Из дневника Гали.

Я поняла, что не люблю Толю. Он красивый — а мне не нравится. Его глаза, по которым все сходят с ума, кажутся мне твёрдыми и плоскими. В него влюблены все девчонки, а он любит только меня. Толя сказал мне об этом сегодня. Хотел поцеловать. Я не дала ему это сделать. Не могу целоваться с тем, кого не люблю.

Ко мне заходила Маринка — она беременна. Не знает, что делать. Говорит, что часто в первый раз аборт делать нельзя. Она сказала обо всём Сашке. Он согласен жениться. Но главное в том, что теперь вся её жизнь ограничится ребёнком. Об учёбе будет нечего и думать.

По-моему, ей надо любым способом избавиться от ребёнка.

Тридцатое мая.

Из дневника Миши.

Сегодня после занятий нас с Лашиным оставили натирать пол в актовом зале. Мы опоздали на линейку, а опоздавших всегда заставляют что-нибудь делать. Мы натёрли быстро и пошли в вечернюю школу. По дороге Васька сказал, что у него есть рубль. Мы пошли к дневной школе, которая напротив училища, и натрясли у ребят пятьдесят копеек. Купили бутылку портвейна. Пошли к Ботаническому саду. Там перелезли через забор. Устроились в беседке, которую знает вся наша группа. Вся беседка исписана именами мальчишек и девчонок, словами «любовь» и разными ругательствами. Сделаны даже рисунки с пояснительными надписями. Я не понимаю, зачем ребята это делают. И когда Васька достал нож, я ему сказал, чтобы он ничего не писал.

Вообще, странно. Вот Васька. У него чистые, просто прозрачные голубые глаза. Щёки румяные, даже кажется, что у него всегда повышенная температура. Его и зовут в группе «Машей». А он сейчас хотел написать или нарисовать какую-нибудь гадость. И ведь главное в том, что в голове у него всё это уже было представлено. Как-то нелепо. И кто, смотря в его прозрачные глаза, поверит, что Васька ворует с фабрики, что Васька стреляет из поджиги голубей и что ругается он как потерявший разум пьяница.

А в группе он комсорг.

Тридцатое мая.

Из дневника Гали.

Только что у меня были Маринка с Сашкой. Тащили на свадьбу. А я не пошла. Как это так? Брат и сестра?! Двоюродные, правда, говорят, что во Франции это модно, но только представь — брат и сестра?! Сейчас я понимаю, почему всё так странно у них было. Как ни приедешь, они каждый раз будто из постели. Олег одет наспех, рубашка не заправлена, брюки часто не застёгнуты, потный, глаза бегают, и было в нём всегда что-то неприятное, даже страшное. Смотрит на тебя так, будто ты перед ним голая, — я даже стеснялась. А чего ходила к ним, не знаю. И Светка тоже всегда в одном халате и лицо недовольное. А на диван садишься, смотришь — покрывало измято и на нём то лифчик, то трусы Олега валяются. Как их родители не убили?! Свадьбу играют! А если бы Светка не забеременела, что тогда? Так бы втихаря и жили. Теперь будут скоро с коляской ходить. Прямо сон страшный.

Семнадцатое июня.

Из дневника Миши.

В понедельник — первый экзамен. Вчера вечером ко мне зашёл Генка. В руках у него была завёрнутая в газету бутылка. Спрос хочу ли я выпить? Конечно, да! Пошли к его тётке. Он мне про неё рассказывал. Говорил, что фартовая баба. Живёт тётя Зина далеко. На Шестой линии у набережной в Бугском переулке. Квартира коммунальная. Один сосед по полгода гостит в дурдоме, другой, молодой парень, ходит в загранку, а комнату его жена сдаёт. Квартира паршивая. Первый этаж. Пол дощатый со здоровенными щелями. Трубы ржавые, и текут. Ванны нет. Грязища.

Генкина тётка здорово пьёт и вообще… Раньше у неё была отличная комната в другом районе. Она жила тогда с одним кадром, который заставил её поменяться. А как переехали — скоро свалил. Вот она здесь и живёт. Родичи от неё отказались. Только Генка и ходит. Но ходит он, я думаю, не зря.

