Трасса

Кожевников Вадим Михайлович

Рассказы о мужестве советских людей во время Великой Отечественной войны и в наши мирные дни.

 

Дорогие ребята!

Вадим Михайлович Кожевников — известный советский писатель, автор многих романов, повестей и рассказов.

Его книги посвящены мужеству, стойкости, непоколебимой преданности советского человека своему делу, своей Родине.

Рассказы, вошедшие в эту книжку, написаны В. Кожевниковым в разные годы.

Это рассказы о смелых, мужественных пехотинцах, связистах, лётчиках, храбро сражавшихся на войне, и о строителях сегодняшних дней, работающих на различных стройках нашей страны.

 

Трасса

Чем дальше на север уходит трасса магистрального газопровода, тем гуще, сумеречней леса и всё дольше тянутся бурые торфяники с ярко-рыжей, стеклянно-прозрачной, незастывающей водой в мочажинах.

Сотни километров стальной трубы уложены в землю. Протащены дюкера через водные преграды. Но впереди ещё много трудных переходов. Строители питали надежду на то, что стужа проморозит самые гиблые болота. Но зима выдалась мягкая, нежная, или, как её называли здесь, — подлая.

Там, где болота приблизились к автомагистрали, на обочинах щиты с человеколюбивыми надписями: «Проход запрещён — топь!»

Местные жители хвастались, что в здешних болотах лютой зимой сорок второго года утопли немецкие бронетранспортёры. Ни у кого из строителей газопровода такие патриотические воспоминания не вызывали воодушевления.

Строительная мехколонна своим моторным могуществом подобна танковой части.

Болотная пучина дрябло сопротивлялась. Торфяной покров колыхался, словно плавучий остров, и гнилостно лопался под тяжестью машин.

Бульдозеры отдирали толстые пласты земли, сочащиеся коричневой жижей. Выдавленная из недр чёрная трясина обдавала потоками вонючей чёрной грязи. Смерзаясь, она обретала каменную твёрдость лавы.

По просеке, которую проскребали бульдозеры, двигались долговязые экскаваторы, подталкивая ковшами себе под гусеницы связки брёвен. Стальная бесконечная кишка газопровода приподнята на коротких стрелах кранов-трубоукладчиков. Чтобы удержать трубу и не перекувырнуться, на борту трубоукладчиков навешены чугунные тяжкие плиты противовесов.

Очистные машины, оседлав трубу, шлифуют её до зеркального блеска металлическими щётками. Вслед ползёт агрегат, с медицинской тщательностью бинтующий ствол трубы широкими полосами изоляции, поливая её расплавленным огненным битумом.

И вся эта колонна машин работает в болоте слаженно, словно завод, а уходящая на сотни километров просека — словно бесконечно вытянутый цех этого завода.

Но зияющие чёрные ямы там, где увязали машины, с плавающими на поверхности обломками брёвен, обрывки скрюченных стальных тросов, поверженные, вдавленные, измочаленные стволы деревьев, жирные лужи машинного масла свидетельствовали, что труд строителя здесь равен бою по своему напряжению.

В такую пору ещё короток день на Севере. Скоро ночная мгла плотно припала к земле. На машинах зажглись фары. Световые столбы упорно толклись в темноте.

Когда прожекторный луч падал в заросли, пронзительно вспыхивали хрустальными фонтанами обледеневшие деревья. Когда голубой луч утыкался в землю, белый дым болотной испарины клубился в нём, будто в стеклянной трубе.

К ночи болотная хлябь обмёрзла каменной корой. Под тяжестью машин корка лопалась с таким гулом, с каким река в половодье взламывает свою ледяную крышу.

К заболоченной низине подъехал грузовик-фургон, в котором развозят рабочих мехколонны на ночлег по избам. Шофёр крикнул:

— Эй, механики, такси подано!

Но никто не откликнулся на призывный возглас.

На болотной кочке лежала старая автомобильная покрышка и кипела жирным, чадным пламенем.

На болотной кочке лежала старая автомобильная покрышка и кипела чадным пламенем.

К этому костру из резины подходили рабочие мехколонны: одни присаживались у огня на корточки, другие, отворачиваясь от дыма, стояли, протянув к огню руки.

Тракторист Белкин, человек среднего возраста, но уже с брюшком, солидный, знающий себе цену, сидя на земле, переобувался. Одутловатое лицо его с тщательно подбритыми узенькими усами сурово-озабоченно. Встряхивая над огнём портянки, он рассуждал:

— По статистике у нас здесь на каждую человеко-единицу по семьдесят лошадиных сил приходится. Но до полной механизации нам жердей не хватает, чтобы из них ходули сколотить. — Пожимая полными плечами, заявил: — Просто удивляюсь: ноги промачиваю, а грипп меня почему-то достигнуть не может.

