Гарантия успеха

Кожевникова Надежда Вадимовна

КОЛОНИАЛЬНЫЙ СТИЛЬ

 

 

Путешествия

Мне повезло. Лет с двадцати я стала регулярно ездить в командировки по необъятным, как говорилось некогда, просторам нашей родины, что воспринималось довольно-таки буднично. Редакционное задание получено, и завтра ты, допустим, в Бухаре, или в Сибири, на Юганской Оби, в отряде мостостроителей, или в Казахстане. Трудно было представить, что и республики Средней Азии, и Прибалтика, Армения, где я особенно любила бывать, Грузия окажутся «заграницей», и поездки туда станут считаться путешествиями в другие страны.

Выпадала и «всамделешная» заграница. Индия, Африка, сказочный Непал, в период правления молодого, очкастого короля Бирендры, недавно покинутый хиппи и еще не затоптанный западными туристами.

Надо сказать, что в те годы экзотика меня привлекала сильнее Европы. Но я не догадывалась насколько поверхностны мои впечатления. И не только из-за краткости, всего-то месяц, пребывания в том же Катманду, но и по той причине, что советские граждане, даже если где-то жили подолгу, обязаны были следовать жестким инструкциям, ограничивающим, а порой и не допускающим контактов с внешним миром, и что, как могли узнать о реальной жизни в стране запертые в посольских резервациях?

Послам знание иностранных языков в обязанность не вменялось — главное бдеть — зато власть давалась абсолютная, как африканским царькам. Любознательность строго наказывалась. В Индии я познакомилась с девушкой, референтом в нашем посольстве, осмелившейся брать уроки танца у местного, индуса, за что ее в срочном порядке отозвали в Москву, и карьера ее на дипломатическом поприще, едва начатая, на том и захлопнулась.

Еще была ну очень назидательная история, передаваемая из уст в уста, случившаяся в Бурунди. Компания, возможно, навеселе, отправилась — тут главное, что не спросив начальства — искупаться в речке, и одного съел, а другого надкусил крокодил. Вот так, чтобы другим неповадно было. Мораль: а не ходите, дети, в Африку гулять.

Да что Африка! В сердце Европы, в Швейцарии, средоточии международных организаций, маршрут следования в отпуск на родину наших граждан утверждался парткомом представительства СССР в Женеве. Через Австрию, с остановкой в Вене, разрешалось, а через, Бельгию, скажет, — нет. В Италии, желающих взять круиз по Средиземноморью, на теплоходах, разумеется, тоже только отечественных, именуемых либо «Мария Ульянова», либо «Феликс Дзержинский», либо вот так же славно, допускали в Венецию, а вот Рим посещать запрещалось.

Естественно, в Рим страстно хотелось, до дрожи в поджилках. И однажды наша семья решилась нарушить запрет.

В Европе ведь все так близко, на поезд сели- и вот он, Рим. Как воры, туда- сюда оглядываясь, взяли такси и помчались. Фонтаны, площади, дворцы — кино! Но как же не заглянуть в Ватикан? Держали машину, счетчик работал, марш-бросок, пьета — чья, Леонардо, Микеланджело? Всматриваться времени не оставалось, после по книжкам сверим, и вот на выходе уже лоб в лоб сталкиваемся с соотечественниками, нашими же, женевскими, пассажирами с того же теплохода «Ульянова-Дзержинский-Вася Самокруткин-Илья Муромец». Немая сцена. Скульптурная группа, глаза выпучены, челюсти отвисли. Так ни слова и не проронив, бросились в разные стороны. Мы — к такси.

На поезд едва успели. Едем, заходит контролер, проверяет билеты.

Выясняется влезли не в тот, не по чину вагон, тут первый класс, а у нас на два разряда ниже. Действительно, как же мы не заметили! Кресла-то синего бархата, дама напротив, в бриллиантах, шампанское пьет, и смотрит на нас сощурившись.

Надо доплачивать, поезд-то уже тронулся. Муж, кряхтя, достает купюры — расход непредвиденный — ну и на всякий случай интересуется когда будет в Падуе остановка. Контролер, квитанцию выписывая, отвечает: в Падуе остановки не будет, поезд движется в обратном направлении.

