил он долго, как лошадь, с сапом и придыханиями всасывая холодную воду. Потом смочил шею, лицо, растер, отчего на коже появились мутные разводы. Наконец, утолив жажду, незнакомец поднялся. Слегка покачиваясь, он так же долго мочился с камня в ручей, при этом лениво отмахивался от назойливых мух и что-то ворчал себе под нос.
Глядя на него, Асамон вспомнил фразу, некогда оброненную по сходному поводу Мегаклом: «Когда я вижу перед собой таких соотечественников, мне стыдно, что я эллин». Персы, которых многие здесь называют грязными, в реку не мочатся и не плюют, даже не моют рук в реке, пока не зачерпнут воды и не отнесут в сторону. И никому не позволяют делать это.
Асамон с брезгливостью отвернулся.
Справив нужду, незнакомец воззрился на сидящих в стороне людей с благодушным интересом. Он был в хорошем расположении духа и теперь, видимо, жаждал общения.
— Приветствую всех вас! — хрипло вскричал он, вскинув вверх руку. — Да помогут вам всемогущие боги.
Диагора, который был из всех старшим по возрасту, сдержанно кивнул и сделал жест в сторону камня, который мог бы служить сиденьем. Незнакомец, грузно ступая, направился к ним.
— Судовладелец. С Хиоса, — представился он, устраиваясь на камне. — Торгую рабами. И кое-чем еще, по мелочи.
И вдруг захохотал, глядя на всех выпуклыми, в красных прожилках, глазами. Диагора переждал торговца и столь же сдержанно поинтересовался:
— Судя по тебе, уважаемый, торговля рабами довольно веселое занятие, не так ли?
Повод для смеха ему тоже был неясен.
— Веселое?.. Да, конечно! Но главное, — работорговец хитро прищурился и помахал перед носом указательным перстом, — главное — поучительное! В том смысле, что очень скоро ты узнаешь цену людям.
И снова захохотал, довольный своей шуткой.
— Вот эти два молодца… — работорговец ткнул рукой в сторону сыновей Диагоры, восхищенно поцокал языком. — На рынке рабов в Хиосе мне бы заплатили за них по восемьсот драхм за каждого. И я бы еще торговался. До тысячи. Тысяча сто… Двести! А вот за того плешивого старикашку, вон того — сидит, отворотивши рыло. Гей?! — вскричал он, обращаясь к Дамасию.
— Довольно, — жестом остановил его Диагора. — Ты пьян, я вижу. И речи твои безумны. Ступай отсюда с миром.
— Почтенный, неужели ты так легко способен обидеться? — Работорговец куражливо ударил себя кулаком в грудь. — Зря. Ведь если хорошо рассудить, каждый из нас — ты, я, он, и он тоже смотрит на мир с той кочки, которую обрабатывает. С которой снимает свой урожай. Добывает пропитание. Или я не прав, а? Да, я работорговец. Для меня люди — всего лишь товар, где каждый идет по своей цене. Смею уверить, это именно та цена, которую ты заслуживаешь. А не та, которую ты назначил себе сам.
С первой фразы, произнесенной этим человеком, Асамон не мог отделаться от ощущения, что его голос он уже слышал где-то. Но где?
Слова работорговца о плешивом старикашке, похоже, вывели Дамасия из себя.
— Ты прав, любезный, — не без яда в голосе начал он. — Но до известной степени. Каждому полезно знать себе истинную цену. Только цена человеку, когда он свободен, и когда он раб, это разновеликие вещи. Свободный человек стоит ровно столько, сколько он способен за себя заплатить. Хотя, будучи рабом, по немощи он может не стоить ничего.
— Клянусь собственными потрохами, у этого старикашки водятся деньги! — вскричал работорговец.
— Богаче Дамасия в Афинах никого нет, — охотно поддакнул Мегакл.
Это было не совсем так. Но Асамон понял: наставник подбрасывает в костер дрова намеренно. Из-за неприязни к отцу.
— О боги! Так это Дамасий? Тот самый, сын Эвкла? Как же, как же… Торговля оружием! Наслышан премного. Говорят, он превосходный мастер почитать богов чужим фимиамом.
Дамасий вспыхнул, вскочил с места.
— Повторять чужую клевету — удел ничтожных!
— Ха-ха-ха!
— И безмозглых!
— О, ха-ха-ха!
— Тьфу…
На рынке рабов, Дамасий, за тебя никто не даст даже паршивого обола. С такого, как ты, выгоднее содрать выкуп. А уж ты сам заплатишь за себя два, три… десять золотых талантов! Вот она, разница — сколько человек стоит на самом деле, и во что оценивает себя сам. Мошенничество — не ремесло, и мошенники вроде Дамасия идут по бросовой цене.
Наблюдая за перепалкой, Асамон внезапно вспомнил, где он слышал голос этого человека. И не только слышал, но видел его самого — в Афинах, накануне отъезда сюда, в Элиду. Они с отцом грязно обвиняли друг друга в какой-то несостоявшейся сделке, когда он вошел в полутемную лавку, и теперь продолжали доругиваться. Правда, делали вид, будто между собой незнакомы.
Дамасий скоро понял, что перебранка с пьяным человеком чести ему не делает. И больше не отвечал. Но это не помогло. Работорговец встал, качнувшись. И направился к Асамону.
— Тысячу против одного, Дамасий! Этот симпатичный мальчик — твой наследник, а?
Дамасий молчал.
— Клянусь своими потрохами, дружок, если ты будешь таким же ловким мошенником, как твой отец, я отпущу тебя, когда ты мне попадешься. Разумеется, за выкуп. Ха-ха- ха!
Работорговец потянулся, чтобы потрепать наследника по щеке. Рукояткой хлыста Асамон ударил его по толстой волосатой лапе.
— Прочь, дурак! — сквозь зубы обронил он. Презрительно отвернулся.
Этот неожиданный отпор поверг работорговца в крайнее изумление. Он даже отступил, как бы желая рассмотреть мальчишку получше.
— Гей, Дамасий! Твой наследник мне нравится. Пожалуй, из него выйдет толк.
— Клянусь Зевсом, года через три, когда он подрастет, ты сам не захочешь попасть в его руки, — хмуро отозвался Дамасий.
Работорговец недоверчиво хмыкнул.
— Может, и так. Хотя ты всегда был не прочь прихвастнуть, старый мошенник. Дурак, кто однажды тебе поверил.
Асамон с трудом себя сдерживал, и то лишь потому, что видел, как невозмутимы, даже равнодушны лица сыновей Диагоры. Без дозволения старших они не двинутся с места. Хотя он заметил также ухмылку на лице Мегакла, которого эта перепалка явно забавляла.
— Да, ты хвастун, Дамасий! — не унимался работорговец. — Кто поверит, что трусливый шакал способен произвести на свет льва? Кто поверит, что от такого отца, как ты…
Договорить он не успел. Длинный хлыст в руке Асамона со свистом рассек воздух, и конец его пришелся как раз по шляпе, по краю поля, отчего она съехала на нос и залепила рот. Второй удар горячим ожогом хлестнул по ногам, обутым в сандалии. Работорговец нелепо подпрыгнул и едва не упал.
С дороги на помощь взревевшему от боли и унижения хозяину с грозным видом бросились два дюжих надсмотрщика. В бешенстве Асамон подхватил с земли острый, увесистый камень и приготовился к отпору. В это время раздался насмешливый голос Мегакла:
— Экехейра!
С налитыми кровью глазами работорговец походил на разъяренного вепря, готового вот-вот прыгнуть и растерзать несчастную жертву. Однако не прыгнул. У него достало ума сообразить, что трое взрослых мужей против зеленого мальчишки — зрелище более чем глупое. Возникла пауза. Не выдержав, рассмеялся Тиман. И окончательно разрядил обстановку. Вслед за ним засмеялись другие. Даже работорговец захохотал наконец, приседая и хлопая себя по ляжкам.
Дамасий с облегчением перевел дух.
— Мой мальчик! Звон оружия и звон золота ему одинаково приятны, — не без гордости за сына пробормотал он.
И был услышан.
— Бьюсь об заклад! — хрипло вскричал торговец рабами, чье самолюбие было все же ущемлено. — Ты опять солгал.
— О боги! — Дамасий страдальчески закатил глаза. — Что за напасть?!
— Бьюсь об заклад, Дамасий, ты солгал, будто звон золота и звон оружия для твоего лягушонка одинаково приятны.
Коварная улыбка на лице мерзавца не сулила ничего доброго. Он явно жаждал отмщения. Не сводя злобного взгляда с Дамасия, он щелкнул пальцами в воздухе. Тотчас подскочил надсмотрщик. Хозяин что-то прохрипел ему в ухо, и надсмотрщик, оступаясь на камнях, побежал к веренице рабов, расположившихся вповалку вдоль обочины. Вскоре он воротился назад, пинками погоняя впереди себя раба, руки которого были накоротке скованы цепью.
Надсмотрщик вытолкнул раба на середину площадки и бросил к его ногам круглый персидский щит, плетенный из толстых прутьев. После ухода персов такими щитами жители многих селений еще долго топили свои очаги, разрубая щиты на куски.
Надсмотрщик оставил раба и приблизился к хозяину. Подал ему какой-то предмет, узко сверкнувший на солнце. Это был меч. Работорговец поднял его вверх для всеобщего обозрения.
— Вот меч, Дамасий. Смотри. Он стоит целое состояние. Я намерен подарить его твоему наследнику.
Одобрительный ропот пробежал среди сидящих. Отделанный золотом, со стальным, сверкающим клинком вместо мягкой бронзы, меч действительно стоил немалых денег. Эти люди неплохо разбирались в оружии.
— Да, я намерен подарить его. Но прежде пусть твой наследник докажет, что не все в твоем роду, Дамасий, люди с рыбьей кровью.
Он сунул меч Дамасию в руки и повернулся к рабу.
— А ты, скиф, если не дашь убить себя… ха! Сегодня на ночь получишь девку.
На безжизненном, словно у деревянного идола, лице скифа не дрогнул ни один мускул. Казалось, он не услышал обращенных к нему слов. Или не понял их. Вид этого существа был отвратителен. Волосы, слипшиеся от грязи, давно утратили свой цвет, свалялись и жёсткими космами падали на мосластые плечи. На бедрах висела рваная, грязная тряпка. Раб был изможден и сильно избит. Свежие кровоподтеки — следы от ударов плетью — ложились поверх старых, покрытых струпьями ран.
Дамасий со вздохом сожаления положил меч на камень. Развел руками, давая понять, что приказать сыну он не может, да и не станет этого делать. По знаку работорговца надсмотрщик с мечом в руках приблизился к Асамону.
— Он твой. Бери.
Мальчик отрицательно качнул головой.
— Я не стану убивать этого несчастного.
— Ха-ха-ха! Клянусь потрохами, сопливый мальчишка, ты не сделаешь ни одной дыры на его шкуре.
Презрительно улыбаясь, Асамон шагнул прочь.
Работорговец выхватил у надсмотрщика меч и встал перед мальчиком.
— Ну, хорошо. Видишь этот меч? Ни у кого нет такого. Когда его рукоять ложится на ладонь, вот так… Они сливаются в единое целое, как если бы твоя рука сама заканчивалась клинком. Даже самый кроткий человек, взяв этот меч, превращается в тигра и хочет убивать! убивать! убивать!
Работорговец трижды взмахнул мечом над кустами, и крепкие ветки туи, срезанные наискось, мягко упали на землю. Сцена произвела впечатление. Достоинства меча были бесспорны, и на площадке послышались возгласы одобрения.
— Возьми его! — Работорговец схватил мальчика за руку и вложил в нее меч. Лезвие хищно сверкнуло на солнце. На нем, впаянные искусной рукой мастера, за золотой ланью устремились золотые львы. Витая рукоять заканчивалась оскаленной звериной пастью с крупным электроном в зубах.
Асамон скосил свои темные глаза на Мегакла. Наставник смотрел в сторону и молчал. Это обстоятельство задело Асамона. Слишком часто он чувствовал себя чем-то вроде мухи в паутине чужих отношений — взаимные счеты, неприязнь, недомолвки, и эта паутина нередко была соткана задолго до его появления на свет. Они все здесь, отец в том числе, играют какую-то злокозненную игру. Ему же в их игре уготована роль жертвенного барана. Объединились в желании унизить его. Низвести до раба!
От подобных мыслей у Асамона потемнело в глазах. Сейчас он сунет клинок в каменную щель, зигзагом бегущую у ног, и сталь лопнет с упоительным звоном. Мстительный холодок пробежал по телу. В это время над ухом раздался хриплый голос:
— Он испугался моего раба… сын шакала!
Асамон круто обернулся. Сквозь зубы процедил:
— Хорошо. Пусть твой раб умрет.
Работорговец захохотал, мимоходом ткнул скифа кулаком в грудь.
— Защищайся, подлое отродье, и я отпущу тебя на свободу. Даю слово.
При слове «свобода» скиф дрогнул и медленно поворотил вслед хозяину голову. Подбежал надсмотрщик и воткнул в землю подле Асамона тяжелый дрот. Теперь они стояли друг против друга в десятке шагов. Грязный, лишенный человеческого облика раб и грациозный, с нежным румянцем на щеках мальчик в белоснежном хитоне, волею судеб вдруг ставшие врагами. Но так уж устроены люди. Иногда, чтобы приобрести на всю жизнь врага, достаточно бывает косого взгляда. Но чтобы приобрести друга, надо положить жизнь, и, тогда, может быть, тебе повезет.
Асамон вырвал из земли дрот и вскинул над головой. Скиф продолжал стоять, как и прежде, вполоборота к нему, с равнодушием животного глядя в одну точку. Как перед закланием. «Он ждет смерти, — подумал Асамон. — Что ж, пусть так. В его положении это тоже выход».
И он с силой метнул дрот в раба…
Короткий хрип. Стук тяжко падающего тела. И предсмертная недолгая судорога. Мучения несчастного скоро прекратятся. Он отойдет в мир иной, где все одинаково равны, ибо бестелесны.
Но дрот со свистом ударил мимо цели в скалу. Брызнула из-под острой меди каменная крошка. Скиф продолжал стоять в прежней позе, вполоборота, с безучастным лицом деревянного идола. Он слегка лишь, на пядь, качнулся вперед, пропуская смертоносный снаряд, так что со стороны неопытный глаз мог этого не заметить.
Работорговец захохотал.
— Отличный бросок! С десяти шагов попасть в такую маленькую гору!
На лицах воинов, какими несомненно были и сыновья Диагоры, появился явный интерес. Их взгляды со вниманием обратились на скифа. «Этот раб не желает подыхать. Тем более, что ему обещана свобода», — решил Асамон. Сжимая рукоять меча, он двинулся к скифу.
От отца Асамон многое знал об этих варварах. Но еще в детстве сам столкнулся с их дикими нравами и надолго запомнил.
…Однажды у них в доме появились чужеземцы. Человек шесть или семь. Одежда, какую они носили, в Афинах выглядела необычной: толстые, грубые кафтаны с длинными рукавами и такие же шаровары, надетые прямо на голое тело. Короткие сапоги стягивались у щиколотки ремнями. У каждого из вошедших на поясе висел меч или длинный нож, а из-за широких спин торчали луки. Дом Дамасия на целых три дня превратился в скифское кочевье. Но хлебосольный хозяин, желая укрепить выгодные связи, покорно сносил беспробудное пьянство и дикие выходки гостей. Правда, жену и старшую дочь Дамасий на эти три дня отправил к родственникам. У скифов все жены считаются общими, и вдаваться в объяснения он не желал, да и не рассчитывал, что грубые дикари правильно его поймут.
Но Асамон остался.
Во время одного из застолий Дамасий посадил сына рядом с собой. Напротив них развалился чернобородый Октамасад, главный из скифов, которому все остальные беспрекословно подчинялись. Октамасад ел много и жадно, громко чавкая при этом, и с легкостью зверя дробил в зубах крупные мозговые кости. Вина он пил не меньше. Но перед тем как взять чашу, всякий раз вытирал руки куском шерсти, который был у него привязан к поясу на бечевке.
Эта шерсть вызвала у мальчика неясное чувство тревоги, смешанное с любопытством. Скиф заметил его взгляд. Одобрительно кивнул. Потом ткнул пальцем в утиральник, что-то сказал по-своему. И постучал Асамону по макушке.
Видя, что его не понимают, Октамасад со смехом вытащил из-за пояса нож и, ухватив мальчика за волосы, лезвием ножа сделал вокруг головы быстрое движение. Потом отвязал утиральник и встряхнул его у Асамона перед носом. Жест был достаточно красноречив. Асамон сразу все понял и похолодел от ужаса. В руках Октамасада была кожа, содранная с головы человека вместе с волосами. Уже изрядно засаленная.
Вмешался Дамасий и поспешил объяснить сыну, что все это значит. Они из племени саков — все его гости. С берегов Борисфена. Мужчину у них в племени не считают за мужчину, если он не убил хотя бы одного врага. В доказательство он должен принести вот такой кусок кожи с головы убитого. Свеже-содранный. А до тех пор мужчину-сака не допускают даже к общему столу и на пирах швыряют ему наземь объедки. Как псу.
Октамасад немного понимал по-гречески и одобрительно кивал в подтверждение слов Дамасия.
Он, однако, заметил ужас в глазах мальчика и в последующие три дня развлекался тем, что при любом удобном случае хватал его за волосы и проводил ногтем вокруг головы, больно царапая кожу. От страха Асамон начинал плакать, а скиф радостно гоготал, запрокинув бороду и широко разевая красную пасть. С его стороны это была, конечно, шутка, довольно обычная для варвара, и у себя на родине он считался, вероятно, остроумным человеком.
Сжимая рукоять меча, Асамон приблизился к скифу…
Тот по-прежнему глядел в сторону. Словно не замечая мальчика. Или не желая замечать. Чтобы оскорбить медлительного варвара, Асамон острием меча царапнул ему пах. Ногой подтолкнул лежащий на земле щит. И тогда нехотя, как будто делая одолжение, скиф поднял щит и, ухватив за рукояти, выставил перед собой. Уже по тому, как он это проделал, стало ясно, что противник Асамона — многоопытный воин. Маленький круглый щит, каким у персов пользуются легковооруженные пехотинцы, целиком скрыл за собой костлявое, громоздкое тело раба. Ощущение было такое, будто щит висит сам по себе, слегка покачиваясь, в двух пекисах над землею.
Асамон ринулся в атаку.
Он владел оружием достаточно искусно, на лету перехватывал меч то в левую, то в правую руку. Один за другим следовали молниеносные выпады, броски из стороны в сторону, обманные движения, подкаты. Но долгое время острая сталь лишь со свистом секла воздух. Либо вонзалась в щит.
Проклятый щит! Он оказывался перед ним всюду. Словно бельмо на глазу — куда ни посмотришь. И упреждал всякое движение на какие-то доли. Похоже, он проникал в его мысли и парализовал готовящееся нападение в самом зародыше, он заранее перекрывал подходы или же проваливал начатую атаку в пустоту. Асамону стало даже казаться, что там, за щитом, никого нет. Он сам по себе. Или их бог Папай укрыл скифа непроницаемым облаком, оберегая от ударов.
Щит! Всюду проклятый щит… Целая стена из щитов!
Кровь бросилась Асамону в голову, и он с пущей яростью бросился на противника, рубя его наотмашь косыми, режущими ударами. Несколько прутьев по краям щита вдруг лопнули и выпрямились в стороны. Длинные и острые, как шипы.
О боги! Он сам вложил в руки скифа это оружие!
Асамон поздно понял свою оплошность. Теперь при атаках эти шипы оставляли на руках и теле Асамона длинные ссадины и порезы. Появилась первая кровь. Но это была его кровь, а не противника. Запоздалая мысль внезапно взбрела мальчику в голову: если бы у скифа сейчас оказался меч, он изрубил бы его в мгновение ока. Ничто не могло ему помешать.
Мысль оказалась предательской. Она поселила в нем панику. И расплата не замедлила явиться.
Асамон сделал длинный выпад, стараясь под щитом дотянуться, достать хотя бы голень скифа и — потерял равновесие. Скиф на лету ступней перехватил его руку и прижал запястье к земле. Намертво. Пальцы Асамона медленно разжались, и меч выкатился из ладони. Раб ногой отшвырнул меч далеко в сторону.
Под оскорбительный хохот работорговца Асамон поднялся с колен и поплелся к мечу. Там, на краю вымоины, он пригоршней зачерпнул холодную воду и плеснул в лицо. Но вода, похоже, тотчас с шипением испарилась, лишь слегка остудив его. На звон оружия с дороги то и дело подходили любопытные. Вскоре плотная толпа зрителей подковой расположилась по краю площадки и с большим интересом наблюдала за схваткой. С одним из этих ротозеев работорговец успел даже заключить сделку, как это бывает на петушиных боях, и теперь громогласно требовал у него выигранные деньги. Он даже вышел на середину, требуя справедливости. Но проигравший тянул время и расставаться с деньгами не спешил.
Асамон круто обернулся.
— Назад! — вскричал он и вскинул вверх меч.
Ему показалось, что работорговец собрался прекратить поединок. Эта мысль повергла его в бешенство. Но работорговец только пожал плечами и воротился на место. Правда, с явной неохотой.
Асамон вновь пошел на скифа…
Урок был получен жестокий. И по заслугам. Ярость и безрассудство — плохие советчики. Мегакл всегда твердил ему об этом.
В этот момент взбудораженная память, подстегнутая вдобавок унизительной трепкой, полученной от раба, с неожиданной яркостью возвратила ему все, чему он успел научиться у своего наставника в искусстве рукопашного боя. Оставалось выбирать. Усилием воли Асамон подавил в себе мгновенное желание вновь броситься в атаку. Он даже стиснул зубы и приостановился, чтобы собрать все чувства в кулак. С трудом, но ему это удалось.
Теперь его мозг работал холодно и расчетливо.
Первыми же ударами, сильными и точными, Асамон срезал со щита торчащие в стороны шипы, недоумевая, почему не мог сделать этого сразу. Но нападать все же не спешил. Щит, как и прежде, висел перед его глазами в двух пекисах над землей. Слегка раскачиваясь. Но суеверный страх перед ожившим куском дерева исчез без следа.
«Сколько может он удерживать его так, на весу, на вытянутых руках, на которые к тому же набиты тяжелые кандалы?» — не без любопытства подумал Асамон.
Нет, он не собирался ждать, пока у раба от усталости сами собой отвалятся руки, чтобы тут же прирезать его, словно барана. Асамон должен победить скифа достойно, а значит, должен его переиграть — его собственным оружием. С помощью щита! В деревянном щите нет прозрачности. И если одной стороной щит целиком укрыл громоздкого скифа, то другая сторона сделает невидимым его, Асамона. И тогда скиф «ослепнет».
Асамон медленно кружился вокруг противника, делая редкие выпады, и со стороны могло показаться, что после неудачи в мальчика вселился страх. Именно так понял это работорговец.
— Эй, лягушонок! — заорал он. — Тебе следует попросить у моего раба прощения. И на этом мы кончим, ха-ха-ха!
Асамон пропустил оскорбление мимо ушей. Сейчас было не до обид. Он разорвал разделяющее их расстояние — отпрыгнул назад. Противник тотчас потерял под щитом его ноги, «ослеп», и, как Асамон ожидал, над щитом незамедлительно появилась отвратительная физиономия скифа с пустыми, бесцветными глазами. Асамон сделал вид, будто замешкался, и, усыпляя бдительность скифа, вновь запрыгал перед щитом, пытаясь достать его слева, справа, но, разумеется, безрезультатно.
Голова исчезла. Перед Асамоном опять висел одинокий щит. Но теперь он уже знал — скиф внимательно следит за его ногами. А поскольку любое атакующее движение начинается именно с ног, то по их положению он легко угадывает все, что может за тем последовать, и парализует атаку еще в самом начале.
Выждав удобный момент, Асамон вновь разорвал расстояние. Его ноги исчезли, а это означало, что скиф ослеп, и сейчас его голова должна появиться над щитом. Еще мгновение… Щит дрогнул, кивнул вниз. И, упреждая это мгновение, Асамон молнией сорвался с места вперед — острая сталь со свистом рассекла воздух поверх щита, отделив от головы скифа… лишь клок серой, свалявшейся шерсти. Асамон был страшно разочарован. Хотя…
По лицу скифа вниз сбежала тонкая струйка крови.
«Эту кожу, варвар, ты можешь употребить вместо утиральника», — пробормотал Асамон.
Он возвратил невольному учителю его жестокий урок. Публика дружно приветствовала его первый успех. Все симпатии были сейчас на стороне Асамона, особенно тех, кто понимал действительный ход событий. Один работорговец осыпал его мерзкой бранью, и «лягушонок» было далеко не самым обидным. Асамон подумал, что было бы во сто крат справедливее, если бы на месте скифа оказался этот мерзавец. Он бы сумел воздать ему.
Теперь скиф не прятал голову и следил за ним поверх щита. Это обстоятельство лишало его возможности предвосхищать момент атаки, и он нередко запаздывал, открывая то левый, то правый бок. Игра для несмышленышей закончилась. При желании Асамон мог раскрыть его целиком и поразить. Скиф сделался легкой добычей и, разумеется, понимал, что развязка близка. Но Асамон не спешил. У него появилась коварная мысль, и, чтобы воплотить ее, скиф был нужен ему живым.
Кружась вокруг противника, Асамон поставил его так, что тот оказался между ним и работорговцем, на одной линии. Незаметно для всех Асамон подхватил с земли камень, что, разумеется, не укрылось от внимания скифа. Удар должен быть внезапным и… ненамеренным. Иначе на играх он будет всего лишь зрителем, а отца обяжут заплатить штрафные деньги. Но как сделать, чтобы скиф не принял камень на щит? Чтобы не перехватил его?
Асамон скосил глаза влево и сделал короткое движение телом в сторону. В ответ скиф чуть прикрыл веки… О боги! Он все понял.
Асамон изготовился и с силой башенной катапульты, как ему показалось, метнул свой камень. Еще во время замаха краем глаза отметил — скиф скользнул в сторону, открывая ему мерзавца во всей красе… Камень ударил в лоб, в шляпу. Мелькнули вверх сандалии, и работорговец молча, без единого звука опрокинулся с обломка скалы, на котором сидел, на спину. Гул пробежал по толпе. Пострадавшего бросились подымать… Не желая быть заподозренным в злонамерении убить свободного человека, Асамон старательно нападал на скифа. Расцарапал плечо. Достал шею. Для пущей убедительности он подобрал еще камень и с треском влепил его в скалу за спиной противника. Нет, он не намерен был прощать этому варвару недавнего унижения. Даже детские обиды взывали в нем к отмщению, полной мерой. И, кажется, пора было кончать.
В толпе вдруг раздался смех и веселые возгласы. Работорговца подняли и поставили на ноги. Его лицо было залито кровью, но мерзавец был жив и по-прежнему грязно ругался. Правда, едва ворочая языком.
— Эй ты, ублюдок… Бычий хвост! — хрипел он, видимо, имея в виду скифа. — Разок ты можешь ударить этого гаденыша. Р-разрешаю.
Впоследствии Асамон многократно жалел, что пропустил эти слова мимо ушей. С мечом в одной руке, держа в другой дрот, он кружил вокруг противника, выбирая удобный момент. И вдруг резко бросился вправо — метнул дрот в открывшийся торс раба. Тот успел прикрыть себя, но Асамон в молниеносном броске достал его с левой стороны мечом. И в то же мгновение он почувствовал тяжкий удар в грудь и в голову щитом. Как о наковальню. И провалился в пустоту…
Удар отбросил Асамона на другую сторону площадки. Он с трудом пришел в себя. Приподнялся на локтях. Сквозь липкий красный туман увидел склонившегося над ним отца. Мотнул головой, хотел что-то сказать. И не услышал свой голос. Ощупью нашарил подле себя меч.
Толпа ревела от возбуждения. Многие сочувствовали Асамону и осыпали скифа проклятиями и угрозами.
Раб поднял руку на свободного человека! Ребенка!
Грязный кочевник! Падаль!
Убить его!
Скиф, как и в начале боя, стоял с безучастным лицом деревянного идола, не двигаясь и не обращая внимания на широкую кровоточащую рану в левом боку под ребрами. Но мертвенная бледность уже опускалась на его черты.
Кто-то бросил в него камень… Мимо.
Второй камень ударил в плечо. Третий попал в голову… В ноги… Снова в голову…
Несчастный стоял, даже не подымая щит и не пытаясь укрыться от града камней, которыми осыпала его толпа. Он действительно походил на деревянного идола. И камни, казалось, отскакивают от него, не причиняя вреда. Это повергло толпу в еще большую ярость, а вид крови пьянил и лишал разума.
Предчувствуя смерть, скиф с неожиданной силой, какая еще оставалась в его истерзанном теле, швырнул щит в толпу, в ощеренные, свирепые лица. Тяжелыми кандалами ударил кого-то наотмашь в голову. Ударил еще… И еще. Кто-то упал…
Асамон, опираясь на меч, поднялся. Глазами с трудом нашарил в толпе своего врага. Одна мысль, одно желание гнали его вперед — скиф должен умереть. Должен умереть, хотя бы перевернулся мир!
Асамон шел за мечом, вытянув его двумя руками перед собой. Или сам меч тянул его следом? Выпад — и острое жало, разрывая живую плоть, погрузилось в беззащитную спину раба. Раб повернулся к нему и медленно, молча осел на землю. Изможденный, костлявый, со скованными накоротке руками, простертый во прахе человек.
И Асамон ужаснулся делу своих рук.
Он стоял над умирающим, чувствуя, как падает в бездну вселенской мерзости, — и не понимал, как он туда сорвался. Окровавленный меч со звоном выпал у него из руки, и мальчик побрел в сторону, к повозке, через расступившуюся перед ним толпу. Там, сзади, — он почувствовал это кожей, — склонились над поверженным. Легкое дыхание эфира донесло до слуха фразу, похожую на приговор:
— Удар торговца, а не воина.
Он не разобрал, чей это был голос, но воспринял фразу с равнодушием человека, связавшего себе петлю.
Мул почуял забравшегося в повозку хозяина и, не дожидаясь хлыста, бодро зацокал копытами по камню и повернул на дорогу.
Глава 4
Обоз Дамасия скоро нагнал сиротливо бредущую посреди дороги повозку. Когда Мегакл заглянул под полог, Асамон спал, к его удивлению, как убитый, лежа ничком на грубой рогоже. Его густые, темные волосы прилипли ко лбу. На висках еще блестели непросохшие капли пота. Мегакл заметил, что одежда на мальчике в нескольких местах заскорузла от крови. Но кровотечение, похоже, остановилось.
Он нахмурился.
— Что там? — одними глазами спросил Дамасий, не решаясь заглянуть.
— Он спит. В его состоянии это лучшее, что можно придумать.
Дамасий пожевал губами и ничего не ответил.
С наступлением сумерек голова колонны вступила в небольшой городок Летрини, который отстоял от Олимпии на расстоянии в сто двадцать стадий. Город был основан сыном Пелопса по имени Летрей. Больших зданий здесь не было, кроме храма Артемиды Элафиеи, красная черепичная крыша которого маячила сквозь зелень древесных крон.
Процессия остановилась возле фонтана Пиера. В воде этого источника гелланодикам предстояло совершить очистительный обряд и принести жертву перед вступлением в Олимпию. Прочие участники процессии тем временем начали готовиться к ночлегу. Вскоре в ночи заблестели многочисленные звездочки костров, и потянуло дымом.
Асамон пробудился оттого, что наставник потянул рогожу на себя, желая вытащить его наружу. Он долго не мог отойти ото сна, но протянутую руку грубо оттолкнул.
В десятке шагов от повозки пылал огонь. Чуть в стороне плотной стеной темнели заросли камыша и узким лезвием блестела в лунном свете кромка воды вдоль дальнего берега. Но это была не река, а скорее пруд, заросший и похожий на болото, потому что со всех сторон бурлили лягушачьи хоры, жалобно стенала на том берегу ночная болотная птица.
Асамон уцепил это краем сознания, зевнул и полез обратно в повозку. Досыпать. Мегакл рассмеялся и, ухватив за ногу, вытащил его наружу.
— Так не пойдет, мой мальчик. Вначале мне придется привести тебя в порядок. Ступай к огню.
Вокруг костра на охапках свежесрезанного камыша расположились Диагора и оба сына, Стомий и Тиман. Они о чем-то беседовали вполголоса, но с появлением Асамона замолчали. Ни на кого не глядя, мальчик сел на приготовленное для него ложе, куда указал Мегакл. Уставился на огонь. В котле на низком треножнике кипело какое-то варево. Судя по запаху, чечевичная похлебка. В стороне остывали глиняные плошки с отваром.
«Наследство, о котором так много твердит отец, — мрачно подумал Асамон, — это не только деньги, имущество или скот, пасущийся на лугах. Но еще отношения, плохие или хорошие, которые ты оставляешь наследнику». Пожалуй, на расположение этих людей ему, сыну Дамасия, рассчитывать не приводилось.
Мегакл велел Асамону снять одежду. Но ткань местами успела присохнуть к ранам, и Асамон, морщась от боли, оставил попытку. Тогда Мегакл намочил в одной из плошек тряпку и выжал отвар на раны, чтобы отмокли.
Раздев мальчика, он уложил его лицом вниз на расстеленную шерстяную хлену. На плечах и на спине в трех местах темнели глубокие порезы, была разбита бровь. Остальное — несколько ссадин и ушибов. Он покачал головой.
— Многовато для одной драки.
Диагора не согласился.
— Края чистые. А до игр у него еще четыре дня…
— Оно, может, и так…
— В любом случае разбитый лоб стоит много дороже, — улыбнулся Тиман. Все рассмеялись, понимая, о ком речь, и Асамон подумал, что эти люди, пожалуй, относятся к нему лучше, чем он того заслуживает.
Диагора, помешивая в котле длинным черпаком, неторопливо рассказывал:
— За Мегаклом всегда ходила слава искусного врачевателя. Вы можете заглянуть в его торбы, если он позволит, конечно. Они всегда были набиты у него травой и снадобьями на все случаи жизни. Иной раз о его лечении рассказывали чудеса. Но я сам видел, как однажды к нему пришел человек с ужасной головной болью. Он рвал на себе волосы и вопил не переставая. Мегакл заставил его разуться и — ударил палкой по пятке. Боль тут же прошла. Человек перестал вопить и почувствовал себя здоровым.
Диагора помолчал, пробуя на вкус варево. Затем продолжал:
— Спустя полгода я случайно узнал, что этот человек, которого лечил Мегакл, на всю жизнь остался хромым. Когда я сказал об этом Мегаклу, в ответ он только пожал плечами. «Ну и что? Просто мне попала в руки слишком толстая палка».
Дружный смех прокатился над озерной гладью. Ночные звуки все замерли, словно в недоумении. Даже лягушки прекратили на время свои болотные песнопения. Причудливые отблески огня играли на благородных сединах старого Диагоры. Или выхватывали из темноты могучее предплечье и кисть руки с разбитыми суставами, принадлежащие Стомию (такие руки бывают обычно у кулачных бойцов). Сверкала вдруг белозубая, ослепительная улыбка Тимана.
— В Олимпии появился Кокал. Я узнал об этом вчера.