Пожилой сварщик Лопухов, сушивший у костра пачку электродов, отозвался иронически:

— Может, тебе амфибию заказать или лучше всего вертолёт. Будешь сидеть на воздусях в чистоте и аккуратности. А то верно, какое безобразие: человек на работе ноги промочил, а он желает в коммунизм на сухих ногах шагать…

Белкин обиделся. Полное лицо его набрякло. Топчась босыми ногами по снегу, крикнул:

— Ты, Лопухов, меня не задевай! Я в танке два раза подряд горел и в Берлин на танке въехал. Неохота мне тебе грубое слово говорить, вот чего! И на этом у меня с тобой точка.

Лопухов плюнул на палец, потрогал горячие электроды, скосив глаза, осведомился:

— Ты чего кипятишься? Трактор твой в болоте вязнет? А отчего он вязнет? Траки узкие, на них и жалуйся. А то, видите ли, ножки промочил, с этого будто расстраивается. — Усмехнулся, приподнялся и, показав рукой на железные плиты, обвязанные проволокой, на которых он сидел до этого, добавил: — Ладно, сберегу я тебе твои нервы, приварю к тракам эти дощечки, и получится, как ты даже об этом во сне не мечтал.

Белкин пытливо взглянул в глаза Лопухову, нагнулся, поднял тяжёлую железную плиту, долго недоверчиво разглядывал, но постепенно его пухлое лицо стало расплываться в широкую улыбку.

— С высокой вышки ты, Лопухов, дело понял. Я прямо заявляю — с высокой вышки.

— Дошло? — спросил Лопухов. — Значит, есть на чём шапку носить. — И заботливо посоветовал: — Ты, Володя, обуйся, а то зря босой по снегу толчёшься, захворать недолго. Ты мне подсобить должен, одному мне не справиться.

Прыгая на одной ноге, поспешно обуваясь, не спуская с Лопухова восторженного взгляда, Белкин твердил:

— Ну и человек. Вот человек. Ну и человек, с самой величайшей буквы…

К костру подбежал, зажав под мышками озябшие ладони, худенький, молоденький бульдозерист, весь до плеч заляпанный заледеневшей болотной грязью. Сунув прямо в огонь окровавленные, в ссадинах, опухшие, сизые руки, звонко пожаловался:

— Четвёртый раз Пеклеванного вытягиваю. Увязнет, одна стрела торчит наружу, тяну — тросы лопаются. Завяжу бантом. Та же музыкальная история. Трах — и нет струны!

Взглянул на Лопухова, сказал извиняющимся голосом:

— Решил передохнуть маленько: морозом грунт крепче схватит, и за ночь, пожалуй, проскребу всю болотину.

Лопухов сощурился:

— Всему советскому народу порешили рабочий день сократить. Только один наш Ваня не согласный. У него своё мнение.

— Так, Василий Егорович, — взволновался бульдозерист, — я ведь почему так? Днём грунт не крепкий, приходится лежнёвку класть, сколько кубометров леса зря в грязь утаптывать. А ночью землю смороженную задаром пройти можно. Значит, сколько тысяч рублей сберечь можно.

— Хороший ты паренёк, Ваня, это я тебе официально говорю, — без улыбки произнёс Лопухов.

Подошла изолировщица Лина Саночкина. Поверх бежевого пальто она была обвязана большой, как одеяло, шалью. Попросила жалобно:

— Пустите, товарищи, замёрзла — сил нет. — Но тут же поспешно заявила: — Но вообще я уже привыкла работать при низкой температуре.

Бульдозерист, глядя на девушку, сказал мечтательно:

— А на Кубани летом ты, Линочка, как русалка, в купальнике работала. — Обернулся к Лопухову, сообщил радостно: — В Бухаре под землёй целый океан газа обнаружили, будем оттуда нитку тянуть. — И, кивнув на Саночкину, добавил заботливо: —Там ей тепло будет, даже жарко.

— Нам, газовикам, на семь лет расписание составили, насквозь всю землю трубопроводами прошьём, везде побываем, — заметил Лопухов.

Линочка дёрнула плечом и сказала вызывающе:

— Во-первых, бухарский газ мы будем тянуть на Урал, а там климат континентальный.

— Вот что значит полное среднее образование, — громко рассмеялся бульдозерист, — всё знает!

Девушка обидчиво и гордо вскинула голову.

— Считаю твой смех не уместным, — нервно засовывая выпавшие из-под платка каштановые прядки, заявила вздрагивающим голосом. — И вообще, если ты снова не будешь заниматься в школе рабочей молодёжи, ты не сможешь быть членом бригады коммунистического труда. Я тебя, Иван, об этом решительно предупреждаю.