Мы: а-а?! Дама в бриллиантах бесплатное развлечение получила, наблюдая как двое спятивших, с малолетним ребенком, вопя, заметались среди бархатных кресел не иначе как собираясь выбрасываться на ходу под колеса. Ду-ра! Не представляла даже, что может ждать нарушителей парткомовских инструкций: на теплоход опоздаем- все, нам конец!

Пронесло, в последний момент, но успели. А вот пережитое, унизительное, чисто совковое, не забудется никогда.

Собственно, только в Гаити, одной из беднейших стран в мире, куда муж получил назначение в качестве главы делегации Международного Красного Креста, мы оказались избавленными наконец от опеки родного государства. Из соотечественников там не бывал никто, никогда, ни до нас, ни после.

 

Jean

— Jean, est-ce que tu m'еntends?

— Jеan! — зову, обернутая полотенцем, в клочьях шампуньевой пены, стоя на площадке второго этажа, держась за перила лестницы темного мореного дерева — добротность, основательность предметов в сочетании с непредсказуемостью здешней действительности меня уже не удивляет. — Jean!? Il n'y a pas d'eau!

— Il n'y a pas d' lectricit non plus!

Безответно. Дверь, ведущая в коридор без крыши, отделяющий господские покои от помещения для челяди, плотно прикрыта: что ли еще спит?

Про господ и челядь упоминаю без смущения — констатирую то, что здесь, на этом острове в Карибском море, даже не обсуждается И не нам, временным тут постояльцам, выказывать несогласие с местными правилами. Поначалу пыталась застилать свою постель и встретила явное недоумение. Ну и не надо, не буду свои привычки навязывать. Жан, ты где? Нет воды! И нет электричества!

— Oui, J' coute, madame, — доносится наконец абсолютно невозмутимое.

Слава богу, значит, услышал, и надо ждать, когда заработает генератор.

Почти ритуал. Утром гляжу на головку душа с уверенностью, что вода не польется или же прекратится, лишь я намылю голову. Мои влажные следы на плиточном полу из ванной к лестнице повторяются как путь муравья. Вопль «Жан!», его «oui, madame», вслушивание, когда генератор взревет — это все неизбежно, неизбывно, как бесконечное, кому-то по незнанию представляющееся райским, здешнее вечное лето.

При изученности, назубок, до малейшего шороха, скрипа, всхлипа здешней звуковой палитры, закипание, еще далекое, влаги в кранах, пронзает каждый раз предвкушением блаженства. Не важно, что вода ледяная, зато льется!

Действительно, роскошь, доступная тут немногим. Ее завозят в цистернах — в стране отсутствует водопровод — но большинство, то бишь 90 % жителей, стоят в очереди у водонапорных колонок с пластмассовыми канистрами.

Цена автоцистерны девяносто американских долларов, а годовой доход на душу населения в среднем составляет двести пятьдесят «зеленых». Так что тем, кто стоит у колонок с канистрами, приходится решать, что важнее, насущнее. То ли суп сварить, то ли постирать, то ли еще что.

Стирают здесь как в Африке, сидя на корточках перед тазом с отрешенными застывшими лицами. Для просушки белье раскладывают на камнях или нацепляют на изгороди. Беда, если ветер — беги, лови.

Наши отношения с Жаном начались с конфликта именно из-за воды. Когда он увидел, что я, волоча шланг, поливаю не только пыльные деревца, кусты, но и пожухлую траву, и даже землю, спекшуюся от жара, глаза его округлились от ужаса. Причуд прежних хозяев навидался, но от моего святотатства пришел в шок: «Мадам… ты что, что ты делаешь!» Местный креольский — упрощенный, искаженный французский — обращение на «вы» не предусматривает, и Жан, во всем остальном четко соблюдавший дистанцию, говорил и мне, и Андрею «ты».

Так вот, с рождения приученный экономить воду, он воспринял мое расточительство как варварство, а садоводческую активность посягательством на его должностные обязанности: если я намерена сама справляться, не грозит ли ему увольнение, потеря места?

Маленький, тщедушный, он походил на подростка, и мы удивились, узнав, что ему уже за тридцать. Ноги-руки как палочки и несоразмерно крупные, выпирающие колени, локти, будто свинтили его из деталей, предназначенных другим людям, прилепив большие мясистые уши к круглой детской головке, а весь взрослый опыт вместив в глаза.

