Особое подразделение разместили в доме рядом с районной комендатурой. Дом был покинут владельцами, бежавшими на запад, и весь он был начинен вещами, свидетельствовавшими о богатстве, избалованности его прежних обитателей.
Но ко всем этим вещам служащие подразделения относились с какой-то брезгливостью. В спальне, где стояли огромные, как платформы, кровати, наставили топчаны. Не притрагиваясь к фарфоровым сервизам, ели из армейских котелков на кухне, которая и стала главным местом сбора подразделения. И когда дневальные получили приказ от Букова прибрать помещение, они сделали то, что подсказывали им их солдатские привычки, — унесли все крупные и мелкие вещи в одну комнату, заполнив ее до потолка, словно складское помещение. И хотя после такой приборки всюду на полу объявился мусор и пыль от снятых ковров, Буков объявил удовлетворительно:
— Вот теперь нормально! — И пожаловался: — А то что получалось? Повернуться негде. Что-нибудь заденешь. Натолкали имущества. Все время на психику давило. Неловко все-таки: чужим пользоваться не приучены.
— А они?
— Чего они?
— Как они нас грабили!
— Ты что, Должиков, лепечешь, ты соображаешь?
Должиков — тощий, долговязый, испитой, со впалой грудью, в обвисшем обмундировании — стоял, прислонившись спиной к стене, и, в упор глядя на Букова, сказал:
— Они к нам в квартиру вселились. До смерти буду все помнить. До самой своей смерти.
— Ну, теперь ты в их доме...
— Вам хорошо, вы воевали и того не видели, что я видел.
— Конечно, фронт для солдата вроде курорта, все время на природе, — иронически заметил Буков, — питание по норме. И физзарядка в бою, чтобы не полнеть.
— А я за фашистами ночные горшки выносил.
— Ну, это кто на что способен...
* * *
Буков почувствовал недоверие к Должикову, когда впервые увидел его. Первые слова, которые сказал ему Должиков, указывая на войлочный самодельный футляр, который он бережно положил на койку, были:
— Пожалуйста, не трогайте, здесь у меня музыкальный инструмент.
— Ну! А я подумал — слесарный. Балалайка, что ли?
— Скрипка.
— Скажи пожалуйста — скрипка. Ее, значит, на койку, как куклу, а автомат, как топор, под лавку? Хорош солдат! — Спросил примирительно: — Может, сыграешь?
— Нет.
— Почему ж так?
— Сказал — нет.
— Ты что же, во всем такой принципиальный?
— Вам поговорить хочется?
— Интересуюсь, что ты за человек.
— Биографию рассказать?
— Смотри, какой ершистый!
Должиков осторожно погладил рукой скрипну в футляре, спросил:
— Вы действительно любите музыку?
— Расстраиваюсь, это верно.
— То есть как расстраиваетесь?
— Очень просто, не в себе становлюсь.
— Зачем же тогда просили, чтобы я играл?
— Да ты что меня допрашиваешь?
— Интересуюсь, что вы за человек...
«Дерзкий парень, нахальный», — решил Буков и неприязненно посоветовал:
— Ты все-таки, когда к старшему по званию обращаешься, держи себя в норме, ясно?..
И сейчас, когда Буков сказал эти обидные слова: «Кто на что способен», видя, как побледнел при этом Должиков, смутился и произнес сипло:
— Ну, погорячился, понятно? — Спросил участливо: — Так ты, выходит, на оккупированной территории жил? Натерпелся. Оттого такой весь издерганный. С какой стороны ни коснись — больно. — Засуетился, протянул пачку немецких сигарет: — Закуривай.
— Нет.
— Ты что, от меня взять не хочешь?
— Нет, просто не курю.
— Правильно, и не кури. Оберегай здоровье.
— А зачем?
— То есть как это? Чтобы жизнь себе на полную ее катушку обеспечить.
— Вы что же, и в бою такие советы давали?
— Войну мы пришибли в самом, как говорится, ее первоисточнике. Теперь одна забота — благополучие жизни своему народу вернуть. И тебе тоже.
— А почему мне?
— Я солдат, — значит, перед тобой виноват, что до твоих мест немца допустил.
— Напрасно так говорите.
— Почему же? Ты думаешь, передо мной виновный, что не воевал, а я думаю, перед тобой виноватый, что воевал плохо.
— А вы, оказывается, добрый.
— Ну, не ко всякому. Ты, Витя, вот что: если так, сыграй что-нибудь, чего пожелаешь.
— А я не умею.
— Что значит «не умею»?
— Ну просто — не умею, и все.
— Так зачем при себе такую габаритную и ломкую вещь таскаешь?
— Сказать?
— Как пожелаешь.