— Ух ты какая строгая! — заступился за паренька Лопухов. — А то, что он всю ночь вкалывать по своей воле на трассе будет — это тебе что, не коммунистический показатель?

Девушка сияюще быстро взглянула на бульдозериста, но тут же потупилась и сказала служебным тоном:

— Это только один показатель, а мы должны взять на себя целый коммунистический комплекс.

— Выходит, ты неполноценный? — уставился на паренька Лопухов. — Или отлыниваешь от чего? — Потребовал строго: — А ну, доложи пожилому человеку, из чего ты состоять должен.

Паренёк, шаркая по земле ногой, проговорил сипло:

— Ну, значит, давать самую высокую в мире производительность по своей части…

— Ну, и как? — осведомился Лопухов. — Получается? — Не дожидаясь ответа, заявил: — Я, ребята, не для хвастовства, а в порядке информации, всегда больше чем две нормы. С этой точки я для вас подхожу?

— Вы, Василий Егорович, — вежливо сказал паренёк, — автоматами пренебрегаете, набили руку на ручной, как потолочник много зарабатываете, а о дальнейшей своей перспективе не думаете.

— Значит, не подхожу?

Паренёк вопросительно посмотрел на Саночкину; не получив от неё помощи, кашлянул, пробормотал сконфуженно:

— Значит, пока нет. — И тут же поправился: — Но мы на вас, Василий Егорович, воздействовать будем, и тогда пожалуйста.

— Формалист ты!

— Я, Василий Егорович, просто очень высоко думаю о тех, кто в такой бригаде состоять будет, — тихо произнёс паренёк.

— А себя небось зачислишь?

— Вовсе нет, во мне пятно есть.

— Это какое же такое пятно?

Паренёк махнул рукой, попросил Лину Саночкину:

— Скажи.

Видя, что девушка колеблется, повторил повелительно:

— Говорю, скажи. Я своих пятен не боюсь.

— Он бульдозером столб телефонный своротил, никому не сказал, сам его на место ставил, провода соединял. А из-за того, что он один со столбом возился, люди сколько время без связи были.

— Что ж ты так?

— Я испугался.

— Испугался? Бульдозерист, он всё равно что танкист, должен быть смелым.

— Я смерти не боюсь.

— А прораба, выходит, больше смерти испугался, если сказать про столб не посмел.

— Вы его, пожалуйста, больше не критикуйте, — попросила девушка, — мы его и так сильно критиковали. И он ужасно всё сильно переживал.

Лопухов положил руку на плечо пареньку, сказал озабоченно, ласково:

— Это хорошо, что ты так расстроился. Нам люди-деревяшки вовсе не требуются. Нам люди очень душевные нужны. И с этого главная красота жизни будет. — Задумался, проговорил наставительно: — И правильно, ребята, что вы так высоко мерку под свою бригаду держать хотите. Только я так полагаю, выше темени её задирать ни к чему. Дерево кверху растёт не оттого, что его кто-то для этого дёргает. Подтягивать друг дружку можно, а вот дёргать — это не обязательно.

— А я хочу, чтобы он во всём был хороший! — решительно заявила девушка. — И буду его дёргать, как вы выражаетесь.

— А в кино ты с ним хоть раз ходила? — осведомился Лопухов.

— Ходила, — шёпотом сказала девушка.

— Ну, тогда порядок. Тогда, значит, всё правильно.

Бережно завернув просушенные электроды в кусок брезента, Лопухов встал, потоптался на месте, будто не решаясь сразу уйти от тепла костра, поглядел на просеку, где лежала на насыпи гигантская труба газопровода.

— Вот товарищ Ленин мечтал ещё задолго до революции, какое облегчение даст горючий газ людям. А теперь мы его мечту исполняем в полном масштабе. Такая, значит, картина получается.

Лопухов вздохнул и, переведя взгляд на девушку, произнёс строго:

— Ты его воспитывать воспитывай, но зря пилить брось. Я-то вижу, с чего вы друг дружку задеваете.

Подмигнул и пошёл к трактору, с которого Белкин уже успел снять гусеницы и расстелить их по земле, приготовив к сварным работам. Ушли и другие рабочие.

У костра остались бульдозерист и девушка. Высокое пламя отгораживало их друг от друга. Бульдозерист последний раз протянул к огню опухшие, в ссадинах руки, потом туго натянул нарядную, из серого каракуля ушанку, произнёс неуверенно:

— Ну, я пошёл. — И, будто оправдываясь, объяснил: — А то мотор застынет.

— Мы сегодняшнее твоё обязательство обсудим и учтём, — пообещала девушка.

— Ладно, учитывайте.

Ссутулясь, он пошёл, хлюпая по чёрным лужам, натёкшим от костра.