О причине его заторможенности мы лишь потом догадывались: с появлением нас, новых хозяев, его парализовал страх остаться без работы. И при первой встрече так долго не мог справиться с засовом на железных воротах, что Андрей, с обретенным в африканских командировках жестким опытом, произнес тихо, бесстрастно: видимо, надо его будет менять. Жан не только услышал, а, показалось, понял фразу на русском, и выражение его глаз помню до сих пор.

С того момента он стал моим любимцем. Но я у него доверие не вызывала, особенно после того, когда с секатором ринулась в чащу бугенвилии. Уж такой подлянки он от меня не ожидал. Наблюдал, обдумывая, верно, как реагировать на мое коварство, и наконец решился: предложил свою помощь. Я стригла, он сухие ветки оттаскивал. Совместная наша работа продолжалась до вечера. Но на следующее утро меня ждал сюрприз. Встав затемно, Жан проявил инициативу.

Цветение пенное бугенвилии изничтожено было зверски, деревья казались обглоданными. Я онемела. А он явно ждал поощрения. Но победное торжество гасло, сползало с его лица. Ничего, Жан, я сказала, это моя вина, не сумела тебе объяснить задачу. Но по взгляду его поняла: откровенный разнос перенести ему было бы легче.

Там, на Гаити, я в самой себе обнаружила свойства, о которых не подозревала и не поверила бы, услышав, что смогу опуститься до склок с прислугой. При всех своих недостатках, грех мелочности, бабьей вздорности, считала, меня не коснулся и не коснется. Между тем, замены одной домработницы на другую все учащались, расставания проходили все с большим ожесточением, при чем каждая новая оказывалась хуже предыдущей. Хотя все являлись с образцовыми рекомендациями, одна уверяла, что у посла Италии работала, другая, что была поваром в фешенебельном ресторане, но выяснялось, что и яичницу сготовить не могут. Стирка сводилась к тому, что свалив в таз белье и насыпав гору стирального порошка, ждали сутки, двое, когда грязь раствориться вместе с тканью: вот рубашка, узнаете?

Умение рачительно вести хозяйство не причислялось к списку моих добродетелей, но уж таких разгильдяек встречать прежде не приходилось. Зато, их распекая, усовершенствовала свой французский. В Женеве на дипломатических приемах предпочитала молчать, чтобы не оскандалиться с произношением, ошибками в грамматике и не уронить мужа в глазах коллег. А тут нечего, некого было стесняться, и меня прорвало, языковой барьер исчез: за два-три месяца достигла больших успехов, чем за годы жизни в Швейцарии. Хотя бы это утешало.

Но стычки с прислугой продолжались, и я отдавала себе отчет, что меня затягивает омут праздности — рассадник всех пороков.

Только уже ближе к отъезду дошло, что они-то, местные, старались и рады были бы угодить, но когда голова отучена думать, то и руки дырявы. Хотя Гаити освободилось от угнетателей-французов почти двести лет назад, оказавшись первой «черной» республикой, рабская психология не изжилась, застряла в менталитете нации. Так может быть поторопились скинуть оковы колониализма? А то бы, глядишь, чему-нибудь бы и выучились у белых хозяев. А то ведь чего добились: безграмотность почти поголовная, убожество, нищета, и кучка своих же богатеев, наркодельцов, грабит страну почище иностранных эксплуататоров. Слово «свобода» зазывно звучит, но, ею, свободой, надо еще и уметь пользоваться.

Мое покровительство Жану имело подоплеку: неловко было признаться, что узнавая изнанку «экзотики», все труднее дается справляться с разочарованием и в здешних людях, и в стране. Клише, что бедность заслуживает снисхождения, понимания, деликатности, крепко всадилось с сознание. Уцепилась за Жана из желания найти себе оправдание: вот ведь, сужу объективно, Жан хороший, а Магда-Илона-Барбара-Матильда дрянь!

Что ему в тягость мои обласкивания не приходило в голову. А ведь хозяйский любимчик — клеймо, позорное среди своих. Предательство общих, классовых интересов. Покидая нашу, барскую территорию, он беззащитным оказывался перед глумлением соплеменников. Но терпел. Готов был вытерпеть все.