— Ну, понимаете, гнали людей расстреливать. А мы бежали рядом. Я и Соня отца искали. А какой-то человек мне крикнул: «Мальчик, держи!» — и бросил скрипку. Женщины детей бросали в толпу, чтобы спасли, а он — скрипку. Так она у меня и осталась.
— А Соня — это кто?
— Сестра.
— Где же она теперь?
— Нигде, убили.
— За что?
— Просто так. Шла домой, а они ее убили.
— Отец где?
— Отца я нашел. Они не зарывали, пока весь ров не заполнится. А потом я в управе у них служил, сначала курьером, потом писарем.
— Зачем же вдруг такое — служить им?
— Попросили.
— Они?
— Нет, наши. Но нас один предал.
— А ты как же?
— Выжил? И очень просто — я весь свой паек маме отдавал. Питался совсем плохо, началось вроде дистрофии. Так что, когда допрашивали, били, я раньше других терял сознание, и тогда совсем не больно. А тех, кто сильнее меня, очень искалечивали, некоторые в камере умерли. А когда на расстрел повели, я идти не мог. Чтобы не задерживать колонну, мне велели в кювет вниз лицом лечь и выстрелили сюда вот, видите, где волос на затылке нет. Ну, я очнулся, уполз. Рана зажила, но вот со зрением стало плохо. Но я с этим дефектом все-таки радистом работал, и очень, знаете, удачно. А потом, когда снова стал видеть, хуже работал, внимание рассеивалось, стал ошибки делать. Но товарищ Зуев меня с этой работы не снимал. С его мнением очень считались.
— Кто считался?
— Ну кто, подпольная группа. Он для связи был заброшен. А потом меня из нее отчислили.
— Почему?
— За нарушение дисциплины.
— Что ж ты так?
— Совершил проступок. Мне было приказано передать ракетницу с патронами одному человеку на железнодорожной станции, чтобы он нашим самолетам сигналил ночью, куда бомбить. Я пошел и вдруг предателя встретил. Я в лицо его знал. Он на допросах присутствовал. И прямо ему в рожу из этой ракетницы выстрелил почти в упор.
— Правильно сделал!
— Нет, неправильно. Самолеты прилетели, а договоренных сигналов ракетами нет. На станции полно эшелонов. Только часть бомб в них попала. А те, которые мимо, — по моей вине.
— А я бы на твоем месте тоже в него шарахнул! — горячо заявил Буков.
Должиков осмотрел орденские планки на груди Букова и недоверчиво произнес:
— Неправда, вы бы так не поступили.
— Ты что, считаешь, я такой хладнокровный?
— Но ведь вы же меня здесь за отношение к немцам" осадили... Ненавижу я их.
— Твое право, Витя.
— Так вы теперь согласны с тем, что я сказал?
— Нет, не согласен: когда такие ребята, как ты, есть, значит, мы самые надежные для всех людей. Человеческое война из нас не вышибла. И из тебя тоже. Ты вот взял и весь мне раскрылся, а почему...
— Ну, и как вы думаете, почему?
— За меня стыдился, что я тебя по неведению за иного парня принял.
— Какого такого иного?
— Ну, бывают всякие, — неловко пробормотал Буков. — А ты вот какой. — И живо осведомился: — Не возражаешь меня к себе в напарники взять?
— Ну что вы так...
— Правильно спрашиваю. С такими, как ты, всякий захочет.
Вечером, сидя на койке, Должиков спросил Букова:
— Если хотите, я сыграю.
— Выходит, умеешь.
— Когда слепым был, меня один товарищ в отряде учил.
— А скрипку как же сохранил?
— Не я, товарищи в отряд принесли. Думали, если я ослеп, так должен обязательно стать музыкантом. — Усмехнулся: — Почти по Короленко.
— Читал, знаю... — сказал Буков. — Сильно написано.
— Сентиментальная штука, и все.
— Ну, это ты брось, за самое живое берет.
— Выдумка. Я слепым был — знаю.
— А я хоть и не был, а переживал, словно сам я настоящий слепой. Ну ладно, играй.
— Не буду.
— Почему?
— Не захотел, и все.
— Ох, и орех ты в скорлупе колючей. — Потом, помедлив, Буков сообщил: — Ты учти, я храпун. Буду беспокоить — кидай сапог.
— Я лучше посвищу.
— А я говорю — сапогом, свист на мне пробовали, не действует... — Выждал, спросил: — Спишь? — Встал, бережно подоткнул одеяло вокруг Должикова. Тот вдруг всхлипнул. — Ты что, Витя?
Не дождавшись ответа, Буков снова улегся, закурил, положив руку под голову, и так долго еще лежал, сильно затягиваясь, выдыхая дым в противоположную сторону от койки, на которой спал Должиков.