— Ваня! — жалобно крикнула девушка.

Бульдозерист остановился.

— Ваня, — сказала девушка, — ты постарайся.

Растерянная улыбка блуждала по её лицу, до этого такому самоуверенному и даже надменному.

— Чего там, — буркнул паренёк. — Сотру пятна — значит, сотру.

— Ты понимаешь, — сказала девушка, — я как комсорг должна подходить к тебе строго принципиально.

— Я понимаю.

— Но мне лично, понимаешь, лично надо, чтобы ты был во всём самым хорошим. Слышишь, мне лично. — Всё это она проговорила быстро, задыхаясь, высоким срывающимся голосом.

«Мне надо, чтобы ты был во всём самым хорошим».

— Самым лучшим я всё равно не буду, — мрачно сказал паренёк.

— Почему? Ведь ты можешь?

— Пеклеванный бывший танкист. Он бульдозер так водит, словно это «Москвич». Вокруг столбов восьмёрки делает. А я сшиб. — Признался уныло: — Нет, мне ещё далеко до Пеклеванного. Тут у меня не получится.

Девушка смотрела вслед бульдозеристу. Лицо её было расстроенно и взволнованно. Снежинки, падая, таяли на щеках и, не тая, повисали на бровях и ресницах.

Вспыхнули фары на бульдозере, и тяжёлая машина, дробя гусеницами чёрный болотный лёд, низко опустив нож, вспахивая широкие пласты застывшей торфяной почвы, с танковым рёвом стала прокладывать просеку в болотных зарослях.

Едкая белая луна бесшумно пылала жгучим холодным огнём.

Стужа сушила влажный воздух. Синими искрами сыпались с неба тончайшие ледяные чешуйки. Из заболоченных падей вздымались, словно бугристые острова, холмы.

Над заболоченной землёй напух мглистый туман. Болота сочились незамерзающими родниками с жёлтой и прозрачной, как янтарь, водой. Сквозь чащобы зарослей светлой бесконечной аллеей пролегла бесконечная просека.

Серые сумерки северной ночи полосовались голубыми едкими огнями фар, и слышался танковый рёв моторов машин, прокладывающих траншеи в первозданной болотистой хляби.

 

Заведующий переправой

Он держался с необыкновенным достоинством, этот рыжеватый худенький паренёк с тёмными от пыли босыми ногами. Даже веснушки на его лице приобретали какой-то воинственный медный оттенок, когда он отдавал пионерский салют командиру.

Отрекомендовался он внушительно и лаконично:

— Алексей Андреич. — Потом, значительно кашлянув, добавил тише: — Занимаемся переправой.

В командирском шалаше, за чаем и жареной картошкой, он стал более снисходительным и разговорился.

Вот уже одиннадцать дней, как он, Алексей, житель посёлка Н., стал командиром ребячьей команды и заведующим переправой.

Их восемь человек. Самому старшему четырнадцать лет, самому младшему — девять. У них имеется самодельный плот. На нём уже переправили трёх раненых бойцов.

На плоту переправляли раненых бойцов.

Палочкой он пробовал начертить вражеские расположения в лесу. А когда командир спросил, какие у врага огневые силы, Алексей вынул из кармана горсть чёрных и белых камешков и разложил их. Белые камешки означали пулемёты, чёрные — пушки. Количество броневиков было обозначено узелками на верёвочке.

— А мать и отец у тебя есть? — спросил командир.

Алексей обидчиво надулся, потом гордо сказал:

— Я вас про ваши семейные дела не спрашиваю. Я к вам для дела пришёл. Винтовки вам хорошие надо?

— Пригодятся, — согласился командир.

Алексей встал и строго сказал:

— Пришлите вечером к переправе бойцов.

Вечером на указанном месте бойцы нашли восемь мокрых винтовок.

На следующий день утром Алексей явился к командиру ещё более надменный и важный. Нетерпеливо выслушав слова благодарности, он сказал пренебрежительно:

— Винтовки у гадов таскать, когда они пьяные, всякий может. Вот пушку притащить — это интересно.

— А разве можно? — полюбопытствовал командир.

— Если с умом взяться.

И тут паренёк не выдержал своей роли невозмутимого заведующего переправой. Жестикулируя, размахивая руками, он изобразил, как фашисты пытались вытащить увязшую в тине пушку, как офицер хлестал солдат плетью.

Ночью ребята на своём плоту переправили семь бойцов на тот берег. И на рассвете покрытая илом 45-миллиметровая пушка и 82-миллиметровый миномёт находились уже в нашем расположении.

Ребята, уморившись за ночь, спали в шалаше командира.

Части нужно было уходить на новые позиции. Командир бродил возле шалаша, не решаясь будить ребят. Наконец он решился. Дотронувшись до плеча Алексея, тихо сказал:

— Алёша, я с тобой проститься хочу. Уходим мы. Что тебе на память оставить?

