И Дмитрий стал ждать. И ожидание растянулось надолго. За это время он накрепко подружился с Любартом и окончательно восстановил против себя Олгерда.
Любарт лучше всех понимал, кем, чем он владеет. Более того, он прекрасно понимал и то, что долго это не продлится (он одним из первых узнал о приглашении в Москву), что удержать Дмитрия возле себя надолго не сможет — как?! чем?! — и потому старался сейчас, теперь максимально его использовать.
Уже весной 1363 года нашел повод задраться на границе белзского удела и послал туда Бобров полк. Один полк! Княжеские арбалетчики немного постреляли через речку, не удостоив даже переправиться, и поляки выехали с герольдом и трубачом, приглашая разобраться миром. Казимир уступил во всем и подтвердил «вечный мир» и любовь с Литвой. В этот год он вообще притих, так как кроме поражения союзников-татар на него свалились недоразумения с хунгарами и внутренние нестроения.
Любарт почувствовал себя могучим богатырем и, несомненно, попер бы на Казимира снова, не одерни его Олгерд. Тому силы требовались во все стороны: и для разборок с Орденом, который, так и не смирившись с потерей Ковно, разбойничал западнее и собирался лепить рядом какую-то крепость; и для разговора с Новгородом, который не желал делиться доходами, текшими к нему через Литву; и чтобы стукнуть кулаком по столу на смолян, желавших остаться независимыми и от Москвы, и от Вильны.
Несомненно, Олгерд был осведомлен об успехе Дмитрия на границе с Польшей (он всегда обо всем в Литве был осведомлен до последней мелочи!), но к общелитовским делам «бобры» не были привлечены ни в этом (1363), ни в следующем году. Сначала Дмитрий думал, что Любарт держит его для себя, для каких-то своих тайных замыслов против Казимира, потом стороной узнал, что это Олгерд не желает видеть его в своих войсках. Дмитрию все стало ясно...
Хорошо жить без войны! Но войско без войны деградирует. Когда Дмитрий узнал, что от боев его оберегает сам Великий князь, он даже посмеялся: значит, помнит, понимает и заботится, заботится о том, чтобы сделать его войско небоеспособным, чтобы потом посрамить...
«Значит, действительно засел я у него костью в глотке?! Пристало ли такому человеку и таким заниматься! Чем я могу ему повредить? Что я могу?! Но ковыряет... Значит боится! Неужели я действительно?!.»
И он гонял своих «бобров» до седьмого пота, собой занимался усердно: стрелял, скакал, на мечах бился, возобновил долгие хождения с Алешкой по лесам, пытал насчет следов и примет опытнейших охотников и подолгу пропадал в келье у деда Ивана, который по-прежнему жил-поживал себе в ореховых зарослях за околицей Бобровки, собирал свои травы, доил коз, да лечил всех, кто к нему обращался.
А новая Князева придумка исковеркала безоблачную жизнь отцу Ипату, совсем было разленившемуся в обществе верной Ботагоз. Дмитрий взял себе в привычку таскать с собой монаха в поисках поля битвы. В наше время это назвали бы, наверное, тактической учебой, а тогда...
Дмитрий заходил к отцу Ипату и говорил:
— Отче, поедем, поищем «Поле».
И монах — куда только девались его лень и ворчба — бросал все и быстро собирался. Они уезжали вдвоем куда-нибудь, иногда очень далеко, а позже, когда изъездили все окрестности, стали забираться и в соседние уделы, находили место, подходящее для сражения, и начинали обсуждать, как устроить войска, если их меньше или больше, чем у противника, как быть, если у тебя только конница или есть и пехота, и что бы сделали на их месте Александр или Цезарь, Лукулл или Марцелл. Путешествия эти были долгими и утомительными, особенно для монаха с его комплекцией, но тут он хотя бы раз позволил себе вздохнуть или хотя бы в шутку пожаловаться. Он был исключительно серьезен и собран — он видел, что тут рождается полководец, и всеми силами стремился помочь.
И вот что придумал.
Обсуждая сражения древних, они оба чувствовали, что сейчас биться так бы уже не стали. Даже сами они...
— Надо бы, сыне, узнавать, как сейчас умные люди бьются.
— Надо бы, а как?
Монах задумался. А подумав, придумал простое — расспрашивать. А заняться этим поручил Иоганну, что тот и сделал, как делал все: аккуратно, толково и с размахом. Он вменил в обязанность всем, кто имел возможность общаться с купцами, послами и всякими иноземцами, выпытывать обо всех битвах, о которых хоть кто-то что-то слышал. И сведения потекли!