В его скрупулезной честности я не сомневалась. А вот попалась как-то одна ну очень сообразительная, и когда ей сообщили об увольнении, в тот же день слямзила мою золотую цепочку, массивную, но фальшивую. Я после злорадствовала: цена — двадцать швейцарских франков. А полагала должно быть, что на всю жизнь себя обеспечила. Интересно, уже знает, что обмишурилась или спрятала где-нибудь, зарыла бижутерию как клад?

Веселилась я нехорошо, с отдышкой злобы. Ожесточилась.

Униженные-оскорбленные исчерпали запас к ним сочувствия. Врали и крали, и при явной оплошности насмерть стояли, но никогда не признавали своей вины.

Жан и вправду был среди них исключением.

Ни днем, ни ночью он не покидал арендуемого нами дома — нес вахту, но раз в неделю преображался. Кроссовки, почти новые, вместо опорок из резины, брюки, рубашка, а не обноски, давно потерявшие и форму, и цвет, на голове бейсболка с рекламой швейцарского пива «Кардинал» — наш «дар» — которой он очень гордился. Сиял. Мы уже знали, что его так окрыляет: свидание с сыном, росшим на окраине, среди лачуг, к которым ни на каком транспорте не подъедешь. Средневековье: ни электричества, ни водоснабжения. Пища готовится на древесных углях. Вот она — другая сторона экзотики, о которой не ведают залетные туристы, доставляемые в резорты с бассейнами, ресторанами, к пальмам, закатам, морскому бризу. Но есть и то, что остается за кадром, чтобы не портить отдых. За кадром — куда в свои выходные спешил Жан. Ради чего он жил. Сказал как-то с несвойственной ему доверительностью: я на все готов, понимаешь, ведь иначе моему сыну нечего будет есть.

Спустя год, когда наши чемоданы уже были спущены к воротам, шофер ждал, чтобы вести нас в аэропорт, я заглянула в сад. Не верилось, что мы в самом деле отсюда уезжаем. Наконец-то. Закончено испытание. Но вот ведь как вымахали бананы и даже стали плодоносить. Бугенвилия встала плотной, сверкающей пышными красками стеной. После, в Америке, я буду покупать их в горшках, за двадцать долларов жалкий кустик, и, при всех стараниях, от чахлой ублюдочности не спасу. И не cмогу увести результат своей одержимости, близкой к маниакальности — коллекцию ракушек, собираемых, как грибы, на прибрежном песке и ныряя в маске за особенно соблазнительными. Привозила их с пляжа мешками, мыла, сушила на солнце, потом сортируя добычу. Знала, что когда уеду, все это сочтут мусором и выбросят. Но так отмеряла прожитое здесь время, как мальчик- с-пальчик пройденный путь. Разве что возвращаться сюда не хотела, насытилась сполна. Откуда же грусть? Или так бывает всегда, при любом расставании?

А ты возьми что-нибудь на память, — услышала за спиной, — вот эту, розовую, и эту тоже. — Жан присел рядом на корточки. — И эта красивая.

Мы обнялись. «Il n' y a pas d'eau» — я сказала. «Il n'y a pas d' lectricit non plus» — добавил он. Машина отъехала, я обернулась: Жан стоял у ворот и глядел нам вслед.

 

Cartеs postalеs

Первым нашим пристанищем на Гаити стала гостинца «Монтана». Шикарная.

Шик, бьющий в глаза, верный признак того, что в стране есть что скрывать.

Нужна маскировка, пышно расписанная декорация, парадная вывеска, за которой визитерам ничего тайного может так и не открыться, если желания нет вникать, недосуг, поджимает время.

Фонтаны с подсветкой, искусственные водопады, резная мебель, картины, скульптуры, горничные в наколках, охрана в форме с галунами. В ресторане лобстеры, выбор вин отменный, сплошное «шато». С террасы открывается дивный вид. Вот оно, и как близко, море!

Правда, только мы в номер вошли, пошатнулась и грохнула тяжеленная дверца резного шкафа, но успели отскочить Над кроватью висел свернутый коконом, белый, нарядный, ну прямо свадьбешный полог, как выяснилось, от москитов. Они, не медля, начали нас жрать. Андрею сошло, а у меня расчесы загноились. Нашего пса, миттель-шнауцера, обычно спящего на постели у нас в ногах, обнаружили утром в ванной на кафельном полу: бедняга ошалел от жары, не остывающей и ночью.