Алексей улыбнулся и, осмотрев командира с ног до головы, остановил жадный взгляд на нагане.

Командир молча отстегнул револьвер и подал мальчику. Алёша взял наган в руки, лицо его сияло. Он умело вынул из барабана патроны, пощёлкал курком, но потом, вздохнув печально и протяжно, протянул револьвер командиру:

— Возьмите. Мне нельзя его при себе иметь. Фашисты обыщут и догадаются, что я разведчик. Тогда и других ребят найдут и расстреляют.

И он вернул наган командиру.

Они молча попрощались, крепко пожав друг другу руки.

Командир долго ещё оглядывался на зелёный шалаш, где сладко спали его разведчики и их глава — заведующий переправой.

 

Линия

Сначала раздался выстрел. Звук был коротким, глухим, придушенным — из миномёта. Потом сухой, шелестящий скрежет воздуха — и человек бросился в снег, как бросаются в воду.

Немецкие миномётчики терпеливо охотились за ним. Во время обстрела он ложился, в интервалы делал перебежки.

Он лежал, уткнувшись в снег лицом, и прикрывал руками затылок. Потом его тяжело ударило, швырнуло и долго волокло по снегу.

На месте разрыва мины образовалась круглая и мелкая выбоина, покрытая по краям копотью.

Небо было очень зелёным, снег — очень белым; внизу, под деревьями, снег запачкан иглами и шелухой коры.

Связист приподнялся и сел. Он посмотрел на след, который оставил при падении, и понял, что швырнуло его взрывом очень сильно.

Он ждал боли, но боль не приходила, только ломило спину и жгло руки в тех местах, где он ободрал кожу о жёсткий наст.

Он освободил плечевые ремни и снял катушку. Провод на ней во многих местах был разрублен, как топором. В месте разруба проволока топорщилась, как металлическая щётка.

Вместо длинного провода — лапша.

— Здорово! — сказал он и выругался.

Потом осмотрелся беспомощно и тоскливо. Он устал и измучился, и то, что случилось, было хуже всего. И он ударил изо всех сил кулаком по катушке. Злые слёзы катились по его ободранным скулам.

Потом трясущимися руками он стал снимать с барабана куски проволоки и откладывать их в сторону. Потом вынул нож, стал зачищать концы проводов, связывать их, обматывать изоляционной лентой. Когда лента кончилась, он обматывал места соединений бинтом из индивидуального пакета. Когда вышел весь бинт, он использовал свои обмотки, сначала с одной ноги, потом с другой.

Смотав провод на барабан, он снова надел катушку на спину.

Чтобы наверстать потерянное время, он не полз в открытых местах, а бежал, согнувшись, направляя левой рукой ложащийся на снег провод.

Били из винтовок — он не обращал внимания. Короткие очереди из пулемёта заставляли петлять, но потом он ложился и натягивал провод, чтобы выровнять его.

Он стал бояться, что провода не хватит, и провода действительно не хватило. Он упал, когда конец вылетел из барабана.

До опушки оставалось метров триста — четыреста. Там батарея. Она ждала связи с наблюдательным пунктом; и пока связь не установлена, батарея оставалась слепой. Идти на батарею не было смысла: он знал — там нет ни метра провода.

Он бросил пустую катушку на снег и снова оглядел белое поле беспомощно и тоскливо.

Впереди тянулись проволочные заграждения. Они напоминали своими ячейками серые осиные соты.

Он пополз к проволочным заграждениям, остановившимися, расширенными глазами разглядывая снежный покров, и испуганно огибал бугристые места.

Перед проволочными заграждениями — минное поле. Он полз по этому минному полю и чувствовал всю тяжесть своего тела и ужасался. Ему хотелось быть лёгким, чтобы снег не проваливался и так угрожающе не скрипел под ним. Для противопехотной мины достаточно и лёгкого нажима.

Он пробовал резать проволоку перочинным ножом, но нож быстро сломался. Тогда он стал гнуть проволоку, гнуть до тех пор, пока она на месте сгиба не нагревалась и не лопалась.

Тогда он стал гнуть проволоку, гнуть до тех пор, пока она на месте сгиба не нагревалась и не лопалась.

Но скоро пальцы его онемели от усталости и боли, из-под ногтей пошла кровь.

Он лежал на спине, сжимая горячими пальцами снег, но снег таял и не утолял боли.

Тупое и тягостное безразличие овладело им. Он смотрел в глубокое небо и чувствовал, как ноющая боль сковывала его руки, ноги, плечи, и снег уже не таял в руках, а сухой и жёсткий, как песок, лежал на них.