Эти слова произнес Стомий. Асамон впервые услышал его голос, низкий и ровный, как гудение шмеля над цветущим лугом. Диагора поворотил голову.
— Кокал? Сиракузянин?
— Да.
— Он внесен в списки?
— Я видел там его имя.
Наступила пауза. Новость, сообщенная Стомием, кажется, произвела сильное впечатление. Даже на Мегакла. Колдуя над плошками, он ворчливо заметил:
— Это Минотавр, а не человек.
Остальные молчали. Только слышно было, как потрескивают в огне дрова. Наконец Диагора задумчиво произнес:
— Да-а. Будет побоище. Как в Истме, три года назад.
Асамон понял, что речь идет о кулачном бойце из Сиракуз, известном своей свирепостью. В афинской палестре рассказывали, что ударом кулака Сиракузянин — таково было его прозвище — легко проламывает человеку грудину, но не верил в слухи, и даже в то, что такой человек существует. Но, кажется, напрасно.
В это время Мегакл взялся за его раны, и Асамон тут же забыл про Кокала. Он лежал, стиснув зубы, чтобы не застонать и не обнаружить тем своей слабости.
Диагора был прав, когда говорил, что у Мегакла торбы набиты травами и снадобьями, самыми разными. От толченых зубов акулы и яда гюрзы, которым он лечил водянку, до трофейных амулетов из полудрагоценных и драгоценных камней. Асамон сам видел у него темно-вишневый лигирий — от слепоты и кровотечений, в оправе из тусклого серебра. Мерцающий в темноте «кошачий глаз», оберегающий от безумства, спасающий от чужой злобы и зависти.
Темный, как ночь, вериллий, предохраняющий от проказы и вшей, а кроме того, приносящий удачу путникам. Зеленый нефрит — почечный камень, хранящий от ударов молнии. Был у него также лунный камень, наделяющий обладателя даром предвидения, а женам облегчающий роды. Солнечный камень янтарь, и еще около десятка амулетов, которые, впрочем, мало помогли их бывшим владельцам, скончавшим жизнь на поле брани.
Мегакл сам, если возникала нужда, останавливал кровь. С помощью дикого плюща-ясенеца он выводил из тела застрявшие наконечники стрел. Умел зашить товарищу распоротый живот сухожилием, вырезанным тут же из ноги поверженного врага. Он умел вправить сустав, очистить от гноя и грязи запущенную рану, а затем сварить настой и залечить рану в три дня. Он мог снять боль и вылечить животы, расстроенные протухшей пищей, избавить от речной слепоты, растворить камни в почках и удалить бельмо. Долгие годы походной жизни научили его многому.
В ночном воздухе распространился тонкий аромат крепкого пальмового вина, которое в Египте употребляют для своих целей бальзамировщики.
Наставник промыл вином порезы на спине и плечах Асамона и наложил сверху содержимое плошек. Перевязал. Мелкие ссадины и разбитую бровь густо смазал янтарной смолой пихтового дерева, смешав ее со смолой кипариса, а сверху присыпал пеплом, чтобы грязь не смогла к ним пристать. Затем он дал мальчику выпить коричневый, терпкий настой и набросил на него хлену.
От ужина Асамон отказался. Его неудержимо потянуло в сон, и он не помнил уже, как добрался до повозки и тотчас уснул, едва опустив голову на рогожи.
…Наутро он проснулся от толчка и скрежета камней под колесами. Через прореху в пологе было видно, что повозка катит по безводному каменистому руслу, усыпанному крупным галечником. Колея за ними едва просматривалась. Похоже, Диагора и Мегакл, желая избежать толчеи, устроили ночлег в стороне от общего движения.
Асамон чувствовал себя превосходно. Но дремотное состояние исчезло без следа, едва события вчерашнего дня вновь всплыли в его памяти, Он долго лежал так, мрачный, весь погрузившись в раздумья. Прежняя его любимая мысль — «истина там, где победа», такая простая и бесспорная еще вчера, сейчас вызывала в нем отвращение. Что мог он найти общего между истиной и победой? Только то разве, что победитель всегда прав? По сути, один лишь страх… Победитель — это не обладатель правды, а обладающий правом, взятым силой. Или с помощью обмана. И больше ничего.
Асамон всегда знал, что такое победа. Но на том месте, где должна быть истина, в его сознании, словно в крепостной стене, зияла огромная брешь. Своей смертью раб отнял у него победу — и брешь вновь разверзлась, лишенная подпорки. Хотя Асамон мог поклясться, взрослые тоже не знают, что такое истина и, как он сам, подменяют ее кто чем придется. Выгодой, например, как отец. В выгоде для него все, — цель и смысл жизни, первопричины добра и зла, возвышение власти, ее падение, причины нашествий вроде персидского, расцвет, могущество и крушение целых царств… Может, все так, но это тоже — не истина. И даже не часть ее. Афинский стратег Кимон несколько раз кряду одержал крупные победы над персами в Ионии. Когда многочисленные обозы с военной добычей стали мешать продвижению его войск, он велел снести все добро в одну огромную кучу и сжечь дотла. Приказ был исполнен, и войска Кимона налегке двинулись дальше.
Разве это не значит, что существуют иные причины, помимо выгоды? Причин может быть много, но истина, если она есть, должна быть одна.
Вчера он сам, не желая того, лишил жизни раба. Бессмысленное, грязное убийство. Но тогда, в помрачении, он был уверен, что совершает акт возмездия. А если завтра эта же недобрая воля заставит его поднять руку на отца? Заставит думать при этом, что, убивая отца или донося на него, он творит благое дело?.. О боги, неужели одни вы всецело владеете истиной, а люди, словно насекомая тварь, обречены вами на бессмысленную суету?! Они могут страдать, радоваться, размножаться, вспарывать друг другу животы, грабить, сдирать кожу, любить, ненавидеть… Но вместо истины, освещающей жизнь смыслом, — коротенькие, словно мысли ребенка, причины. На каждый отдельный случай. У каждого отдельного насекомого.
«А может, в подлунном нет никакой истины? — вдруг подумал Асамон. — В лучшем случае, всего лишь сумма причин?»
Под полог к Асамону просунулась огромная бородатая физиономия Мегакла,
— Что ты сказал? Чего нет?
Асамон нахмурился. Он даже не заметил, что последние слова были произнесены им вслух.
— Истины нет, — нехотя обронил он.
— Истины… гм?
Голова исчезла. Но через короткое время появилась снова. Здоровый глаз Мегакла светился лукавством.
— Ты говоришь, чего нет? — вновь осведомился он.
— Я говорю, истины в мире нет, — упрямо повторил мальчик.
— Ты это утверждаешь?
— Да, утверждаю.
— Если ты утверждаешь, что истины в мире нет, значит, ты считаешь это твое утверждение истинным? Не так ли?
— Ну… да.
— Вот одна истина тебе на первый случай. Пользуйся.
Он рассмеялся, и голова исчезла. Асамон озадаченно хмыкнул. Его собственное категоричное утверждение, что истины нет, есть не что иное как истина?
Он решительно тряхнул головой. Игра ума, не более. Мегакл обожает подобные каверзы. Впрочем, охота рассуждать дальше на эти темы у него пропала. Вскоре он почувствовал, что повозка остановилась. Кругом раздавались выкрики, ржание коней, топот сотен и сотен ног, скрип и грохот колес по камню, так что, лежа в повозке, Асамон явственно ощущая под собой дрожание земной тверди. И вдруг в этом хаосе звуков, прямо подле него, за пологом, раздался легкий, ласковый смех девушки, словно по булыжнику рассыпали серебряные звонкие драхмы.
— Она!
В мгновение ока Асамон вывалился из повозки, вспрыгнул на ноги и бросился к дороге, на голос. Но среди проходивших мимо, сколько он ни напрягал зрение, не было ни одного женского лица. В большинстве тут шли люди простого звания — ремесленники, крестьяне, мелкие торговцы из местных везли на ярмарку свой немудреный товар.
Асамон стоял растерянный, ничего решительно не понимая. Ее смех — он слышал его отчетливо, рядом, и не перепутал бы ни с каким другим… О боги! Да не впадает ли он в безумие, подобно несчастному Пану, преследующему Сирингу?
Асамон понуро опустил голову.
В пыли у его ног что-то желто блеснуло. Он наклонился. Подобрал. Это оказалась подкова. Она была сношена до толщины древесного листа и еще хранила тепло конского копыта. Асамон покрутил находку в руках и бросил с равнодушием на дорогу. Легкий серебряный смех вновь зазвучал подле него и заставил вздрогнуть. Подкова, звеня и подпрыгивая на камнях, выкатилась на самую середину дороги и там затихла.
Асамон не верил своим глазам. Но тотчас ринулся следом и выхватил подкову из-под наехавших было колес.
Затем он бросал ее вновь и вновь, и подкова — послушно смеялась голосом юной лакедемонянки на разные лады. Нет, конечно, это был не смех. Но мертвый металл чудесным образом воспроизводил отдельные живые тона, которые он хранил в своей памяти с таким бережением. Асамон понял — это был добрый знак, посланный ему великой богиней. То ли в утешение, то ли залогом их будущей встречи.
Мальчик наконец заметил, что Мегакл давно стоит перед ним и наблюдает. По выражению лица наставника он понял, что со стороны его действия выглядят забавами развлекающегося идиота. Мегакл выразился в том же роде:
— Я что-то не пойму, — хмуро обронил он, — кто из нас двоих лишился разума? Ты или я?
Асамон рассмеялся.
— Ты не лишился разума, Мегакл. Ты оглох.
Он бросил подкову на камни. Но звон ее, ласкающий слух питомцу, и на сей раз ничего не объяснил умудренному опытом наставнику. Его душа давно оставила в покое эти тонкие сферы, тем более что голоса таинственной лакедемонянки он никогда не слышал.
С зажатой в руке подковой Асамон шагал рядом с повозкой по дороге. Теперь он знал наверное, что его мольба достигла слуха великой богини. Его жертвы, принесенные три дня назад, доставили ей удовольствие и были приняты.
…В ту ночь, после бесплодных поисков исчезнувшей лакедемонянки, Асамон, отчаявшись, вошел в храм Афродиты Урании (Небесной). Миновав храмовый придел, он остановился перед гладким, холодным камнем с высеченной на нем надписью:
НАСТАНЕТ ДЕНЬ, И ТЫ ПРИДЕШЬ СЮДА
Гладкая плоскость с надписью оказалась гранью постамента. Асамон поднял глаза. Изваянная из слоновой кости и из золота Афродита, в образе юной девы, попирала ногой панцирь огромной, медно-кованной черепахи. Змеиная голова животного оказалась на уровне лица мальчика и глядела на него в упор глазами из холодных голубых опалов. Под сводами храма во тьме метались летучие мыши. Они круто падали на ярко белеющую в лунном свете тунику, едва не касаясь его лица, и исчезали.
Асамон с горячностью прошептал каменной деве свою мольбу и возложил на алтарь гирлянду из ветвей маслины. Затем он покинул храм.
Двигаясь наугад через рощу, Асамон наткнулся вскоре на какую-то изгородь. Она была сложена из желтых плит песчаника и увита сплошь побегами дикого хмеля, словно зеленым ковром, какие обычно завозят с Востока. Асамон отправился вдоль стены и вскоре стоял перед входом. Дверей тут не было, не оказалось даже решетки, и он беспрепятственно вошел внутрь.
Посреди ограды была насыпана терраса высотой в рост человека, и на ней — огромный, взбрыкивающий козел, отлитый из темной меди, с сидящей на его спине смеющейся вакханкой. Совершенно нагая, она восседала на козле задом наперед, ухватившись одной рукой за нечистый хвост, а другой откидывала с безумных глаз разметавшиеся в полете волосы. Все в этой фигуре дышало пороком и кричало о неприличии. Чрезмерные груди вразлет с торчащими сосцами. Бедра, лишенные девичьей стройности из-за чрезмерных возлияний. Расплывшийся зад, открытый в прыжке для нескромных взоров во всех сокровенных подробностях. В ее распущенности и непотребстве мгновенно угадывалось животное упоение жизнью, ее мимолетными радостями, пусть даже весь мир обрушится в Тартар.
Асамон отшатнулся…
Чистое и целомудренное чувство, которое он вынес из храма Афродиты Урании, было оскорблено в нем. Великая богиня в облике скромной девы с запечатленной на устах таинственной полуулыбкой и эта порочная вакханка, погрязшая в блудстве, — они были несовместимы. Асамон повернулся, чтобы уйти. Но ему почудилось вдруг нечто знакомое в линиях тела этой фигуры на скачущем козле… В форме стопы, ударившей животное под ребра. В повороте головы. В разрезе глаз…
Мальчик остановился. Затем с упавшим сердцем, уже прозревая суть, приблизился к самому подножию террасы. На мраморной плите, лежащей у его ног, была выбита надпись:
АФРОДИТА ПАНДЕМОС
И чуть ниже мелкими буквами: «Скопас создал меня».
Предчувствия не обманули Асамона. Это была она, великая богиня. Слово «пандемос», ставшее именем Афродиты, употреблялось обычно в значении «всенародная». Но, как тень, бегущая за человеком, оно имело еще один смысл, достаточно фривольный — «общедоступная».
Асамон покидал священную ограду с чувством человека, над которым жестоко посмеялись. Но Мегакл, когда он рассказал ему эту историю спустя два дня, только ухмыльнулся.
— Каждый волен выбирать для себя, что ему больше по сердцу. Любовь или разврат — это личное дело всякого. Богиня равно покровительствует тем и другим, если умеешь ее попросить.
Он покопался у себя в поясе. Подкинул на широкой ладони монету.
— Большинство предпочитает блуд. Любовь для них обременительна. К тому же, чаще любовь становится наказанием, а не отрадой влюбленному воздыхателю.
На лицевой стороне монеты, отчеканенной в Элиде, был выбит силуэт вакханки на взбрыкивающем козле. По окружности тянулись буквы: Пандемос Афродита.
Мегакл кивнул.
— Да, это так. Уранию на своих монетах элейцы не чеканят.
…Сидя на козлах, Мегакл с подозрением поглядывал на Асамона, который шел подле, зажав в кулаке свою находку, как если бы она была выкована из золота. Состояние духа питомца и направление его мыслей не радовали Мегакла. Наконец, не выдержав, он опустился наземь. Некоторое время они шли молча, рядом, но Асамон, казалось, этого даже не замечал. Мегакл вздохнул, положил тяжелую руку ему на плечо.
— Послушай, что я скажу, мой мальчик. Думаю, тебе это поможет.
Асамон поднял на него темный, рассеянный взгляд в знак того, что он слушает.
— Не стоит, я думаю, обременять себя поисками смысла. Пустое занятие. Многие задолго до тебя отлично в этом убедились. История… история человеческого рода, она развивается не по законам целесообразного. Она развивается по законам наибольшего идиотизма. На ощупь. И чем дольше ты будешь ломать себе голову, стараясь отыскать там некий здравый смысл, тем скорее сойдешь с ума. Это так. Персы, например… я нагляделся на них достаточно, считают возможным жениться на собственных дочерях, а после смерти отца старший сын по закону имеет право жениться на собственной матери. Тем самым он становится во главе семьи. Бедняга Эдип, ты знаешь, когда понял, что стал мужем своей матери, впал в великое горе и выколол себе глаза. Но Эдип был эллином, а не персом. У народов, которые называют себя массагетами, жены общие. Но кто станет утверждать, что истинно, а что нет? Одна жена? Несколько? Или все сразу?.. Разные народы верят в разных богов. Но кто возьмется утверждать, какая вера истинная, а какая нет?.. Египтяне своих покойников бальзамируют, в Вавилоне их хоронят в меду, пэонийцы бросают в озера, а индийцы-каллатии варят покойников в погребальных котлах вперемешку с бараниной, затем поедают. Быть съеденным после смерти у них почитается за особую честь. Но если ты скажешь им, что они поступают дурно, они тебя не поймут. По их понятиям, дурно — это когда покойника сжигают. Словно полено.
Мегакл помолчал, давая Асамону обдумать сказанное. Затем продолжал:
— Между прочим, во всей этой, казалось бы, бессмыслице смысла больше, чем в том, если бы этот твой смысл действительно существовал. Тогда, подчиняясь ему, все стали бы равны и единообразны. Для человеческого рода это означает только одно — смерть.
— Смысл жизни в отсутствии всякого смысла? Иначе смерть? — Асамон усмехнулся.
— Не всякого, — возразил Мегакл. — Одного для всех. Тут большая разница. Если ты заметил, размышлениям об истине человек подвержен чаще в юном возрасте. Жизнь, многообразная и непостижимая, еще недоступна его разумению, она пугает. Но вместо того, чтобы действительно разобраться что к чему, он поспешно сводит все многообразие в единую и всегда бесплодную мысль, которую и называет смыслом. Мой тебе совет, кстати… Если не хочешь оказаться на всю жизнь в дураках, не вздумай судить о людях, о каждом из них, по самому себе. Тем более, рассчитывать по своему подобию какие-то шаги в отношении других.
Асамон молчал и смотрел в сторону.
— Надеюсь, ты понял?
— Я думаю, да. Но не обещаю, что у меня это получится.
Мегакл хохотнул.
— Не все сразу, мой мальчик. Сейчас ты должен думать о победе, а не о какой-то там… истине. Поверь, от этого куда больше проку.
Асамон вспыхнул и посмотрел на наставника долгим, исполненным неподдельного изумления взглядом. Тот понял, что зерно упало на готовую почву и, может быть, прорастет.
Гул возбуждения прокатился по колонне. Люди вокруг оживились. Многие поспешно сбрасывали с себя пропыленные плащи и облачались в цветные, нарядные гиматии. Желая оглядеться, Асамон взобрался на повозку. Дорога здесь шла под уклон, и людской поток яркой, подвижной лентой тек вниз в узкий просвет между буйных древесных кущ.
Впереди лежала Олимпия, долина прекрасной и полноводной реки Алфей.
Некогда Алфей имел человеческий образ и был искусным охотником. По преданию, он влюбился однажды в Аретузу, тоже охотницу, и незаметно следовал за ней весь день, терзаясь от любви. Ближе к вечеру девушка увидела наконец в расселине среди темнеющих скал дикую козу и возликовала. Трепетной рукой она натянула свой лук и пустила стрелу. Выстрел оказался удачным. Коза замертво грянулась наземь, пораженная в сердце. Но когда прекрасная Аретуза приблизилась к добыче, она увидела, что стрела принадлежит не ей, а юноше, который появился вдруг из-под земли. Алфей — так звали юношу — сказал, что это ее добыча по праву, и сказал, что он влюблен в Аретузу и просит стать ему женой. Разгневанная охотница отвергла все его предложения, а вскоре, не желая выходить замуж, покинула эти места и поселилась на острове Ортигия, находящемся неподалеку от Сиракуз. Там из человека она превратилась в источник. То же самое произошло с Алфеем, но не из гордости, а от любви. Он превратился в реку Алфей. Его воды текут с востока на запад и впадают в Сицилийское море. Затем, не смешивая свои воды с морскими, Алфей протекает его насквозь и, достигнув острова Ортигия, сливается с водой источника Аретузы.
О том, что это так, подтверждает бог в Дельфах. Когда коринфянин Архий, желая переселиться, спросил в Дельфах совета, бог в стихах указал ему лучшее место:
«Остров некий лежит, Ортигия, в море широком,
Против страны Тринакрийской, где устье Алфея сливает
Воды свои с прекрасно текущим ручьем Аретузы».
Много других рек и речушек впадает в Алфей на его пути. Но семь из них заслуживают особого упоминания. Протекая мимо города Мегаполя, в Алфей впадает холодная, с мрачными, замшелыми берегами, река Гелиссон. Другая река, стремительный Бренфеат, течет из Мегаполитанской области. Мимо города Гортины, где воздвигнут храм Асклепия, течет река Гортиний. Воды ее способны дать облегчение человеку при многих недугах. Из горной области Меленейской, между Мегаполем и Гереей, образуя между ними границу, течет бурный Буфаг, богатый форелью. Из страны Клиторов берет начало нежная и ласковая Ладон. Из горы Эриманфа бьет хрустальный источник и дает начало реке Эриманф.
Все эти реки текут из соседней Аркадии и впадают в полноводный Алфей, сообщая ему все свои свойства. Только Кладей смешивает с ним свои воды, начинаясь в Элиде. Место слияния ручья Кладей с Алфеем у подошвы холма Кроноса, покрытого изумрудной зеленью, с редкими меловыми осыпями, образует прекрасную долину, которая издревле носит название — Олимпия.
Во всей Элладе ни над чем в большей мере нет божьего покровительства, как над Олимпийскими состязаниями. Здесь, у подошвы Кроноса, находится священная роща Зевса Олимпийского — Альтис. Среди могучих платанов Альтиса на богатые пожертвования греческих городов, а также усилиями самих элейцев воздвигнут роскошный храмовый город, обычно безлюдный, населенный жрецами и немногочисленной прислугой…
Мегакл поманил Асамона пальцем вниз.
— Сойди. Сюда никто не въезжает, тем более на муле. Сюда входят.
Асамон исполнил требуемое и ощутил внезапное облегчение, словно сбросил с души камень, тяжко его томивший по мере того как они приближались.
Глава 5
Столь разноязыкой толпы, как здесь, на небольшой площадке перед храмом Зевса Олимпийского, Асамон не видел даже в афинском порту Пирей, куда свозят свои товары купцы со всех сторон света.
Среди привычных глазу многоцветных хитонов из тончайшего льна и шерсти с изящно наброшенным поверх них фаросом нередко мелькали белые одежды египтян, называемые каласирис, темные или же полосатые бурнусы бедуинов, встречались италийские тоги и паллии, пестрели шелковые одеяния ассирийцев, странные одежды еще незнаемых им племен и народов.
Мощная колоннада, воздвигнутая из местного камня «пороса», окружала храм по периметру. На многофигурном фронтоне, под статуей богини Победы, в центре, словно маленькое солнце, горел и плавился в закатных лучах золотой щит с изображением Медузы Горгоны — посвящение спартанцев в Олимпию в честь их победы под Танагрой.
Замирая сердцем, Асамон и его друг из аркадийского города Ликосура по имени Гнафон взошли по высоким ступеням и попали в храмовый придел. Слева на стенах были развешены медные щиты, числом двадцать пять. Во время бега их носят те, кто состязается в тяжелом вооружении. Здесь же, под щитами, Асамон увидел огромный треножник, искусно обложенный медными листьями. Этот треножник выносят раз в четыре года, во время награждения победителей, и складывают на него венки, срезанные с дикой маслины Каллистефанос.
В приделе справа замерли в беге на широком постаменте медные кони Киниски — дар единственной в Элладе женщины, чья упряжка пришла первой на состязаниях в Олимпии и принесла владелице победный лавр.
В открытые двери, кованные из темной меди, звучали мужские низкие голоса, напоминая величественный рокот морского прибоя. Они пели хвалебные гимны в честь Владыки богов, и их размеренное песнопение на тяжелом дорийском наречии повергало души смертных, входящих в храм, в священный трепет.
Вслед за другими пройдя медные двери, Асамон увидел справа от входа статую Ифита. Юная женщина украшала голову царя Элиды лавровым венком, на ленте которого была выбита надпись: Экехейра.
Внутри храма Зевса, по обеим его сторонам, тоже тянулись ряды колонн с опирающимися на них верхними галереями. Курился фимиам, звучали торжественные хоры, и в круглых глубоких нишах между колонн при свете факелов переливались бликами золотые чаши и кубки, искусные украшения, носильные цепи, дорогое оружие, серебряные и золотые монеты, драгоценные камни, оправленные в слоновую кость и янтарь, другие ценности, — приношения и дары от многочисленных городов и колоний Эллады, выставленные здесь для всеобщего обозрения.
Но все это меркнет и кажется прахом при одном только взгляде на исполинскую статую самого Владыки богов, восседающего на троне у восточной стены храма.
Бог столь велик, что, даже сидящий, он достигает головой свода, и если бы вздумал встать, то поднял бы весь храм на свои могучие плечи. Подобная несоразмерность оказывает магическое действие на всякого и впечатляет далее инакомыслящих и варваров, заставляя уверовать их в могущество эллинского кумира. Когда великий Фидий закончил работу над статуей, то пал на колени и обратился к Зевсу с молитвой — послать знамение, угодно ли ему, могущественнейшему из небожителей, творение рук смертного. Едва он произнес это, как тотчас с ясного неба грянули раскаты грома — в пол между статуей и стоящим на коленях творцом ударила молния.
Так бог благословил работу Фидия — одно из семи чудес света. Место, куда упала молния, отмечено стоящей там медной чашей.
На голове Зевса Олимпийского надет венок из ветвей дикой маслины. Вся фигура вырезана из слоновой кости и отлита из золота. В правой простертой руке он держит на ладони крылатую Нику, богиню Победы, также сделанную из золота и слоновой кости. В левой руке — сверкающий скипетр, изящно расцвеченный драгоценными металлами, с сидящим на нем огромным орлом. Из золота у бога плащ и сандалии. На золотом плаще, падающем с его плеч широкими затейливыми складками, среди золотых лилий помещены многочисленные изображения животных, какие только известны человеку. Над головой статуи, на самой вершине трона, Фидий изобразил дочерей Зевса, с одной стороны Харит, с другой Гор — хранительниц неба и небесных чертогов. Трон его Фидий богато изукрасил золотым замысловатым литьем, разными драгоценными камнями, черным деревом и слоновой костью с искусной резьбой на них, рисунками и рельефами.
Желая рассмотреть все в подробностях, Асамон приблизился к подножию исполинской статуи и встал перед барьером, расписанным кистью знаменитого Панена, брата Фидия, где изображены были многочисленные подвиги Геракла, оскорбление Кассандры героем Аяксом, смерть Пентисилаи на руках Ахиллеса и другие картины. Пол перед статуей был покрыт плитами из полированного черного мрамора, залитого оливковым маслом. Его окаймляла приподнятая полоса из парросского мрамора, за которым, свисая на крученых золотых шнурах, лежал огромный занавес, богато украшенный финикийским пурпуром и пышными ассирийскими узорами.
Асамон долго стоял так, с изумлением глядя на исполинскую стопу, обутую в золотую сандалию. Одной ногой бог опирался на специальную подставку-франион, покоящуюся на спинах золотых львов, и там была изображена битва афинянина Тесея с амазонками, — один из первых подвигов героя. У каждой ножки трона толщиною, должно быть, в целый столб, вокруг нее, в виде танцующих фигур поместились четыре Ники и по две фигуры внизу. У передних ножек сгрудились в страхе фиванские дети, похищенные сфинксами, а под сфинксами Аполлон и Артемида поражали золотыми стрелами детей почерневшей от горя Ниобы.
На многочисленных колонках и перекладинках между ножек трона были изображены сцены из древних состязаний в Олимпии, а сбоку и сзади — битва Геракла за пояс царицы амазонок со множеством батальных эпизодов.
И трон, и восседающий на нем исполин, многочисленные фигуры внизу, у его ног, — все это покоилось на широком постаменте, искусно изукрашенном золотыми рельефами. Но здесь на большом пространстве была изображена лишь одна сцена — рождение Афродиты из морской пены, при котором присутствуют и другие боги. Справа лучезарный Гелиос, бог Солнца, садящийся в свою колесницу. Зевс и божественная супруга Гера, дочь Харита. Рядом с нею быстроногий Гермес и Гестия за ним, которая принимает выходящую из моря юную Афродиту. Пейто, богиня красноречия, убирает ее голову венком. Вычеканены кроме них Аполлон с Артемидой, Афина и Геракл, а на самом краю пьедестала — Амфитрита, Посейдон и неулыбчивая Селена верхом на любимом осле.
От блеска золота и сверкания драгоценных камней, обильно смазанной оливковым маслом слоновой кости у Асамона перед глазами поплыли радужные цветные пятна, словно от яркого солнца. Он прикрыл на мгновение глаза, чувствуя себя малой песчинкой в бескрайнем океане жизни, чей срок скоротечен, а существование ничтожно перед величием бога.
Когда он открыл их, ему вдруг показалось, что юная Афродита, выходящая из моря… улыбнулась. Даже сделала жест, значения которого, опешив, он не понял.
Асамон в волнении отступил на шаг назад от барьера и протер глаза. На золотом лице богини застыла лукавая полуулыбка… Асамон замер, всматриваясь со страхом в золотые рельефы. Он не мог вспомнить теперь, была ли эта улыбка еще мгновение назад, когда он разглядывал изображение впервые. Ему казалось — нет, даже напротив того, ему помнилось, что лицо рождающейся богини было глубоко отрешенным, как бы возникающим из небытия, быть может, торжественным дать, как торжественны и величавы лица встречающих ее богов. Однако уверенности в нем не было.
Асамон долго оставался в растерянности, широко раскрыв глаза и ожидая неизвестно чего. Но чем дольше он всматривался, тем более ему казалось, что улыбка юной богини меняет свои оттенки. Мгновение назад она была лукавой. И вот уже глядит на него чуть насмешливо. Спустя небольшое время легкая капризная гримаска запечатлелась на ее устах, сменив насмешливость, и Асамону почудилось, как будто некоторая досада в ответ на его непонятливость и недоверие.
А может, то была лишь причудливая игра света и масляных бликов на золоте при дуновениях ветра?
Асамон не выдержал и круто повернулся, желая взглянуть на окружающих, на Гнафона, чтобы увидеть на их лицах подтверждение или же отрицание виденного им.
Приятель стоял рядом, за его спиной, но ничего, кроме любопытства и благоговения, с какими он сам только что разглядывал исполинскую статую, на его лице больше не выражалось. То же самое другие — любопытство и благолепие на всех лицах без различий, наиболее сильные, видимо, чувства, которые выносил отсюда всякий. Не имея больше сил оставаться, Асамон быстро двинулся к выходу. Но из толпы, терзаясь неясными чувствами, он оглянулся еще раз на золотую богиню и — мог поклясться — она с укоризной качнула ему вслед головой.
Гнафон нагнал друга уже спускающимся со ступеней храма. Заглянул в его потерянное лицо.
— Что произошло? Что с тобой?
— С мной? Ничего.
Но Гнафон не отставал.
— Полно! Здоров ли ты? Ты вроде как не в себе, я же вижу… Да остановись, наконец! Куда ты бежишь?! — вскричал он, уже не надеясь добиться какого-нибудь толку.
Асамон остановился, осененный внезапной догадкой. Повернулся к приятелю и с горячностью схватил его за руку.
— Тебе покажется странным… Впрочем, нет! Гнафон, не посчитай за труд… Вернись и рассмотри в подробностях Выходящую из пены. Ту, что на базисе. В особенности ее лицо. Ты меня понимаешь?
— Да в чем дело? Ты можешь хотя бы…
Но он тут же осекся, видя странный блеск и расширенные глаза афинянина.
— И главное… она улыбается, или нет? Обрати внимание.
— Улыбается? Кто?
— Изображение Афродиты. С улыбкой на устах, или лицо покойно?
Просьба была пустяковой. Но горячность Асамона привела приятеля в замешательство, и он не сразу уразумел, что именно от него требуется, и почему Асамон не может пойти туда сам и сам все разглядеть, если ему это столь важно. Так и не уяснив до конца смысла сказанного, он взбежал по ступеням и скрылся между колонн, выражая даже спиной полное по этому поводу недоумение.
Асамон остался внизу в нетерпении ожидать приятеля. Если все так, думал он, если ему не почудилось, то в действительности это могла быть та редкая и таинственная улыбка богини любви Афродиты, о которой он слышал не раз. Богиня иногда дарит ее простым смертным, желая осчастливить или, напротив того, — наказать избранника. Но что она может сулить ему? Станет ли богиня расточать свои милости на него? Или ему суждено превратиться в ничтожную жертву, пораженную тяжким любовным недугом и обреченную на одиночество?
При одной этой мысли Асамону сделалось не по себе. Признаки любовного недуга у себя он сознавал, и с каждым днем они все усугублялись, вызывая тревогу у Мегакла, или, как теперь, — повергли в недоумение Гнафона явной нелепостью поведения. Но сейчас многое должно разъясниться: плод это взыгравшего воображения, вызванный случайной игрой света, или божественный промысел вмешивается в его судьбу?
Наконец появился Гнафон. Недоумения на его лица как будто прибавилось, но в черных, блестящих глазах светилось явное любопытство. Асамон взбежал по ступеням.
— Ну? — не дождавшись, выдохнул он.
Приятель качнул головой.
— Там нет лица, на этом изображении.
— Нет? Ты хорошо все рассмотрел?
— Голова у нее опущена, и волосы падают на лицо. Губы, глаза — все скрыто от нас.
Хотя Асамон ждал этих слов, но холод волной пробежал по всему телу. Значит, никто другой, кроме него, не видел даже лица Афродиты? Ее улыбка предназначалась единственно ему.
Желая скрыть свое состояние, Асамон повернулся к приятелю спиной. Гнафон пожал плечами, раздумывая над странным поведением друга. Он собирался уже потребовать объяснений, но в этот момент его внимание было привлечено группой блестящих молодых людей, которые направлялись мимо их к храму. Одеты они были с нарочитой небрежностью, которая сразу выдавала в них спартанцев. Подобная манера одеваться давно стала притчею во языцех. Один знаменитый острослов, приехав в Олимпию, увидел разодетых в золото и пурпур родосских юношей и воскликнул: «Это спесь!» Когда же неподалеку остановились спартанские аристократы, одетые разве что не в лохмотья, он, глядя на них, сказал: «Это тоже спесь, но иного рода».
Шутка обошла весь мир. Но таковы были спартанцы.
Украшением в их небольшой компании несомненно была прелестная, похожая на только что распустившийся бутон, девушка. Яркий пеплос цвета шафрана, украшенный сбоку пальмовыми листьями, искусно подчеркивал нежную свежесть ее лица, большие темно-синие глаза. Свою одежду она носила на дорической манер — с глубокою апотигмою, которая была перехвачена в талии изящным пояском с длинной бахромой из крученых серебряных нитей. С правой стороны вдоль всей линии бедра на одеянии был сделан разрез, которым спартанки, несомненно, подчеркивали свои права и свободы относительно других женщин Эллады. Маленькие, крепкие ступни юной наяды, безупречные по форме, были обуты в легкие сандалии, отделанные серебром, которые выглядели скорее как украшение, нежели обувь.
Кроме юношей, их было трое, при девушке находилась служанка, примерно одних с нею лет, нрава веселого и весьма подвижного. Опытный глаз, быть может, сразу признал бы в ней уроженку покрытой лесами Фракии, светлокожую, с зеленовато-серыми длинными глазами. Одета она была несколько проще своей госпожи, но не без изыска, и, судя по тому, как та и другая обращались друг к другу, они выглядели скорее подругами.
Асамон, погруженный в свои мысли, не замечал ничего. Он сошел вниз и, уже стоя на последней ступени, краем уха услышал, как его общительный приятель бурно кого-то приветствует и расточает похвалы.
Не имея охоты вступать в разговор с кем бы то ни было, Асамон двинулся прочь. Он был даже рад случаю остаться наконец в одиночестве. В этот момент, однако, за его спиной на лестнице раздался легкий, испуганный возглас… Асамон невольно остановился. По каменным плитам, подскакивая и вспыхивая на солнце прозрачными гранями, искрясь, скатилась вниз маленькая гемма и упала прямо ему под ноги.