Андрей отбыл на работу, а мы с Микки стали обдумывать серьезный вопрос: где собаке справить нужду? Прямо перед входом в гостиницу неудобно. Миновали будку с охраной но оказалось, что дальше нет ничего: обрыв, обвал. Ни дорог, ни жилья. Сплошные рытвины, ямы, ухабы, как застывшая лава после извержения вулкана. На легковых машинах их было не одолеть, только на джипах. Они и неслись, как тараны, на бешеной скорости. Пешеходы не предусматривались. И вот тут я затосковала.

Значит, жить предстоит взаперти. Прогулки исключаются. А я по природе своей ходок именно, а не ездок. Приучена с детства, папой, шагать и шагать вглубь переделкинского леса. В местности, в городе ориентируюсь с помощью ног, ступней, меня, куда надо, выводящих. И что же, выходит в тупик уперлись мои дорожки?

Когда Андрей вернулся, лежала, запутавшись в противомоскитной сетке, как малек, которым побрезговали рыбаки. Услышала: Надя, встань. И я встала.

Сезонный, прохладу не приносящий, шумливый попусту ливень заглушил то, что он мне сказал, а я ему.

На следующий день скупила в гостиничном киоске пачки открыток, саrtеs postalеs, выражаясь по-французски, с роскошными видами — пальмы, закаты, восходы и прочее — и принялась сочинять послания оставшимся в Женеве друзьям.

То, о чем я живописала, можно было бы почерпнуть из рекламным проспектов, заманивающих клиентов-туристов. А я больше ничего и не видала, не успела узнать. Не рассказывать же, что сижу в гостинице, как узница в темнице. Но должно было настать воскресение, когда Андрей свезет меня к морю: не на этой неделе, он будет занят, но непременно на следующей. И я — да, увижу прозрачные сапфировые лагуны, ступлю на золотистый, бархатный, шелковый песок, дары моря протянутся нам на подносах, мол, вкушайте. И усмехнусь: да, ребята, в Европе вам о таком и не мечтать!

Понесло… Уже изготовилась изругать Лазурный берег за дороговизну, скученность, суетность. На очереди была Женева, пресно-прилизанная, где только коренные швейцарцы соль земли, все прочие второй сорт, основная святыня — счет в банке, а доносительство возведено в гражданскую доблесть.

А мерзкий женевский климат, то фены, то бизы, в результате которых натуры чувствительные — ну вот как я — страдают головными болями и упадническим настроением. Хотя про климат, пожалуй, не стоит. К здешнему, гаитянскому пеклу, говорят, потом приспосабливаются. Но поначалу, пока Микки писает на агавы, у меня ощущение, что сунулась в раскаленную духовку.

Невозможно дышать, голова будто обручем стиснута, в глазах багровые всполохи. Нет, совсем не уверена, что смогу тут выжить.

…Но ведь выжили, мы оба. Вставали в пять утра по будильнику, без пятнадцати шесть, с теннисными ракетками в руках уже в полной боевой готовности ждали на корте тренера. Он всегда чуть запаздывал, полагаю, не случайно: элемент воспитания. Кто бы мы ни были в другой жизни, на кортах, он, Эдуард, главный. Ас, теннисный виртуоз, несравненный учитель. Пятеро его сыновей, им же выученные, во Флориде, Майами, за ту же работу получали в двадцать раз больше. Но для него, верно, почет, уважение, были важнее заработков. На Гаити он — знаменитость, понятно? Да, амбиции, но и еще что-то, что труднее объяснить, а в пафос впадать не хочется.

И уж как он, Эдуард, нас гонял! Пот струился ручьями, моя белая теннисная юбка мокрой тряпкой свисала. Спасибо, Эдуард, большое спасибо!

Ваша требовательность, строгость вбивались каждое утро как железный стержень, не дающий лужей растечься.

Андрей потом уезжал на работу, а я еще плавала с час в бассейне, туда-сюда. Одна. Привыкала, а, привыкнув, поняла, что одиночество одолеваемо, если его не стыдишься. Не ерзаешь в беспокойстве о мнении окружающих. Какая разница, что они домыслят. И те, кто рядом, и те, кто далеко.