Когда мы пришли и позвонили, то нам долго не открывали. Наконец, голос, похожий на мужской, к спросил: «Кто пришёл?» Генка ответил. Звякнуло, и дверь отворилась. Перед нами стояла женщина, которую нельзя было назвать ни «средних лет», ни пожилой. Вид её был и неопределённый, и, в то же время вполне определённый. Первое, что можно было сказать, она — пьяница. Своей красной рожей тётя Зина смахивала на мужика. Ранее голубые глаза побелели. Волосы были сальные, крашены в белый цвет. Верхнего переднего зуба не хватало. Лицо её было как недоспелый гниющий помидор. Ну и тётя! Генка ведь мне не описывал её внешности, а только говорил, что ей сорок лет и всякое такое.

Встретила нас тётя Зина неприветливо. Наверное, из-за меня. «Привёл… Чего привёл… Ходят… Водят…» — бормотала она почти про себя. Одета она была в салатно-бежевое кримпленовое платье. Генка говорил, что это её гордость, за которую она очень боится — вдруг кто продаст? На ногах у тёти Зины были белые босоножки, а ноги все в синяках и царапинах. Генка развернул газету и дал ей бутылку. Она быстро взяла и как хищная птица склонила над бутылкой голову. Генка сказал, что мы поздравляем её с днём рождения, а Батя вот прислал спиртняшки. Бутылка была на пол-литра, полная.

Слева от входной двери было окно, почти вровень с землёй, напротив дверь дурного соседа. На ней висел замок, а через два стола от соседской двери был проход без дверей в коридор. Между входной дверью и туалетом стоял ещё стол и плита. Прихожая была одновременно и кухней. На стене против окон висела облупленная раковина. Налево по коридору была комната тёти Зины, а в конце — соседа-моряка.

Мы вошли в комнату. Там сидели мужик и баба. Они, по всему, тоже были пьяницами. Мужик пожилой, небритый, нос лилово-чёрный и всё остальное в том же роде. Рожа, как мороженая картошка с приставшей к ней землёй. Руки, как коряги, ими наверное невозможно застегнуть ширинку, поэтому она всю дорогу была распахнута. Одет он был в старые милицейские штаны и рубашку. Ботинки такие, какие носят в школу дети бедных родителей. У бабы волосы не по возрасту коротко острижены, выкрашены в чёрный цвет, блестят меньше, чем у тёти Зины. Зубов у неё не хватало изрядно, а рожа раскрашена так, что похожа на восковое яблоко. Раньше она, видно, была очень красивой, а сейчас похожа на внезапно состарившуюся девочку. Одета в василькового цвета платье в белый горошек, короткое для её лет и не скрывавшее её стареющего тела. Генка сказал, что зовут её Валентиной Степановной. Она работает на хладокомбинате, проверяет пропуска, и у неё всегда можно пожрать мяса. Валентина Степановна — подруга тёти, а мужик — дядя Саша, бывший милиционер, теперь работает вместе с тётей Зиной на комбинате, где делают торты и пирожные. Дядя Саша там грузчик, а тётя Зина — уборщица. Она берёт на комбинате масло, сахар, орехи — что удастся, продаёт, а на вырученные деньги пьёт. Когда не хочет для Генки что-нибудь сделать, то тот стращает её тюрьмой за воровство, и она ему всё делает.

Когда Генка меня со всеми познакомил, мы сели за стол. Я огляделся. Комната была меньше нашей. Потолки низкие. У стены, за которой живёт дурной сосед, стояла полуторная кровать с отбитой местами эмалью. На одеяле, какие выдают летом в больницах, горка грязных подушек. У противоположной стены стоял буфет, который, будто старый пёс, облез и протёр свою шкуру до кожи. В комнате было два окна. Света они не давали из-за дома, стоявшего метрах в двух перед ними. Между окнами стояла крашенная в фисташковый цвет тумбочка. На ней телевизор «Волхов». Генка говорил, что тётка взяла его напрокат. Телевизор сломался, и она боится его нести назад. Посреди комнаты стоял обеденный стол, накрытый для праздника. На изрезанной клеёнке в алюминиевой кастрюле стояла картошка. В общепитовских тарелках лежали солёные огурцы и грибы, селёдка. В алюминиевой миске был студень. Стоял ещё торт, который тётка заказала на комбинате к своему дню рождения. Генка говорил, что когда заказывают свои, то кондитеры кладут всего столько, сколько положено, а не как обычно. В широкой стеклянной вазе были насыпаны орехи и шоколадные обломки, из которых на комбинате делают пудру, чтобы посыпать изделия. А орехи кладут в косхалву. Тётя Зина вышла, а вернулась с полной сковородой жареного мяса. Вокруг стола стояло шесть стульев разного калибра, но добытых наверняка в одном месте — на свалке. Мы сидели на этих стульях.