Асамон наклонился, взял изящную безделушку в руки. Тонкий серебряный шнурок, на котором она висела, явно перетерся. Но гемма осталась цела. Асамон обернулся, желая передать гемму владелице, и… в изумлении замер. На ступенях храма Зевса перед ним стояла та, встречи с которой он столь страстно искал. Которая в несколько дней смешала разом все его чувства и лишила разума, превратив в полубезумца, вызывающего у близких вздохи и сострадание. Все эти дни он громоздил одну глупость на другую и не находил себе места, не мог забыться даже во сне, ибо ночью его муки становились еще невыносимее. Но нет, это не была любовь, потому что нельзя любить за причиняемую боль, но он не испытывал ненависти, потому что вся вина девушки состояла лишь в том, что однажды она имела несчастье попасться ему на глаза. Это был именно род недуга, сходного с безумием, невольной причиной которого явилась она.
Глаза их встретились наконец — впервые. Темные, мерцающие глаза Асамона и синий, ласковый взгляд девушки. В нем светилось разве что любопытство и легкий испуг или огорчение по поводу оброненной ненароком дорогой безделушки. Асамону показалось, что она даже не помнит того мальчика, который год назад, замирая сердцем, рассыпал у ее обнаженных ног на Хоре охапку болотных асфоделей. Тем более она не подозревает о его страданиях — и это самое ужасное.
Смешливый голос Гнафона заставил его очнуться.
— Гей, Асамон! Ступай сюда. У тебя в руках отличный повод представиться нашей божественной Хрисе. Не упусти его. Прелестная Хриса, — смеясь, обратился он к девушке, — там внизу, у твоих чудных ног, дозревает в муках еще один несчастный поклонник, ха-ха!
Эти слова отрезвили Асамона. Только сейчас он увидел, что лакедемонянка окружена поклонниками, существования которых он почему-то не предполагал. Напротив, он считал, что стоит ему появиться перед нею со своим злополучным недугом, как она, непременно страдая таким же точно недугом, бросится в его простертые объятия, и они обретут забвение.
О, глупец!
Гнафон продолжал что-то болтать, но он уже не слышал его, лихорадочно соображая… Двоих, Тисамена и Селеада, он знал по гимнасию в Элиде. Как и Гнафона, хотя и близко с ними не сходился. В учебных схватках спартанцы старались не обнаружить своего искусства в полной мере, довольствовались обычно небольшим преимуществом, ровно настолько, чтобы быть внесенными в олимпийский список. Но это были опасные бойцы, и, если выпадет жребий, на скамме они окажутся его соперниками.
Однако здесь, на ступенях храма Зевса, наибольшую опасность представлял третий из спартанцев, и он сразу его выделил. Могучая, гибкая стать юноши тотчас обнаруживала в нем опытного атлета. Обычно таких вносят в олимпийские списки, не подвергая предварительным испытаниям, как новичка. В разговоре было упомянуто имя юноши, Герод. По возрасту Герод принадлежал к эфебам и явно пользовался благорасположением лакедемонянки. Асамон заметил, как, обернувшись, она оперлась на его руку, предупредительно подставленную, и благодарно улыбнулась. Впрочем, это могла быть простая любезность.
Пауза между тем затягивалась, и он чувствовал, что рискует выставить себя в смешном свете. Но что ему оставалось делать? Вернуть гемму, сказать нечто остроумное… пару строк из Сапфо, приличных случаю, и пристроиться в свиту воздыхателей? Одним из них? Потом он будет ловить ее взгляд, случайную улыбку, вздох и жаркими, одинокими ночами перетолковывать все на разные лады, мучаясь неизвестностью?.. Жалкая, презренная участь!
Времени на осадные действия ему не отпущено ни одного лишнего дня. А случай действительно таков, что упустить его непозволительно. Он должен рубить узел разом, сейчас, на глазах у всех… Победить или… Да поможет ему в этом всемогущая Афродита…
Все эти мысли лихорадочной и нестройной толпой пронеслись в голове Асамона в считанные мгновения. Как никогда, он был благодарен сейчас приятелю за его спасительную болтовню. Он уже шел по ступеням вверх, навстречу своей судьбе…
Гнафон подхватил его под руку и, со значением понизив голос, обратился к девушке:
— Любезная Хриса, не обращай внимания на мрачный вид этого отрока. Перед тем, как мы с вами встретились, у нас произошло ужасное недоразумение. Да, да! Он меня едва не прибил.
— За что? — со смехом отозвался Тисамен.
— Он утверждает, что на базисе статуи Зевса, где изображена богиня любви… Нет, я не могу! Мы опять станем с ним ссориться!
— Что там?! — в неожиданном волнении воскликнула Хриса, подавшись вперед. Гнафон почувствовал интерес и теперь старательно держал паузу, нагнетая тайну. Наконец смилостивился.
— Хорошо. Правда, я сильно рискую, но единственно ради прелестной Хрисы. Так вот, этот мрачный отрок, который называет себя моим другом, утверждает, будто Афродита на базисе, рождающаяся из пены, — улыбается! Я же, стоя подле него, не увидел на изображении даже лица. Хотя разглядывал со всем тщанием.
— Ах!
Хриса пошатнулась и, вероятно, упала бы без чувств, не поспеши на помощь Герод и фраккянка, которая стояла сзади и успела поддержать госпожу. Однако девушка тотчас взяла себя в руки, сделав вид, будто оступилась. Все выглядело очень естественно, и иного никто не заподозрил. Капризным тоном, не допускающим возражений, она воскликнула:
— Проводите же меня! Я хочу видеть все сама.
Спартанцы повернулись идти.
— А гемма? — смеясь, напомнил Тисамен. — Или ты хочешь подарить ее афинянину?
«Она хочет сбежать», — почему-то решил Асамон, глядя девушке прямо в глаза. Каким-то звериным, древним инстинктом он почуял вдруг, что между ним и Хрисой нет той крепостной стены, которую он навообразил себе, стоя там, внизу. Есть страх, ее страх, столь же древний — единственная преграда, пожалуй, которая разделяет их в эти мгновения.
Он сделал шаг вперед.
— Мое имя Асамон. Похоже, бедняга Тисамен стареет, коли в два дня забыл это. Вот твоя гемма. — Он поднял руку с болтающейся на шнурке геммой и продолжал смотреть девушке прямо в глаза. — Ты получишь ее назад. После гекатомбы. Я буду ждать у северо-западных ворот в Альтис, подле Притания.
Он отступил.
Это была дерзость неслыханная. Подобного тона, похожего на приказ, ни один из спартанцев даже мысленно не мог представить себе по отношению к девушке. Повисла грозная пауза. Сейчас достаточно было Хрисе сделать небрежный жест рукой или нахмурить брови, и — расправа была бы короткой. Никакие последствия и угроза наказания не остановили бы спартанцев. Но Хриса молчала. Тогда, глядя в сторону, Селеад угрюмо обронил:
— Твой друг, мне кажется, изрядный наглец. Передай ему это.
— Не знаю, не замечал, — пробормотал Гнафон, не слишком, впрочем, уверенно. Тисамен, желая свести все к шутке, рассмеялся.
— Хорошо. Считай, ты нас уговорил. Мы придем туда после гекатомбы, все вместе.
— Ты плохо понял меня, Тисамен. Речь идет не о тебе. Но если ты непременно хочешь встретиться, я готов. На скамме.
— Клянусь Зевсом, — Тисамен усмехнулся, — Афины объявляют Спарте войну.
Асамон не отвечал.
— Посмотри туда, афинянин, — продолжал Тисамен, указывая рукой на золотой щит с изображением Медузы Горгоны на фронтоне храма Зевса. — Ты, я вижу, забыл, что гласит надпись на том щите, и кто его туда повесил? Селеад, напомни ему.
Селеад приблизился к Асамону вплотную, глаза в глаза, и, медленно выговаривая каждое слово, продекламировал:
«В храм сей щит золотой спартанцы после Танагры
Вместе с союзным своим войском его принесли
В дар, победив агривян… афинян! а также ионян,
Взятой добычи врагов — это десятая часть».
— Или ты хочешь, чтобы мы повесили на храме еще один щит? — осведомился Тисамен.
Афинянин пожал плечами.
— Вначале никогда не знаешь всего, что будет потом.
— О нет, не скажи! — с важным видом вступил Гнафон. — Спартанцы превосходные воины, это знают все. Но любовники из них ужасные. Это тоже все знают. Прекрасная Елена, супруга спартанского царя Менелая, великого стратега, сбежала от него с простым пастухом! Но что из этого? У каждого из нас свои недостатки и свои достоинства. Одни хорошо владеют мечом, другие… Так надо ли ссориться, друзья? Кстати! Прекрасная Хриса, когда ты пойдешь на свидание с моим другом, вели своей абре сопровождать тебя, — лукавец сделал паузу и со значением подмигнул фракиянке. — И передай ей, что мы гораздо щедрее на расходы, нежели наши мужественные спартанцы.
Он подкинул на ладони золотую монету, достоинством в один статер. Попробовал золото на зуб. Смешливая фракиянка прыснула в ответ и закрыла зардевшееся лицо руками.
Эта реплика могла стать последней каплей в чаше терпения спартанцев, если бы не Хриса. Она молчала по-прежнему и лишь слегка закусила губу. Но Асамон наградил приятеля таким бешеным взглядом, что тот невольно отшатнулся. Вне себя от гнева Асамон приблизился к девушке и решительно протянул ей гемму.
— Я женщин на деньги не покупаю. Возьми. После его слов я не считаю себя вправе делать тебе предложения.
Голос его дрожал. Хриса не двинулась с места. Но грудь ее часто вздымалась, выдавая волнение, и на щеках проступил легкий румянец.
Герод, который в продолжение всего разговора не вымолвил ни единого слова, но при этом внимательно следил за девушкой, сделал короткий, властный жест. Спартанцы, все трое, удалились и встали в стороне. На лице Герода не дрогнул ни один мускул, и можно было только догадываться, чего стоило ему это благородное решение.
Гнафон, обескураженный, ничего не понимая, последовал однако примеру спартанцев и также отошел в сторону. Но вскоре он утешился и что-то весело нашептывал на ухо смазливой фракиянке, явно пользуясь ее благосклонностью.
Асамон вдруг ощутил с внезапной пронзительностью, что он и Хриса остались совершенно одни. Друг против друга. Что в эти самые мгновения между ними нет больше постороннего внимания, чужой подозрительности и недоверия, ненужной другой любви, как нет и собственных обязательств и злой необходимости платить за все это той же самой монетой. Казалось, рухнули затхлые стены, которые разделяли их. Свежий воздух, словно запахами моря напитанный ее присутствием, ударил Асамону в лицо и отозвался в теле волнующей дрожью. Они долго молчали, и молчание не обременяло их. Оно было исполнено тайного, всепоглощающего смысла, когда каждый со сверхъестественной обостренностью угадывал в себе переливы настроений чужой души, ее внезапные порывы, трепет, обрывки мыслей, смятение и согревающую вдруг надежду. Так чуткий зверь ловит случайные запахи, наносимые из темноты свежим дыханием ночного эфира и складывает их в картину, исполненную для него вполне реального смысла.
— Хриса… пора.
Это был Тисамен. Он подошел сзади и коснулся плеча девушки. Она рассеянно кивнула и, помедлив, покорно отправилась следом.
Глава 6
Два дня минуло после встречи на ступенях храма Зевса. Хриса исчезла вновь, как если бы все, случившееся с Асамоном, было просто сном. Кажется, только теперь афинянин начинал сознавать полной мерой гибельную власть великой богини. Он понял также, почему элейцы, воздвигнув многочисленные храмы Афродите Урании, упорно избегают их. Страсть, которую она внушает, безумна и не знает меры. Такая страсть способна превратить здравого человека в мерзкого скота, не отвечающего за свои деяния. Даже сам Зевс, Владыка богов, был бессилен перед безумной страстью, которую умела внушить Афродита…
Разве не Зевс, забыв разом о достоинстве и приличиях, добровольно превратил себя в быка и в таком униженном виде, не желая быть узнанным, скакал нелепым галопом за три моря ради прелестной сидонянки Европы?..
Разве не Зевс, не найдя иного способа удовлетворить свою похоть, пролил семя на предмет обожания через худую кровлю обильным золотым дождем?..
Разве не Зевс, словно жалкий блудодей, скрываясь за деревьями от глаз своей царственной супруги Геры, пробирался на свидание в тайную пещеру, а возлюбленную Ио, дабы скрыть преступную связь, превратил в корову и так сходился с нею?..
Разве не Зевс, желая совокупиться с замужней женщиной и обманом взойти на чужое ложе, неоднократно принимал облик законного мужа?..
…Палестра давно опустела, но Асамон продолжал сидеть один, привалившись спиной к колонне. Он уже с трудом различал в вечерних сумерках фигуры рабов, убирающих скамму и помещения к завтрашним кулачным боям и состязаниям взрослых мужей в панкратии. На завтра Совет Олимпии назначил также все состязания мальчиков. С утра — бег и борьба, после полудня — кулачные бои мальчиков и панкратий, в котором ему предстояло участвовать.
Недавние поединки взрослых борцов произвели на Асамона неожиданно сильное впечатление. Все любовные томления последних дней вдруг потускнели в нем и отступили перед яростным желанием немедленного, беспощадного боя, привкус которого он ощущал, казалось, у себя во рту. Но это был только приступ внезапной драчливости — оборотная сторона все того же бесплодного томления и собственных зряшных усилий что-либо изменить. И он скоро угас. Мало-помалу все воротилось на свой печальный круг.
Асамон нехотя поднялся с места и двинулся прочь.
Неподалеку от гимнасия, там, где днем вдоль западной стены шумел благоуханный цветочный рынок, он обратил внимание на две знакомые фигуры и остановился. Это были известные в Элиде попрошайки — толстый болтун Менап и его унылый, нескладный приятель по имени Никтим. Толстяк елозил посреди дороги на коленях и что-то со тщанием рассматривал на залитой лунным светом поверхности, выложенной плитняком. Никтим, наподобие гермы, неподвижно стоял над ним, склонив набок голову, и наблюдал. До Асамона доносились возбужденные голоса и отдельные, весьма крепкие, выражения.
Происходящее показалось Асамону чрезвычайно любопытным и он направился в их сторону.
— Здравствуйте, почтенные. Надеюсь, я вам не помешал? — вежливо осведомился он, взглядывая по очереди на обоих.
Ответа, однако, не последовало. Толстый Менап стоял на коленях перед кучей ослиного дерьма и длинной сухой щепкой увлеченно разваливал ее на части, исследуя содержимое. Едва разглядев, чем они тут заняты, Асамон не выдержал и расхохотался.
Не подымаясь с колен, Менап сверкнул на юного афинянина сердитыми глазами и вновь углубился в свое занятие с некоторым даже ожесточением. Никтим, наоборот, охотно отступил в сторону и сокрушенно развел руками: мол, вот полюбуйтесь, люди добрые, на этого злосчастного. Видно, у него вконец помутился разум.
От обоих изрядно припахивало дешевым вином.
Разделавшись с кучей, тяжело сопя, толстяк на коленях перебрался к следующей, благо этого добра на дороге за день скопилось предостаточно. Никтим, явно недовольный упорством приятеля, уныло забубнил:
— Менап, дружище, я полагаю, на сегодня с нас хватит. Целая драхма! Всякий другой на твоем месте был бы счастлив, а ты… Все равно больше ты ничего тут не найдешь.
— Глупец! — прорычал Менап, не отрываясь, однако, от дела.
— А я говорю — не найдешь. Это простая случайность. Совсем даже не то, что ты думаешь.
Асамон, крайне заинтригованный, с любопытством переводил взгляд с одного на другого.
— Почтенные, вы говорите, драхма? Он что, нашел тут драхму?
— Да! Да! — вдруг вспыхнул толстяк. — Я нашел… Целая драхма! Вот она…
Он воткнул щепку в кучу и выплюнул из-за щеки на ладонь тусклый серебряный кружок.
— Целая драхма! Вон в той куче ослиного дерьма. И я сразу подумал: интересно, чем это таким хозяин кормит своего удивительного осла, что он гадит на дорогу не иначе, как серебряными драхмами? А потом… ха! — Толстяк фыркнул и широко повел вокруг себя рукою. — Потом я решил разбогатеть. Но для этого, юноша, надо разобраться во всем этом дерьме, не так ли? Что я сейчас и делаю. Бедняга Никтим, он считает, будто я свихнулся! Но у него всегда недоставало фантазии, как у всякого нищего. Особенно, когда речь шла о деньгах, больших деньгах! А большие деньги искать следует всегда в дерьме. В других местах, как известно, они не водятся.
Обиженно сопя и покряхтывая, толстый Менап вновь опустился на колена и взялся за свою щепку. Лицо его выражало одновременно высокую торжественность и смиренное покорство, как у незаслуженно пострадавшей добродетели, когда обман наконец открылся и справедливость восторжествовала.
Но, пожалуй, все это было напускное. Он явно паясничал и ломал свою горькую комедию перед единственным и не слишком благодарным зрителем. Никтим уныло смотрел на него сверху вниз и не верил, даже осуждал приятеля, хотя, сам того не ведая, блестяще ему подыгрывал.
Асамону, правда, показалось, что толстый Менап чего-то недоговаривает. Но настаивать на откровенности впрямую было бы неразумно. Поэтому, поразмыслив, он решил подыграть им тоже и посмотреть, чем все закончится.
Совершенно серьезно и с вежливостью он попрощался с тем и с другим, а толстому Менапу пожелал удачи в его многотрудном деле.
— Хотя бы раз в жизни человеку непременно должно повезти. Да помогут тебе боги, почтенный, — заключил он, поворачиваясь уходить.
Менап вскинул на него исподлобья маленькие подозрительные глазки, но ничего не ответил. За толстой щекой, оттопыривая ее, явственно обрисовывалась припрятанная монета. У бедняка, видно, давно не водилось таких денег, и он даже не имел места, куда их спрятать, иначе как за щеку.
Асамон сделал вид, будто уходит, но, ступив пару шагов, обернулся — оба приятеля, всецело занятые собой, о нем, похоже, тотчас забыли. Быстрым движением он извлек из пояса серебряную драхму и воткнул ее ребром в соседнюю кучу, как раз за спиной у недоверчивого Никтима. Точно таким же образом воткнул вторую, поодаль.
Убедившись, что все сделанное прошло незамеченным, а в его сторону ни один из приятелей даже не взглянул, он, не слишком отдаляясь, отступил в тень за толстое платановое дерево и замер там, ожидая результата.
Вскоре громогласный, торжествующий вопль заставил его вздрогнуть от неожиданности.
Затея, кажется, вполне удалась. Осторожно, стараясь не обнаружить своего присутствия, Асамон выглянул из укрытия и едва смог удержаться от смеха. Толстый Менап, зажав монету в кулаке и свирепо потрясая над головой, вышагивал посреди дороги вперед-назад, вперед и снова назад мимо Никтима. В глотке у него перекатывались какие-то рыкающие, нечленораздельные звуки. Мимоходом он то и дело совал свой толстый кулак приятелю в нос и торжествующе вопрошал: «Ну?! А?.. Ха-ха! Что я говорил?»
На беднягу Никтима было жалко смотреть. Он только разевал рот, по привычке желая возразить, но вновь найденная монета, еще одна, похоже, лишила его дара речи.
В мгновение ока серебряная новенькая драхма, как и та, первая, исчезла у Менапа за щекой. Опомнившись, Никтим наконец с укоризной заметил:
— Менан, дружище, ты так громко сопишь и ругаешься, что я боюсь, как бы ты эти деньги случайно не проглотил. Если это произойдет, то мы можем остаться с тобой без ужина даже завтра.
— Ха! Плевать я хотел на завтра, мой благородный Никтим. Клянусь, мы неплохо поужинаем еще сегодня.
Он спохватился вдруг и с резвостью, какую трудно было от него ожидать, бросился к очередной куче. Вскоре еще монета, тоже драхма, звеня и подпрыгивая, выкатилась на обочину и заблестела в траве маленьким лунным диском. Оба приятеля, выпучив глаза и не двигаясь, завороженно следили за ее звонким, серебряным бегом и долго стояли так, в неподвижности, переглядываясь, пока Менап наконец не решился ее подобрать.
Из укрытия Асамон вдруг с удивлением разглядел на круглой, обожженной солнцем физиономии толстяка… слезы! Он держал монету на ладони с брезгливостью, как если бы это была мерзкая, отвратительная гадина. И плечи его вздрагивали.
Асамон ничего не понял. Ему показалось даже, что толстый Менап продолжает паясничать и ломать все ту же комедию, но рыдания выглядели слишком натурально, и слезы текли из глаз ручьями.
Никтим, желая утешить приятеля, но не зная, как это делается, беспомощно топтался рядом. Даже пытался приобнять. Но Менап с неожиданной яростью оттолкнул его в сторону, нелепо как-то подпрыгнул и выплюнул обе монеты изо рта, швырнул третью и начал топтать их ногами, словно и в самом деле это были не деньги, а мерзкие твари. Слезы омочили ему грудь, он тяжко сопел, подпрыгивая, и наконец бурно разрыдался, совсем как дитя, уткнувшись лбом в тощую грудь Никтима, который хотя и не понимал ничего, но из сострадания сам готов был разрыдаться.
Наконец, до Асамона стали доноситься членораздельные звуки, которые можно было разобрать.
— Я, только я один… мог найти эти проклятые деньги. В дерьме… Потому что я… я смешной человек! Шут! Я ем — смешно. Хожу — смешно. Над моим горем — смеются. Слезы… тьфу! Всем смешно! И деньги, даже деньги, я беру не там, где их берут все порядочные люди. О, нет! Я нахожу их в дерьме! В ослином дерьме, ха-ха-ха! В дерьме… понял? Это мое назначение свыше. Это судьба — быть шутом, имея достоинство. И копаться в ослином дерьме! О боги, за что? За какие прегрешения вы наказали меня столь жестоко, когда я не грабил, не убивал, не бесчестил чужих жен и дочерей… За что?!
Он пихнул Никтима в сторону и вдруг грозно возопил, глядя вверх и потрясая крепко сжатыми кулаками:
— Будьте вы все трижды прокляты, бессмертные, жалкие любодеи! корыстолюбы! отцеубийцы! Пусть люди приносят вам в жертву дохлых собак и кошек, а ваши ненасытные алтари вместо вина поливают мочой и мажут ослиным дерьмом, плюют на них! А потом пусть они вас зубу дут! Навсегда! Слышите?.. Это говорю вам я, Менап, сын несчастного Филеба. Проклинаю! Проклинаю!! Проклинаю!!!
От этих страшных слов у набожного Никтима волосы на голове стояли дыбом. Он вяло и суетно цеплялся руками за приятеля, пытаясь его куда-то тащить, дергал, толкал, но безуспешно. Толстый Менап стоял, как скала, и изрыгал на богов злую хулу.
Наконец он с силой толкнул его от себя и решительно зашагал прочь грузной, подпрыгивающей походкой. Никтим двинулся было следом, однако воротился и, что-то бормоча себе в нос, подобрал презренные приятелем деньги. Спрятал их за пазуху. Но этого ему показалось мало, и он быстро разворошил руками близлежащую навозную кучу. Затем еще одну… И еще. Но денег там, увы, больше не находилось.
Асамон слышал его причитания и сокрушенные вздохи:
— Ай-яй! Разве можно хулить богов? Нельзя, нельзя… Пусть они простят тебе твое неразумие, — и, глядя в очередную разобранную кучу, искренне удивлялся. — Нет! Вот видишь, опять у нас с тобой пусто. Ай-яй! Такие поганые слова, разве они могут понравиться? Больше ты не поднимешь тут ни одной драхмы, злосчастный Менап. Боги от тебя отвернулись.
С этими словами добрый Никтим потрусил вслед за приятелем, но пару раз по пути зацепил носком башмака валяющийся помет. На всякий случай. И вскоре исчез в темноте.
Асамон вышел из укрытия. Охота насмешничать у него пропала совершенно, и он уже жалел о своей шутке над этими бедняками. Правда, он не был уверен, что Менап оставил бы деньги на дороге, не будь рядом с ним простодушного Никтима. Но в то же время что-то близкое, почти родственное почудилось афинянину в отчаянии этого человека, проклинающего богов за свою жалкую долю, которую он влачил на себе, словно горб, который нельзя сбросить, потому что ты никогда не волен в своих поступках. Еще недавно Асамон сам поражался тому, как все, задуманное им, разваливается на глазах либо не начинается вовсе, а те поступки, которые он вынужден был все же совершать в последние дни, происходили как бы помимо его воли и желания, словно навязанные извне, однако уже знакомые ему своей однообразной повторяемостью, и из них уже смотрела на него будущая его судьба.
Погруженный в мысли, Асамон не заметил, как миновал две малых палестры и подошел к длинному, приземистому зданию, где на время игр размещались атлеты. Вдруг тихий голос, словно шелест листвы, окликнул афинянина:
— Господин!
Асамон замер на месте, и внутри него все как будто оборвалось. Это был голос зеленоглазой фракиянкн, он узнал его по тому, как она забавно растягивала слоги.
И круто обернулся.
Смутная тень, удаляясь, неслышно скользнула среди деревьев в сторону. С бьющимся сердцем он бросился следом.
— Гелика! — вспомнил он имя девушки.
— Тсс! Ой… так больно! — невольно вскрикнула она, не в силах освободить запястье от его железной хватки.
Асамон несколько ослабил пальцы, но руку не отпускал. Фракиянка тихо рассмеялась, видимо, понимая его состояние.
— Я не убегу. Ну? Пусти же? Пусти… — ласково уговаривала она. — Ты иначе сломаешь мне руку.
— Почему ты прячешься? Что случилось? — грубо спросил Асамон, рывком разворачивая ее лицом к свету.
— Тсс!
Фракиянка вновь тихо рассмеялась и прикрыла ему рот длинными, тонкими пальцами.
— Не так громко, прошу тебя.
Ее пальцы чуть слышно благоухали и были нежны, а в поведении не было и капли рабской покорности. Асамон вдруг почувствовал, что перед ним не рабыня, но юная, прекрасная женщина, существо из иного, еще не знакомого ему и таинственного мира. Нехотя, словно повинуясь, он выпустил ее руку из своей, но в голосе прозвучали грубые и жесткие нотки.
— Ты боишься?
— О да!
— Кого же?! — удивленно воскликнул Асамон, с недоумением озираясь по сторонам.
— Тише, тише! — взмолилась фракиянка, с неожиданной силой увлекая его в глубь древесной кущи. — Нас могут увидеть, и тогда моей госпоже и мне будет очень плохо.
Они остановились в густой угольно-черной тени. Лунный свет почти не пробивался сюда, и Асамон едва мог различать смутные очертания девушки. Они прислушались. Вокруг все было тихо, как в наглухо запечатанном погребе, ни единого звука. Однако меры предосторожности и таинственность, которая их сопровождала, казались Асамону скорее игрой, чем суровой необходимостью. В то же время он чувствовал, что этот незнакомый ему мир существует по иным, чем его собственные, законам, и хотя бы на первых порах им следует подчиниться, чтобы не наделать худого.
— Ты где? — услышал он испуганный и вместе с тем шаловливый шепот. Она действительно боялась, но теперь уже темноты, и Асамон был вынужден снова взять ее за руку. Придвинувшись вплотную, фракиянка шепнула прямо в ухо:
— В храме Зевса ты вел себя очень неосторожно. И навредил госпоже.
— Но почему?! — воскликнул Асамон и тотчас почувствовал ее пальцы у себя на губах.
— Какой ты шумный… о боги! Мой господин, чтоб ты знал, терпеть не может Афины и афинян всех считает сутяжниками и женолюбами. А еще — мошенниками.
В ее голосе почудилась лукавая улыбка. Должно быть, кое-что она добавила от себя, желая его поддразнить.
— Твой господин? То есть… отец Хрисы? — хмуро осведомился Асамон. — Ты это хотела сказать?
— Ты поразительно догадлив, афинянин.
Он с силой сжал руку фракиянки, так что она вскрикнула. И закрыл рот ладонью.
— Тсс! Нас могут услышать. И тогда… тогда вам с госпожой придется очень плохо, — насмешливо предупредил он.
Фракиянка пыталась что-то сказать, но Асамон не отнимал руку, пока она не затихла.
— Теперь скажи мне, откуда твой господин… отец Хрисы, узнал, что в храме Зевса я вел себя неосторожно? Только без лишней болтовни.
С тихим смехом она выскользнула у него из рук и — растворилась в непроглядной темноте. Асамон вдруг почувствовал, что остался снова один. Как если бы ее никогда тут не было.
При одной мысли, что фракиянка всего лишь сон либо бред его воспаленного воображения и может исчезнуть так же внезапно, как появилась, ему стало страшно. Хотя в глубине души он сознавал, что с ее стороны это всего лишь маленькая месть в ответ на его грубость и нетерпение.
Он замер, весь обратившись в слух, чувствуя даже, как от напряжения у него начинает вытягиваться шея.
— Гелика? — хрипло окликнул он, не выдерживая более пытки.
Ее руки мягко легли ему на плечи сзади, а вкрадчивый голос заставил Асамона вздрогнуть.
— Афинянин думает, а может, ему показалось, что в храме Зевса, кроме него и госпожи, больше никого не было? Ни одной живой души? Одни эроты метали в них свои отравленные золотые стрелы, не так ли?
Асамон с облегчением перевел дух и некоторое время молчал, чтобы дрожью в голосе не выдать своего невольного страха.
Однако фракиянка была права. Кто-то, явно заинтересованный, передал отцу Хрисы всю сцену встречи его дочери с ним в подробностях. Заранее зная о дурном расположении этого человека к Афинам, а значит, рассчитывая на какие- то меры? Но кто?
— Неужели, — Асамон на мгновение запнулся. — Неужели Тисамен?
— Тсс!
— Но это низость… доносами добиваться чужого расположения!
— Вовсе нет, — в ее голосе прозвучало некоторое недоумение. — Ведь он не жених, он брат Хрисы. Это его право.
— Тисамен — брат Хрисы?!
— О да! Но разве ты не знал? — в свою очередь изумилась фракиянка. — Он тоже терпеть не может Афины и афинян. Еще больше, чем отец. Он считает, вас следует хорошо проучить.
Асамон вдруг подумал, что тот огромный лохаг в Спарте, который встречал их корабли на берегу, вероятно, не кто иной как отец Тисамена. Это его имя он слышал неоднократно перед началом занятий в Элиде все десять месяцев. «Тисамен, сын Теллиса из Спарты!» — зычно выкрикивал на перекличках педоном.
— Имя отца Теллис? Лохаг?
— Да, это имя моего господина.
— О боги! Как тесен мир. Асамон только теперь почувствовал в полной мере, насколько он слеп был все это время.
— Где твоя госпожа? Что с нею?
Фракиянка сокрушенно вздохнула.
— Когда господин узнал, что произошло в храме, он в гневе хотел отправить нас с госпожой в тот же день в Спарту. Но теперь из-за тебя, афинянин, нас содержат взаперти, и даже приставили раба, чтобы охранял. Правда, господин неожиданно сжалился, и завтра после полудня она будет сопровождать его в палестру, на состязания. А я по просьбе госпожи потихонечку улизнула, и все ради тебя. Чтобы предупредить.
— Предупредить? Но о чем?
Фракиянка вдруг оглянулась и зашептала в самое ухо:
— Она просила передать, чтобы завтра на скамме ты был осторожен. Тисамен твой враг. Он и Селеад в присутствии госпожи поклялись друг другу — тот из них, кому выпадет завтра жребий, должен в поединке выбить тебе глаз или зубы, разбить нос, отгрызть ухо, и даже…
Ее пальцы скользнули по его груди вниз к животу, сопровождаемые легким смешком.
— Но господин об этой клятве ничего не знает, — поспешила добавить она. — Господин добрый и справедливый человек, хотя совсем-совсем не любит Афины.
Асамон усмехнулся.
— Что делать, если так? Но передай госпоже, я благодарен ей за предостережение. И еще я…
— Это еще не все! — воскликнула фракиянка, перебивая. Гибким движением она прильнула к нему, и Асамон почувствовал у себя на губах быстрый, влажный поцелуй. Она отпрянула и тихо рассмеялась.
— Это тебе, афинянин. От госпожи.
— От госпожи? — в замешательстве глупо переспросил Асамон. — Это правда?
— О да!
— Но когда я смогу видеть ее?
— Увидишь, не спеши, — в голосе девушки проскользнула лукавая нотка. — Но когда вы встретитесь, пожалуйста, не говори ей об этом. — И плутовка, смеясь, исчезла. Звук ее легких шагов вскоре затих среди деревьев.
Выбравшись наконец из кустов, Асамон рассмеялся, представляя почему-то на своем месте Мегакла. Весь женский род наставник называл не иначе, как «лукавые дочери Афродиты».
«Однако какова сама госпожа, если при ней в услужении состоит такая кокетка? То-то мастерица, должно быть, морочить голову?»
Глава 7
Когда Асамон вошел, Мегакл стоял у окна спиной к двери. Его темный силуэт склонился над широкой дубовой столешницей. Она была обильно заставлена всевозможными сосудами, глиняными, закопченными плошками, кожаными мешочками, сшитыми собственноручно, где хранились у него семена растений, тут же на стенах висели пучки высушенных трав и свежие соцветия, собранные попутно. На полу у ног светилась угольями разогретая бронзовая жаровня, и пахло жженой костью. Мерцающая лампада с фитилем из карпасийского горного волокна, не сгорающего в огне, давала необходимое освещение.
Составление снадобий было у Мегакла одним из любимых занятий, и нередко он посвящал ему свободное время даже без особой на то нужды. Долгие годы прожив на Востоке, он овладел даже хитрым искусством приготовления благовоний и притираний, научившись соединять и смешивать фимиам и корицу, терпкий нард, душистые листья, арабский тростник, сок целебных растений и многое другое, от чего у стареющих жен разом исчезали морщины, и на щеках алой зарей расцветал жаркий румянец, а в глазах, как в юные лета, блистал зазывный пламень желания.
Мегакл оторвался от своего занятия и долгим, испытующим взглядом уставился на Асамона. Сияющая физиономия питомца, похоже, мало его удовлетворила. Он качнул огромной лохматой головой.
— Я вижу, твои сердечные дела идут на поправку?
Асамон рассмеялся в ответ счастливым коротким смехом и бросился на скрипнувшее под ним дубовое ложе. Мегакл с лампадой в руке тяжело присел рядом к изголовью.
— Клянусь собакой, от твоих царапин и ссадин не осталось даже следа.
Он ощупал разбитую в схватке на дороге бровь, помял ее. Затем оттянул ворот хитона на спине и, полюбовавшись на дело своих рук, довольно хмыкнул.
— Так оно и есть.
Асамон не отвечал. Голос наставника едва достигал сознания. Тысяча надежд, вспыхнувших в нем после встречи с фракиянкой, наполнили душу восторженным ликованием. Улыбка блуждала по его лицу, а в широко раскрытых глазах мерцали отраженным светом две сияющие лампады. Мегакл слегка похлопал мальчика по щекам, желая привести в чувство. Проворчал:
— Сейчас ты напоминаешь мне пьяного скифа, который нанюхался жженой конопли, сидя под бычьей шкурой. Во всяком случае, рожи у них после этого точь-в-точь похожи на твою.