Сделав усилие, он поднялся и сел. Он вспомнил с отчаянием, что есть мины натяжного действия. Эти мины соединяются проволокой с каким-либо предметом. И он стал ползать по снегу и искать такие мины, чтобы добыть проволоку.

Он царапал в снегу палкой длинные осторожные борозды и, наконец, наткнулся на тонкую чёрную проволоку. Он сматывал её себе на левую руку, согнутую в локте, переползая от мины к мине.

И когда стреляли, он боялся, что пуля стукнет в мину. Тогда ведь от него ничего не останется и никто не узнает, почему он так долго возился со связью. Но того, что пуля может попасть в него, он не боялся: ему казалось, что боль от раны будет не такой сильной. И нет на свете ничего сильнее той боли, которую он сейчас испытывал, и теперь он всё может стерпеть.

Потом он связывал куски проволоки, подвешивал их на ветке кустарника, так, чтобы голая проволока не соприкасалась с землёй. Пальцы слушались плохо. Он засовывал руки под рубаху и согревал их на животе. И, расточая последнее тепло, он думал, что теперь уже никогда не согреется. Тепло уходило, как кровь.

До батареи провода не хватило. Но батарея уже близко. Шагая по тропинке, он вдруг захромал и, когда посмотрел на подошву, увидел, что каблук разбит пулей и розово обледенел, но как это случилось, вспомнить не мог…

Докладывая командиру батареи, он почему-то нелепо и радостно улыбался и, отдавая честь, держал растопыренные пальцы возле уха. Он не чувствовал своих пальцев.

Гневно глядя на связиста, командир спросил:

— Почему так долго канителились? И почему у вас такой вид? — Командир показал глазами на ноги.

Связист посмотрел на свои ноги без обмоток, с висящими у штанов штрипками, на портянки, выглядывающие из ботинок, и смутился.

Он хотел объяснить всё, всё по порядку, но он хорошо знал, что всем некогда, все заждались его на батарее и командир не успеет его выслушать, и он попытался только поднять руку с распухшими пальцами повыше и коротко сказал:

— Виноват, товарищ командир!

Потом, жалобно и неловко улыбаясь, он глядел вслед командиру, идущему к орудию. Потом оглядывался, ища, кому бы всё-таки объяснить, но никому не было до него дела, все расчёты стояли по своим местам, и лица людей были напряжённы и суровы.

Он потоптался, похлопал ладонью о ладонь, поправил ушанку. Ему ещё очень хотелось попросить у кого-нибудь закурить, но просить было как-то неловко, и он побрёл обратно на КП.

Он нашёл брошенную им в поле катушку, снова надел её на спину. Теперь уже не было нужды ползти. Синие тени лежали на снегу, и можно было обходить открытые места, потому что во впадинах лежали эти синие тени.

И вдруг живой и мощный голос орудия донёсся сюда, и с веток елей стали медленно падать ватные комки снега.

И при звуке голоса орудий он внезапно почувствовал, как сладко тает в сердце горечь обидного недоразумения и как становится ему хорошо.

Ведь это по его линии течёт ручей тока, это он, его ток, в стволах орудий превращается в карающий смерч зрячего огня.

И он шёл. И было очень холодно. Он знал, что на НП, в снежной яме, будет тоже холодно, что впереди предстоит ещё длинная ночь и эта ночь будет тяжёлой. Но живительная теплота радости всё сильнее и сильнее заполняла всё его существо, он шёл и улыбался усталым лицом.

Потом он сидел в яме, где был расположен НП, докладывал командиру. Командир лежал на животе, опираясь локтями в мятый снег, и держал у глаз бинокль. Не оборачиваясь, командир диктовал телефонисту цифры. Алфимов рассказывал медленно, обстоятельно. Командир, сразу поняв, в чём дело, сказал:

— Молодец!

Но Алфимову нравилось вспоминать подробности, он говорил, говорил, не обращая внимания, слушает его командир или нет. Когда командир кричал телефонисту «огонь» и потом били орудия, Алфимов замолкал, прислушивался, и его снова охватывало ощущение счастья.

 

Любовь к жизни

Во время штурмовки вражеского аэродрома прямым попаданием зенитного снаряда лейтенанту Коровкину перебило обе руки, жестоко разрезало лицо осколками козырька кабины. Истекая кровью, пользуясь только ножным управлением, Коровкин дотянул свою повреждённую машину до аэродрома и совершил посадку на три точки.

В госпитале он спросил врача:

— Скажите, доктор, скоро я смогу снова летать?

Доктор посмотрел в мужественные и спокойные глаза молодого пилота и сказал просто:

— По-моему, летать вам больше не придётся.

— Ну, это мы увидим ещё! — сказал Коровкин.