Над кроватью висела пожелтевшая фотография с тетрадный листок. Рядом несколько маленьких. Я видел их у Генки — это всё разные предки и родичи. К стене над телевизором была прикноплена фотография Ленина из журнала.

На столе стояло шесть бутылок. Две водки и четыре портвейна-72. Тётя Зина поставила спирт и сказала, что они без нас не начинали. Дядя Саша убрал карты и разлил водку. Мы выпили за здоровье виновницы. Дядя Саша разлил ещё. Предложил тост за то, «чтобы всё было хорошо!». Выпили. Водка кончилась. Я сказал, что мы пили за здоровье тёти Зины водку, а теперь надо выпить портвейна. В голове шумело, хотелось какого-то движения.

У дяди Саши портвейн после водки не пошёл. Его вырвало частью на стол, частью на пол. Тётя Зина назвала его «паразитом», убрала. Валентина Степановна сказала, что «мужики вообще хулиганы и сволочи». Дядя Саша, когда мы с Генкой вели его до кровати, ухватил было тётю Валю за руку. Она назвала его «нахалом бесстыжим», сказала, что сейчас вообще не умеют веселиться, а пить и подавно. Называла нас «ребятками», рассказывала, какие в молодости устраивали вечера. Мы выпили за её молодость. Тётя Зина сказала, что хорошо бы позвать соседей, которые снимают комнату морячка.

Это были молодые ребята. Ему лет двадцать, а ей на вид, как нам. Они говорят, что муж и жена. Он высокий, здоровый. Глаза часто делает мутными, томно вытягивая губы. Девчонка была аппетитная. Яркая, как сырая переводная картинка. Волосы пышные, глаза коричневые, глубокие, с жёлтым цветом изнутри. Нос вздёрнут. Губы такие, что их хочется сейчас же целовать. И сама будто вот-вот… Ноги полные, грудь небольшая. Вообще, совсем ещё девочка. Они всё отказывались, жалели, что не знали о рождении, но потом зашли.

Парня звали Владлен. Он вёл себя тихо, называл всех на «вы». Разговаривал со мной, приглашал как-нибудь зайти посмотреть его работы. Он — художник. Девчонка молчала, часто и долго смотрела на Владлена, а смотрит она на него внимательно и долго, как на икону. В глазах у неё всё время была грусть, как у обезьянок в зоопарке. Посидели они недолго. Выпили с нами по стакану и ушли, и Владлен дал тёте Зине какую-то бумажку. Она поблагодарила его, подошла к буфету и приставила подарок к пластмассовой вазочке, стоявшей на нём. На бледно-розовой бумаге белой и красной красками в профиль был нарисован Ленин.

В это время погас свет, и мы с Генкой пошли посмотреть, в чём дело. Тётя Зина вышла за нами, но когда увидела, что из угла, в котором мы шуровали, вылетают искры, то заорала, как бешеный поросёнок, и спряталась в туалет. Тётя Валя вышла её успокаивать, а когда свет был починен и все мы шли в комнату, то я услышал чей-то оживлённый разговор. Кто-то кому-то что-то доказывал и, распалясь, ругался. Я спросил, что это? Генка сказал, что это дядя Саша. Он вообще молчалив, но иногда по пьянке вот так заведётся, сам с собой матюгается — не остановишь.

Дядя Саша за всё это время отошёл и подсел к столу. Что-то хотел объяснить, но никто ничего не понял. Впрочем, мы с Генкой не понимали, а у них просто такой разговор. Потом стало понятнее. Он говорил, что приходит к тёте Зине не как к шлюхе, а как к человеку, но если она его продаст… И тут он не жалел матери ради того, чтобы дать понять, что он сделает, если его продадут. Потом стал говорить ласково, называя тётю Зину «котиком маленьким и умненьким».

Тётя Зина сказала, что дядю Сашу надо отвести домой, потому что жена у него — «сука». Оказывается, он — сосед Валентины Степановны, и та попросила меня ей помочь его доставить. Я согласился. Был первый час. Генка сказал, что останется у тёти. Ну что ж, так я и думал. Она, видно, его кормит и поит, а ему — всё равно. Мы выпили на дорогу. В дверях Генка мне подмигнул. Ох, и вмазал бы я ему сейчас по роже.