Асамон рассмеялся на его слова и отправился в угол напиться. Простая вода из глиняного килика показалась ему божественным нектаром и славно освежила пересохшее горло.
— Ах, Мегакл, ты, наверное, забыл, что значит любить! Или же не любил никогда. Баранья ляжка, хорошо пропеченная на угольях, — единственная радость, которая осталась у тебя в этой жизни. Клянусь, мне даже жаль тебя, бедняга Мегакл, — искренне, без ответной насмешки посочувствовал он.
Мегакл равнодушно пожал плечами, фыркнул.
— Да уж… баранью ляжку я не променяю ни на какую другую. Особенно если добавить к ней хойник доброго вина.
Асамон расхохотался и обнял наставника за широкий стан. Глаза его блестели лихорадочной веселостью.
— Что с тобою, Мегакл? Ты так ворчишь, как будто недоволен мною? Но вчера, когда я был самым несчастным из смертных, ты лез из кожи, чтобы развлечь меня и как-то воодушевить. Сегодня же, когда я счастлив, счастлив безумно, ты делаешь все наоборот. Если бы я не знал тебя достаточно, я бы решил, что ты — мелкий завистник, для которого чужие радости приносят горе, а чужие несчастья дают удовольствие лживо сострадать.
— Э, все пустое. Вчера, да, ты был безумно несчастен, ты прав. И я тебе сочувствовал. Сегодня ты счастлив безумно, и это тоже сущая правда. Но результат, к сожалению, и вчера, и сегодня одинаков — ты безумен. И только. Завтра, я готов биться об заклад, ты вновь станешь безумно несчастным из всех. Боюсь, теперь уже навсегда.
— Но почему?! — вскричал Асамон, холодея, ибо уловил в словах наставника некий зловещий смысл.
Мегакл усмехнулся и ткнул толстым, корявым пальцем Асамону в грудь.
— Запомни, красивые девушки — это добычи победителя, а не безумца с блуждающим взглядом и руками, трясущимися от любви.
Безмятежная улыбка вновь воцарилась у мальчика на щеках.
— Добыча… красивые девушки… Ах, Мегакл, ты рассуждаешь сейчас как наемник, который привык брать свое насилием. Ты, верно, знать не знаешь всех прелестей взаимной любви. Нет, мы говорим с тобой о разных предметах. И довольно, я больше не желаю ничего слушать.
Он вновь улегся на ложе и закинул руки за голову. Мегакл некоторое время с сомнением его разглядывал, затем хмыкнул с явной досадою и обратился к прежнему своему занятию. Однако оставленный разговор, похоже, не давал ему покоя. Поэтому спустя время он сердито проворчал:
— Я что-то плохо верю, мой друг, чтобы женщина полюбила мужчину за слабость. Особенно если у нее имеется какой-никакой выбор.
Настойчивость, с которой наставник проводил одну и ту же мысль на разные лады, показалась Асамону наконец подозрительной. Он насторожился. К тому же, он вспомнил вдруг, что видел сегодня наставника в палестре, разговаривающим с Теллисом — как теперь выяснилось, отцом Хрисы. Тогда Асамону даже почудилось, будто речь между ними шла о нем.
Он сел на ложе.
— Мегакл, ты что-то не договариваешь? В чем дело?
Наставник обернул к нему большое, обезображенное шрамом лицо. Здоровый его глаз светился проницательностью и глубоким умом.
— Мне показалось, — он усмехнулся, — ты начинаешь догадываться, в чем именно. Или я не прав?
Асамон дернул плечом, однако хмуро осведомился:
— Теллис?
— Да. Но не просто Теллис. Он отец этой девушки. Одно из первых лиц в Спарте, от воли которого зависит судьба многих и многих людей. Лохаг, имя которого гремит далеко за пределами Эллады, повергая в ужас ее врагов. Надеюсь, в своих притязаниях ты как-то учитываешь существование этого человека?
Асамон опустил голову.
— Я был знаком с ним прежде. Но кто он, узнал только сегодня, — стыдясь, выдавил он.
— От служанки?
Асамон кивнул, окончательно подавленный всеведением Мегакла. Он даже не стал спрашивать, откуда ему все это известно, ибо не раз на подобный вопрос наставник отвечал так: «Если бы при моем ремесле я не знал всего заранее, сегодня, возможно, меня не было бы в живых». Мегакл совершенно прав — и Хриса, и он сам, и их только-только определяющиеся отношения, которые иначе, как безумием, покамест даже не назовешь, — все это всецело находится во власти одного человека, ее отца, чья воля, вернее, своеволие в этом деле питаются одним недобрым чувством — враждой к Афинам.
Мегакл словно подслушал его мысли.
— Не думай, будто я осуждаю твою опрометчивость, — задумчиво произнес он. — Вероятно, все влюбленные ведут себя именно так, и им кажется, что во всей подлунной они существуют одни друг для друга, и только их желания и интересы для них закон. Нет, мой мальчик, это великое заблуждение. Мы все, словно канатами, опутаны нашими отношениями. Если сегодня ты попираешь чьи-то интересы, то жди, что в скором времени будут попраны твои тоже. Немало любящих сердец было разбито об эту скалу.
Асамон долго с угрюмостью смотрел в пол, себе под ноги. Наконец спросил:
— И что теперь? Что я должен делать?
— Что делать? — Мегакл хмыкнул. — Отличный вопрос. Я ждал его. Только не говори теперь, будто твой дядька мешается не в свое дело.
Но мальчик и без того молчал, не подымая головы.
— Подумай, какая причина может заставить Теллиса толкнуть свою дочь в объятия афинянина. Разве что сами боги вдруг лишат его разума! Однако у наших славных спартанцев есть одна слабость, на которой единственно мы можем сыграть. Более всего они ценят в человеке доблесть и силу. Это так. И тогда, мой мальчик, я отправился прямиком к Теллису, ты это видел. И предложил ему биться об заклад. Цена — победа. Твоя победа. Поверь, он оказался в безвыходном положении, поскольку в состязании принимает участие родной его сын. Отказ был бы равносилен признанию себя побежденным, еще до начала боя. Он посмеялся, мудрый человек, однако вызов принял. Ибо это честная игра. Ты знаешь, в отличие от афинян, спартанцы слово держат. Теперь, как это ни странно, твоя судьба и судьба твоей возлюбленной — всецело в твоих руках.
Поскольку Асамон по-прежнему молчал, глядя в пол, наставник продолжал:
— Завтра твоя прелестница явится вместе с отцом в палестру. Надеюсь, в случае поражения ты не станешь и далее притязать на ее любовь и не поползешь к ней на коленях, словно побитая собака, виляя хвостом и смиренно вымаливая свой жалкий кусок?
Он встал рядом, глядя на питомца сверху вниз, на вьющиеся темные волосы. Усмехнулся.
— Кстати, мой друг, это все тоже — прелести взаимной любви. Как ты изволил верно заметить.
Асамон поднял на наставника черные, немигающие глаза, и тот вдруг почувствовал себя словно стоящим на самом краю ужасного провала с клокочущей далеко внизу огненной лавой. Они долго смотрели так друг на друга в упор. Наконец Асамон чужим, охрипшим голосом проговорил:
— Мне кажется, ты спешишь, Мегакл, рассуждая до времени о побитой собаке.
Наставник согласно кивнул и, отойдя вновь к столу, пробормотал:
— Наконец я слышу голос не мальчика, но мужа.
Он был доволен чрезвычайно результатом своих усилий, ибо смог, как он полагал, обратить слабости своего питомца в силу, направленную единственно на то, чтобы побеждать, и теперь молил богов, чтобы за ночь мальчик не растерял ее в бесплодных сомнениях. Но когда Мегакл обернулся спустя короткое время, Асамон спал, раскинувшись на ложе, крепким, здоровым сном юного человека.
Мегакл долил масла в закоптившую лампаду и вновь склонился над столом, приготовляя назавтра мало кому известное теперь средство для укрепления сил — от голода и жажды. Он составлял его в тщательно отмеренных долях из макового семени и сезама, оболочки морского лука, отмытого добела и очищающего заразу, из цветов асфоделя, листьев мальвы, ячменя и гороха, смешанных и истертых в муку и разведенных в гимметском меду, а также сочного винограда с вынутыми косточками и кориандрового цвета, семян мальвы и портулака, и тертого козьего сыра, слегка тронутого плесенью, огуречного семени — все это он развел в молочных сливках до густой и душистой тягучей массы. За ночь она сама собой затвердеет и сохранит целящие и укрепляющие свойства на долгие годы.
По преданию, этому составу научила Геракла могущественная Деметра, когда он был послан бесчестным Эврисфеем в безводную Ливию.
Глава 8
Искусство рукопашного боя, иначе панкратий, был заимствован элейцами в тридцать третью олимпиаду из боевой подготовки эфебов. То есть, как и все другие состязания, своим происхождением панкратий прежде всего обязан был войне.
В Спарте среди законов, касающихся основных сторон государственного устройства, имелись даже особые законодательные установления относительно панкратия. Настолько серьезное придавалось этому значение. В самом городе, неподалеку от святилища героя Алкона и храма Посейдона Домашнего, на берегу реки Эврот, есть местность, так называемая Платаниста, или Платановая аллея — из-за густо растущих здесь огромных платанов. Все это место еще со времен Ликурга было назначено для упражнения эфебов в рукопашных боях. С трех сторон оно обведено широким рвом, до краев полным воды, так что напоминает собою морской остров, расположенный близ материковой суши.
Накануне, в полночный час, все юноши, достигшие возраста эфеба, сбегаются на дромос неподалеку от главной городской площади. Здесь с помощью жребия они разделяются на два больших отряда, каждый со своим военачальником, которого избирают сами из числа товарищей. Затем с пылающими факелами над головой они бегут по улицам спящего города и покидают пределы, устремляясь в Фойбею — местечко, отстоящее на несколько десятков стадий от города. Тут, в храме Диоскуров, на жертвеннике богу войны Эниалию оба отряда приносят в жертву молодого щенка. Они полагают при этом, что для самого мужественного и жестокосердного из богов приятной жертвой будет самое мужественное из домашних животных. Больше никто из эллинов не считает законным приносить в жертву собак, исключая разве колофонян, которые тоже в полночь приносят в жертву Энодию черную собаку.
Совершив жертвоприношение, эфебы с воплями и смехом втаскивают два огромных плетеных короба и, отбросив крышки, выпускают в круг двух диких кабанов, заранее отобранных и откормленных ради свирепости сырым, кровавым мясом. Подпаливая им щетину и подкалывая ножами, отсекая хвосты, кабанов доводят до бешеного исступления, прежде чем стравить их друг с другом. Но вот бой начинается, и уже шерсть летит в стороны грязными, бурыми клочьями, а земля покрывается пятнами крови, пока один из них насмерть не запорет другого своими страшными клыками.
Та сторона, чей кабан считается победившим, полагает это добрым предзнаменованием для себя назавтра. И редко ошибается.
На следующий день, незадолго до полудня, оба отряда по двум мостам с разных сторон проходят на Платанисту. Перед входом на мост с одной стороны поставлена статуя Геракла, и отряд, который миновал этот мост, носит теперь имя этого героя. Перед входом на другой мост точно так же расположена статуя Ликурга, учредителя этих боев, и другой из отрядов, пройдя через мост, выступает с этого момента под его именем.
Пять педотрибов переходят вслед за отрядами с суши на Платанисту. Они занимают на острове выгодные места, позволяющие каждому обозревать свою часть местности. Но противоборствующие стороны до времени одна другую не видят и даже не знают, где какая из них находится.
Вскоре звучит труба, давая знак к началу боевых действий. В этот момент многое зависит от умения «полководца». Как скоро его разведчики сумеют нащупать врага? Как следует развернуть войско и суметь упредить чужие действия? Избежать ловушки и не наткнуться на засаду, не поддаться панике? Уничтожить врага мелкими группками и самим не попасть в окружение?
И схватка начинается…
Главное оружие теперь — это искусство рукопашного боя, отработанное веками, а кроме того, слаженность и четкость совместных действий, умение слышать команду и подчиняться ей, сохранять холодную голову и умение думать за себя и за всех сразу. Это не потешные бои. Здесь разбивают головы, ломают руки, ноги, выбивают глаза и зубы… Наконец победители загоняют побежденных в Эврот, а те, спасаясь бегством, плывут на другую сторону. Или сбрасывают избитых в ров, заполненный водой, и выбраться на другой берег, высокий и глинистый, можно только под смех и улюлюканье окружающей публики.
Сражение считается законченным, когда последний враг будет выбит с территории острова. Наиболее отличившихся из панкратиастов, кто достиг двадцатилетнего возраста, после таких боев торжественно посвящают в сфереи— в число взрослых воинов-мужей. Сфереи приносят затем благодарственные жертвы на алтаре подле старинной статуи Геракла — так установлено ретрами Ликурга.
Не одни спартанцы обязаны были владеть навыками рукопашного боя. Не менее старательно пестовали свою молодежь великие Афины, и каждый юноша, когда он достигал восемнадцатилетнего возраста, обязан был пройти двухлетнюю военную подготовку в крепости Мунихион, поблизости от Афин, в учебном воинском гарнизоне. Здесь юношей обучали владению в совершенстве всеми видами оружия, а равно и навыками рукопашного боя,
После тридцать третьей олимпиады среди всех олимпийских состязаний панкратий занял достойнейшее место, сравнимое по популярности только с кулачным боем, а вскоре широко распространился по всей Элладе, и навыкам рукопашного боя стали обучать даже детей.
…Для состязания мальчиков в единоборствах Совет Олимпии (Булевтерий) назначил местом проведения одну из малых палестр — неподалеку от южной стены большого олимпийского гимнасия. Зрительские места опоясывали скамму по периметру и отделялись от нее невысокой каменной балюстрадой. Изящный портик шириной около десяти локтей с двумя рядами каннелированных колонн окружал внутренний двор, отделяя его от служебных помещений и мест отдыха.
По обе стороны у главных выходов курились алтари, распространяя запах фимиама, Блистали между колонн светлым мрамором статуи атлетов, прославивших свое имя в Олимпии.
Торжественная процессия юных атлетов в сопровождении суровых педотрибов и музыкантов в ярких, расшитых звездами и цветами одеждах, окруженная строем чернокожих, огромных рабов, медленно вступила на раскаленный, выбеленный зноем песок. Грохот медных тимпанов и пение флейт мешались с рукоплесканиями и приветственными возгласами из публики.
Совершив круг почета, процессия развернулась и встала в центре.
Асамон, едва ступил на скамму, почувствовал вдруг среди многочисленных зрителей присутствие Хрисы. Даже не поворачивая головы, он мог указать безошибочно ее место на западной стене, в углу. Оттуда, ему казалось, исходит на него мягкое, теплое свечение, подобно тому, как все живое в подлунном, даже не обладая зрением, ощущает перемещение солнца по небесному куполу благодаря живительному воздействию его лучей. Но он не взглянул в сторону Хрисы ни разу, понимая, что договор, заключенный Мегаклом у него за спиной, лишил его права даже на случайный взгляд, который теперь мог выглядеть как унизительная и незаслуженная подачка. В ее глазах тоже. Хитромудрый Мегакл сжег все мосты, безжалостно, как истый наемник. Теперь в случае поражения Асамон становился навсегда заложником собственного слова. Но стоит ему это слово нарушить, он уподобится той самой «побитой собаке, которая, виновато виляя хвостом и ползая на брюхе, вымаливает свой жалкий кусок».
Асамон даже застонал сквозь стиснутые зубы, ярко представив себе подобный исход.
Теперь, когда его отношения с Хрисой стали в какой-то мере определяться, когда он почти уверился, что она тоже ищет с ним встречи, поражение представлялось ему равносильным смерти…
Разумеется, и прежде у него не было намерения проигрывать. Но ставка в игре оказалась вдруг настолько огромна, что игра в его глазах переставала быть игрою…
Напутственная речь, обращенная к юным олимпийцам, едва достигала его сознания. Но когда началась жеребьевка, Асамон очнулся. Вслед за другими с отрешенным видом он погрузил правую руку по локоть в серебряный сосуд. На дне он нащупал первый попавший жетон и, как предписывалось правилами, не глядя, передал педотрибу. Затем писец острым стилом начертал на воске против его имени букву жребия, означенную на жетоне, и торжественная церемония на этом для Асамона завершилась.
Страх поражения и жажда победы, по сути равнозначные в его глазах жизни и смерти, неожиданно выбили Асамона из состояния душевного равновесия. И результаты не замедлили сказаться…
В первом бою против Даимена из Лидии он действовал, себя не сознавая, как если бы его тело ему не принадлежало вовсе. Он наносил удары, но не чувствовал ни рук, ни ног. Пропускал сильные удары в ответ и тоже их не чувствовал, не ощущал спасительной боли. Обремененное тяжким грузом, сумеречное сознание, скованное напрочь страхом поражения, предавало его, предавало его тело, его дух, жаждавший победы, и лишь одна скудная, жалкая мысль с назойливым упорством держалась в голове во все время поединка — быть осторожным, не допустить роковой ошибки, промаха. Не проиграть! И была бесплодна, ибо сознание существовало отдельно и не ведало, что творит тело.
Внешне действия юного афинянина выглядели сумбурной и яростной атакой, лишенной начисто какого-либо расчета, а расчеты соперника и вовсе во внимание не принимались. Попросту он не был способен их предвидеть.
Даимен, сын Комета из Лидии, рослый и вдумчивый атлет, казался несколько обескураженным подобной манерой боя. Он знал афинянина десять месяцев, знал все его излюбленные приемы, удары, коварные импровизации, на которые был способен из всех, пожалуй, один он. Даже накануне, словно предчувствуя, что жребий сведет их с афинянином на скамме, наставник Даимена со тщанием продумал с ним тактику предстоящего боя.
И вдруг все пошло прахом.
Опыт Даимена из Лидии оказался слишком невелик, чтобы суметь распознать вовремя состояние соперника и воспользоваться его слабостью. Он растерялся и принял слабость за силу. Кроме того, тактика, внушенная наставником, превратилась в шоры на его глазах, и — беспорядочный, но сокрушительный удар ногой в живот вскоре прочно уложил злополучного Даимена на песок.
Они не понравились публике. Ни тот, ни другой. Асамон понял это по жидким рукоплесканиям и вялым подбадриваниям, которые доносились с мест, где сидели афиняне.
Мегакл тоже выглядел недовольным. Набросив на питомца гиматий, он с сарказмом в голосе проворчал:
— Будем считать, эта победа свалилась на тебя прямо с небес. Судя по тому, как это все было бестолково обставлено, тебя, мой друг, опекает там сама Афродита, не иначе.
По отсутствующему взгляду мальчика, наблюдая за ним краем глаза, он, однако, видел, что слова не доходят до его сознания. Похоже, избранное средство оказалось слишком сильным, какая-то мера допустимого была перейдена, и, возможно, окажись у него время, Мегакл смог бы что-то переиначить. Хотя бы за день…
В глубине души наставник понимал, что оба они одним и тем же вещам придают слишком разную цену — в этом, вероятно, состояла главная его ошибка. Оставалось единственно надеяться.
Второй поединок Асамона против упорного Автолика, сына Филиппа из Депеи, мало что изменил в его манере. Правда, соперник на сей раз уже не заблуждался и принимал афинянина таким, каков он есть, с самого начала. Избиение началось — расчетливое, искусное, беспощадное избиение, пусть яростного, но лишенного разума и, следовательно, беззащитного человека. С таким же точно успехом против изощренного в схватках панкратиаста можно было поставить на скамму необученного рукопашному бою раба, лишь бы тот размахивал кулаками и яростно лягался.
Казалось, конец предрешен. Но жестокая трепка неожиданно возымела на Асамона действие. Себе на беду Автолик из Депеи беспощадными, сокрушительными ударами сумел-таки «достучаться» до сумеречного, парализованного сознания соперника. И заставил его очнуться. Опечаленный вконец Мегакл отметил это немедленно по осмысленному выражению лица питомца с жесткими, бешено сверкающими глазами.
Сокрушительные, размашистые удары Автолика пошли вдруг в воздух, в блок, снова в воздух. И ни разу в цель. И он, уже предвкушающий близкую и такую желанную победу, не успел до конца осознать неожиданно изменившейся манеры боя соперника и не успел примениться к ней. Участь Даимена из Лидии постигла его незамедлительно — ужасный удар ногой в живот свалил его на песок.
На сей раз Асамон покидал скамму при недоуменном молчании всей публики, не исключая афинян. Его беспомощность в глазах зрителей была очевидна, и подобный исход поединков казался необъяснимым. В состязаниях юных панкратиастов весьма редки удары, после которых побежденный остается лежать на песке. Однако Даимена из Лидии и Автолика из Депеи уносили со скаммы на руках, и этот факт тоже не находил здравого объяснения.
Даже Мегакл не удержался и хмыкнул по этому поводу:
— Ты обходишься со своими соперниками точно Кокал из Сиракуз, тебе не кажется?
Асамон не принял шутку. Вместо этого он хмуро осведомился:
— Где отец?
— Ты спрашиваешь об этом у меня?.. Если бы не он, а я платил ему деньги, он, клянусь, сидел бы сейчас здесь, как сижу я, — проворчал наставник, ловко обрабатывая на питомце ссадины и кровоподтеки. — Но уж коли его нет, утешайся, мой друг, приятной мыслью, что твое наследство в это время исправно прирастает. Худо-бедно, но Дамасия я, кажется, знаю. Он сейчас там, где пахнет хорошим барышом. И если он там даже сегодня, в такой день, стало быть, барыш даже слишком хорош, и упустить его никак нельзя. Но ты не должен за это держать на отца обиду. Себя самого он давно считает человеком богатым. Даже очень богатым. Правда, не настолько, чтобы считать богатым наследником тебя. А это, поверь, что-то да значит.
Рассуждая таким образом, Мегакл с опаской взглядывал Асамону в лицо, но ничего подозрительного, к своему удовольствию, более не обнаруживал. Горячие, подвижные глаза мальчика с обычной уже пытливостью наблюдали за тем, что происходило на скамме.
Совет Олимпии, устраивая состязания мальчиков, оказывал для них некоторые снисхождения в правилах. В отличие от взрослых атлетов и эфебов, их наставники имели право находиться во время состязаний рядом со своими питомцами и оказывали им всяческую помощь и попечение. Юные атлеты пользовались несколько большей, чем обычно, свободой. Многие, кто хотел, помещались вместе с наставниками, с рабами, с необходимым скарбом прямо среди зрителей, и это нередко придавало им силы.
Две пары юных панкратиастов вели схватку в разных концах скаммы. Но одна из пар в дальнем от него углу вызывала у Асамона особенный интерес. Взрывая телами белый, раскаленный песок, две истерзанные фигуры с воем бросались друг на друга. Сцепившись, они падали, катались по земле, извиваясь и осыпая соперника ударами. Но схватка только на первый взгляд могла показаться беспорядочной и грубой возней. Опытный глаз тотчас отметил бы великолепную боевую выучку обоих атлетов. К тому же, яростное упорство, отчаяние и равные с обеих сторон силы превращали бой в настоящее зрелище.
На сей раз жребий свел в поединке двух опасных бойцов. Упорного, словно скала, Бибона из города Димы и спартанца Селеада, друга Тисамена.
Зрители, разделившись на две половины, бурно сочувствовали тому и другому. Но вскоре стало ясно, что после этого поединка и Бибон, и Селеад будут не в силах выйти на скамму хотя бы еще раз. Оба атлета едва передвигали онемевшие от усталости члены. Любая попытка нанести удар заканчивалась безрезультатно. Обессиленные руки были не способны причинить сопернику сколько-нибудь вреда. Часто сам ударивший, теряя равновесие от собственного замаха, валился на соперника, повисая на нем камнем. Оба падали, беспомощные, расползались в разные стороны, но с упорством одержимых, шатаясь, вновь и вновь подымались на ноги и шли в атаку.
Наконец, спартанец в падении сумел накрыть противника телом и навалиться на него всей тяжестью. Бибон из Димы, оказавшийся внизу, для которого вес собственного тела уже был непомерным грузом, сделал несколько слабых попыток свалить с себя неподвижное тело. Но сил недостало даже на это. И он затих.
Это была тяжелая победа. Асамон видел, если Селеад соберется с силами и выйдет на скамму еще раз, то затем только, чтобы проиграть окончательно. И не слишком красиво. Те же, кто чествуют его сейчас, потом, быть может, с усмешкою отвернутся, пожимая плечами. Симпатии здесь переменчивы, а всякий неуспех разом лишает атлета былых заслуг.
…Состязания юных панкратиастов продолжались, когда глашатай возвестил имена очередной пары бойцов:
— Гнафон, сын Полидамаса из Ликосура! Против Асамона, сына Дамасия из Афин!
От неожиданности Асамон растерялся. Почемуто ему даже в голову не приходило видеть в Гнафоне соперника. Мегакл, видел его округлившиеся, изумленные глаза, развеселился.
— Все верно, мой мальчик. Жребий не разбирает, кто друг, а кто тебе враг. В жизни бывает еще хуже. Самые опасные враги случаются как раз из числа самых близких друзей. И ты не всегда об этом даже узнаешь. В этом смысле можешь считать, что тебе сегодня крепко повезло, — он похлопал его по плечу и слегка подтолкнул. — Ступай. И остерегайся, как бы твой друг не вкатил тебе добрую оплеуху, после которой ты не сможешь встать.
— Из твоих слов, — огрызнулся Асамон, — сразу видно, что друзей у тебя было слишком много.
— Увы, никто не знает, ни один человек, сколько у него друзей на самом деле. Зато сколько у него в кошаре овец, тебе скажет всякий. А все потому, мой друг, что друзья нынче не в цене, и ты сейчас сам в этом убедишься, — поддразнивал Мегакл, провожая питомца на скамму.
С противоположной стороны одновременно с ним появился атлет из Ликосура. Посреди скаммы юные агоны сошлись для приветствия. Асамон, коснувшись приятеля рукой, мрачно обронил:
— Забудь, кто я.
— Уже забыл, — последовал ответ, и по жесткому прищуру глаз, по усмешке юный афинянин понял, что это действительно так.
Им и прежде в учебных схватках приходилось встречаться в паре друг против друга. Но то была скорее игра, настолько игра, что они смогли даже подружиться. Теперь между ними стояло слишком многое, чтобы Асамон мог считать предстоящую схватку по-прежнему игрою.
Под звуки флейты оба панкратиаста, хищно пригнувшись, начали подвигаться друг другу навстречу. Внезапно, словно камень, пущенный из пращи, ликосурец бросился на Асамона. Прыжок — удар пяткой в грудь. Еще прыжок — и снова удар. Ногой… Рукой… Снова ногой. Асамон был ошеломлен подобной яростью, и даже мелькнула слабая мысль, что тут есть расчет именно на дружеские чувства, на его растерянность, неизбежную поначалу. Если это было действительно так, то расчет вполне удался. Афинянин с трудом уходил от ударов. Упал и, катаясь на спине, едва успевал увернуться от одного, как пропускал другой. Вскочил, перехватив удар на ступню, но организовать встречную атаку ему никак не удавалось — бешеный натиск Гыафона сковывал его по рукам и ногам.
Асамон знал приятеля достаточно: тот был весьма неуравновешен по натуре, и приступы внезапной, бурной деятельности вдруг необъяснимо сменялись в нем ленивой и тупой созерцательностью при полном упадке душевных сил. Но сегодня Гнафон выглядел великолепно и был опасен своей изощренной непредсказуемостью. Две победы в предыдущих поединках говорили об этом лучше всего.
Во время одного из ударов Асамону удалось все же перехватить запястье приятеля, и он сильным рывком на себя вывел его из равновесия, подставив на ходу бедро. Ликосурец, взлетев в воздух, оказался на песке. Но Асамон не стал ввязываться в борьбу с полным сил соперником. Такие положения всегда чреваты самыми неожиданными и опасными ударами, а рисковать он не хотел.
Публика расценила этот шаг не в его пользу. Послышались насмешливые реплики, свист, а кто-то ловкий даже запустил в него огрызком яблока, угодив в плечо, и вызвал тем смех.
Но на скамме все шло по-прежнему: ликосурец стремительно наступал, и афинянин, как в первых двух поединках, едва успевал защищаться. Казалось, он не мог ничего противопоставить, хотя многие помнили, чем эти поединки закончились, несмотря на малопривлекательную манеру боя. Вскоре все голоса смолкли. Появилось ощущение, будто при всем напоре и стремительности атака ликосурца выглядит беспомощнее умелой защиты соперника. Но вновь раз за разом Гнафон из Ликосура нанес два чувствительных удара по туловищу, в голову и продолжал наступать.
Зрители, недовольные бездействием афинянина, принялись улюлюкать.
И вдруг — молниеносный удар. В подбородок. Мало даже кто заметил. Словно наткнувшись на препятствие, Гнафон из Ликосура чуть качнулся назад, лицо его безвольно обмякло, зрачки покатились вверх, под веки. На подгибающихся, ватных ногах он сделал еще два слабых шажка вперед и разом, как бы сломавшись в плечах, в поясе, пал на колени, уставил незрячее лицо в небо.
Поединок был закончен.
В третий раз юный афинянин покидал скамму при всеобщем молчании обескураженной публики. Только что многие улюлюкали и осыпали его насмешками, веселились, когда огрызок яблока ударил афинянина в плечо, и вдруг приходилось признавать свои заблуждения, вместо хулы воздать гонимому хвалою — на этот нелегкий шаг необходимо время и известная доля мужества. Публика стыдливо молчала.
Мегакл, единственный, прямо от барьера подхватил питомца в охапку и, радостно похохатывая, в три прыжка вознес победителя на место, изрядно помяв его.
На каменной скамье, поверх небрежно брошенного гиматия, Асамон наткнулся глазами на кроваво-красную крупную розу с еще не раскрывшимся до конца бутоном. Равнодушным жестом наставник смахнул цветок на пол и усадил Асамона на скамью, крепко тиснув его еще раз в могучих объятиях. В возбуждении Асамон тотчас забыл о цветке. Впереди его ждал бой победителей. С Тисаменом, братом Хрисы. Все другие соперники из дальнейшей борьбы постепенно выбыли. Из них последним оставался Гнафон из Ликосура. Теперь он уходил со скаммы, опираясь на плечо педотриба, с низко опущенной головой.
Неизбежность поединка с Тисаменом юный афинянин ощущал в себе постоянно. Так муравьи предощущают грядущую жестокую засуху и голод и с особым прилежанием пополняют свои кладовые зернами полевых злаков. Это противостояние определилось между ними еще в Элиде, не по вине Асамона. И когда их однажды поставили в пару друг против друга, учебная схватка в мгновение ока превратилась в ужасное побоище. После оба были жестоко высечены в назидание всем, но в пару их ни разу с тех пор не ставили.
Мегакл, бывший свидетелем побоища, спустя время то ли в шутку, то ли всерьез заметил: «Судя по вашему любезному обращению друг с другом, война Афин со Спартой в скором будущем вполне предрешена. Для этого нет нужды быть пророком».
С появлением Хрисы беспричинная, казалось бы, неприязнь между ними обрела наконец твердую почву.
Асамон ждал поединка с нетерпением. Для него это была единственная возможность одолеть спесивую гордость спартанцев по отношению к себе. Он должен сокрушить Тисамена, лучшего из них, излюбленным оружием самих спартанцев. На глазах у всех. Другого выхода нет. Мегакл тысячу раз был прав, лишая его выбора. Или пусть его, Асамона, вынесут со скаммы мертвым эти неподвижные рабы-нубийцы с безжизненными, тупыми физиономиями. Он готов теперь на все, кроме поражения.
По обыкновению участникам боя победителей давалось какое угодно время, чтобы подготовить себя к поединку. Но на сей раз ни один из соперников не захотел использовать это право.
Мегакл, провожая Асамона на скамму, неторопливо наставлял:
— У твоего соперника, мой друг, есть одно достоинство, которое следует превратить в недостаток. Он думает, прежде чем сделать. А ты делаешь, прежде чем подумать. Поэтому не давай ему думать, наступай. Ни одной паузы на размышление. И тогда собственный недостаток ты обратишь в достоинство. Да помогут тебе боги, — пробормотал он вслед, тяжело опираясь руками на горячий камень балюстрады.
Грациозная, гибкая фигура мальчика, словно отлитая из бронзы, застыла посреди скаммы с поднятой вверх правой рукой.
— Асамон, сын Дамасия из Афин! Против Тисамена, сына Теллиса из Спарты! — прокричал глашатай и, отирая покрытый каплями пота коричневый лоб, поспешно убрался в тень.
Тисамен вместо приветствия слегка ударил афинянина кулаком в плечо и повернулся в свой угол, даже не удостоив взглядом. Это был рослый, широкий в кости атлет, несмотря на свой юный возраст, и в будущем обещал превратиться в такого же гиганта, каким выглядел отец. Хотя при несомненной телесной силе это обстоятельство сообщало его движениям некоторую медлительность. Ее имел в виду Мегакл, давая свои наставления. Но Асамон, преисполненный неприязни к спартанцу, на сей раз с ним не согласился.
— Медлить еще не значит думать, — сквозь зубы обронил он.
После взмаха пальмовой ветвью панкратиасты начали сходиться, пожирая друг друга глазами. У каждого в юной крови злой удалью вскипала застарелая вражда и соперничество двух великих городов. Словно чума или черная оспа, они заражали всякое новое поколение, и болезнь то обострялась, то перетекала в некие скрытые формы перед лицом более страшной внешней заразы и там затаивалась до поры, выжидая повод или новое обстоятельство, чтобы обнаружить вдруг всем свою безобразную личину.
Асамон после первых же ударов почувствовал грозную силу соперника. Это был не Гнафон из Ликосура, изощренный и затейливый, но всего лишь шалопай в панкратии. Для спартанца панкратий от младых ногтей являлся образом мысли и образом жизни, как это подобает отпрыску из рода потомственных воинов. Его кулаки казались отлитыми из железа, а в обороне он был цепок и предусмотрителен. Несомненно, Тисамен вскоре тоже почувствовал свое превосходство над афинянином, и жесткая складка у губ обрела выражение снисходительной усмешки. Но одной победы ему было явно недостаточно, и Асамон понял, что заговор, о котором его известила ночью фракиянка, вовсе не пустая угроза. Он дважды перехватил коварные удары Тисамена ногой в низ живота — один раз на стопу, другой — на скрещенные предплечья, и едва уклонился от удара расслабленной кистью по глазам, способного превратить человека в беспомощного слепца.
Зрители возбужденно загудели.
Но педотриб, видя все, безмолвствовал. Он не имел права вмешиваться в поединок, поскольку подсудным здесь является только результат, а не намерение, которое могло быть попросту ложным маневром, весьма распространенным, когда один из соперников желал нагнать на другого поболее страху. Впрочем, в панкратии допускались любые удары в любое убойное место. Не дозволялось колоть растопыренными пальцами в глаза и рвать рот, зацепив скрюченными пальцами губы соперника. В остальном ничего предосудительного не усматривалось, хотя до увечий, конечно же, старались не допускать сами педотрибы.
Асамон молниеносным ударом в губы вдребезги разбил снисходительную усмешку, но это был, пожалуй, единственный его ощутимый успех.