Ночью, когда в палате все заснули, Коровкин сунул забинтованную голову под подушку и стал плакать. К утру у него поднялась температура, и доктор, встряхнув термометр, пригрозил ему:

— Если вы будете нервничать, то окажусь прав я.

Шёл снег, сухой, чистый. В воздухе было бело и сумрачно. Погода была нелётная. Мы сидели в тепло натопленном блиндаже и говорили о Коровкине.

— Он почитать чего-нибудь просил. Книгу надо такую, чтобы настроение подняла, а то парень совсем заскучал, — сказал механик Бодров.

Мы стали рыться в своей крохотной библиотечке, умещавшейся в ящике из-под ракет. Но ничего, кроме воинских уставов, найти не могли.

Вошёл политрук Голаджий. Он сел на нары, устланные соломой, и спросил, что мы тут копаемся.

Выслушав, он сказал:

— Когда Владимир Ильич Ленин был болен, он невыносимо страдал и просил достать ему книжку Джека Лондона. Он там один рассказ похвалил — «Любовь к жизни». Хорошо бы эту книгу достать.

— А где её достать, тут, в степи?

— Достать можно, если надо.

Голаджий выкурил папиросу, потом надел шлем, меховые перчатки и вышел из блиндажа. Когда он отбрасывал палатку, повешенную над входом, пахнуло яростным ветром и колючим, сухим снегом пурги.

Механик Бодров печально сказал мне:

— Коровкин Миша сильной души человек, а вот ранило — и сдал. А разве от нервов помирают?

Бодров подошёл к печурке, открыл дверцу и положил несколько оттаявших, мокрых поленьев. Повернув ко мне грустное лицо, покрытое блуждающими красными бликами от пламени в печи, негромко произнёс:

— Голаджий говорит: кто смерти боится, тот должен уничтожить её, убивая врага. Крепко сказано! Вот когда я в командировку насчёт горючего ездил, там на крекингзаводе тоже с одним парнем интересный случай произошёл.

И вот что мне рассказал механик Бодров:

— В огромной камере нефтехранилища вырвало кусок бетонной кладки. В образовавшуюся брешь нефть хлынула чёрным жирным потоком. Заводу грозила остановка. Рабочие сооружали земляные барьеры, пробуя удержать нефть, но она прорывала насыпь и разливалась всё шире. Вызвали водолаза из порта. Назаров был весёлый широкоплечий парень, этакий чубатый комсомолец, вроде нашего Коровкина.

Назаров надел скафандр и, тяжело поднявшись по железной лестнице, спустился через верхний люк в нефтехранилище.

Несколько раз брезентовый пластырь, чёрный, скомканный, вышибало наружу пенистым столбом нефти. Назарова самого чуть было не втянул в брешь вращающийся нефтяной поток. Но он наконец изловчился и наложил пластырь. Чёрная толстая струя перестала бить наружу и, ослабев, только едва сочилась.

Но вдруг над вершиной нефтехранилища показалось голубое пламя и, став потом красным, сразу обросло чёрным, ядовитым дымом. Нефть вспыхнула. Ударом троса о стальную крышку нефтехранилища высекло искру, и этого было достаточно, чтобы нефтяные пары, а потом и нефть загорелись. Пожар нефтехранилища угрожал не только заводу, но и окраинам города. Рабочие, понимая, какая страшная катастрофа может случиться, не жалея себя, полезли в огонь и закидали вершину нефтехранилища тяжёлым, мокрым брезентом. Без воздуха пламя должно было задохнуться.

А Назаров был там, внутри, ничего не знал, спокойно дожидаясь распоряжения своего бригадира, чтобы выбраться наружу.

Бригадир с побелевшим лицом поднял телефонную трубку и хрипло сказал: «Миша, ты как там себя чувствуешь? Подыматься погодить надо. А я с тобой, чтобы не скучно было, разговаривать пока буду».

Бригадир с побелевшим лицом поднял телефонную трубку.

Но бригадир не мог разговаривать, у него немела челюсть, и он, обведя вокруг беспомощными глазами, спросил:

«Что же теперь делать, товарищи? У него ведь скафандр от долгого пребывания в нефти раскиснет. Она же разъедает, нефть, резину-то… — И, оглянувшись, неуверенно произнёс: — Пусть пластырь сдерёт и в пробоину выбросится. Нефти пропадёт, конечно, много, но не пропадать же человеку. — Робко, с надеждой, спросил: — А нефть на земле не загорится?»

«Теперь не загорится, — объяснил пожарник, — она сейчас поверху горит. Пока верхний слой до дыры дойдёт, мы успеем её наружным пластырем перехватить. Снасть вон уже приготовлена».

Бригадир снова взялся за телефон.