Сам же Дмитрий стал исподволь узнавать о Москве. Из отца он давно уже выжал все, но его вести были давние, могли устареть, да ведь и посторонний он там был. Поэтому сын не пропускал никого, кто там бывал, и очень внимательно и подробно расспрашивал Любу. Та охотно рассказывала и тайком радовалась: собирается!
Бобровка меж тем процветала. Бояре, дружинники, насколько позволяли им князь и мирная жизнь, блаженствовали, жирели, позволяли себе разные излишества. Кто в одежде, кто в еде и питье. А кто и в женщинах... Правда, тут всегда все кончалось нехорошо: скандалами, великим плачем жен и клятвами в будущей верности и любви.
Из наших знакомых никто, разумеется, налево не смотрел. Алешка любил свою Айгуль, которая летом 1363 года родила ему симпатичного татарчонка с не так сильно, как у отца, но заметно вывернутыми ноздрями, и быстро забеременела опять.
Гаврюха женился наконец на красавице польке Люцине, освобожденной в Ябу-городке, возвращавшейся на родину с «бобрами», да так и не уехавшей никуда дальше Бобровки, покоренная несмелым вниманием удалого витязя.
Отец Ипат, как вечно у него выходило с женщинами — сложно и глупо, заканителился со своей Ботагоз. Отец Михаил отказывался крестить ее за то, что она постоянно, открыто и радостно, грешила с монахом, гордясь и хвастаясь этим. Когда монах вначале как-то попытался уговорить ее прекратить на время грешить, пожить праведно, пока священник не оформит ее официально в христианскую веру, Ботагоз совершенно неожиданно (так как никогда до этого ни в чем не перечила своему «великому шаману") вдруг воспротивилась, заявив: а как же тогда я смогу покаяться?!
На это монах вразумительно ответить не смог, да, видно, не очень и хотел, потому что такое положение дел вполне его устраивало. Так раздобрел отец Ипат, такой стал благостный, безмятежный... Хотя он и раньше себя ни в чем не ограничивал, теперь же... Ботагоз сдувала с него пылинки, смотрела в рот и бросалась исполнять всякое желание, стоило ему лишь заикнуться или пальцем шевельнуть. Изучила каждую его повадку и стала угадывать наперед.
Это какого угодно мужчину укачает, а уж монаху после злодейств его «економки» показалось сказкой.
Видно, и по ночам Ботагоз трудилась не только старательно, но и умело, если Ипатий подобрал брюхо, похудел, заблестел глазами и все чаще пытался поделиться с Дмитрием сокровенным, наводил разговор на постельные дела, но стеснялся, ходил вокруг да около, как кот вокруг горячей каши, восклицал нечто неопределенное: ох, женщина нам на погибель сотворена! Ох, до чего ж они на это дело способны! Ох, князь, до чего ж они до этого дела охочи! И так далее, пока в конце концов Дмитрий не уразумел и не спросил в лоб:
— Отче! Ты настоящую бабу, что ль, в первый раз встретил? Иль не справляешься?
— Да ты что! — в восторге от того, что князь поддержал, наконец, разговор, воскликнул монах. — Наоборот! Откуда что берется! И ведь все она! Сам-то я что — залез разок, да и на бок, и захрапел. А она! То тут потрогает, то там прижмется, то ахнет, то вздохнет, то изогнется как-нибудь, то потянется — я через пять минут опять уже как дикий жеребец! Ну откуда она насчет этого столько знает?! Учат их там, что ли, специально? Ведь дикарка темная, грязная, неумытая! Сколько я на нее пенной травы извел, чтоб от нее овцой вонять перестало! А ночью как подползет! Как ткнется куда носом али грудью! И груди-то ма-а-хонькие, но как голыши — не продавишь! (Тут Дмитрий облизнул губы, ставшие вдруг сухими и горячими.) А уж остальное! — Монах сокрушенно махнул рукой, — Я вот думаю, да и у тебя все спросить хотел, ты только не обидься: неужели они все там такие, неужто все так умеют?
— Где это — там? — не сразу понял Дмитрий.
— Ну — там! У татар. На Востоке вообще... — монах смутился.
— Да откуда мне зна... — Дмитрий осекся: «О Господи! Это ведь он про Юли!» Она возникла перед ним безумная, с бешено распахнутыми глазищами, сотрясаемая крупной дрожью, прижимающаяся так, будто решила влезть в его кожу и там остаться, заодно с ним, насовсем, навек! Он затряс головой, сжал зубы, скривился в усмешке. «А ведь ткнуться, потереться, ахнуть или охнуть Юли — нет... Никакой необходимости. Там и без того все полыхает синим пламенем! Знал бы ты, отец Ипат... что бы ты тогда запел? Эхх!» Но чтобы не разочаровать или, наоборот, пуще не заинтриговать, поддакнул:
— Да уж, что говорить! Плохих не держат. Умеют!