Запас приемов и ударов, способных изуродовать человека, был у Тисамена, казалось, неисчерпаем. Он едва не вывел ему из сустава ногу, ударив пяткой в расслабленное колено. Выламывал пальцы рук. Его кулаки проходили впритирку возле висков, обдирая и отрывая уши, и кровь уже обильно струилась из надорванной мочки, перемазав плечо и шею…
…Афинский купец Дамасий, опираясь одной рукой на раба и обливаясь потом, направлялся в палестру. Чувство тревоги, похожее на внезапный испуг, заставило его бросить все неотложные дела в лавке и едва не вприпрыжку поспешить сюда. Он задержался несколько возле ниши с фонтанчиком у самого входа и с наслаждением подставил разгоряченное лицо под хрустальную, сверкающую струю. Кое-как перевел дух.
Заключительная схватка победителей только начиналась, но картина, представшая его взорам, повергла Дамасия в ужас. Асамон, его дорогой мальчик, был весь в крови и выглядел много слабее своего рослого соперника из Спарты. Тяжелые, словно камни, удары с неумолимой жестокостью один за другим потрясали его тело. Он на глазах слабел и не всякий раз успевал прикрываться. Редкие и вялые ответные удары, хотя и достигали цели, но лишь раздражали спартанца. Зверея от вида и запаха крови, слабости соперника, боец из Спарты добивал, по сути, уже беспомощную жертву.
На противоположной стороне палестры Дамасий вдруг выхватил глазами наставника, грузно навалившегося на барьер. На угрюмом лице Мегакла он тотчас отметил печать полной растерянности, словно в подтверждение увиденному, и слезы хлынули у него из глаз.
— О, мой мальчик! Мой мальчик! Только не это… Милостивые боги, не оставьте чадо мое. Все его грехи — это мои грехи, меня накажите!
И вдруг — удар. Прямо в лицо. Асамон без чувств рухнул на песок. Атлет из Спарты навис над ним, готовый, едва заметив признаки жизни, добить, вырвать из глотки последний вздох. Но довольная улыбка уже скользнула по его губам. Афинянин не продержался и десятой доли того, что он ожидал. Это был самый короткий поединок.
Дамасий трясущимися руками закрыл лицо. Ужасное зрелище было невыносимо для отца и исторгло из груди тяжкий стон. Вероятно, Дамасий не устоял бы на ослабевших разом ногах, когда бы раб не подхватил вовремя своего господина.
Тисамен, сын Теллиса из Спарты, поднял глаза, желая увидеть, прочесть на возбужденных зрелищем лицах свою победу. И в этот момент Асамон кошкой метнулся с земли к нему на грудь. Ногами обхватил поперек пояса, и шея спартанца, словно в сработавший волчий капкан, угодила в мертвый захват между предплечиями. Некоторое время еще, шатаясь, спартанец держался на ногах, яростно срывая ногтями кожу на спине и боках своего врага, оставляя кровавые следы, хватался за волосы. Но захрипел вдруг и рухнул, как подрубленный, вместе с седоком, изгибаясь и взрывая слабеющими, судорожными ногами фонтаны песка.
Педотриб с грозным криком бросился к сцепившемуся клубку, но только с помощью стражников с величайшим трудом ему удалось отодрать Асамона от поверженного, полузадушенного тела.
Дамасий сидел на скамье, оглушенный, уронив голову на грудь. Он не видел вокруг себя ничего и не соображал, поэтому его помраченный рассудок не тотчас поверил, когда спустя время глашатай громогласно возвестил:
— Асамон, сын Дамасия! Из Афин! Победил всех в панкратии!
Глава 9
Закатное солнце жидким золотом залило портальную арку северо-западного входа в Альтис и превратило площадь перед Пританеем в роскошное золотое блюдо, выложенное золотым булыжником. Площадь-блюдо была обрамлена по краям искусной золотой резьбой с изображениями богов и героев, помещенных неизвестным мастером среди могучих платанов и обильной кружевной листвы. Многие жертвенники курили в золотое небо кудрявые серебристо-розовые дымы.
Дамасий в златотканом персидском халате, наброшенном поверх льняного хитона, встречал на ступенях Пританея званых гостей. Они подходили по одному, реже по два и тотчас попадали в дружеские объятия радушного хозяина.
— Ах, как я рад, любезнейший мой Ямвлих, что ты не пожалел своего драгоценного времени и удостоил нас присутствием. Умные, благовоспитанные люди нынче так редки. Очень, очень редки, а когда это к тому же твой старинный друг… О боги! Какой неоценимый дар вы мне преподносите. За это я вам воздаю тысячекратно хвалою!
Учтивые речи душистой миррой вливались в уши любезного гостя, и услаждали сердце. Круглолицый, дородный Ямвлих с Лесбоса, торговец вином, довольно похохатывал и трепал большой, мягкой рукой Дамасия по плечу.
— Ну, да… Ну, да. Это же, погоди… ха! Это же сколько, почтеннейший, мы с тобой не виделись? Должно быть, с самого потопа? Ха-ха-ха! Ужасно рад… тоже. Клянусь Дионисом!
Придерживая под локоток и не переставая нашептывать, Дамасий провожал его галереями и переходами в отведенные покои и, извинясь, что принужден оставить его на короткое время, спешил назад встретить следующего.
Едва гость, снявши обувь, переступал порог, его встречали две красивые рабыни. Они обмывали гостю ноги и подносили глубокую серебряную чашу с водой, чтобы он мог ополоснуть перед трапезой руки и насухо вытереть узорчатой, мягкой тканью. Затем рабыни вводили его в небольшую пиршественную залу, где стояли двенадцать резных лож, по числу приглашенных гостей, убранные узорчатыми покрывалами, и на каждом в изголовье покоилась шерстяная расшитая подушечка с золотыми кистями и крученой, золотой бахромой.
Здесь рабыни препоручали гостя благообразному рабу-сирийцу с коричневым полированным черепом и остатками седых волос за ушами. Сириец с низким поклоном вручал каждому гостю от имени хозяина золотое нагрудное украшение стоимостью, должно быть, в пять золотых дариков и венчал его достойную голову роскошным венком из свежих, благоуханных цветов. Затем по знаку сирийца один из четырех рабов, стоящих в углу залы, подносил гостю серебряный фиал, наполнив его прежде вином, и блюдо с фруктами, и с поклоном пятился в свой угол, предоставляя наконец гостя самому себе и давая время, чтобы тот мог оглядеться вокруг.
Зала была обычной — с очагом в углу, с полами, покрытыми мозаичной работой, с потолочной сырой росписью, где изображались многие подвиги и сцены из жизни небожителей, и по краям затейливые арабески обрамляли их. Стены также были расписаны и, по прихоти Дамасия, украшены со вкусом бронзовыми орнаментами, слоновой костью и золотом. Были повешены тут и расстелены чудные персидские ковры толщиною, должно быть, в пластину свежесрезанного дерна, завеси и драпировка из расшитых узорами, свободно висящих тканей, картины в роскошных рамах и прочая подобная безделица, приобретаемая для услады души и отдохновения от трудов.
Откуда-то, словно издалека, но явственно слышимая, звенела сладкозвучная арфа.
Когда гости все собрались, и зала наполнилась оживленным гулом, Дамасий каждому предложил занять его ложе, а рабы вновь наполнили серебряные фиалы вином. Тогда поднялся со своего места громогласный и красноречивый Феспид, хлеботорговец из Афин, и с заговорщическим видом, подморгнув всем, обратился к Дамасию:
— Гей, Дамасий! Я знаю тебя, ты знаешь меня. Еще с детства. Ведь мы с ним, не глядите, что он с виду такой старый… мы с ним ровесники. Да, да! Его отец, досточтимый Эвкл, раз, а то два на день обязательно рвал мне уши за проделки Дамасия. Только взгляните, какие они у меня теперь большие. Как у слона. А мой отец, досточтимый Леокрит, за мои проделки рвал уши бедняге Дамасию, и он поэтому до сих пор плохо слышит. Когда ему это, скажем, не слишком выгодно.
Оратор переждал смех и вкрадчивым голосом продолжал:
— Как вы все понимаете, мы оба постоянно чувствовали себя незаслуженно оскорбленными, ибо каждый из нас терпел наказание, увы, за другого. И страдание нас сблизило окончательно и возвысило наши грешные души. С тех пор моя с ним дружба только крепла год от году, и поверьте мне, мои дорогие друзья, о гостеприимстве и радушии почтенного Дамасия я знаю не понаслышке. Я частый гость в его доме, и поэтому сейчас мне весьма больно видеть, что два ложа по левую руку моего хлебосольного друга остаются пустыми. Скажи же, Дамасий, — голос оратора загремел праведным апофеозом и вдруг упал скорбно. — Ответь нам всем, кто такие эти люди, кого ты пригласил преломить с тобою кусок хлеба, а они столь легкомысленно пренебрегли твоим гостеприимством? Мы все, здесь сидящие, желаем знать их имена.
— Да, да! Мы желаем!
— Ответь, Дамасий. Кто они? Кто такие? — поддержали Феспида гости.
Дамасий поднял руку, успокаивая всех, и с загадочным видом удалился. Вдруг грянула музыка. Пурпуровые занавесы важно разъехались в стороны, и счастливый отец ввел, подталкивая впереди себя, смущенного и улыбающегося в сторону Асамона.
— Асамон! Сын моего друга Дамасия! Его законный и единственный наследник. Победил всех в панкратии! Слава, слава, еще раз слава тебе, доблестный юноша! — прогремел довольный Феспид, и гости дружно подхватили здравицу.
Юного олимпионика под пение «Тенеллы…» усадили подле отца по левую руку и увенчали почетным лавром, а Дамасий представил гостям Гнафона из славного города Ликосура.
— Они такие же друзья с моим сыном, как мы с уважаемым Феспидом. И со всеми вами, разумеется, тоже, — пояснил Дамасий. — Если бы сегодня наш юный друг из Ликосура не уступил любезно свою победу, то олимпиоником, разумеется, был бы он.
Гости выпили вино в честь победителя, и щедрый хозяин дал в дар каждому по серебряному фиалу, из которого оно было выпито. И велел подать другие, из золота. И еду.
Рабы тотчас внесли на медных блюдах коринфской работы одинаковые караваи хлеба, а также птицу — жареных уток, индеек, гусей и множество другой румяной снеди, нагроможденной в изобилии. Каждый взял кушанье, какое хотел, и передал блюдо стоящему сзади рабу. Но разнообразные яства появлялись одно за другим, и вот уже двое рабов, напрягаясь под тяжестью, внесли, ухвативши с двух сторон, огромное серебряное блюдо, на котором лежал пышный белый хлеб и разная лесная и полевая дичь — дикие гуси, козлята, зайцы, куропатки, дрозды и дрофы были тут.
Когда гости досыта наелись и вымыли руки, остатки пищи вместе с блюдом исчезли, словно по мановению. Но появились следом красивые рабыни со множеством свежих венков и заменили всем старый, увядший, а раб-сириец вручил с низким поклоном каждому гостю золотой убор, равный по весу тому украшению, которое уже красовалось у них на груди.
Все приняли этот щедрый дар с благодарностью, осыпая радушного хозяина похвалами.
Среди гостей Дамасия собрались все люди торговые, и после шуток, здравиц и веселых, необязательных речей их мысли обратились к вещам привычным: дешевизна-дороговизна, цены на хлеб, соленую рыбу, канаты; торговые дороги и караванные пути, военные действия, которые или разоряли, или, напротив, приносили прибыль. Зала наполнилась ровным, неспешным говором.
Неподалеку от Асамона возлежал костлявый, черный от солнца Креофил из Тира, скорее путешественник, нежели торговец. Два года потратил Креофил, чтобы добраться до загадочной Индии, и год, чтобы воротиться назад на малоазийский берег.
— И что же, милейший Креофил? — допрашивал его с любопытством добродушный Ямвлих с Лесбоса. — Богаты ли там люди? И чем торгуют?
— За наши товары тамошние племена пригоняли нам быков, платили рабами и необделанными кусками серебра и золота, и меди. Все это водится на их земле в изобилии. Но чеканных денег индийцы не знают. Так и другие купцы, кто плавал в Индию, говорили мне.
— Оно конечно, — сомневался Ямвлих, — чем длиннее дороги, тем твое золото становится дороже. Но вот я слышал, у нас под боком с тобой, в Лидии, течение реки Тмола тучами приносит золотой песок. Тамошние жители, когда появляется нужда в золоте, загоняют на перекаты стадо-другое баранов с длинным руном и держат их в воде, перегородив реку, весь день с утра, а когда солнце начинает клониться к закату, они выгоняют стадо на берег. При этом бараны шатаются от тяжести застрявшего в руне золотого песка, а многие не могут даже идти, и хозяева, ухватив за рога, вытаскивают их на берег.
— Ты говоришь, в Лидии?
— Ну да. Да. Но неужели ты не слышал про это? — дивился добродушный Ямвлих.
— Я слышал, но будто во Фракии, в верховьях Стримона, любезный. По малым притокам.
— Во Фракии не-ет. Там леса. Ах, какие там леса! Корабельные рощи. И много сосны для весел. Чудные там леса.
Гнафон вдруг вспомнил что-то и прыснул со смеху. И стал нашептывать было приятелю на ухо свою историю, во вездесущий Феспид поймал его за руку и громогласно пристыдил:
— Ну, нет! Нет, милый юноша. Так не годится. Коли есть что, так ты выкладывай всем. Мы тут друг от друга, — он выделил голосом и интонацией «друг от друга», — мы тут друг от друга секретов не держим. Так что, милости прошу.
Все одобрительно загудели, так им по душе пришлись слова хлеботорговца Феспида.
— Вовсе нет, почтенные, — звонко рассмеялся Гнафон, нимало не смущаясь. — Но я подумал, не подобает мне, глупому отроку, отнимать у вас время и осквернять ваши уши своими недостойными речами. Однако, если вы все считаете себя моими друзьями, что ж… я готов
Учтивая и веселая речь ликосурца рассмешила достойных купцов, и ему было велено продолжать.
— Когда вы заговорили о Фракии, — начал Гнафон, — я вспомнил один странный обычай, о котором услышал совсем недавно. У фракийских племен, которые живут севернее крестонеев, когда умирает глава семьи, его многочисленные жены вместе с друзьями и родственниками покойного собираются вокруг тела и начинают яростно спорить, какую из жен он любил больше других. Они спорят так день и спорят ночь, и еще день, и еще ночь. На третьи сутки, разрешив спор, любимую супругу торжественно закалывают и хоронят затем вместе с мужем. Остальные жены горюют и расцарапывают в кровь лица, что выбор пал не на них, ведь это для каждой величайший позор.
Все подивились чужому обычаю и похвалили рассказчика.
Но вот четыре раба, ухватившись с разных сторон и напрягаясь под тяжестью, внесли позолоченный серебряный поднос. Поднос был столь велик, что на нем поместилась огромная жареная свинья, положенная навзничь. Она показывала всем брюхо, набитое изысканными и вкусными вещами: там были запеченные дрозды, жаворонки, яичные желтки, устрицы, морские гребешки. Над блюдом вился легкий парок, и зала тотчас наполнилась ароматными запахами.
Красивые рабыни внесли следом по два лекифа с душистой миррой. Один из них был золотой, другой — серебряный, и оба вмещали по котилу. Раб-сириец с низким поклоном предложил каждому из гостей по два лекифа в дар от имени хозяина и вызвал бурю восторга подобной щедростью.
Пока все это раздавали гостям, а рабы резали свинину и золотыми лопатками накладывали всем румяные огромные куски, истекающие соком, Дамасий что-то шепнул сирийцу, и тот принес нечто, покрытое куском ткани. Дамасий, смеясь, сдернул ткань и приказал обнести и показать каждому, сославшись, что так делают в Египте по древнему обычаю на всех застольях, вроде нашего с вами.
В руках сириец держал деревянное изображение мертвеца, лежащего в гробу, вырезанное и раскрашенное столь правдоподобно, что всякий, едва взглянув, не мог не содрогнуться от вида смерти. На крышке гроба, прислоненной рядом, читалась отчетливо надпись:
«ВЕСЕЛИСЬ И РАДУЙСЯ ЖИЗНИ, ПОКА МОЖЕШЬ.
ВЕДЬ И ТЫ БУДЕШЬ СКОРО ТАКИМ»
Подле Дамасия, по правую от него руку, возлежал моложавый еще, с черной, как смоль, бородой, уложенной на ассирийский манер, богатый пафлагонский купец по имени Архиад. Среди этих людей он находился впервые и мало кого знал, поэтому большей частью отмалчивался да слушал чужие разговоры. Но при виде деревянного мертвеца Архиад сдвинул брови и тяжко вздохнул, чем до слез рассмешил Дамасия.
— Неужели, любезный Архиад, эта деревяшка так тебя перепугала, что ты не способен воспринять ее как шутку?
— Ах, милый Дамасий, — печально качнул головой пафлагонец. — Я месяц как из Египта, по торговым делам, и, сказать по правде, эта страна мне пришлась вовсе не по нраву. Египтяне умны, но смерть они почитают много больше, чем жизнь. От тамошних шуток и от веселья всегда припахивает могилой. Как вот от этой раскрашенной деревяшки. Даже любовь, стоящая в начале всякой новой жизни, у них издает запах тлена, — тихо добавил он. И замолчал.
Но гости услышали эти его слова и потребовали, чтобы он продолжал рассказ. Архиад вначале отказывался и даже предупредил, что его случай только испортит им веселье, но тем самым еще более всех заинтриговал, и присутствующие обратились в слух.
— Будь по-вашему. Я доскажу. В начале лета я отправился в Египет на трех кораблях и прибыл в город Мемфис. Поутру я разыскал дом богатого египтянина, обратиться к которому мне посоветовали друзья. Имя этого человека Рамус.
— Я тоже знаком с ним, — послышался чей-то голос. Кажется, хлеботорговца Феспида.
— К сожалению, в его дом пришло великое горе. Неожиданно умерла любимая дочь, известная во всем городе красавица. Хозяина я нашел подле тела в глубокой скорби, но из-за сильного трупного запаха не смог вымолвить ни слова. И поспешил удалиться, негодуя на себя за слабость. Но хозяйский эконом, видя мое состояние, все мне растолковал. Сразу после смерти покойников в Египте принято бальзамировать. Это делают даже самые бедные за умеренную плату. Но тела жен знатных людей и красивых женщин они передают бальзамировщикам только через три или четыре дня, чтобы бальзамировщики с ними не совокуплялись, что вовсе у них не редкость. А многие даже предпочитают такую любовь обычной, ибо находят в этом дополнительные краски.
Хлеботорговец Феспид в знак соглисия склонил голову. Усмехнулся.
— Такую любовь называют еще «египетской», и это сущая правда. Иногда раздумаешься на досуге и спросишь себя: неужели столь древний народ, начала которого уходят во мрак тысячелетий, усовершенствовал себя лишь до того, что перестал различать живую женщину от мертвой?
Гости задумчиво молчали.
— Скорее, любезный Феспид, это признак вырождения, а не усовершенствования нации, — развел руками Дамасий и поворотился к пафлагонцу, как бы ища поддержки.
— Я так не думаю, — возразил Феспид. — Дело, на мой взгляд, вовсе не в Египте, если быть до конца честным. Это все есть человек, а значит, каждый из нас, здесь сидящих. Настоящий наш лик отвратителен. Своим разумом мы лишь скользим по гладкой поверхности этой мрачной пучины, но, даже подозревая, не решаемся погрузиться в нее внимательным взором, чтобы не ужаснуться увиденному и не сойти с ума, ибо слой разумного в человеке столь же тонок, как плодородный слой почвы на поверхности земли.
Он замолчал, и тишина, воцарившаяся вслед за его словами, свидетельствовала, что каждый из присутствующих пытался соотнести их смысл с собственными ощущениями и, быть может, примерить на себя.
Дамасий по праву хозяина первым нарушил затянувшееся молчание, ударив трижды в ладони. Заиграла веселая музыка, и роскошные занавеси на противоположной стороне колыхнулись и поползли вверх и в стороны, обнаружив вместо стены еще одну комнату, но меньших размеров и с отдельным входом. Через этот вход проскользнули чередою одна за другой, колыхаясь в изящном танце, юные танцовщицы, одетые одни нереидами, другие — наядами, третьи — лесными дриадами. После них появились какие-то комедианты, ряженые птифалами, и нагие фокусницы, кувыркающиеся на мечах и выдувающие изо рта и ушей огонь.
Когда представление закончилось, и завесы упали, все обратились вновь к винам — фасийскому, мендесийскому, лесбосскому, и рабы по первому знаку наливали из узкогорлых скифосов в золотые фиалы гостей рубиновые, изумрудные, искрящиеся солнцем желтые и светлые вина, кто какое хотел, и всяк сам по вкусу разбавлял свою чашу водой из широких гидрий.
Гости были уже в том приятном состоянии, когда рассудок покидает нас, и рабы внесли оправленное серебром хрустальное блюдо, полное жареной рыбы всевозможных сортов, а красивые рабыни вновь надели на каждого свежий венок взамен увядшего и поднесли серебряную чашу с водой, чтобы гость омыл в ней руки.
Едва они удалились, появился старый сириец и в очередной раз с низким поклоном от имени хозяина подарил каждому золотой убор, венчающий голову, вдвое тяжелее прежних, и новые двойные лекифы с миррой.
Дамасий со смехом помог чернобородому Архиаду водрузить золотой венец на голову, но куда девать остальные подарки, которые со сладким звоном то тут, то там падали из рук на пол, никто не знал. Тогда хозяин распорядился принести маленькие изящные корзинки, сплетенные из пластинок слоновой кости, и все стали укладывать в них и наперебой поучать друг друга, как это лучше сделать, так что солидное застолье стало больше походить на палестру, когда домашние рабы разом приводят туда малых детей.
Это приятное занятие нарушил хлеботорговец Феспид. Встав с ложа, он поднял руку, требуя тишины.
— Досточтимые гости, друзья! Завтра многие из вас отправятся на гипподром, дабы насладиться зрелищем конных ристаний. Но я почти уверен, не все вы знаете, что наш гостеприимный хозяин — владелец двух великолепных упряжек, и завтра его кони примут участие в состязании колесниц.
— Допущена одна упряжка, мой добрый Феспид, — рассмеялся Дамасий. — Только одна. На сей раз ристальщиков оказалось слишком много. На всех не достанет места.
Гости дружно осушила свои фиалы за успех коней Дамасия еще и еще раз, и хлеботорговец Феспид выразил желание доставить гостеприимному хозяину небольшое удовольствие. По его знаку сириец пригласил в залу кифареда в расшитом золотом, длинном до пят хитоне с рукавами, поверх которого был надет обыкновенный, подпоясанный хитон, а сверху накинута прошитая золотом хлена, вероятно, взятая на время. Голову музыканта венчала золотая повязка и лавровый венок, хотя изрезанное морщинами лицо показалось Асамону весьма вздорным и надменным, как это бывает у всех гордецов, сознающих собственную бедность и оскорбленных ею.
Перед началом пира Асамон заметил его в одном из переходов, в углу, вдвоем с каким-то флейтистом, ссорящимися. Они осыпали один другого грязной бранью, и кифаред скрипучим, словно деревянная ось, голосом называл флейту не инструментом, из которого можно извлекать божественные звуки, а ослиным срамом. Порядочный человек, если он действительно порядочный, никогда не сунет эту гадость себе в губы.
Хлеботорговец Феспид, однако, представил кифареда как искуснейшего в своем ремесле. Но когда он предложил ему назвать свое имя, тот с решительностью отказался. Неожиданно сильным, певучим голосом он попросил у всех благосклонного внимания и в конце, если его песнопение придется почтенному собранию по вкусу, если гости сами пожелают узнать его имя, это будет для певца достойнейшей наградой.
Такая речь произвела на всех благоприятное впечатление, и гости приготовились слушать.
Музыкант тяжело прикрыл веки, и словно суетная тень сбежала с его лица. Оно озарилось вдруг отблесками того огня, который уже пылал в нем самом, на алтаре его вдохновенных Муз, и черты человека, еще недавно ничтожного и вздорного, быть может, на глазах у всех чудесным образом переменились, и весь облик его обрел богоподобна.
Левой рукой, узловатыми, длинными пальцами пробежал по струнам кифары, висящей на широком ремне, и вдруг ударил плектром по всем разом, исторгнув из них рыдающий стон такой силы, что разом все содрогнулись и мороз ощутили на коже. Взрокотали сладкозвучные струны, и голос аэда наполнил трепетом внимающие души.
«…Выйдя к берегу серого моря,
Он один в ночи
Воззвал к богу, носителю трезубца;
К богу, чей гулок прибой,—
И бог предстал перед лицом его.
Сказал тогда Пелопс:
«Если в милых дарах Киприды
Ведома тебе сладость,—
О, Посейдон!
Удержи медное копье Эномая,
Устреми меня в Элиду на необгонимой колеснице,
Осени меня силой!
Тринадцать мужей, тринадцать женихов
Погубил он, отлагая свадьбу дочери…»
Так повел он повествование — из середины, с рефрена, но затем искусно и сильно возвратился к началам предания, когда царь Писы, могущественный Эномай, чья власть простиралась от моря до моря, вдруг получил предсказание оракула, что в скором времени его ждет смерть — от руки мужа собственной дочери. Мрачные думы обуяли могучего владыку, и не стало ему с тех пор покоя ни в роскошном дворце, ни в излюбленных им охотничьих потехах. Сон оставил его, и однажды в помрачении рассудка он, словно тать в собственном доме, прокрался в полночь в спальню юной Гипподамии, скрывая в складках одежды кинжал.
Но цветущая красота дочери, золото ее волос, широкими волнами стекающее по всему изголовью на пол, остановили безумную руку.
И тогда решил царь Писы — пока жив, он не выдаст свою дочь замуж, кто бы ни захотел стать ее мужем, или кого бы ни захотела выбрать она сама. Но слухи о красоте Гипподамии давно полнились далеко за пределами огромного царства, и от женихов вскоре не стало покоя.
Много славных героев приходили во дворец Эномая, просили руки его дочери. Он не мог отказывать всем беспричинно, тем самым незаслуженно оскорбляя их. Тогда Эномай разослал во все стороны глашатаев и объявил, что отдаст Гипподамию в жены лишь тому, кто победит его, царя Писы, в состязании на колеснице. Но чтобы отпугнуть назойливых претендентов, поставил страшное условие: если победителем будет он сам, то побежденный должен поплатиться за свою дерзость жизнью. Во всей Элладе не было равного Эномаю в искусстве управлять колесницей, а его кони, подарок бессмертных богов, были быстрее бурного северного ветра Борея. И царь уверен был в своей победе.
Страх лишиться жизни остановил многих, но не всех. Один за другим приходили они во дворец в Пису, готовые состязаться с Эномаем, лишь бы получить в жены Гипподамию — так она была прекрасна. Но каждого из героев неизменно постигала злая доля — всех убил Эномай, где настиг на своей колеснице, убил их коней и возниц и побросал трупы их в широкий ров, вырытый неподалеку от Олимпии. Отрубленные головы женихов Эномай привозил во дворец и накалывал их на медных штырях на ворота, чтобы каждый, приходивший вновь, видел, как много славных героев пало от руки Эномая, и заранее знал, какая участь ожидает его.
Однажды прибыл ко дворцу славный Пелопс и осадил перед широкими меднокованными воротами свою колесницу. Слезы оросили ему грудь, едва он сошел, ибо многим из погибших тринадцати женихов он был добрым другом, а теперь видел их поруганные головы наколотыми на страшных спицах.
Череп первого из женихов, Мармака, был уже голым, без плоти. Беспощадное солнце и проливные дожди вымыли и высушили кость добела. Теперь дикий рой нашел тут свое пристанище, и пчелы веером разлетались из пустых глазниц на цветущие вокруг луга за сладким взятком. Последняя голова, несчастного Триколона, еще сочила на медь сукровицей, и не пчелы, а жирные мухи летали вокруг и облепили ее, превратив в сплошное, подвижное месиво.
После Мармака вторым от руки Эномая погиб красавец и весельчак Алкаф, сын Портаона. За ним были убиты Эвриал, Эвримах и Кротал. Кто были их родители, и откуда они родом, Пелопс не знал, но прочел ниже их имена, выбитые на меди.
Следующая за Кроталом висела голова лакедемонянина Акрия, основателя Акрий. Год назад Пелопс веселился у него в гостях, и вот судьба вновь свела их вместе. После Акрия были убиты Эномаем Капет, Ласий, Халкодонт. Злая участь постигла в этом состязании Аристомаха, Прианта, Пелагонта, Эионея, а также знаменитого Эрифу, сына Левкона и внука Афаманта, по имени которого был назван город Эрифры в Беотии.
Но не остановило это Пелопса, ибо страх смерти только веселит сердце храброго и украшает ему жизнь, как пряная приправа улучшает вкус мясного блюда. Любой ценой надумал Пелопс добыть Гипподамию и — вошел во дворец.
Сурово принял Эномай гостя и сказал ему:
— Ты хочешь получить в жены мою дочь? Разве не видел ты, неразумный, сколько славных героев сложило за нее головы в состязании со мной? Смотри, и ты не избежишь их участи.
— Напрасно ты так уверен в себе заранее, о могучий царь, — дерзко ответил ему Пелопс. — Боги, надеюсь, не оставят меня милостью, и Гипподамия станет моей. Ты же, когда проиграешь мне спор, отдели в приданое за дочерью половину своего царства.
Злобная усмешка вспыхнула на губах Эномая от таких речей. Но сдержал себя до поры царь Писы.
— Слушай же, Пелопс, — сказал он, — вот условия состязаний: путь твой лежит от города Писы через всю Аркадию до самого Истма, где море. Кончается он у жертвенника властителя морей Посейдона, недалеко от Коринфа. Если ты первый достигнешь жертвенника, то ты победил. Но горе тебе, если я настигну твою колесницу в пути! Тогда мое копье пронзит тебя, как пронзило оно уже многих героев, и ты бесславно сойдешь в мрачное царство Аида. Я дам тебе лишь одно снисхождение, его давал я всем другим: ты тронешься в путь раньше меня, я же принесу прежде жертву великому Зевсу и только тогда взойду на колесницу. Спеши проехать как можно больше пути, на эти мгновения ты продлишь жалкие остатки твоей жизни.
И повелел Эномай позвать к нему медника. Когда медник пришел, царь указал на Пелопса и велел отковать для его головы на ворота новый штырь и выбить имя под ним.
Пылая гневом, покинул Пелопс дворец жестокосердного царя Писы. Он видел, что только хитростью возможно для него добиться желанной победы и отомстить за убиенных безвинно товарищей. Воздать за зло злом же.
Ночью тайно он проник в дом царского возничего Миртила, сына Гермеса, и вывалил перед ним грудою золото и серебро, и цветные каменья в награду. Он просил его не вставлять чеки в оси, чтобы соскочили колеса с колесницы Эномая, и задержало бы это царя в пути: чтобы подрезал Миртил незаметно упряжь или расковал лошадей, и они бы охромели в дороге и остановились.
Не согласился Миртил на подкуп. Он велел Пелопсу забрать все золото и драгоценности и покинуть его дом. Зная, сколь искусен Миртил в управлении колесницей, Пелопс предложил ему сверх того коней, самых быстрых, каких он выберет сам в его табунах, а когда с его помощью он победит Эномая, обещал Пелопс отдать Миртилу половину Эномаева царства. Но неподкупен, как и прежде, оставался царский возничий. И тогда решил Пелопс применить последнее средство. С тяжелым сердцем отважился он на подобный шаг, однако выбора у него не было. К тому же, подумал он, никакое средство не может быть чрезмерным против Эномаева злодейства.
Прослышал стороною Пелопс, что Миртил сам давно любит красавицу Гипподамию, но не решается вызвать царя на состязание, лучше других зная быстроту его коней. И тогда сверх предложенных даров после победы над Эномаем обещал Пелопс несговорчивому Миртилу подарить право первой ночи с Гипподамией.
И Миртил согласился на это.
Настало утро. Позолотила восходящая, розоперстая Эос небесный свод. Вот уже показался на небе лучезарный Гелиос на своей золотой колеснице. Скоро начаться состязанию. Обратился Пелопс к великому колебателю земли Посейдону, умоляя его о помощи, и вскочил на колесницу. Царь Эномай подошел к жертвеннику Зевса и дал знак Пелопсу, что он может трогаться в путь. Погнал Пелопс коней во весь опор. Гремят по камням колера его колесницы. Как птицы несутся кони. Быстро скрывается в облаке пыли Пелопс. Гонит его любовь к Гипподамии, страсть к отмщению и страх за свою жизнь, ибо нет в нем полной уверенности, что Миртил сдержит слово.
Вот далеко за ним послышался грохот колесницы Эномая. Настигает царь Писы дерзкого сына Тантала. Как буря несутся кони царя, вихрем крутится пыль от колес колесницы. Ударил хлыстом по коням Пелопс, еще быстрее понеслись они. Ветер свистит в ушах от их бешеного бега, но разве уйти ему от коней царя Эномая, которые быстрее северного ветра Борея!
Все ближе и ближе Эномай, уже чувствует за спиной Пелопс горячее дыхание его коней, уже видит, оглянувшись, как с торжествующим, злорадным смехом царь взметнул над головою длиннотенное копье.
— Недалеко же ты успел уйти, ничтожный наглец! Сегодня твоя глупая голова украсит мои ворота!
И, забавляясь, он уколол острой медью Пелопса между широких лопаток еще и еще раз. В отчаянии взмолился Пелопс Посейдону — и властитель безбрежного моря внял его мольбам. Лопнула вдруг крепкая упряжь, и соскочили разом колеса с осей колесницы. Она опрокинулась, и грянулся наземь жестокосердный царь Писы, разбившись о камни. Мрак смерти покрыл его очи.
С торжеством воротился Пелопс в Пису и взял в жены прекрасную Гипподамию, завладел огромным царством Эномая. Но, счастливый, он не ведал еще, что зло переимчиво, словно зараза, и, раз ступив на этот путь, человек уже не волен остановиться.
На свадебном пиру подошел к Пелопсу царский возничий Миртил и потребовал себе условленную награду. Коварный сын Тантала хитростью заманил Миртила на берег моря и столкнул его с высокой скалы в бурные волны. Падая, проклял Миртил Пелопса и все его потомство. Тело Миртила волны выбросили вскоре на берег в Аркадии, недалеко от города Феней, и фенеаты похоронили его позади храма Гермеса. Каждый год ночью фенеаты приносят ему жертвы как герою. А эту часть Эгейского моря, близ Феней, стали называть Миртойским морем.
Зло не иссякло со смертью Миртила, и как ни старался Пелопс смягчить гневную душу царского возницы, как ни старался богатыми жертвами смягчить гнев его отца, бога Гермеса — все было напрасно.
Однажды сын Пелопса от первого брака Хрисипп был убит сыновьями Гипподамии, Атреем и Фиэстом. Они боялись того предпочтения в наследстве, которое, как они подозревали, мог оказать старшему и любимому сыну отец. В страшном гневе Пелопс сослал Гипподамию с глаз долой, в Арголиду, обвинив ее в подстрекательстве, и вместе с нею братьев-убийц. Атрей и Фиэст в скором времени погибли на чужбине один за другим, а Гинподамия, удрученная горем, наложила на себя руки. Ее кости впоследствии были перенесены в Олимпию. Внутри Альтиса, у входа Процессий, есть место недалеко от Пелопиона — так называемый Гипподамий, размером около плетра, обнесенное каменной стеной. Один раз в год сюда открыт доступ женщинам, которые приносят жертвы Гипподамии и совершают другие обряды в ее честь.