«Миша! — бодро закричал он в трубку. — У тебя наверху вроде пожар, так что выбраться нормально невозможно. Сдирай пластырь и выбрасывайся живо наружу через пробоину».

Смотрим на лицо бригадира, а оно у него смущённое, жалкое. Прикрыв трубку ладонью, он жалобно сказал:

«Не хочет. Говорит: „Нефть жалко. Война, говорит, а я такую ценность в помойку лить буду…“»

Рабочие, пожарные посмотрели на меня: «Ну как, товарищ лётчик? Что же делать?»

А что я мог сказать? Поступок, конечно, правильный. Но ведь и парня жалко…

Бодров наклонился к печке, вытащил головешку и прикурил от неё. Зазвонил телефон. Бодров взял трубку.

— Гранит у аппарата. Голаджий? Да разве он улетел? Нет, не вернулся. Доложу, товарищ командир. Бодров положил трубку и тихо проговорил: — Вот еще чёртушка, этот Голаджий! В такую пургу вылетел. Тут дров наломать в два счёта можно. Видимости никакой.

— Ну, что же с Назаровым?

Бодров посмотрел на меня озабоченными, невидящими глазами и сказал равнодушно:

— Назаров? Ах да, водолаз!.. Сидел он там, в нефти, часа два. В городе люди прослышали про эту историю. Стали на завод приходить. Просили телефонную трубку. Кто, конечно, уговаривал вылезти, а кто говорил: «Молодец!»

Пожарные со всего города съехались. Стали они осторожно пластырь брезентовый с крыши нефтехранилища сдирать. Но огня уже не было. Сдох пожар без воздуха.

А когда Назарова вытянули на тросах наружу, у него весь костюм водолазный — как кисель: разъела нефть. Внутрь залилась. Но в колпак медный её воздух не пускал. Парень, конечно, без памяти был. — Бодров вздохнул и сказал — Вот бы про этого паренька сочинить что-нибудь да в книгу, а книгу Коровкину прочесть — настроение у него сразу бы улучшилось.

Послышался стонущий гул мотора. Он то нарастал, то почти исчезал, то возникал с новой силой.

Бодров схватил полушубок и, набросив его на плечи, крикнул мне:

— Голаджий прилетел! Аэродром ищет. Плутает, видно. Ах ты, оглашенный какой человек! — И выскочил наружу.

Минут через двадцать Бодров и Голаджий вошли в блиндаж. Стряхивая с себя снег, Бодров, глядя на Голаджия, с тревогой спросил:

— Где это ты так извозился?

— Маслопровод лопнул, всего захлестало, — равнодушно объяснил Голаджий и полез в карман.

Он вынул пропитанную маслом, слипшуюся в смятый ком какую-то тоненькую книжку. Лицо его стало плачевно-грустным, и он дрогнувшим голосом растерянно произнёс:

— А я ещё библиотекаршу будил, ругался с ней, насилу вытащил, обещал книгу вернуть…

Он попробовал выжать масло из обесцвеченных страниц Джека Лондона, но от этого бумага только расползалась.

— Так ты в город летал! — восхищённо воскликнул Бодров.

— А то куда же ещё? — зло сказал Голаджий.

Потом он взял телефонную трубку, позвонил синоптику и осведомился, какая погода будет завтра.

Укладываясь спать, он сказал Бодрову:

— На рассвете меня разбудишь.

— Снова полетишь?

— А что же ты думал! У них один экземпляр, что ли? — сердито сказал Голаджий и, натянув на голову одеяло, сразу заснул.

И вот с того дня прошло два месяца.

Однажды, приехав в 5-й гвардейский полк, я увидел на аэродроме знакомую мне фигуру лётчика, коренастого, со светлым чубом на лбу. Только на пухлом улыбающемся лице был синий шрам.

— Коровкин! — крикнул я изумлённо. — Ну как? Выздоровел? Всё в порядке?

— Всё в порядке, — сказал Коровкин, — летаю на полный ход. — И, хитро прищурившись, добавил: — Лихо я своего доктора переспорил!

Я дождался вечера, когда лётный день был закончен; разыскав Коровкина, отвёл его в пустую комнату красного уголка и спросил:

— Слушай, Миша, а книжку-то тебе Голаджий достал?

— Это Джека Лондона? Достал. — И вдруг лицо его стало грустным, задумчивым, и он объяснил тихо: — Только я её прочесть не мог тогда: голова очень горела. Но вот о Ленине я думал. Как он тогда лежал, мучился и, когда легче становилось, работал и только о жизни думал. Не о своей — о нашей, о жизни всех нас. И стала она мне, моя жизнь, после этого необыкновенно дорогой. И так захотелось жить, выздороветь… Ну вот и выздоровел. Доктор после так и объяснил, что волевой импульс — это самое сильное, говорит, лекарство.