Дядя Саша был совсем пьян. Рожа его вспотела и стала похожа на мороженую картошку в мокрой земле. По дороге он пел песню про несдающийся «Варяг». Мы дошли до Первой линии. Там их дом. По лестнице дядя Саша шёл тяжело. Мы его волокли и подталкивали. Когда вошли в квартиру, жена открыла из комнаты двери — он на жену и повалился. Входная дверь закрылась. Я прислонился к ней и стал оседать. Всё кружилось, мутило. Хотелось спать, но когда закрывались глаза, то проваливалась голова. Я встряхивал ею и, ударялся о дверь. Тётя Валя стала меня поднимать. Я слышал, как дядя Саша ругался с женой. Мне стало смешно. Я стал хватать тётю Валю руками. Она тоже засмеялась. Я несколько раз громко чмокнул её в шею. Она повела меня по коридору. Было темно. Мы тыкались в стены. Что-то упало. Я выругался.

Вошли в комнату. Не помню даже обстановки. Всё вертелось перед глазами. Плыли огромные круги. Я лез к ней под юбку. Мы всё смеялись. Она толкнула меня на диван. Сама стала раздеваться, смотря на себя в зеркало. Наверное, я в нём тоже отражался. Мы были там оба. Мне казалось, что я катаюсь на бешеной, стремительной карусели. На ней меня укачало. Я могу упасть… Я повалился лицом на диван. Тётя Валя окликнула меня. Она стояла передо мной голая и была похожа на лошадь, которая давно в работе: спина провисла, живот вспучило, а на ногах вздулись вены. Груди были большие, но отвислые. Сквозь кожу просвечивали зелёно-голубые жилы. Соски тёмные, как изюм. Сколько мужиков мяло эти груди? И ещё я подумал кое о чём в этом же роде, отчего мне стало совсем не по себе, когда я осматривал её с ног до головы — с ног до головы. А ведь она лет на двадцать пять старше меня. На целую жизнь! Страх! Сейчас мы с ней ляжем, а в уме я её всё время зову по отчеству и тётей. При толстом теле она имела тощие ноги и была похожа на семенящего клопа, когда ходила по комнате. Спросила, чего я не раздеваюсь? Я начал, а она сидела на стуле, смотрела и курила папиросу. Живот её сложился в несколько ярусов.

Трусы я не стал снимать. Она сказала, что так не годится. Я снял. Мы легли. Мне уже ничего от неё не хотелось, но было как-то стыдно лежать и ничего не делать, когда она ждёт. Ещё подумает, что я не мужчина. Целовать, даже в шею, мне стало её противно. Я мял её груди, а потом опустил руку вниз. Она хрипло засмеялась. Сказала, что так щекотно. Я лежал рядом с ней. Она сказала, чтобы я лёг иначе. А я больше не мог касаться её тела! Меня охватило отчаянье. Я заплакал.

— Ты что, сынок? — спросила она.

Я отпихнул её и слез с дивана. Чувствовал, что по лицу стекают слёзы. Засмеялся. Стал обзывать её сквозь свой слезливый смех. Назвал «старой курвой», «грязной сукой», «падлой». В сумраке рассвета она удивлённо смотрела на меня со своего дивана. Он был без ножек. Заплакала.

Я долго не мог найти трусов. Хотел одеться как можно быстрее, но меня качало, будто после моря. Не мог завязать шнурки, потом застегнуть запонки. Дрожали руки. Полузастёгнутый вышел из комнаты. В кромешной тишине слышался плач со стонами. Под ногами трещали половицы. Я снял крюк и вышел на лестницу. Спустился. Вышел на улицу. Побежал. И не знал, куда. А в ушах полз на стенку плач тёти Вали.

Я добежал до набережной. Сел под Сфинксом. Закурил. Почувствовал, что сейчас вытошнит. Очень не люблю, когда рвёт. Кажется, что все кишки сейчас вывернет наизнанку. Но я не сдержался, и меня вырвало тут же на ступеньки. Голове стало легче. Я опустил руки в Неву. Умылся. Поднял голову, увидел на мосту людей. Огляделся. По набережной прогуливались люди. Сейчас же белые ночи! И меня все видели. Как гадко! Противно… Я быстро пошёл домой.

Семнадцатое июня.