Зло не иссякло и тогда, когда истреблен был весь род Пелопса до последнего колена. Словно лесной пожар, расползалось зло в разные стороны, пожирая все новые жертвы среди рода Эномая тоже, ибо за злодеяния отцов воздается в детях и внуках их многократно.
Последним смерть настигла младшего сына Эномая по имени Левкипп. Этот Левкипп был влюблен в Дафну, но не имел надежды взять ее в жены, сватаясь открыто, потому что девушка была сестрою юного Эионея, одного из убитых отцом Левкиппа женихов. И тогда Левкипп придумал хитрость. Он отрастил волосы и, заплетая их, как делают девушки, и надев женский наряд, пришел к Дафне. Он сказал, что хочет охотиться с Дафной и ее подругами на диких зверей. Скоро все увидели, что новая девушка на охоте искуснее всех, к тому же она чрезвычайно услужлива и покладиста, и так Левкипп вошел с Дафной в близкую дружбу. Однажды девушки пожелали купаться в Ладоне и заставили Левкиппа раздеться против его воли. Увидев, что перед ними мужчина, они узнали его и в ярости убили, поражая копьями и ножами.
Так зло, порожденное от зла, росло и множилось долгие годы, пожирая себя, пока не исчезло окончательно. Долго еще на старом пепелище, выжженном дотла, не проклюнется нежный, зеленый росток, не оскверненный ничьим злодеянием…
Угасли в воздухе последние дрожащие звуки кифары, но еще долго молчали гости. Затем, словно очнувшись, окружили певца, и каждый наперебой восхвалял его искусство, спрашивали все его имя и имя отца, и город, откуда он родом, предлагали деньги и угощали вином беспрестанно. Слезы, исторгнутые аэдом из глубин души, долго стояли у всех в глазах. Просветленные, они с любовью глядели друг на друга, как мать взирает на своего младенца, и были щемяще счастливы этой навеянной любовью.
Раб-сириец, приблизившись к Гнафону сзади, шепнул на ухо, что господина там спрашивают, и, если господин не против, он проводит его немедленно.
Оба удалились.
Званый ужин тем временем продолжался. Напоследок рабы внесли уложенные в плетенках сладости и фрукты, и пироги всех сортов — и критские, и самосские, и аттические. Хозяин своим примером подал знак пить из меньших кубков и велел рабам обнести гостей вином, которое было как бы противоядием против выпитого прежде.
Наконец прозвучал условленный сигнал к окончанию пира, и все поднялись с мест, обращаясь к Дамасию с похвалами за чудно проведенное время и за роскошные дары.
Глава 10
Асамон отправился на поиски приятеля и в переходе, в том же самом углу, заметил своего кифареда в компании с двумя какими-то оборванцами. Одного из них он, впрочем, узнал — это был прежний флейтист, а второго, с физиономией озлобленного бездельника, видел впервые.
Шитые золотом одежды и повязка были пожалованы кифареду в дар за его искусство растроганным Феспидом, и теперь он красовался в этом наряде перед оборванцами на вершине своего успеха — пьян, брюзглив и великодушен. Он швырял на пол со звоном то одному, то другому золотые монеты, но не прежде, чем тот гавкнет во весь голос и подпрыгнет при этом, как заправская собака. Голос кифареда был скрипуч, неприятен, к тому же он громко икал через слово, бахвалясь перед оборванцами, и Асамон подумал, в какой жалкий и недостойный сосуд влит небом его божественный гений.
Было непонятно, зачем певцу понадобились эти два ничтожных человека, наперебой изображающие собак, хотя по злобному блеску глаз Асамон видел — флейтист готов немедленно с живого содрать со счастливца кожу, как это сделал Аполлон, когда проиграл сатиру Марсию состязание в игре на флейте. Они все слишком самолюбивы и злобны, эти служители Муз, проповедующие добро.
Любопытно, что связывает между собой всех трех — посредственного флейтиста, бездельника и творца? Неужели одна только зависть к успеху и унижение ради этой подачки? Или в основании всякой дружбы сокрыта также ненависть, и она более искренна, ибо не выставляется напоказ?
Однажды наставник со смехом сказал ему: «Если у тебя много друзей, задумайся — не дурак ли ты? Не тешится ли возле твоей глупости чужое тщеславие? Но если много врагов, то это точно, что не дурак». Правда, сказано было скорее по поводу, и в следующий раз, когда Асамон напомнил наставнику его слова, тот только пожал плечами…
Навстречу Асамону из-за угла неожиданно вывернул Гнафон, блестя черными, радостными глазами, и едва не сбил с ног.
— Ага, вот ты где! А я рыщу по всему Пелопоннесу, — смеясь, вскричал он и потащил Асамона за собой. — Между прочим, для тебя есть превосходная новость. Идем, идем!
Асамон побледнел, но отчаянным усилием воли сдержал себя, боясь в очередной раз жестоко ошибиться. И не стал даже докучать расспросами. Вместо этого он передал Гнафону его корзинку из слоновой кости с золотыми дарами и мягко упрекнул:
— Я тоже ищу тебя, досточтимый Гнафон. Только мне странно, почему я должен бегать за тобой с подарками? А не наоборот?
— Это мне? Помилуй, за какие же заслуги?
— Видишь ли, отцу показалось, что ты мой гость.
— Ха-ха-ха!
— Но если это не причина для тебя, тогда пусть они будут наградой за то, что ты сегодня добровольно уступил мне свою победу.
Гнафон нахмурился.
— Ну, нет. Добровольно я бы не уступил никогда. Стало быть, это уж точно не причина.
— Я знаю. Но так показалось отцу. Хотя, кажется, его там не было в это время.
Оба рассмеялись, и Гнафон пообещал приятелю хорошо отлупить его в следующую олимпиаду.
— Кстати, твой будущий родственник, — Гнафон со значением понизил голос, — до сих пор не пришел в себя. Так я во всяком случае слышал.
— Родственник? Кого ты имеешь в виду?
Плут расхохотался.
— Тисамена, разумеется!
— Тисамен пострадал за свою глупость, — не сразу отозвался афинянин.
— Ну, да… в общем. Но если б ты его не надул, тебе бы пришлось худо сегодня, согласись?
— Мне пришлось бы провозиться с ним несколько дольше, — высокомерно ответил Асамон.
Они остановились у входа, возле жертвенника Артемиды Агротеры. Площадь перед Пританеем чудесным образом вся переменилась. Она выглядела теперь похожей на серебряное роскошное блюдо с чернью, овеянное фиолетовым ночным полумраком и обширными пятнами яркого лунного света; фиолетово-черные тени пересекали их или ложились затейливым кружевом на ослепительную белизну храмов, на мрамор застывших величественных фигур, на веселые группы людей, фланирующих по площади, и сообщали всему некую таинственность и бархатное очарование южной ночи.
Гнафон огляделся и, оставив корзину с дарами на ступенях, с мягкой уверенностью ночного зверя скользнул куда-то в сторону, за колонны.
Вскоре он появился назад с фракиянкой, одетой в лунного цвета ниспадающий пеплос. Она походила в своей одежде на очаровательную, светловолосую наяду с такими же светлыми глазами, похожими на прозрачные, мерцающие нефриты. Они то вспыхивали при свете луны, то пригасали под полуопущенными ресницами, и беспечная улыбка юности цвела у ней на губах, словно яркий, благоуханный цветок.
Асамон подумал, что красота девушки, перед которой столь пылко преклоняется его друг, надежно хранит ее душу от покорной, рабской приниженности.
Еще издали фракиянка одарила его ласковым, слегка изумленным взглядом, в котором явственно читалось восхищенное любопытство, кокетливое желание нравиться и радостное приветствие — все разом с живостью и непосредственностью ребенка. И Асамон невольно улыбнулся ей в ответ.
Приятель с загадочным видом слегка подтолкнул девушку к корзине.
Взгляни, моя прелесть, на эти сокровища. Они принадлежат мне. И если я только захочу, я куплю себе сладкую, как виноград, свежую, как розовый в цвету куст, прекраснейшую по всем Лакедемоне рабыню и увезу ее с собой в великие и славные Ликосуры.
Гелика вспыхнула вдруг, растерянно озираясь. Но плут уже засомневался.
— Хотя не знаю. Зачем мне еще одна рабыня? Пожалуй, будет лучше, если эти сокровища я попросту обменяю? — Он перевел блестящие, черные глаза с Асамона на Гелику. Вскинул корзину над головой. — Я обменяю их с выгодой на поцелуй сладкой, как виноград, свежей, как розовый в цвету куст, прекраснейшей из рабынь, чтобы она, если пожелает, выкупила у хозяев свою свободу!
Кровь отхлынула от щек Гелики, и она едва держалась на ногах. Гнафон бросил корзину и с поспешностью подхватил девушку на руки. Наконец чуть слышно она пролепетала:
— Если это шутка, я… я не перенесу.
— Шутка?! — вскричал Гнафон. — О боги! Это мой первый благородный поступок в жизни. И, быть может, последний. Но никак не шутка.
— Откуда… это все?
— О, моя прелесть! Надо уметь выбирать друзей. Только и всего.
Асамон рассмеялся.
— Ты превосходно распорядился своим золотом, дружище. Я поздравляю.
— Поздравляешь меня с покупкой? А если Гелика пожелает стать свободной? Но, кажется, она сама еще не вполне решила?
— О! Вначале я выкуплю свою свободу. А затем я добровольно стану тебе рабыней, мой господин, — забавно растягивая слова, произнесла фракиянка.
Все трое расхохотались, и Гнафон торжественно подставил щеку.
— Согласен! И жажду получить обещанный мне поцелуй.
Долгий, страстный поцелуй, запечатленный на щеке юноши, скрепил договор к превеликому удовольствию всех сторон.
Неожиданно девушка издала слабое восклицание и уставилась на Асамона, прижав пальцы к пылающим щекам. Потом перевела испуганный взгляд на Гнафона.
— Разве ты, мой господин, не сказал другу, где он должен сейчас быть?
— Конечно нет. Но я сказал, что его ожидает приятная новость. Он должен услышать ее из твоих уст.
— Моя госпожа… — начала было Гелика и осеклась.
Асамон стоял перед нею ни жив ни мертв. Он был бледен, точь-в-точь как она сама, когда услышала о возможной свободе.
— Хриса? — одними губами без голоса переспросил он, ища скорейшего подтверждения.
— О, да! Подле сокровищницы сикионян. На террасе. То самое место, где…
Асамон сбежал вниз.
— Но если это шутка, — он слабо улыбнулся ей, — клянусь, я не перенесу.
— Иди, иди, — рассмеялся вслед Гнафон. — Я всегда подозревал, что ты безумец. Слышишь?.. Безумец!
— А ты? — вкрадчиво прошелестел у него над ухом ревнивый шепот, когда они остались одни.
— Что до меня, — сурово произнес Гнафон, — то даже сладкая, как виноград, свежая, точно розовый в цвету куст, прекраснейшая из прекрасных женщин не стоит того, чтобы лишаться из-за нее хотя бы доли рассудка. Но, право же, моя чудная Гелика, к тебе это совершенно не относится. Я без ума!
— О, мой господин, я тоже! — тихо вое кликнула прекрасная фракиянка, и гибкие фигуры их, облитые лунным светом, надолго объединились в объятиях на ступенях государственного Совета Элиды.
Глава 11
В предутренних серых сумерках Асамон спустился к Алфею, к широкой, каменистой отмели, придерживая в поводу двух оседланных лошадей. По очереди напоил их, слушая, как жадно, с сапом втягивают они воду, и сел в седло на Авру. Вороной жеребец по кличке Коракс, словно привязанный, послушно бежал рядом, играя, и зубами то и дело норовил щипнуть кобылу за шею.
Гипподром юный афинянин объехал далеко стороной, не желая быть замеченным, и вскоре выбрался на старую аркадийскую дорогу.
В сумерках дорога казалась скучна и пустынна. Темные рощицы благородного лавра тянулись по обеим сторонам, набрякшие утренней сыростью. Асамон спешился и привязал лошадей в глубине зарослей за поворотом. Сверху надбровным валиком нависал склон холма Кроноса, образуя естественное укрытие, огражденное по сторонам деревьями.
В ожидании Асамон снял с себя плащ и бросил через седло, хотя лихорадочная дрожь временами сотрясала его. Но не утренняя прохладная свежесть была тому причиной. Лицо его горело, и он ждал, привалившись к древесному стволу, как пересохшая, истресканная зноем земля ждет в томлении живительной небесной влаги в душном, переполненном просверками молний воздухе.
Кони тревожно всхрапнули, перебирая ногами. Но он не обратил на это внимания.
Наконец, очнувшись, словно в воду, сунул руку в буйную зелень листвы и холодной от росы ладонью провел по пылающему жаром лицу. Почувствовав облегчение, он осмотрелся. Дорога в обе стороны по-прежнему была пустынна. Асамон повернулся к лошадям и — вздрогнул от неожиданности под устремленным на него в упор ярко-синим лукавым взглядом.
— Хриса…
На ней был серого цвета, ниспадающий до земли трибон, словно сотканный из предрассветных серых сумерек. Он делал ее похожей на неясную тень, струящуюся множеством складок и перетекающую при малейшем движении. Казалось, она легко могла исчезнуть, как и появилась, при первом дуновении утреннего ветерка. Но Хриса не исчезала. Она стояла подле Авры, взяв кобылу под уздцы, и тонкими пальцами слегка касалась чуткого храпа. Ее глаза неотрывно следили за ним, но лукавое их выражение было ему неясно.
Внезапное появление Хрисы, словно вино, ударило Асамону в голову, и кровь толчками застучала в виски. Он почувствовал, что теряется.
Огромным усилием воли Асамон овладел собою. Подошел к жеребцу и тяжело положил руки на седло.
Будь такое возможно, он велел бы сейчас привязать себя накрепко к мачте, чтобы, подобно Одиссею, изведать на себе губительные любовные песнопения сладкозвучных сирен, от которых люди мешаются рассудком, и, как он, выйти из положения, не понеся урону… Несколько спустя он молча поворотил к ней голову и уперся угрюмым, почти враждебным взглядом в ласковою синеву ее глаз, и она медленно истаяла под его свинцовой тяжестью, вся преисполнилась тревоги.
Он видел эти перемены в ней, внезапный испуг, ко не мог ничего поделать с собой. Что-то упорно сопротивлялось в нем желанию быть счастливым — счастливым в безумии, при бездействующем рассудке! — и угрюмая враждебность к ней, — лишавшей рассудка, — оставалась для него последним спасительным островом.
Девушка невольно отступила, в страхе, назад за лошадь. Слезы вскипели у ней на глазах, не ожидавшей такой встречи, тем более, что вины за собой она не чувствовала. Но их отношения были слишком коротки, и слишком мало можно было выдумать поводов, чтобы ошибиться в истинных причинах враждебности с его стороны, которую, она видела, он хотел, но не мог от нее скрыть. В тот же краткий миг своего испуга она прозрела тайные движения его души, и нежность к нему и жалость, почти материнская, желание спасти от самого себя переполнили ее, как сосуд, забытый у источника под хлещущей через край струей.
Он уже не смотрел в ее сторону, но стоял, опустив голову и положа руки на седло. Она скользнула к нему тенью сзади и спрятала мокрое от слез лицо у него на плече. Всхлипнула, то ли от жалости, то ли прося о примирении.
Этот трогательный и беспомощный жест немедленно отозвался в нем волнующей дрожью. О, как хотел бы он в эти мгновения обернуться к ней и заключить с нежностью в объятия, коснуться щекою волос, наконец искупить невольный порыв враждебности, который она уже с легкостью простила, но… достаточно грубо Асамон отстранил от себя девушку и шагнул к дереву отвязать кобылу. Хриса с покорностью последовала за ним, недоумевая, почему ее попытка не была принята, и желая хотя бы мельком поймать его взгляд, виноватый, с досадой ли, действительно грубый, или только растерянный, как у нее самой перед тем, что с ними происходит. Но он не смотрел на нее — сосредоточенно отвязывал поводья, поправил сбрую, забросил поводья на луку и, наконец, подвел кобылу к ней.
— Ей три года… Авра, — ученическим голосом, словно затверженный урок, произнес он.
— Мы уже познакомились, — чуть улыбнулась девушка, делая еще одну слабую попытку примирения.
Он сумрачно кивнул и хотел было отойти, но вспомнил, что без его помощи ей будет трудно сесть в седло. Вопросительно вскинул на нее глаза, но ничего, кроме все того же ученичества, в них более не отразилось, прочно придавленное внутри самого себя.
Перемена была настолько разительна, что девушка слегка даже закусила губу. Но тотчас лукавая искра промелькнула у ней в глазах и отразилась на лице улыбкой.
Она сделала движение навстречу, как бы приглашая помочь. Коснулась левой рукой седла. Асамон слегка наклонился, подставив ступенькой по-юношески угловатую широкую ладонь. Она нерешительно ступила на ладонь ногой, обутой в легкую сандалию, и ощутила сразу ее каменную надежность. Помедлив, опустила правую руку ему на плечо, и в этот момент край ее трибона — конечно же ненароком! случайно! — распахнулся и мягко скользнул с бедра, обнажив его растерянным взорам округлое, похожее на зрелый золотисто-розовый плод, колено. Она, конечно же, замешкалась, совершенно не замечая своей оплошности и лишь приноравливаясь, чтобы половчее сесть в седло, и уже не только колено, но и часть бедра невыразимо прекрасных, безупречных линий, исполненных тайны, тревожной прелести, оказались открытыми перед самыми его глазами, так что, осмелься он вдруг, мог бы легко коснуться их губами.
Смущенный, он не успел ни отвести взгляд в сторону, ни подготовиться хотя бы внутренне к этому сокрушительному удару. А то, что это был именно удар, расчетливо нанесенный, удар по его независимости, он понял, когда девушка уже сидела в седле — по лукавой улыбке сверху вниз, в которой он безошибочно увидел ее глазами свою глупую и потрясенную тайно подсмотренным зрелищем физиономию. В эти самые мгновения он понял — его невольный и грубый вызов был ею принят, и не только принят, но уже и наказан.
Это было объявлением ему войны.
Он вдруг подумал, что для мира, в котором они живут, состояние войны естественно, как дыхание, и даже любовь неизбежно несет ее в присущих ей одной формах подавления и нередко уничтожения. Ах, но какая это обещает быть чудная война!
Асамон крепко ударил Коракса ладонью по крупу и уже на скаку с разбегу запрыгнул в седло.
Хриса была далеко впереди, и теперь только легкое облачко пыли стремительно катилось, как гонимое ветром, скрывая за собой и лошадь, и лихую наездницу. Дорога тянулась здесь вдоль склона холма и давала широкую петлю, огибая лощину, густо поросшую дикими зарослями маслины и черным тополем. Асамон решительно осадил жеребца и кинул его в сторону за обочину дороги, поспешно ныряя под мокрые ветви и припадая теснее к гриве. Вместе с конем не то сползли, не то обрушились по каменистой крутой осыпи на самое дно лощины в туман и сырость, и Коракс легко вынес его по случайной тропинке вновь на дорогу на противоположной стороне.
Конский скок стремительно нарастал…
Асамон неспешно перекинул одну ногу через седло, и даже скрестил лениво на голени руки, сделав вид, будто он ждет и давно, и это занятие успело изрядно прискучить. Но, увы, роли своей до конца не выдержал, едва прекрасная амазонка ночной, призрачной тенью вылетела из-за поворота. Она великолепно держалась в седле, слегка откинувшись, полубоком, с прямою совершенно спиной, и не столько сидела, а скорее скользила в свободном стремительном полете, едва касаясь седла и ослабив за ненадобностью поводья. Темное, густое пламя волос яростно металось во встречном потоке, вздувался парусом широкий трибон, и тут же ткань опадала, прилипая к лошадиному крупу, вновь взмахивала крылом, трепеща и звучно хлопая на ветру.
Асамон мог поклясться, он не видел зрелища более прелестного за всю свою жизнь.
Его появление на дороге было для Хрисы полной неожиданностью. Синий огонь полыхнул ему в глаза, полный изумления и растерянности, и Асамон, казалось, мог бы торжествовать свою маленькую, коварную победу. Но восторг и немое обожание были мгновенно прочитаны в его зачарованном взгляде. Лукавая улыбка удовольствия расцвела на ее разгоряченном скачкою нежном лице и мелькнула мимо, унося заодно победу. Коракс в нетерпении дурашливо взбрыкнул задом и сам вымахнул вместе с хозяином вслед на дорогу, выгибая шею и кося на него фиолетовым влажным взглядом. Асамон, поощряя, ударил жеребца пяткою под селезенку и отпустил свободно поводья. Тугая волна воздуха ударила в грудь, в лицо, и вскоре дробный перестук копыт отстал далеко сзади, не поспевая за стремительным бегом великолепного скакуна.
Дорога из холмов плавно спустилась вниз, в песчаную, широкую низину, и побежала среди зарослей колючей крушины и громадных, одиноко растущих сосен. Впереди показалась далекая гряда гор, и к тому времени, когда утренняя Эос окрасила вершины нежным пурпуром, Хриса и Асамон остановили лошадей на берегу бурного Эриманфа.
Здесь, вдоль реки, пролегла граница между Элидой и соседней Аркадией — до впадения Эриманфа в Алфей.
На противоположном берегу изрезанной, неровной стеной вставал хребет Савра. Асамон отыскал глазами среди темных базальтовых нагромождений и скудной зелени святилище Геракла из светлого песчаника. Указал Xрисе. Ниже, он знал это из рассказов, была могила самого Савра, здешнего разбойника-людоеда. Говорят, что Савр грабил в этих местах путников и соседей, пока не получил должного возмездия от Геракла. После смерти Савра вокруг пещер, где он скрывался, пастухи находили еще немало человеческих останков.
Всадники пересекли Эриманф вброд по перекату. Вода даже в самом глубоком месте не доходила коням до щеток, но была столь стремительна, что мгновенно вызывала приступ слабости и тошноты.
Обернувшись назад, Асамон увидел вдруг побледневшее лицо девушки с полуприкрытыми глазами, и ему показалось, что она вот-вот сползет с седла в воду. Он гикнул, и умница Авра, исполняя команду, в два прыжка вынесла ослабевшую наездницу на противоположный берег. Асамон, перегнувшись назад, успел подхватить ее за талию. Хриса качнулась в седле, выпрямляясь с видимым усилием, но не удержала равновесия и так же мягко, с покорностью привалилась всем гибким телом к нему. Он вдруг почувствовал в своей ладони сквозь грубую ткань трибона ее упругую, нежную грудь и жаром вспыхнул до самых корней волос. Ее лицо в паутине серебрящихся, темных локонов покоилось у него на плече перед самыми глазами. Таинственно и призывно поблескивали жемчужной белизны влажные зубы. Полураскрытый рот был ярче утреннего пурпура, разлившегося уже в полнеба. Ее губы, маленькие и нежные, как две созревшие, налитые сладким соком виноградины, казались прозрачными и просили, чтобы он отведал их нежный и терпкий вкус. И хотя глаза были закрыты, и лишь подрагивание длинных, темных ресниц выдавало признаки жизни и слабую ее беспомощность, Асамон уже не сознавал себя. Стремительный Эриманф уносил прочь остатки его хладнокровия, голова кружилась, и, теряя рассудок, он прильнул страстно и быстро своими губами к ее полураскрытому, зовущему рту, к влажным от прохлады зубам и с благодарным трепетом ощутил ответное слабое движение ее губ, легкий стон, то ли испуганный вздох, и податливость гибкого стана.
Он не помнил, как долго длился их жаркий поцелуй, но Авра потянула неожиданно вперед, унося из его объятий драгоценную добычу. Густой, длинный шлейф волос еще струился по его плечу, искрясь, будто вода на быстром, пронизанном солнцем перекате.
На этой стороне Эриманфа, уже в Аркадии, дорога продолжалась и уходила дальше в горы. Но Хриса, не оборачиваясь, круто повернула кобылу вдоль берега вверх по течению, по едва приметной тропе, которая вскоре бесследно исчезла, теснимая со всех сторон подступающими к берегу скалами.
Они медленно подвигались среди огромных обломков, давно отколовшихся и изрядно подточенных водой, брели по каменистому мелководью под нависающими сверху угрюмыми громадами. Становилось все темнее, и, казалось, Эриманф здесь уходит под землю, в царство мертвых. Уже небо вверху, зажатое среди скал, напоминало узкую, извилистую трещину, ярко-синюю, как взгляд Хрисы, уловленный им случайно и тотчас потерянный в сыром полумраке. Затем и трещина над головами, истончаясь, наконец исчезла совсем, горы сомкнулись, и кипящая, гулкая мгла объяла их со всех сторон.
Асамон бросил поводья и предоставил Кораксу самому выбирать дорогу в бурном, грозно ревущем лабиринте. Но глаза постепенно привыкли, и хотя мгла вверху была непроглядной, воды самого Эриманфа, насыщенные далеким отраженным светом, бликовали на прибрежных скалах почти как днем.
Коракс неожиданно встал.
По звяку уздечки рядом и вытянутой шее коня Асамон понял, что жеребец стоит подле Авры, но сам разглядеть ничего не мог, и расслышать голос было здесь невозможно. Но он почувствовал неуверенность Хрисы и желание держаться ближе к нему, хотя не был вполне уверен, что ее желание не путает со своим. И медлил поэтому. Его ладонь еще хранила вживе теплый, тяжелый объем ее груди, горел на губах поцелуй, и волосы потоком струились по обнаженной, вздрагивающей коже. В то же время где-то на дне его смятенной души шевелилось жгучее чувство стыда и неловкости оттого, что он воспользовался беспомощным положением Хрисы и украл бесчестно не принадлежащее ему. Иначе чем можно объяснить, что оба они избегали смотреть друг другу в глаза и мгновенно возникшую отчужденность, едва она оправилась и пришла в себя? Он был даже рад сейчас этому реву и гулу в обступившей их спасительной темноте, ибо слова, какие мог он сказать в свое оправдание, дела все равно бы не поправили. К тому же, он подозревал у себя совершенно глупый вид напроказившего мальчишки.
Он пошарил рукой в том направлении, куда тянул мордой Коракс, и поймал кобылу под уздцы. Лошади с осторожностью двинулись вперед.
Повороты следовали один за другим, и спустя какое-то время Асамону почудилось, будто вокруг становится светлее. Блики на скалах сделались живее, ярче, и светлые струи вскипали пенными бурунами вокруг лошадиных ног, едва Коракс ступал на мелководье. Все ревело, бурлило и неслось бешеным светлым потоком назад под ноги, а темные каменные громады по сторонам, когда он поднимал взгляд, напротив того, казалось, кружатся и несутся вперед в диком, стремительном танце.
Асамон вдруг спохватился, подумав, что Хриса, должно быть, чувствует себя отвратительно, когда даже на перекате у дороги она едва смогла держаться в седле. Он выбранил себя за беспечность и обернулся. Лицо девушки бледным пятном покачивалось в темноте в такт конской поступи. Он присмотрелся ближе и увидел, что глаза ее закрыты. Коснулся руки — она была безвольна и никак не отозвалась на прикосновение, словно у спящей, и Асамон с запоздалым страхом представил себе, что седло могло оказаться сейчас пустым. Он не увидел бы в темноте и не услышал бы в грохоте и реве ее голоса, взывающего о помощи, и Хриса могла погибнуть, упав в воду.
Сама мысль об этом, ярко взыгравшая в воображении, показалась ему настолько ужасной, что, забыв разом о недавних сомнениях, он на ходу пересел с Коракса на Авру, сзади, и с поспешностью подхватил из рук Хрисы упавшие поводья. Разом ослабев, она прильнула к нему с благодарностью, и только страх за нее и досада на собственное безмыслие помогли Асамону справиться с охватившим волнением.
Они продолжали путь вдвоем на Авре, когда из-за очередного поворота в глаза ударили яркие потоки света. Мельчайшая водяная пыль, взвесь подымалась от воды высоко вверх и клубилась там, пронизанная насквозь широкими, прямыми лучами. Здесь было сыро. Скалы вокруг сочили воду. Водяной бус напитывал влагой их одежду и серебрился изморосью на волосах. Но под ногами вновь обнаружилась тропа, она стала даже уверенней, и Асамон прибавил ходу.
Вскоре, следуя течению реки, они въехали в долину, которая, несмотря на дикость местности, оказалась обжитой.
У подножия скал лепились две жалкие хижины, похожие на груды серых камней. Небольшой клочок возделанной земли и пустующий загон для овец говорили о способах пропитания. Должно быть, тут обитали охотники либо пастухи, хотя на стук копыт и на голоса никто не вышел.
Асамон пересел вновь на Коракса. Тропа здесь была широкой и походила более на дорогу. По ней гоняли, видимо, в горы на пастбище скот.
Ему вдруг пришло в голову, что своей доверчивой слабостью Хриса незаметно и безжалостно сокрушила его мощные, как ему казалось, крепостные бастионы, воздвигнутые против ее чар и ограничивающие ее всевластие. Защитники стен были перебиты, а частью рассеялись, и противник беспрепятственно просачивался на опустевшие, безмолвные улицы, пинком отворял двери домов, выволакивал наружу без жалости оставшихся жителей, замшелых старух и плачущих детей, забрасывал в окна и на крыши пылающие факелы. Город весь был объят губительным пожаром. Мало того, он замечал уже среди нашествия бывших его защитников, и число их как будто множилось, они переходили на сторону противника и с радостью разрушали и легли то, что еще не было охвачено пламенем…
Дорога кружила среди дубрав, забирая все выше и выше. Он не знал, куда они направляются и почему оказались именно здесь, однако следовал за ней, не задав ни единого вопроса.
Но Хриса с решительностью оставила дорогу и повернула Авру на какую-то заброшенную тропу, продираясь сквозь заросли кустарникового дуба и можжевеловые деревья с острым смолистым запахом. Асамону даже почудилось, при виде ее уверенности и гордой сильной осанки, что недавняя слабость, быть может, — не более чем притворство, своего рода военная хитрость, вроде ахейского дара неприступным троянцам.
Впрочем, он тотчас забывал о своих мрачных мыслях, которые сгущал даже намеренно, едва Хриса оборачивала к нему на скаку цветущее лицо и дарила беспечную, ослепительную улыбку.
Предгория кончились, и всадники оказались среди скал, покрытых елями и мастиковыми деревьями. Пробитая в скалах тропа кружила среди острых гольцов, упорно пробираясь все вверх и вверх. Затем узкой расселиной, грозящей осыпями с обеих сторон, объезжая завалы, всадники въехали под сень дубовых пышных рощ, перемешанных с каштанами и темно-зелеными стройными кипарисами. Тропа вскоре исчезла среди больших камней и густой травы, то ли запуталась в зарослях душистого тимьяна.
Хриса растерянно закружилась на Авре, отыскивая потерянный след. Асамон не понял, для чего это ей нужно, но по цвету травы отыскал сразу то, что прежде было тропой и двинулся впереди. Хриса немедленно усомнилась.
— Это тропа, действительно? А если нет?
— А если нет, то что тогда?
— Но я не вижу тропы.
Асамон рассмеялся.
— Кийяфа!
— Кийяфа?..
— Да. Древнее искусство бедуинов. Даже в знойной пустыне по признакам бедуин способен раздобыть глоток воды и утолить жажду. Он может отличить след девственницы от следа женщины, познавшей мужчину, а след туземца от следа пришлого человека, и узнать его племя. Посмотри внимательнее: там, где была тропа, трава растет гуще, она иного цвета, чем та, которая на обочине. К тому же, на местах, некогда оставленных человеком, любит расти чертополох. Здесь трудно сбиться с тропы.
Хриса некоторое время молчала и вдруг рассмеялась низким грудным смехом. Смех ее показался Асамону неясен. Он бросил на девушку удивленный взгляд и пояснил:
— Это Мегакл. Кое-чему он меня научил.
— Кое-чему, да.
Она отвернулась, но Асамон мог поклясться, что в ее глазах промелькнула легкая насмешка, и смысл ее тоже показался неясен. В разговор, однако, вступать он не стал. Ему не в чем было упрекнуть себя, но в то же время ощущение ее снисходительной правоты, правоты женского всевластного начала не покидало его. Оно существовало вне их, задолго до появления в этом мире любого из смертных, как могучая животворящая сила, и если мальчик в нем еще сопротивлялся ей из детского невинного упрямства, то мужчина склонял с покорностью голову, и уготованное, сладкое рабство грезилось ему землею обетованной.
Неожиданно деревья расступились, и тропа вынесла их на цветущий, прекрасный луг к развалинам древнего святилища. Серые, прямоугольные колонны сурово вздымались среди зарослей дикого инжира, перевитые густо плющом. Кровля давно обрушилась, и только задние помещения храма, вырубленные в скале, зияли пустыми углами, сообщая всему оттенок дикости и запустения. Но сохранился бассейн в боковой части храма. Он был полон хрустально чистой, почти невидимой глазу воды. Неумолимое время пощадило облицовку и само дно, выложенное искусно камнями трех разных цветов в строгую мозаику. Упавшие листья кружились и скользили по поверхности, и это говорило, что вода тут постоянно обновляется и утекает куда-то, не переполняя краев.
Асамон огляделся.
Звенели птичьи голоса среди пронизанных солнцем светлых рощ. Густые, буйные травы были так высоки, что нежные соцветия их скользили, ласкаясь по ногам всадников, а корни и стебли стреножили коней и вынуждали спотыкаться. Все цвело вокруг и благоухало в легких струях эфира под дремотное гудение пчел. Темная зелень миртовых зарослей с белыми цветами. Душистый бледно-голубой розмарин. Ядовито-сладкое дыхание олеандра. Пахучий сельдерей с блестящими темно-зелеными листьями и белыми зонтиками соцветий. Розовый тамариск… В глазах пестрело от великого многоцветья, и густые, дурманящие ароматы трав кружили голову. Асамон обернулся к Хрисе…
Она сидела на Авре, прикрыв глаза, словно прислушиваясь или внимая чему-то, но грудь ее высоко вздымалась, и на губах дрожала странная, незнакомая ему прежде полуулыбка. Когда наконец она обратила к нему лицо, он не увидел зрачков в густой, таинственной синеве ее глаз и своего отражения тоже, как если бы она не видела его вовсе.
Он понял, что дальше они не едут, и сошел с коня, бросая на девушку беспокойные, сумрачные взгляды. Она улыбнулась и протянула руку. Асамон взялся за стремя, чтобы придержать, но Хриса не позволила уклониться. Она мягко скользнула с седла в его объятия. На мгновение он ощутил в ладонях нежную огруглость ее бедер и подвижный, гибкий стан. Ее крепкий живот, словно драгоценная чаша, приник к его животу. Груди девушки ласково коснулись его щеки, и сквозь тонкую ткань, замирая сердцем, он угадал твердую упругость сосца. Кровь разом вскипела в жилах и ударила в голову. Ему показалось даже, что травы вокруг них взялись пожаром. Но Хриса протекла сквозь его объятия, не задерживаясь, и было непонятно, как смогла она это сделать. Один плащ остался у него в руке, забытый, зацепившись краем за стремя.