— Во-во! — монах захихикал масляно, — не иначе их там обучают, в гаремах этих, как мужика зажигать. Это ведь у нас, христиан, такое дело — грех. А у них наоборот! Жалко, поздно уж я узнал. На старости лет... Сколько времени потеряно!
— Отче! Да ты не того?! — Дмитрий повертел пальцами у виска, — Ты ведь монах вроде! Ты о чем говоришь?! И как?! И вообще: ты монах, она язычница... или мусульманка? А ты каждую ночь... Да еще жалеет, что мало, что узнал поздно!.. Это уж совсем!
— Да какой я уж теперь монах, — вздохнул Ипатий, — а Ботагоз надо крестить, надо. Негоже... Она сама жаждет. Только вот отец Михаил...
Но и после этого разговора все осталось по-прежнему. Ботагоз грешила и каялась, а монах блаженствовал.
Однако более всех привольно и роскошно существовали новые герои, Иржи и Рехек, давшие «бобрам» столь могучее оружие. Им выстроили дома на их, чешский вкус — квадратные, высокие, два этажа, да еще мансарда, а над мансардой просторный чердак с роскошной голубятней. Дома стояли на отшибе, рядышком друг с другом, похожие как два гриба, без всяких пристроек, потому что живности мастера никакой не имели, терпеть ее не могли, а хозяйство свое держали в мастерской (по-ихнему «стукарне», значит по-нашему «кузнице», что ли?), просторной, удобной, расположенной тут же, рядом с домами, в которой трудились ни много, ни мало двадцать шесть подмастерьев различного ранга.
Иржи и Рехек так наладили производство, что личного их участия в «технологическом процессе» уже не требовалось. Они только контролировали качество и соблюдение «технологии», за что спрашивали не по-чешски жестко, даже жестоко. Нарушившего какую-нибудь малость: вместо, например, шести слоев клея положившего по недосмотру или хитрости пять, а от забывчивости или лишнего усердия — семь, чехи требовали сечь плетьми, а перепутавшего (Боже упаси!) породу дерева выгоняли с треском совсем, и он вынужден был вымаливать место у других мастеров, местных, которых в Бобровке появилось и окрепло (из Чеховых подмастерьев, разумеется) четверо, и батрачить на них долгое время почти бесплатно, чтобы доказать свою порядочность, аккуратность и вернуть право называться добрым оружейником.
Иржи и Рехек появлялись в «стукарне» утром хмурые и утомленные. Часа два проверяли работу, придираясь к каждой мелочи, фырча, ругаясь, устраивая разносы, напевно и громко лаялись меж собой, и это время знали все подмастерья и не пытались уклониться от встречи с хозяевами, иначе получалось еще хуже.
Все проверив, распределив задания, которые должны были быть выполнены к вечернему обходу, чехи веселели, пели друг другу что-то непонятное, но бодрое, и удалялись к тому или другому в дом. Где и начиналась опохмелка.
Слуг у них было десять человек, после Синей Воды Дмитрий дал им столько, сколько попросили. Да эти четыре, из гарема. Хотя Дмитрий так и не разобрался, какая из них кому служит, чехи очень их отличали, хвалили, гордились и хвастались их кулинарными способностями, но никакими другими. Правда, одна из женщин (как выяснилось — Рехека) через год вдруг родила, но никто так и не узнал, кто же отец, а во взаимоотношениях чехов с женщинами и между собой ничего не изменилось.
Великое пьянство мастеров поддерживали арбалетчики, бывшие постоянными гостями в их домах, одолевавшие просьбами и советами насчет усовершенствования оружия, на что чехи обычно плевали с высокой колокольни, так как улучшение в одном влекло за собой массу ухудшений в другом, и арбалеты, делавшиеся все-таки изредка по советам стрелков, обычно и регулярно выбрасывались на свалку. Хотя, коль говорить по справедливости, не все, конечно.
Местные мастера, все четверо литвины, не могли, разумеется, позволить себе такое житье, как чехи — авторитет не тот, арбалеты ладные получались много реже, да и вообще не в обычае литовца раздолбайская жизнь. Потому жили они строго, и на вид, конечно, беднее. Но очень крепко, основательно, по своему обычаю — вдалеке от Бобровки, на собственных хуторах, и всего было у них вдоволь — и запасов, и денег, и материалов для работы, и рабочих рук, жаждавших приобщиться к необыкновенному и выгодному делу. И арбалеты литовские становились все лучше, приближаясь по качеству к чешским, а два (случайно или уже нет?!) перестреляли и чешские. Сделавший их Арвид-мастер, мужик умный, вдумчивый, очень немногословный, уже начал оберегать свои секреты.
Тогда Дмитрий понял, что арбалетное дело встало в Бобровке на ноги.