Он смотрел ей вслед, как она шла. Травы волнами расступались перед нею, словно струи воды, но не никли под ногами, а подымались вновь.
На ней была надета изящная эксомида цвета пламени, сшитая искусно из тончайшего тирренского полотна. Даже легкого движения воздуха было довольно, чтобы ткань всколыхнулась, живописуя очаровательные линии тела многочисленными складками. Солнце свободно сквозило в них, довершая картину.
Хриса обернулась. Он вдруг увидел ее глаза совсем рядом со своими и от неожиданности даже отступил… Таинственная, зовущая синева будто притягивала, вбирала его в себя, и он с лошадьми в поводу покорно двинулся следом, грубо топча траву, спотыкаясь и путаясь ногами в корнях.
Хриса взяла из его руки повод и начала расседлывать Авру. Некоторое время он наблюдал за ее мягкими, гибкими движениями и, зачарованный, не мог оторвать глаз. Наконец, она сбросила наземь тяжелое седло со звякнувшими стременами, подседельник и узкой ладонью ударила Авру по шелковистому, мягко отливающему крупу, отпуская на свободу.
Коракс завистливо заржал над ухом и поддел хозяина мордой, требуя того же.
Асамон спохватился и деревянными пальцами, путаясь в собственных узлах, взялся за упряжь. Хриса помогала ему с той таинственной полуулыбкой, смысла которой до конца он знать еще не мог и только угадывал в тревожных токах крови, в биении сердца и обвальном, пьянящем, многообещающем хаосе ощущений, никогда прежде не испытанных. Ему представлялось, что он стоит перед дивным, загадочным храмом, в котором еще никогда не был, но и сейчас всего лишь топтался робко в преддверии, перед распахнутыми, быть может, створами, не умея и не зная, как туда войти, не осквернив храм своим неуклюжим присутствием.
Он тронул девушку за плечо, чувствуя, что даже простое прикосновение к ней хмелем ударяет ему в голову. Хриса замерла, вздрогнув и выжидая его следующих действий с некоторым даже испугом.
В этом первом его намеренном прикосновении она вдруг угадала не мальчишку, который нечаянно и неожиданно даже для самого себя сорвал дерзкий поцелуй на переправе, но мужчину с его откровенным и грубым желанием. Она угадала это гораздо прежде, чем он сам, и почувствовала внезапный страх, как если бы кроме них, двух забавляющихся подростков, рядом появился кто-то чужой и враждебный и бесцеремонно влез в их игру.
Хотя в том, что чужой появился, есть прежде всего ее собственная вина. Разве не она с изощренной коварностью и лукавством иногда невольно поддразнивала в нем этого чужака? Так любопытные зеваки, окружив клетку с хищником, забавляются, разглядывая страшные клыки, дразнят его, просовывая между прутьями палки, и умудряются даже подергать за усы, пока вдруг кто-то не обнаруживает, что клетка не заперта, и хищник готов выйти наружу.
Асамон почувствовал этот ее страх, но причины не понял и уже не мог остановить себя. Мягким, но властным движением он привлек ее, слабо сопротивляющуюся, к себе и погрузил лицо в густую, непроглядную ночь ее волос, с упоением вдохнул волнующие, таинственные, очаровательные запахи. Его губы с нежностью коснулись ее виска, пылающей щеки, шеи, коснулись недоверчивых, полураскрытых губ, но волосы, обильно упавшие ей на лицо, смягчали его порыв, и он не посмел их откинуть, боясь пробудить то робкое и опасливое чувство, которое еще угадывалось в ней и отторгало его. Он не пытался также удерживать ее чрезмерно, хотя давалось ему это с огромным усилием, но и не ослаблял свои объятия настолько, чтобы она вдруг ощутила свою ненужность, даже неуместность и не прекратила их с тайной обидой. И это тоже была война, как между охотником и добычей, которую он старательно и долго преследует, боясь вспугнуть неосторожным, назойливым движением. Древний инстинкт, вложенный в него изначально, ради успеха подчинял угрюмое мужское хотение разнообразным прихотям и причудливым капризам ускользающего женского начала.
Наконец ему почудилось слабое, совсем еще робкое движение навстречу, и тогда, словно прислушиваясь, с благодарной нежностью он скользнул рукою в густые, темные локоны, губами отыскал ее губы, они отозвались и — испуганно отпрянули в сторону. Но вскоре медленно, виновато возвратились и прильнули вновь с наслаждением и страстью не меньшей, чем та, какую испытывал он сам. Ее прохладные свежие зубы были у него на языке, и вкус их был ему слаще меда диких горных пчел и крепче самого крепкого вина. Ее руки, еще мгновение назад безвольно опущенные, он ощущал теперь на себе, они обвивали его, как дикие побеги плюща влюбленно и буйно вьются вокруг ствола благородного лавра. Ее гибкое тело не отстранялось более, но было податливо и послушно в его руках, и никакие объятия не казались теперь чрезмерными, и никакие прикосновения не смущали их, но требовали страстно продолжения… Добыча была теперь всецело в руках охотника, а может, сам охотник сделался отныне добычею.
Он осыпал ее лицо, плечи пылкими поцелуями, находил ищущие, горячие губы, глаза, и она уклонялась, ускользала, отстранялась, едва ласки становились опасны и начинали кружить ей голову, но тотчас сама возбуждала их вновь и вновь, понимая мерцающим слабо сознанием, что благоразумие покидает их обоих, и уже не было сил сожалеть об этом.
Он опустился перед Хрисой на колени, как если бы ноги не держали его, и прижался пылающим лицом откровенно и страстно к её стройным, замершим в сладком трепете бедрам. Жаркий поцелуй вспыхнул на ее животе сквозь тонкую полупрозрачную ткань, и невыразимое наслаждение ударом копья пронзило все ее тело и заставило содрогнуться. Она покачнулась, но он удержал ее сильно, и губы его горели на ней жаркими цветами, и эти цветы, казалось, прорастали и распускались где-то внутри нее самой — цветы жгучего наслаждения, яркие кровавые розы — цветы Афродиты.
Прильнув бедрами, животом к его лицу, губам, она ощущала страстный трепет, пробегающий по его телу и сотрясающий его; руки, прижимающие ее, силу которых он сдерживал, чтобы не причинить ей боли, но и боль была ей сладка сейчас, и она ждала этого мига, предвкушая, желала, и ее желания опережали его неопытную медлительность, еще более возбуждая и разжигая в ней кровь.
Он медленно скользнул по ней, подымаясь с колен в рост, вжимаясь, растворяясь в ней, и она вдруг почувствовала его — бесстыдно, грубо и обнаженно на своем трепетном животе, но не испугалась, а задохнулась внезапным и темным желанием, вспыхнувшим в крови. Сладостный стон исторгся из ее уст, и она опустилась в его объятиях на поникшую под ними траву, на землю, мягкую от пышного клевера и трилистника, и разметала по ней роскошные волосы. Божественный огонь желания мерцал из-под опущенных ресниц, словно тлеющие жарко угли сквозь бронзовую решетку жаровни… И она приняла его, изогнув стан навстречу и содрогнувшись упруго телом, и принимала с любовью и благодарностью, мешая крик боли и сладострастные стоны, страх с наслаждением…
Глава 12
…Хриса лежала неподвижно, отворотив в сторону лицо, мокрое от тихих слез, рассеянная, и он шептал ей на ухо ласковые слова, которые сами собой в изобилии рождались для нее в его любящем сердце…
Ее прекрасное имя, шептал он, нежит ему слух, будто сладкая мирра вливается в уши. Но возлюбленная много прекрасней своего имени. Лицо у нее, будто светлая луна, и ланиты пылают ярче утренней Эос. Ее губы волнуют, ибо похожи на живые пурпуровые кораллы… На половинки разломленного граната… На лепестки свежих томных роз, едва распустившихся. Ее глаза, густые и синие, напоминают ему чудесные озера, полные влаги, посреди египетской Ливии, а он, бредущий в пустыне странник, истомленный жаждой, с радостью великой припадает к ним, пьет их и не может утолить свою нестерпимую жажду, ибо сгорает от любви. Прекрасны волосы возлюбленной и темны, как бархатная тихая ночь, но каждый волосок в них светится и отливает живым, юным блеском, а все они свиваются в роскошные, сверкающие, пружинящие локоны. Запахи их благоуханны и сводят с ума, пьянят крепче самого крепкого вина, ибо он сгорает от любви. Груди возлюбленной под тонкой тканью трепещут, словно тяжелые кисти винограда под рукой бережного садовника, радующегося их зрелой и сладкой силе, а сосцы поднимают разбегающуюся ткань и торчат под нею, как сторожевые башни под пологом ночи на стенах, но едва коснешься их, и содрогается разом прекрасное тело возлюбленной, и трепет пробегает по нежным членам, и он изнемогает от любви…
Она, вначале с изумлением, затем с радостным ожиданием, внимала его тихому, ласковому шепоту, каждому слову, и слезы скоро высохли у ней на глазах, а слабая, растерянная улыбка то исчезала, то вспыхивала ему навстречу, и румянец удовольствия рдел на щеках все ярче.
Иногда краска стыда заливала ее прекрасное лицо, если слова, сказанные о ней, звучали слишком откровенно, слишком о тайном, и она прятала смущенные глаза у него на плече или закрывала лицо руками и долго не смела отнять их, пока любопытство не пересиливало стыда.
Его дыхание нежно ласкало ей шею, а губы, нашептывая, касались то щеки, то маленькой розовой мочки уха, возбуждая в ней новое желание. Его рука покоилась у ней под грудью, она ощущала сквозь ткань жар его тяжелой ладони, его вновь возникающее желание перетекало и пронизывало ее, а шепот становился сбивчивым, страстным, слова теснились на языке, мешая друг другу и путая нескладную речь…
Они поднялись с травяного ложа другими. Солнце светило слишком ярко. Птичий щебет оглушающим звоном висел в воздухе. Гудели внизу пчелы, и цветочный пестрый луг кружился перед глазами.
Пошатнувшись, Хриса оперлась на Асамона, и они не скоро разняли руки, с изумлением вслушиваясь в себя и в окружающее мироздание.
Асамону вдруг вспомнились вчерашние ее слова, сказанные ночью на Террасе Сокровищниц, и ему показалось, он понял их смысл. «Сегодня, — сказала она, — мне не нужны лишние подозрения». «Почему сегодня? — удивился он, не желая так скоро отпустить ее. — Разве ты не свободна?». «Потому что завтра подозревать что-либо будет уже поздно».
Откуда-то неподалеку доносилось веселое журчание воды, как если бы быстротекущий Эриманф решил не оставлять их наедине и следовал украдкою по пятам.
Асамон вздел оба седла через плечо, повесил торбу, и, взявшись за руки, влюбленные тронулись на шум воды. Они пересекали луг, и цветущие травы осыпали им на грудь в изобилии светлую, оранжевую, желтую и зеленоватую пыльцу, держали их за одежды.
Из тисовой рощи вокруг развалин под ноги выбежала тропа. По ней они углубились в скалы и спустились скоро в живописную расселину, дивясь по сторонам, как удивительна и переменчива бывает природа хотя бы и в двух шагах. Шум воды вблизи превратился в гул. Горный поток, спускаясь с вершин, падал здесь с отвесной стены, покрытой солевыми перламутровыми наростами, и превращался в небольшой водопад. Хрустальные струи разбивались внизу о плоские камни миллионами сверкающих брызг, и яркая радуга висела над этим великолепием столь отчетливо, что, казалось, на нее можно и опереться. Теплый воздух был влажен здесь, и они ступали мягко по колена в пышных, изумрудных мхах, ковром укрывающих даже темные базальты и сыпучие, сухие известняки.
Асамон сложил с себя оба седла и торбу возле огромного, надвое треснувшего камня, так чтобы брызги и водяная пыль не достигали их.
Пока он укладывал сбрую, Хриса скинула с ног сандалии и с простодушием истинной спартанки, чьи нравы не отличаются чрезмерной строгостью или ханжеством, отстегнула золотые булавки с наконечниками из слоновой кости, скрепляющие на плече ткань, сняла пояс, и одежда, струясь, упала к ее ногам. Она переступила через нее и предстала перед ним нагая, с одной крохотной ладанкой на шее, обделанной золотом и цветными каменьями.
Асамон замер в смущении и невольно потупил глаза, так ослепительна показалась ему красота его возлюбленной. Не скоро он осмелился вновь обратить на нее зачарованные взоры и даже гул водопада перестал слышать на время из-за того, что кровь толчками ударяла ему в виски и глушила вокруг все звуки.
Когда он пришел наконец в чувство и оглянулся, то увидел Крису стоящей в бурно низвергающихся со скал потоках воды. Хрустальные струи воды сверкали и переливались на ней расплавленным серебром, а темные волосы, подобно водорослям, трепало неукротимое течение.
Асамон опустился было на седло, намереваясь дождаться конца купания, но Хриса, сияя своей ослепительной наготой, оказалась вдруг подле и, взявши за руку, увлекла со смехом, как он был, упирающегося, в одежде, в самую кипень и грохот и прижалась к нему всем телом, обвивая крепко руками. Вода оказалась ледяною настолько, что поначалу под бешеным ее напором у Асамона перехватило дыхание. Холод пронзил его до самых костей. Но возлюбленная стояла так близко, и так нежны, теплы были ее объятия, что слепая стихия не могла остудить в нем пылающий пламень, но разжигала все сильнее.
Он вынес Хрису из водопада на руках, свежую, холодную и благоухающую. Капли воды дрожали на ней подобно драгоценным кристаллам. Она походила в его руках на созревающий плод, весь озолоченный солнцем, румяный от холодной воды, которая стекала светлыми ручьями с его одежды и с облепивших их обоих тяжелыми плетями ее волос.
Он долго стоял так, держа возлюбленную в объятиях, целуя, и не ощущал в ней веса. Но Хриса сама выскользнула из рук и ступила на землю.
Она чудесным образом переменилась с тех пор, когда Асамон впервые увидел ее на Хоре, на празднике Гимнопедий. Угловатая прелестная незавершенность сменилась за год женственной округлостью линий, не утратив при этом прежней очаровательной грации. Он не увидел у ней на теле ни единого порока, ни единого даже маленького пятна. И любое ее движение, плавный изгиб тела были исполнены для него неизбывного страстного желания.
Словно в солнечных горячих лучах Хриса купалась в устремленных на нее зачарованных взорах возлюбленного и ощущала трепетной кожей их пылкие прикосновения. И это волновало ее, делало еще прелестней, и еще ярче разгорался румянец у нее на щеках, блестели смущенной улыбкой ее жемчужные зубы.
Мягким движением Хриса запрокинула руки и сняла с шеи тонкую, как паутина, золотую цепочку с ладанкой, усыпанной цветными каменьями. Но это была не ладанка, а крохотный флакон искусной работы для заморских благовоний, которые отмеряются покупателю каплями, но оплачиваются обычно золотыми талантами, и даже человеческими жизнями. Этот флакон с его драгоценным содержимым был доставлен прекрасной спартанке из далекой Аравии, из провинции, которая получила прозвание Счастливой благодаря торговле этим редким и дорогим товаром.
Ни в одной другой стране, кроме Аравии, не растут ладан, мирра, кассия и кинамомон. Но все эти благовония, за исключением мирры, аравитяне добывают с величайшим трудом. Чтобы получить ладан, они сжигают стирак, который ввозят в их страну финикияне: ведь деревья, дающие ладан (ладаноносная босвеллия), стерегут крылатые змеи, маленькие и пестрые, которые ютятся во множестве вокруг каждого дерева. От этих деревьев их нельзя ничем отогнать, кроме как курением стирака. Так аравитяне добывают ладан, а чтобы добыть кассию, они обвязывают все тело и лицо, кроме глаз, бычьими шкурами и разными кожами и в таком виде отправляются за ней. Растет она обычно в мелком озере и вокруг него, а в этом озере водятся крылатые звери, очень похожие на летучих мышей и ядовитые. Они испускают громкие крики и стаями нападают на людей, которым приходится отгонять их и таким образом срывать кассию.
Еще более удивительным образом аравитяне добывают кинамомон. Где он растет, и какая земля порождает это удивительное растение, они и сами не знают. По их рассказам, большие, хищные птицы приносят эти сухие полоски коры в свои гнезда, слепленные из глины на кручах гор, куда человеку добраться невозможно. И тогда аравитяне для добывания кинамомона придумали такую уловку. Туши павших быков, ослов и других вьючных животных они разрубают на куски и привозят в эти места. Сваливши мясо вблизи гнезд, они затем удаляются. А птицы слетаются и уносят куски мяса в свои гнезда раз и другой, и третий, пока гнезда, не выдержав тяжести, не обрушатся на землю. Тогда люди возвращаются и собирают добычу.
Но и это была только часть тех веществ, которые составляли содержимое крохотного флакончика. Благоуханные масла десяти сортов — фиалки, лотоса, нарциссов, карликовой пальмы, белого жасмина, лилий, мирты, майорана и померанцевой корки в строго отмеренных долях придавали снадобью тот изысканный аромат и силу, ради которых тысячелетиями брели караваны верблюдов, корабли бороздили просторы морей, гибли люди.
Хриса отняла крышку с вделанным в нее драгоценным камнем, и густая, янтарная цвета капля задрожала у ней на пальце, расточая вокруг тонкий, волшебный запах.
Она провела себя ладонью между грудей, и ноздри ее наполнились сладкой негою. Томная дымка медленно заволокла прекрасные глаза Хрисы. С мерцающей на губах улыбкой она протянула драгоценный флакон возлюбленному, и он радостно вспыхнул, угадывая ее желание. Они молча опустились на изумрудный, пышный ковер из вечнозеленых мхов, и Асамон с бесцеремонным неведением варвара вылил содержимое флакона себе на ладонь. Затем, встав на колена и замирая сердцем, он прижал ее к груди возлюбленной, так что янтарные ручейки, благоухая, поползли из-под ладони в стороны по мягкой, словно лист мастикового дерева, и нежной, как сирийские шелка, коже.
Не желая потерять ни одной капли драгоценного масла, Асамон медленно провел рукою вниз по трепетно вздрогнувшему животу, по упругим, золотистым от солнца бедрам возлюбленной, вокруг тонкой, чувственной талии.
Легкие, скользящие прикосновения его ладони возбудили в ней сладкую истому, а когда он коснулся тяжелых, словно драгоценные чаши с яркими рубинами, замерших в ожидании грудей, крупная дрожь пронзила прекрасное тело Хрисы, и с уст сорвался сладострастный, мучительный стон.
Томясь желанием, Асамон сорвал мокрый после купания хитон и вылил последние капли из флакона на себя. Растер их, чувствуя, как волшебное зелье горячо проникает через кожу в кровь, сладко кружит голову. В помраченном сознании еще скользнула слабая мысль, что едва ли простым смертным подвластно составление таких чудодейственных снадобий, но он не успел додумать начатого. Безумная страсть внезапно обуяла обоих, столь опрометчиво злоупотребивших содержимым флакона, и бросила со стенаниями в неистовые объятия друг друга…
…Сама прекрасная Афродита, должно быть, изощряла их в божественном искусстве любви, в разнообразии ласк и способов, как извлечь наслаждение, не доступное простым смертным. Для того она лишила их рассудка и чувства стыдливости, ибо неопытность их была очевидна. Неистовые ласки влюбленных, должно быть, очень веселили любвеобильное сердце богини, и, распаляя страсть, она тайно внушала прекрасной спартанке все новые и новые из своих удивительных секретов, которые знала, быть может, она одна.
Повинуясь ее коварным советам, Хриса змеею многажды страстно обвивалась вокруг тела возлюбленного. Весенним гибким плющом оплетала его ноги, подобные мраморным колоннам, для него распускала свои нежно-розовые, чудные цветы. Опрокидывалась золотою лягушкой на изумрудной болотной ряске, оглашая сладострастными стонами окрестности. Игривой львицей припадала на колена, с неистовством отдаваясь возлюбленному. Падала на него из поднебесья, как падает ловчая птица на мелькающего по низким кустарникам пушистого лисенка, то превращалась сама в погибающего, но не от страха, а от неистовой любви, весеннего зверя, и страсть ее была столь велика и неукротима, так искусно она возбуждала в возлюбленном все новые и новые желания, что становилась для них обоих погибельна.
Но натешилось, должно быть, лицезрением чужой страсти сердце златокудрой Киприды, и она с улыбкой оставила их.
…Оглушенные, они пали ниц друг подле друга, остывая и медленно приходя в рассудок. Все стыдные подробности коварная память теперь возвращала им одну за одной, и они ужасно смутились вдруг и не знали, как смотреть другому в глаза, с поспешностью отворачивали лица в сторону. Случайно их робкие взгляды, брошенные украдкой, встретились и застыли в испуге, но… лукавый изгиб губ, искра, мелькнувшая в глазах — и они весело враз расхохотались, а затем с удвоенной страстью набросились друг на друга, и теперь уже сама Афродита с изумленной улыбкой могла наблюдать упражнения своих несомненно способных учеников, усвоивших все ее уроки.
…Потом они лежали друг подле друга, нагие, и Хриса возложила на голову возлюбленного лохматый венок из листьев дикого винограда и сонных соцветий пассифлоры. И взялась плести другой из медвяно-сладкого прекрасного лотоса.
— Растения тоже любят друг друга, — шептала она, вдыхая чудесные запахи. — Мне рассказывали, что среди финиковых пальм одни считаются мужскими, а другие — женскими. И вот мужская пальма любит женскую, и, если они растут далеко, дерево склоняется в сторону любимой. Или засыхает от тоски. Опытный земледелец, понимая горе дерева, может излечить его страдания. Он берет черенок женской пальмы и прививает его к сердцу пальмы мужской, облегчая душу растения, и оно оживает, наливаясь соком.
Она посмотрела Асамону в лицо и с тревогой в голосе спросила:
— Почему ты молчишь? У тебя такие печальные глаза.
Он улыбнулся ей.
— Тебе показалось. Но взгляни на этот огромный камень. Видишь, он треснул и раскололся надвое, а из трещины растет плющ и поднимается по дереву все выше.
— Да, но что же тут необычного?
— Камень треснул не сам. Ветер занес в его поры семя плюща. Из семени взялся нежный росток и разорвал глыбу надвое.
— Слабый росток? Но разве такое возможно? — не поверила Хриса.
— У отца каменоломни на севере Аттики, и я однажды был там. Те глыбы, которые не берег кирка, каменщики взламывают, подсаживая семя плюща.
Он взял ее за руку и прижал ладонью к своим губам.
— Я и есть тот злополучный серый камень. А ты…
— А я?
— Ты слабый зеленый росток.
— И поэтому ты печален? Потому что треснул, да?
Асамон рассмеялся, но невесело.
— Ты права, милая Хриса, — несколько помедлив, отвечал он. — Я не сказал тебе всего, о чем думаю, и не потому, что хотел скрыть. Просто я слишком счастлив. Мне трудно выразить это словами, но когда ты ушла, чтобы собрать для венка виноградные листья, эти цветы в твое отсутствие перестали для меня пахнуть. Но мне чудится, нельзя быть всегда таким счастливым. Счастье недолговечно, а такое, как у меня — оно существует лишь для того, чтобы быть вскоре безжалостно разрушенным. Не знаю почему, но во время варварских нашествий и междоусобиц самый прекрасный храм в городе всегда гибнет первым.
Он запнулся, но Хриса не перебивала его.
— Мне не верится, что все это не есть сон и не закончится, стоит мне закрыть глаза.
Хриса запечатлела на его щеке нежный поцелуй.
— О, мой милый, мой возлюбленный! Мы не станем с тобой просыпаться, пусть наш сон длится вечно! — прошептала она, возобновляя прежние ласки и желая отвлечь его от печальных мыслей.
…Много раз еще они наслаждались своей любовью и не могли насытиться ею.
Хриса была щедра и смела в любви, но уже солнце наливалось пурпуровой краской и клонилось к закату, и от усталости под глазами у обоих легли серые тени. Пришла пора трогаться в обратный путь.
Не подымаясь с ложа, Асамон покричал коней. Гулкое эхо разнесло, удесятеряя, его ослабевший от любовных утех, изрядно охрипший голос.
Топот легких копыт известил вскоре, что зов был услышан. Он поднялся навстречу и упал бы, наверное, от слабости, не ухватись вовремя за гриву Коракса. Хриса смеялась до слез, глядя на эти его усилия, но и самой ей понадобилась немалая помощь, чтобы подняться и кое-как утвердиться на безвольно подгибающихся ногах. Так, со смехом, потешаясь друг над другом, они взнуздали Авру, и Хриса с помощью возлюбленного, который, напрягая остатки сил, подсаживал ее снизу, взобралась наконец на лошадиный круп. Но едва она села, оба с изумлением обнаружили, что забыли оседлать кобылу и седло так и осталось лежать на земле.
Это обстоятельство рассмешило их пуще прежнего. Но не успели они отойти от веселья и перевести дух, оказалось, что Хриса сидит на кобыле задом наперед, и вдобавок совершенно нагая, ибо забыла надеть на себя одежду.
Новый приступ веселья оказался столь заразителен, что и Авра не выдержала наконец и с игривостью взбрыкнула задом. Хриса в испуге ахнула и, чтобы не свалиться, ухватилась левой рукой за хвост, под самую репицу. Но смех морил ее, и волосы падали на глаза, мешая видеть. Она откинула их рукою, и…
И Асамон увидел перед собой вакханку!
…Совершенно нагая, она восседала на огромном, взбрыкивающем козле, отлитом из темной меди. Задом наперед, ухватившись одной рукой за нечистый хвост, а другой откидывала с безумных глаз разметавшиеся в полете волосы. Все в ее фигуре дышало пороком и кричало о неприличии. Чрезмерные груди вразлет с торчащими сосцами. Бедра, лишенные девичьей стройности из-за чрезмерных возлияний. Расплывшийся зад, открытый в прыжке для нескромных взоров во всех сокровенных подробностях. В ее распущенности в непотребстве мгновенно угадывалось животное упоение жизнью, ее мимолетными радостями, пусть даже весь мир обрушится в Тартар!
Пандемос Афродита…
Асамон отшатнулся, но немота затворила изумленный возглас еще в груди, будто в клетке, а неподвижность сковала на мгновение все его члены.
Словно со стороны он услышал свой хриплый, неискренний смех. И замолчал, нахмурясь. Но тотчас, желая скрыть от Хрисы свое состояние, поспешил заняться торбой. Развязал горловину и выложил на камень скудный припас, захваченный им впопыхах в дорогу: ячменную лепешку, кусок козьего сыра и пригоршню сушеных фиников. Поделил весь припас на две равные доли. Но не спешил обернуться. Великая смута поселилась у него в сердце, порожденная вдруг ужасным подозрением. Многое из того, что прежде казалось ему неясным, теперь находило свои объяснения…
Асамон вспомнил короткий разговор между ними, когда он попытался объяснить Хрисе, что такое кийяфа. Некоторое время она молчала и вдруг рассмеялась грудным, низким смехом. Он бросил на нее удивленный взгляд и пояснил:
— Это Мегакл. Кое-чему он меня научил.
— Кое-чему, да.
Она отвернулась, но Асамон мог поклясться, что в ее глазах промелькнула лукавая насмешка, и смысл ее тоже показался ему неясен. Но теперь — он готов был провалиться от стыда. Слишком явные признаки во множестве были расставлены на его пути, чтобы он, познавший древнее искусство кийяфы, ничего в них не разобрал.
Вчера на Террасе, когда он остался один, он обнаружил вдруг, что не в силах вспомнить ее, хотя угадал бы тотчас присутствие Хрисы в тысячной толпе. Ее волосы переливались серебром и незаметно перетекали в ночь и были продолжением той чудной ночи. Теплом ее узкой ладони дышали нагретые за день камни. Ее тихим голосом, ее шепотом шелестели из темноты древесные кроны. Она не просто ушла, а исчезла, как исчезает шлейф дыма, изорванный в клочья порывами ветра, а он не мог проследить ее даже взглядом. Она продолжалась для него вся во вселенной и не имела той целости в восприятий, прекрасной и очаровательной законченности, как обычная смертная женщина.
Теперь она сама открыла ему истинное лицо, и, стало быть, все с самого начала было только игрою с ее стороны — робкое томление, краска стыда на смущенных ланитах, девичий трепет и вскрик боли, первый сладкий стон? Опытная блудница, изощренная в искусстве любви, она исхитрилась изобразить перед ним невинность, чтобы с тем большим сладострастием предаться безудержному, бесстыдному, неистовому прелюбодеянию, какого простой смертный вынести не в силах и если останется жив, то «…живой между смертных жить остается, силы лишенный. Ведь силы навеки теряет тот человек, кто с бессмертной богиней ложе разделит…»
Асамон обернулся.
Хриса показалась ему еще прекраснее. Она восседала на Авре с неподражаемой, божественной грацией и с любопытством, молча наблюдала за ним сверху вниз. Нежность охватила его сердце, и он на миг усомнился в своих подозрениях. Пусть, кто бы она ни была. Он благодарен ей за этот щедрый дар и никогда ни о чем жалеть не станет.
Жестом Асамон предложил разделить с ним трапезу, и Хриса с готовностью протянула ему руку…
Обратный путь они проделали в молчании. Их кони летели по дороге во весь опор, как две чернее молнии, на красный, в полнеба полыхающий закат. На въезде в Олимпию, огибая лощину вдоль склона холма Кроноса, Асамон придержал стремительный бег скакуна и повернул голову. Авра бежала рядом, но седло…
Седло было пусто!
В смятении Асамон осадил Коракса, подняв круто на дыбы, и повернул в обратную сторону, до того места, где видел Хрису в последний раз. Но дорога была пустынна, и он наконец оставил поиски.
Едва держась в седле от внезапно навалившейся усталости, он кое-как добрался до конюшни и сдал коней попечениям рабов. Со стороны гипподрома доносился грохот колесниц и рев многотысячной толпы, но силы оставляли его, и он готов был свалиться здесь же, на охапке душистого сена, однако успел вовремя сообразить, что едва состязания закончатся, на конюшне начнется столпотворение, и ненароком, спящего, его могут попросту раздавить. Покои отца в Притании — самое тихое место, где он сможет наконец забыться спасительным сном.
Собрав остатки сил и с трудом волоча ноги, Асамон побрел в сторону Пританея. Но не успел он сделать и десятка шагов, как сзади его окликнули:
— Господин!
Он обернулся. Зеленоглазая фракиянка спешила за ним, направляясь от ворот конюшни. Лицо девушки показалось ему встревоженным.
— Гелика? В чем дело?
— Господин, я разыскиваю тебя весь день. С утра. Госпожа очень беспокоится, не случилось ли худого? И постоянно посылает меня.
Асамон встрепенулся.
— Ты… ничего не путаешь?
— Путаю?
Фракиянка явно не понимала его, и он жестом просил продолжать.
— Госпожа велела передать тебе, она очень виновата и просит прощения, что не смогла быть утром в назначенном месте. Ее вынудили к этому обстоятельства. Но она сама все расскажет, если господин не сердится и готов быть завтра в том же месте.
— О боги!
Асамон отшатнулся, как от удара. Но видя, что Гелика смотрит на него с недоумением, даже с опаской, с трудом взял себя в руки.
— Да, конечно… Завтра.
И, не добавив больше ни слова, ни о чем не спрашивая, повернулся прочь.
Глава 13
Вечер. Святилище Деметры Хамины — словно пронизано насквозь красноватыми солнечными лучами. Оно венчало собой невысокий, в каменистых осыпях холм, вдоль подножия которого на четыре олимпийских стадия протянулся гипподром. Одним своим концом олимпийский гипподром упирался в галерею Агнапта, другим — в каменистый, плоский берег реки Алфей. Четвертая, самая длинная сторона гипподрома — земляная насыпь — тянулась параллельно склону холма и ограничивала дромос, место бега, в виде неправильного, вытянутого в длину четырехугольника.
Напротив левого конца галереи Агнапта в дни игрищ дымился жертвенник Аресу Покровителю коней, на другом конце таких же размеров — жертвенник Афине Покровительнице коней. От этих жертвенников цепью протянулись стойла, одно чуть впереди другого, образуя перед галереей Агнапта прямой угол, острие которого было направлено к дромосу. Обе стороны угла содержали по двадцать стойл, и каждое стойло свободно вмещало по две колесницы. Посреди этого треугольника, который назывался Корабельным Носом, каждую олимпиаду элейцы, устроители состязаний, воздвигали из необожженного кирпича жертвенник Посейдону Покровителю коней и снаружи обмазывали золой. На краю жертвенника, углом подняв плечи и словно готовясь взлететь, восседал бронзовый орел.
Рядом с жертвенником Посейдона располагался другой, меньших размеров, жертвенник Гере Покровительнице. А перед галереей, посреди колоннады, поддерживающей ее свод, был сооружен алтарь братьям Диоскурам. Еще два жертвенника на территории Корабельного Носа находились в самом острие угла. Это жертвенник Доброго пути и жертвенник нимфам Алкменам Цветущим.
Над гипподромом, подобно гулу морского прибоя, возбужденный говор многотысячной толпы зрителей, конское ржанье, окрики, хлопанье бичей… И резкий голос трубы, оповещающий о конце бега. Контрольную полосу одна за другой вихрем пересекали верховые лошади. Наездники в коротких хитонах круто осаживали их и гарцевали на месте, пытаясь унять разгоряченных скачкою лошадей, роняющих хлопья пены. Другие торопливо спешивались и укрывали своих скакунов попонами.
Тем временем к состязаниям готовились колесницы. Издалека Корабельный Нос напоминал растревоженный муравейник. Двое обнаженных рабов, взявшись за дышло, катили за собой богато изукрашенную, сверкающую медными поручнями колесницу. Чей-то возничий нес на голове аккуратно уложенную упряжь, и длинный, витой бич, брошенный через плечо, волочился далека сзади, извиваясь, словно гадючий хвост. Другой возница на пару с помощником гонял по кругу заартачившегося жеребца, а жеребец, наливая кровью глаза и бешено всхрапывая, вставал на дыбы или рвал в сторону. Некоторые хозяева самолично участвовали в подготовке своей колесницы к бегам. Они отличались от остальных богатой одеждой и благородством осанки, их голоса звучали тверже, походка уверенней, но приказы, которые они отдавали, их возницы выполняли по-своему. Рабы, приставленные к лошадям, тоже покорно склоняли головы и ели хозяина глазами, но делали то, на что указывал возница, а хозяину лишь докладывали об исполнении.
Возле стойл показалась суетливая фигура Дамасия. Как и прочие хозяева колесниц, он был богато одет, на его ногах рдели пурпуром красные сандалии, роскошный гиматий был небрежно обернут вокруг плеча. Дамасий явно кого-то разыскивал, заглядывал по очереди в каждое стойло. Там, меж коней, заметив чью-то спину, он терпеливо ждал, пока тот не обернет к нему свое бородатое лицо. Увы, не то! Дамасий с поспешностью отводил глаза в сторону и шел дальше.
На земляной насыпи, напротив дальней меты, обозначающей место поворота, стоял Ужас Коней, или Тараксипп. В Олимпии он имел вид круглого, ничем не примечательного жертвенника. Но когда колесницы проносились мимо, коней без видимой причины охватывал сильный страх, они приходили в смятение, колесницы сталкивались, опрокидывались, калечили возниц.
К этому жертвеннику, сильно прихрамывая на своей деревяшке, приближался седовласый возница по имени Превген, один из тех, кому предстояло участвовать сегодня в состязаниях колесниц. Бронзовое от солнца лицо его было сосредоточенно, он остановился и долго стоял так перед Тараксиппом с опущенными руками. Затем медленно и осторожно опустился на колено, неловко отставляя правую ногу с деревяшкой в сторону. Левой, вытянутой рукой он коснулся собственного колена, а правую положил на грудь к горлу, что у греков означало мольбу.
— Тараксипп, — хрипловатый голос Превгена прозвучал глухо и строго. — Отцом твоим тебя заклинаю… Ты тоже был возничим когда-то. Не вреди мне. Не пугай коней. Ход не сбивай. Что тебе пользы в том? Ты слышишь? Здесь из-за тебя я уже потерял ногу. Доколе можно? Оставь в покое меня.
Возничий Превген опустил седую голову на грудь и так стоял неподвижно, словно ожидая ответа. Потом неторопливо, ибо боги и герои не любят, когда к ним обращаются всуе, он вытащил из-за пояса нарядный арапник и возложил к подножию жертвенника.
— Прими это.
Опираясь руками оземь, возница неловко поднялся с колен и двинулся прочь.
Много разных мнений существовало о Тараксиппе. Одни считали, что это место — могила местного уроженца Оления, превосходного наездника. По его имени также названа в Элиде Оленийская скала. Другие, что это могила Дамеона, сына Флиунта, участвовавшего с Гераклом в походе против Авгия и элейцев. Сам он и его конь были убиты тогда, согласно преданию, Ктеатом, сыном Актора, и могила эта является одновременно могилой для Дамеона и для его коня.
Говорили также, что в этом месте Пелопс насыпал пустой погребальный холм в честь Миртила и приносил жертвы ему, надеясь смягчить гнев царского возничего за убийство. Он и назвал его Тараксиппом, Ужасом Коней, потому что, благодаря хитрости Миртила, кобылы Эномая в этом месте испугались и понесли. По другим рассказам, сам Эномай приносит несчастье едущим на лошадях по дромосу. Но далеко не все разделяли и это мнение, а подобное обвинение возводили на Алкафа, сына Порфаона, убитого Эномаем за его сватовство к Гипподамии и погребенного здесь. Алкаф, утверждали они, не имел счастья на дромосе и поэтому стал злобным по отношению к наездникам, злым роком.
Известно также мнение некоего египтянина, служителя при оракуле Аммона в Ливии. По его утверждению, Пелопс получил от фивянина Амфиона какую-то вещь, чудодейственного свойства, и зарыл ее в том месте, где ныне Тараксипп, и от того, что там было зарыто, испугались лошади у Эномая и перевернули колесницу. С тех пор они пугались у всех. Этот египтянин утверждал, что Амфион, как и фракийский Орфей, был могучим магом, и что на песни к Орфею сходились дикие звери, а к Амфиону — камни, из которых он воздвиг стены Фив. Поэтому Тараксипп — дело рук Амфиона.
Однако большинство из тех, кто рассказывал про Тараксиппа, считали это прозвищем Посейдона Гиппия, Конника, потому что на гипподроме в Истме тоже имеется Тараксипп и тоже наводит на коней страх, а в Немее, в Аргосской области, никогда не было героя, который вредил бы едущим, но скала, поднимающаяся у самого поворота ристалища, красного цвета, блестящая, как огонь, внушает страх лошадям, и значит, это общее свойство во всех подобных местах.
Но Тараксипп в Олимпии много зловреднее прочих и гораздо больше пугает лошадей. В этом мнении сходились все без исключения местные жители.
…С двумя жеребцами в поводу на территории Корабельного Носа появился Главк, молодой, но уже многоопытный возница. На нем, как и на остальных, надет тонкий, до пят, хитон, через плечо на перевязи — широкий нож и хлыст.
Многочисленные складки одежды изящно подчеркивали его гибкую, сухую фигуру. Главк заметил Дамасия, и лицо его сделалось угрюмым. Оглянувшись по сторонам, Дамасий с озабоченным видом поспешил ему наперерез и остановился, делая вид, как будто уступает дорогу.
— Наш уговор… Ты помнишь? Я плачу тебе шесть мин серебром… Две рабыни. Целых шесть мин, — скороговоркой зашептал Дамасий. — Мой возница, ты знаешь его… Ксенарх. Ты должен уступить.
Главк угрюмо кивнул и отвел глаза в сторону. Оба жеребца, гнедые, в белых чулках, с длинными эластичными бабками и шелковистой, короткой шерстью, словно во сне, проплыли перед Дамасием. Он с досадой и завистью проводил их взглядом и, расстроенный, отправился к стойлу, где Ксенарх и двое рабов запрягали его колесницу. Здесь Дамасий с наслаждением сорвал досаду на рабах.
— Бездельники! Дети свиньи и обезьяны… Они все еще копаются! Не-ет, они разорят меня… Что? Собака вонючая!
Дамасий поднял плеть, чтобы еще раз вытянуть безмолвного раба вдоль спины, но внезапно пыл у него прошел, и он с ворчанием обернулся к Ксенарху.
— Где пристяжные? Почему не ведут? — Он внезапно задумался и, вспоминая, с досадой пощелкал языком. — Ах, какие кони… Какие кони! Ливийцы, чистокровные ливийцы!
Ксенарх перебил его мысли.
— За пристяжными я послал, хозяин. Ведут.
Через два стойла от них из третьего вышел возница и взялся подвязывать своему жеребцу хвост под самую репицу. На голове возницы жгутом был стянут белый платок; длинный, крючковатый нос, крепкие челюсти делали его похожим на хищника.
Дамасий тотчас дернул Ксенарха к себе и ткнул в сторону возницы арапником.
— Ты знаешь, кто эта разбойная рожа? Это Кревга, трижды будь проклят он и его семя. Он режет нос, вот так… перед самой метой, — Дамасий изобразил на руках, как одна колесница режет нос другой. — Колесо в столб и все. Конец. Стереги, не дай обойти на повороте, иначе, о боги! — он закатил глаза. — Иначе конец. Я видел не раз…
— Я знаю Кревгу, хозяин, — не слишком учтиво перебил Ксенарх и повернулся к нему спиной.
Со стороны конюшен показались двое рабов с пристяжными. Ксенарх издали взглянул на них, но внезапно, нахмурив брови, двинулся навстречу. Один из жеребцов явно прихрамывал. Дамасий, еще не понимая толком, в чем дело, поспешил следом. Но возле жеребцов хромота сразу же бросилась ему в глаза. Он с воплями оттолкнул Ксенарха, ударил наотмашь раба и сам, напрягаясь, потянул жеребца за недоуздок, пытаясь разглядеть, на какую ногу жеребец хромает.
— Собаки, дети шакалов, я выколю вам глаза! Всем, всем! Подлецы, что они со мной делают?.. Левая пристяжная, лучший мой жеребец, о боги, охромела!
Ксенарх хмыкнул на хозяина и начал со тщанием осматривать левую заднюю. Его пальцы заботливо ощупали бабку, сухожилия. Сзади, разом вспотевший, всклокоченный, задышал в спину Дамасий. Ксенарх взялся за копыто, поднял лошади ногу. Все в порядке, но копыто было горячее.
— Копыто горячее, хозяин.
— О боги!
Пальцы Ксенарха поднялись до колена, выше… Дамасий, не выдержав, подскочил вновь к рабу и взмахнул плетью.
— Грязная тварь, живо на конюшню. Авру сюда! Запорю!!
— Не нужно, хозяин. Вот она.
На внутренней стороне бедра, почти в паху, пальцы Ксенарха нащупали твердую головку. Он потянул, и в пальцах у него оказалась длинная, почти в три дактила, медная игла. На шерсти выступила капля крови. Дамасий схватился за голову.
— О! Кто это? Кто мог?! — мимоходом Дамасий вырвал у Ксенарха иглу и сунул рабам под нос. — Кто? Кто подходил? Когда? Где были вы, скоты? Ну?!
Один из рабов, посмелее, мотнул головой.
— Не знаю, хозяин.
— О боги, эти скоты, — они разорят меня! Может, ты сам воткнул, а? Ну?
— Нет, хозяин.
Ксенарх тронул жеребца за недоуздок. Хромота исчезла.
— Все в порядке. Злее будет.
Он ласково потрепал жеребца по храпу, и тот признательно потянулся к нему губами.
— Ну, ну… Балуй!
— Но кто, кто? Когда?! Клянусь Зевсом, я посажу его в яму! Сгною!
— Загнать иголку в мышцу можно мимоходом. Но дело не в том. Тебя считают за серьезного соперника. Так всегда бывает.
— Гм? Это да, конечно. За серьезного… А что, Ксенарх? Как ты, того… Хороши ли у меня лошади, а?
— Лошади хороши, — рассеянно отвечал Ксенарх, заводя пристяжных в стойло. — Таких здесь не много.
— А чем же они хороши, по-твоему? — самодовольно продолжал Дамасий, но, так и не дождавшись ответа, выглянул из стойла наружу, с подозрением оглядывая всякого, кто попадался ему на глаза.
Громкий, жизнерадостный смех привлек его внимание. К пусковому барьеру приближалась группа афинских молодых аристократов. Все они были роскошно, по-праздничному одеты, но среди них тотчас выделялся фигурой и осанкой великолепный Менесфей, сын Кимона. Он на голову казался выше других, черные волосы свободно падали кольцами вокруг крепкой шеи, с его плеча роскошными складками ниспадала хламида, схваченная на плече огромной золотой фибулой. На ногах юноши красовались высокие котурны для верховой езды, тоже отделанные золотом; следом двое рабов с двух сторон вели под уздцы его великолепного вороного скакуна, отливающего мягкой синевой.
Ксенарх тоже, заслышав смех, оторвался на мгновение от лошадей и повернул голову.
— Ты знаешь, кто этот молодчик? — ухмыльнулся Дамасий. — Любимец богов Менесфей, побочный сын самого Кимона. И я, хе-хе, догадываюсь, чего он добивается. Он претендует на архонтство в Афинах, а чтобы набить себе цену, ему нужна победа здесь, в Олимпии…
Голос трубы оборвал его слова. Дамасий прикрыл глаза и молитвенно вскинул руки к небу, забыв, что в правой руке у него арапник.
— Все готово, хозяин. Можешь проверить.
Ксенарх повязал на передней скобе вожжи и отошел в сторону. Дамасий деловито оглядел всю упряжку, слазил жеребцам под брюхо, подергал подпруги, ощупал серебряные бляхи и нагрудники, пнул пару раз в ступицы и пошатал чеки. Все было как нельзя лучше.
— Мда, да, да… — довольно повторял он. — Конечно… И сколько же колесниц нынче будет? Много ли?
— Около полусотни, хозяин.
— Гм? Да, да…
Дамасий благоговейно погладил блестящие скобы и, наконец, взгромоздился на колесницу. Глаза его загорелись, он чуть присел на ногах, как при быстрой езде, и даже взмахнул арапником, но тотчас сник с лица и с помощью Ксенарха спустился обратно на землю. На глазах у Дамасия блестели слезы завзятого, но уже ни к чему не способного лошадника.
Снова звенит труба…
Бронзовый орел на жертвеннике Посейдону Покровителю коней медленно поднялся над жертвенником, расправляя тяжелые крылья. Одновременно с ним нырнул и ушел в землю бронзовый дельфин, укрепленный на столбе в самом острие Корабельного Носа. Шум на гипподроме усилился, зрители, стоя, ревом и свистом выражали свое нетерпение. Дамасий, все еще растроганный, прижал Ксенарха к себе.
— Да помогут тебе боги, Ксенарх.
При звуке трубы веревка, натянутая перед крайним стойлом пускового барьера, упала, и первая колесница, тускло сияя в лучах вечернего солнца, выкатила на стартовую полосу и остановилась подле поворотной меты. Глашатай громовым голосом провозгласил имя владельца лошадей. На другом конце гипподрома эхом дважды его слова повторили другие глашатаи.
— Ампик, сын Пелия из Эгины, владеет колесницей. Возничий Симон!
Упала веревка перед вторым стойлом, и следом за первой колесницей выкатила вторая, становясь рядом.
— Андрокл, сын Кодра из Эфеса, владеет колесницей. Возничий Фрадмон!
Поднялся на колесницу Ксенарх, взял в руки вожжи, стрекало и обернулся к хозяину…
Поднялся на колесницу Главк…
Седовласый возничий неловко взобрался на колесницу, неловко просунул свою деревяшку в ременную петлю и укрепил ее в специальном гнезде на дне кузова.
Уже более половины колесниц, запряженных четверками лошадей, выстроились на старте. Обычно наибольшее число зрителей скапливалось на склонах холма и на насыпи напротив поворотных мет, а также напротив финишной полосы. Именно на этих участках гонки протекали в самой опасной и жесткой форме.
Проводив Ксенарха, Дамасий оказался вскоре в густой толпе зрителей. Проталкиваясь вперед, он опытным взглядом выискивал среди прочей публики равных ему по имущественному положению, пока не столкнулся нос к носу с плотным, веселым афинянином, своим знакомцем.
— Гей, Дамасий! Идем, идем, ты весьма кстати… А славные нынче будут гонки, ха-ха-ха! Ба! Да ведь у тебя самого колесница, и ты, верно, на Ксенарха ставишь? А? Ха-ха! — смеясь, он почти насильно увлек Дамасия за собой.
— Э, нет! Нет! На Ксенарха, нет… Ежели победит, с меня и того довольно, — отмахнулся Дамасий. — А вот когда б на Кревгу, а?
— А на твоего Ксенарха две ставки уже, почтеннейший. Твоя третья, — не расслышал знакомец.
— Да ведь я на Кревгу!
— Что?
— На Кревгу!
Вот уже все колесницы покинули стойла пускового барьера и выкатили на стартовую полосу. Лошади нетерпеливо стригли ушами и, предчувствуя скачку, наиболее горячие тянули вперед, несмотря на усилия возниц сдержать их. Громкими криками и ударами педотрибы заставляли лошадей спятиться и долго выстраивали всю шеренгу в одну прямую линию. Наконец все замерло в напряженном, томительном безмолвии в ожидании стартовой трубы.
Труба звенит…
Разом все до единой пятьдесят колесниц сорвались с места и с грохотом под дружный рев толпы устремились вперед. Вначале разобрать что-либо было трудно. Сбившись в кучу, плотная масса — люди, лошади, колесницы лавиной мчались по гипподрому, быстро уменьшаясь в размерах. В этой массе каждый пытался занять наиболее выгодное место на внутреннем коротком круге, оттеснить, выдавить соперников наружу. Громкие, яростные крики, возницы стрекалами подкалывали лошадей, своих и в особенности чужих. Окрестности вздрагивали от тяжелого гула и топота сотен копыт. Вдоль оси бегового поля протянулся невысокий каменный барьер, разделяющий гипподром на две половины, и один за другим на равном расстоянии стояли три каменных столба с предупредительными надписями:
«БУДЬ РЕШИТЕЛЕН»
«СПЕШИ»
«ПОВОРАЧИВАЙ»
Промелькнули столбы, и вот уже близится, нарастает поворотная мета, однако масса, слитая воедино, не в силах сдержать инерции — лошадиные морды сзади едва не ложатся на плечи впереди идущих возниц — вся эта масса пронеслась мимо меты и, словно вихрем разметанная, рассыпалась в пространстве за метой. Возницы запоздало осаживали коней и, яростно озираясь на соперников, налегали на вожжи, выворачивая на второй конец.
И только трем колесницам, волею жребия еще на старте удачно занявшим внутренний круг, удалось обогнуть вплотную возле самой меты и прежде всех начать бег в обратную сторону. И впереди всех, подобный вихрю, мчался великолепный Менесфей, любимец богов, чей жребий, как всегда, оказался счастливее прочих. Все видели, все зрители, как мощно посылал он своих коней вперед, стремясь увеличить, и как можно больше, разрыв между собой и основной массой разъяренных соперников. Ему удалось это. Он успел покрыть почти половину второго конца, когда из проворных самые проворные еще только разгоняли свои колесницы, набирая скорость.
Свист, вой, невообразимые, поднялись над гипподромом. Симпатии всех были явно на стороне великолепного Менесфея, ибо он, в отличие от богатых людей, владеющих колесницами, не доверил ее в чужие руки, а сам, положась на благосклонность богов и свое искусство в ристаньи, вышел на дромос.
Легка, стремительна рысь вороных коней Менесфея, сына Кимона. Как будто они не бегут, а летят над землей, незаметно в одно касание отталкиваясь копытами от каменистой почвы гипподрома. Все их движения рассчитаны на «вперед», и только вперед, и, если поставить на круп любого из рысаков Менесфея кратеру, до краев наполненную вином, ни одной капли не расплещут они от меты до меты.
Ветер тугой струей, словно рукой, упирался в широкую грудь гордого аристократа. Реяла, всхлопывая широким крылом, за спиною хламида… Менесфей на ходу обернулся и натяжкой вожжей придержал стремительный бег колесницы. Теперь, когда разрыв обеспечен, и до ближайших соперников расстояние почти в стадий, важно хранить эту дистанцию, и пусть они, его соперники, изматывают друг друга во взаимной борьбе.
Задние колесницы, рассеянные на повороте, теперь, кое-как развернувшись, группами и поодиночке устремились следом за Менесфеем. Но многих этот его рывок, славно вино, ударившее в голову, напрочь лишил разума. Яростными криками, ударами палок они нещадно погоняли своих коней и, распустив вожжи, посылали и посылали их вперед, пытаясь сократить разрыв. Однако все это приводило лишь к тому, что колесницы, только-только получившие было свободу для тактической борьбы, вновь начали сбиваться в неповоротливую, инертную массу. Наиболее опытные из возниц давно уже поняли это, но, сделав было попытку оторваться и рассеяться по полю, вновь были настигнуты теми, кто потерял голову и что было мочи погонял теперь своих коней, выжимая все, на что они способны, лишь бы достать Менесфея.
Масса становилась все плотнее, и лишь некоторые из возниц, пока не поздно, пытались придержать своих лошадей, вырваться из этой кучи, иначе все повторится, как в первый раз: колесницы опять промчатся мимо меты, потеряют в скорости, и великолепный Менесфей без труда увеличит разрыв еще на стадий. А это в руках такого возницы, как он. уже победа. Даже и сейчас не трудно представить этого аристократа, шагом пересекающего финиш под одобрительный хохот зрителей ввиду большого отрыва от соперников. О боги!
В общей лавиноподобной массе невольно притягивало взоры злое, хищное лицо Кревги. Перегибаясь всем туловищем, рискуя опрокинуться вместе с колесницей, он налево и направо подкалывал стрекалом чужих лошадей, плашмя бил возниц.
— Рассыпаться, шакалы! К-куда?! Рассыпаться всем! Заколю-у!!!
Но ни крики его, ни удары ни к чему не приводили, придержать своих лошадей тоже невозможно, иначе лавина колесниц сзади смешает его с землею. А между тем близился, близился поворот…
Прозвенела труба.
Это значило, что первый круг пройден. Менесфей на полном ходу осадил левого пристяжного, а правого, совершенно попустив вожжи, погонял криком и ударами хлыста. Его колесница, описав ступицей крутую дугу вокруг камня, скрылась на миг в туче поднятой пыли и, стремительно развернувшись, ушла на второй круг. Впереди у него было еще одиннадцать кругов, двадцать два поворота.
Ксенарх, быстро оглядевшись по сторонам, тотчас понял: кризис назрел. Проскочить как первый раз мимо меты — это значило потерять всякую надежду на победу. Все, у кого оставалась голова на плечах, думали сейчас об этом и только об этом. А из опыта Ксенарх давно уже знал, что такие вот ситуации разрешались единственно кровью, и сейчас, несмотря на бешеную скачку, он внимательно следил за соперниками, отыскивая источник опасности.
Краем глаза Ксенарх отметил, как из-за его спины слева начали быстро выдвигаться вперед морды четырех караковых жеребцов, и вот уже возница… Горячие, черные глаза, легкий пушок на румяных щеках, разинутый в крике рот. В том же бешеном темпе караковые жеребцы обошли Кревгу, вырвались на корпус вперед. Оставалось что-то около пяти-шести колесниц перед ними. Вот она, эта опасность!
Ксенарх перехватил испепеляющий взгляд Кревги, брошенный в сторону молодого возницы, и, разом догадавшись, сильно послал своих лошадей вперед, пристроился к Кревге с правого боку, сзади. И вовремя.
За сотню шагов до меты безбожник Кревга выровнял свою скорость со скоростью караковых жеребцов и начал выходить слегка вперед. И уже перед самой метой его колесница рывком подалась влево, наперерез, а левая пристяжная, запрокинув голову, мощно протаранила грудью, боком каракового жеребца. Сильный удар стрекалом, звериный рев Кревги довершили таран. Жеребец, вздыбившись, шарахнулся круто влево, и вся упряжка, разом одичалая, на полном ходу налетела на столб…
Вопль ужаса пронесся над гипподромом.
Ксенарх вслед за Кревгой успел проскочить и возле самой меты вывернуть коней на другой конец. Что там сзади, понять было трудно. В тучах поднятой пыли вздыбившиеся кони… Ржание, крики… Мелькнуло по ту сторону каменного барьера мимо хмурое лицо Главка. Это несколько удивило Ксенарха, но раздумывать не приходилось. Следом за ним, кажется, удалось проскочить еще одной колеснице. Так и есть… Одноногий.
То, что творилось возле меты, напоминало сущее столпотворение. Вздыбленные кони, перевернутые колесницы, обломки, простертое в пыли под копытами тело. А мимо с грохотом проносились одна за другой колесницы, мелькали вперемешку со спицами лошадиные ноги. Наконец затих вдали гул копыт, и теперь только по облаку пыли можно было определить стремительный бег удаляющейся лавины. Вслед за нею по гипподрому далеко и бесконечно долго катилось четырехспичное колесо, словно не желая отстать, и, вихляясь, упало, обессиленное. Две лошади вскачь несли поперек поля разбитую, перевернутую колесницу… А с насыпей к месту столкновения уже спешили на помощь служители и доброхоты из числа зрителей.
Толпы людей сбились возле неширокого прохода, именуемого здесь Калиткой Печали. Зрелище выглядело ужасным. Двое рабов под руки волочили с поля возницу с разбитой в кровь головой, в изодранной одежде. Тяжко повисшее на их плечах тело опоясано обрезками вожжей, поникшая, бессильно моталась голова, ноги едва переступали, а большей частью просто тащились волоком по земле. Еще четверо рабов пронесли на шкуре другого. Мертвое, раздавленное под колесами тело опознать уже невозможно, так оно обезображено. С поля спешно убирали все, что можно успеть убрать. Два мула тряской рысцой тянули за собой волоком лошадиный труп. Доброхоты крючьями растаскивали по одному, по два искореженные кузова, лопнувшие колеса, дышла. Верховые гонялись за конями, потерявшими своих возниц.
На поворотном столбе сиротливо повисли забытые в спешке обрывки упряжи, единственное, что напоминало теперь о недавнем столкновении.
И вновь мгновенно налетела, навалилась конная лавина. В уши ворвались грохот, топот копыт, тяжкий храп, гул ожесточившейся скачки. Замелькали мимо зрителей лоснящиеся от пота конские крупы, ноги, сверкающие красной медью колесницы, чернели раззявленные в яростном крике рты.
Очередной сигнал трубы оповестил, что еще круг остался позади. Одна за другой, едва не опрокидываясь, колесницы разворачивались вокруг меты и уносились прочь. Но впереди всех по-прежнему колесница Менесфея, сына Кимона. Он словно плыл по пояс в неуспевающей оседать пыли, мелкие камни из-под копыт его коней щелкали по стенкам и днищу кузова. Тем, кто сзади, приходилось много хуже: они глотали пыль, поднятую впереди идущей колесницей, и часто теряли представление о том, что творится на дромосе.
За Менесфеем на опасном расстоянии по-прежнему держались две колесницы, волею жребия попавшие в лидеры и сумевшие сохранить за собой преимущество. Еще дальше те, кто несмотря на опыт и бесспорное искусство в конном ристаньи был принужден в жестокой борьбе отвоевывать свое право на победу. Впереди Кревга, сзади на плечах у Кревги висел Ксенарх, и следом за ними шел Одноногий. Остальная масса, словно отрубленная ударом исполинского меча, оказалась много сзади.
Улучив момент, Одноногий сильно послал своих коней вперед, обошел Ксенарха, Кревгу и, пытаясь привлечь внимание обоих, звучно хлопнул бичом. Все трое понимающе переглянулись. Одноногий сделал длинный жест рукой и с согласия соперников вышел вперед. Остальные двое пристроились ему в хвост, сбоку… Союз был заключен. Главное теперь — сообща достать Менесфея, никаких козней друг против друга. И более того, гонка в одиночестве не то же самое, нежели когда соперники «тянут» один другого.
Поворот…
Все трое один за другим четко вывернули коней на другой конец и заметно прибавили ходу. На насыпях скоро заметили эту редкостную на дромосе согласованность действий, и, как это часто случается, симпатии зрителей целиком перешли на их сторону. А счастливчику Менесфею, любимцу богов… Пусть ему аплодирует своенравный Олимп. Зрители мало ценят те победы, которые достаются по воле жребия, и людей мужественных предпочитают счастливчикам.
В возбужденной толпе зрителей самым возбужденным выглядел, конечно, толстый Менап. И он, и Никтим совсем было упали духом, видя, что сами боги на стороне знатного молокососа. Но теперь… Вдохновенно работая локтями, Менап протолкался в передние ряды. Плача и смеясь одновременно, то хватаясь за голову, то бия себя кулаками в грудь, он исступленно заорал:
— Достать! Достать! О боги… Достать, достать, достать Менесфея! Достать!
Расстояние между колесницами стало неукротимо сокращаться. Менесфей, разумеется, почуял погоню и, стараясь сохранить разрыв, тоже прибавил заметно ходу.
Яростные вопли Менапа вскоре подхватили все вокруг и начали резко, отрывисто скандировать:
— Достатъ! Достать! Достать!
С противоположной стороны гипподрома тоже — свистели, выли, азартно улюлюкали, словно при травле зверя.
Звучит труба… Новый круг. Менесфей круто вывернул своих коней, так что хламида трижды обернулась вокруг туловища. Не успел ветер снести пыль, как следующие две колесницы обогнули вокруг меты и унеслись на другой конец. И тотчас за ними — Ксанарх, Одноногий, Кревга.
В замыкающей группе Главк, не выдерживая, сильно послал вперед и одного за другим начал обходить своих соперников. Толстый Менап, ликуя, пихал в толпе то одного, то другого из соседей локтем в бок и радостно похохатывал.
— Пожалуй, эти загонят Менесфея, как ты думаешь? — и, не ожидая ответа, толкал другого.
Уже перед метой Одноногий, Кревга, Ксенарх настигли третью колесницу, обошли ее, но и Менесфей значительно подался вперед, по-прежнему сохраняя разрыв.
Поворот…
Менесфей удачно прошел мету. Но вторая за ним колесница еще в начале поворота вдруг страшно ударила ступицей о камень, и зазевавшийся возничий кувырком вылетел под копыта набегающим сзади коням. Но тотчас, словно заяц, поднятый с лежки, он сделал длинный прыжок в сторону и избежал, казалось бы, неминуемой смерти. Его кони, потеряв управление, с опрокинутой колесницей бешено вынесли прямо на зрителей… Мгновенная паника, давка — и вся четверка, описав высокую дугу по отлогому склону холма, вновь вылетела на дромос, рассеивая на своем пути зрителей. Возница, лежа на земле, горько рыдал и в бессильной ярости ногтями рвал землю.
Звук трубы. Поворот… Менесфей. Следом через некоторое время — Ксенарх, Одноногий, Кревга…
Снова поворот. Снова Менесфей… Следом Кревга, Одноногий, Ксенарх…
На насыпях перекошенные, азартные лица. Многие из зрителей плакали, простирая руки дромосу, или обнимались, ликуя. Рев многотысячной толпы глушил напрочь грохот колесниц по каменистой почве гипподрома. Карусель продолжалась.
Взмыленные кони Менесфея, роняя обильные хлопья пены, продолжали вести гонку все на том же расстоянии от ближайших соперников. Но, пробежав еще некоторое время, они неожиданно для всех встали посреди дромоса и, несмотря на удары стрекалом, не двигались с места. Коренной справа вдруг тяжко захрипел… ноги подломились, и он рухнул на колени, грузно повис в упряжи.
С перекошенным злобой лицом Менесфей спрыгнул с колесницы и, выхватив из-за пояса хлыст, начал бить по глазам, храпу, пытаясь поднять коренного на ноги, и с силой рвал узду. Но загнанный конь только вздрагивал и бессильно скреб копытами землю. Остальные три, расставив дрожащие ноги, с хрипом выталкивали из себя воздух и тяжело носили боками. Это был конец.
Великолепный Менесфей, сын Кимона, усилием воли подавил злобу, и на красивом лице его выдавилась небрежная полуулыбка. Запахнувшись в хламиду, он удалился, поигрывая хлыстом и брезгливо стряхивая с себя пыль.
Мимо покинутых лошадей с грохотом пронеслись три колесницы… Звук трубы. Поворот. Впереди остался последний круг. Глашатаи эхом откликнулись по гипподрому:
— Последний круг! Последний круг… следи… руг…
Как только общий соперник исчез, между колесницами немедленно была объявлена война. Но возницы хорошо знали друг друга и стерегли каждый жест, тотчас проникая в чужие намерения. Сразу после поворота Ксенарх мощно послал свою колесницу, умоляя богов лишь о том, чтобы ни один из его коней «не потерял ногу», не сбился с рыси. Вытянувшись в струну, вся четверка начала быстро выдвигаться из-за спины Кревги, который оказался к этому времени впереди всех. Но и Кревга, не желая уступить лидирующее место на внутреннем круге, тоже подал вперед. И оба возницы, из последних сил напрягая хрипящих коней, устремились к поворотной мете. Было видно, однако, что кони Ксенарха сохранили чуть больше сил к концу ристанья и неумолимо выдвигаются вперед, капля за каплей отвоевывают расстояние. Но выйдут ли они вперед, успеют ли до поворота встать на внутренний круг, или же Кревга, оттеснив Ксенарха, опять развернется первым и сведет на нет все его усилия?
Сзади, чуть запоздав с посылом и как бы отставая, шли кони Одноногого. Еще сзади Главк стремительно обошел колесницу, долгое время державшуюся за Менесфеем третьей, и начал подтягиваться к ведущей тройке.
Вблизи поворотной меты Ксенарх уже на корпус оказался впереди Кревги, он сделал было отчаянную попытку поднырнуть с колесницей под морды его коней, но Кревга, слегла подавшись вправо, оттеснил его… Поворот… И обе четверки, хрипя, напирая одна на другую, стали выворачивать всей массой несколько в стороне от меты. И тотчас в узкий просвет между камнем и спиной Кревги втиснулся Одноногий, на полном ходу он осадил левого пристяжного, подняв его на дыбы, а правый впритирку пронесся за спиной Кревги. Колесница Одноногого, едва не переворачиваясь, описала следом крутую дугу, ударилась боком в колесницу соперника и ушла вперед. Сбоку за ним тотчас вывернул Кревга, и сразу за колесницей Кревги — Ксенарх.
Вероломный Кревга сразу после поворота постарался использовать свое преимущество и заступил Ксенарху дорогу. Вместе с тем он сильно послал коней и начал настигать Одноногого, чьи пилосские кони выглядели явно слабее коней соперников. Но силы их уравнивались, ибо Кревге приходилось вилять из стороны в сторону, чтобы не выпустить из-за спины еще более резвую колесницу Ксенарха. Так продолжалось две трети расстояния от меты до самой контрольной полосы, и только потом Кревга, решив, что с Ксенархом покончено, а Одноногий от него не уйдет, криком и ударами стрекала пустил коней прямо вперед.
Но на сей раз Кревге суждено было ошибиться. Вместо того, чтобы сокращаться, расстояние между ним и его соперником начало расти. Одноногий чудом сумел сохранить небольшой запас сил у своих коней и теперь на последнем участке безжалостно выкладывал все, на что они еще были способны.
Звон трубы, казалось, расколол небо…
Под восторженный рев толпы Одноногий первым пересек контрольную полосу. Следом за ним голова в голову, напирая друг на друга, летели Ксенарх и Кревга. Главк пересек контрольную полосу четвертым, но, вне сомнения, это был самый бурный финиш. Все видели, как стремительно настигал он лидирующую тройку, и многие, очень многие ждали и желали его победы.
…Одноногий медленным шагом выехал на внешнюю сторону дромоса для совершения почетного круга. С насыпей в колесницу, на крупы запаленных коней со всех сторон летели цветы, венки, ленты. Плотное кольцо возбужденных зрелищем поклонников обступило победившую колесницу. Вслед за тем трижды над гипподромом прозвучало имя победителя:
— Победил всех Меланф, сын Астея из Элиды! Возничий Превген!
Одноногий Превген из колесницы подал руку своему хозяину, помог стать рядом. Вот он, счастливый победитель, один из богатейших людей города Элида. Выкрашенная в красный цвет острая борода и изящно уложенные один к одному темные локоны обрамляли породистое, крупное лицо гордого хозяина колесницы.
Как только последние участники бега пересекли контрольную полосу, зрители, словно прибой, хлынули с насыпей на пыльное поле гипподрома, обнимаясь, ликуя, получая один с другого выигранные деньги. Море голов и протянутых рук кипело возле победившей колесницы…
Олимпия. Пурпурный дотлевал закат. На поворотном столбе с обрывками упряжи темным пятном уныло громоздился стервятник, роясь в нечистом пере. Над опустевшим дромосом еще плавали тончайшие, розовые облака пыли, валялись обломки разбитых колесниц, лопнувшие колеса, конский помет. Сумерки быстро сгущались.
Дамасий весь вечер протолкался на конюшне в окружении таких же, как он, лошадников, изрядно подогретых вином и возбужденных до самозабвения бесконечными спорами вокруг недавних бегов. Здесь разыскал хозяина старый сириец-раб с коричневым, словно отполированным, черепом и остатками седых волос за ушами.
— Господин? — он тронул хозяина сзади за одежду. Обычно малоподвижная физиономия раба на сей раз была перекошена гримасою страха, а губы дрожали.
— Тебе чего? — грубо отмахнулся Дамасий, но, едва взглянув, с поспешностью отошел в сторону. — Ну?
— В твоих покоях, господин, сидит дряхлый старик.
— Кто таков? Его имя?
Раб отшатнулся.
— Он уверяет, будто он…
— Ну? Ну?
— …он твой сын.
— Что за чушь?! — вскричал Дамасий, мгновенно свирепея. — Ты выжил из ума, старый болван!
Раб испуганно зажмурил глаза, но с места не двинулся.
— Это правда, господин.
— Какой-нибудь сумасшедший, вроде тебя. Ступай! И вели гнать его в шею.
Раб склонил голову. Молчал.
— Ты меня понял?
— Да, господин. Я сделаю, как ты велел. Но…
— Ступай! Ступай!