Главное — продержаться. Сомерсет Моэм, в своих книгах, как оказалось, документально точен. В странах, где он побывал, к ужину переодеваться, расставлять вазы с цветами, зажигать свечи, не ради гостей, а так — не блажь, а способ себя отстоять. Собственное отражение в зеркале не должно вызывать омерзения. Иначе можно обрасти шерстью, обзавестись когтями, клыками и перегрызть горло себе же.

И давно любимый фильм «Из Африки» с Мэрил Стрип и Робертом Рэдфордом воспринимаю теперь иначе. Кавалькады, банкеты, гольф, наряды и парады — это не голливудские выкрутасы, а свидетельства эпохи. Плантаторы англосаксы создали колониальный стиль, блюдя себя, свои представления о том, чем человек цивилизованный отличается от дикаря.

Речь, конечно, не о фасонах одежды, не об интерьере, а о неукоснительных правилах, соблюдая которые рассудок спасали от помутнения.

Хотя даже стальной каркас иной раз не выдерживал: завсегдатая клуба, вернувшегося после коктейля, находили в петле или с перерезанным от уха до уха горлом. Идиллия не получалась, цивилизация белых отторгалась местными условиями. Первопроходцев, преобразователей, миссионеров поглощала пучина дикости. Африка на своей территории побеждала Европу.

Стиль оказался прочнее идеологии. Собственно, даже не стиль, а опыт: в людях заложено больше ресурсов, чем они сами полагают, находясь в привычных условиях.

 

Под шелест «зелёных»

Дом для аренды мы начали искать сразу же. Стаи риэлтерш, пугающе энергичных, рвали нас, клиентов, друг у друга из рук, с алчным блеском во взорах. Ситуация напоминала постсоветскую Москву, когда соотечественники, впервые после победы советской власти, оказавшись и осознав себя хозяевами собственного жилья, получили право его сдавать, да еще за валюту, да еще иностранцам! Когда в чью-то квартиру вселялся, к примеру, англичанин, это считалось столь же «престижным», как в былые годы защита докторской диссертации. Образ жизни рантье, когда денюжки капают, а ты и палец о палец не ударяешь, оказался вожделенным для вчера еще скромно-покорных, выдрессированных на черствой пайке социализма граждан. Загнанное в подкорку рвануло динамитом: захотелось сразу всего, шмоток, жратвы, при чем именно заграничных.

Отмененные привилегии партократов перешли, казалось, в руки тех, кто имел жилплощадь в центре, лучше всего в пределах Садового кольца: там селились представители западных фирм, расплодившихся как грибы. Ну и другие, из новостроек, спальных районов, не унывали: торговцы-челноки из азиатских стран, да и из ближнего зарубежья, тоже, как стало принято, расплачивались «зелеными», пусть и в значительно меньших суммах.

Маниакальная погоня за жильцом-иностранцем являлась в сущности отражением намерения, возможно, подспудного, вот так же «сдать» и страну.

Мечта обывателей, чтобы постоялец-чужеземец еще бы и ремонт на арендуемой площади сделал, а, значит, когда съедет, сантехника импортная останется, плита в кухне новая, а может быть даже и холодильник, во всей своей простенькой житейской выгоде отвечала национальному менталитету: вот кто бы кто со стороны порядок у нас навел!

Порядка, видимо, дожидаясь, съезжали на дачи, у кого они были, или в сараи, в коммуналки, даже — была не была! — на тещину территорию. Подобное «переселение народов» всегда, во все времена, свидетельствовало о неблагополучии, но в России начало девяностых воспринималось с ликованием, эйфорическим, безумным.

Атмосфера возникла такая, когда каждый рассчитывал надуть, обжулить другого, хотя бы на мелочевке, в ажиотаже не замечая, что обманули, и уже по крупному, всех. И, вместе с тем, все, что случилось тогда, что происходило на наших глазах, при всем своем сумасшествии, абсолютно логично проистекало из нашего общего прошлого. Парализованным лагерной дисциплиной анархия праздником возомнилась, всеобщим, всенародным, площадным. А пока толпа веселилась, «деловые люди» отменно поработали. Результаты теперь известны.

Но удивления достойно, что так долго даже тень подозрения не возникала в сознании обобранного, замороченного, на дешевых подачках купившегося большинства.

Гаитянские риэлтерши, повадками, обликом, за исключением, понятно, цвета кожи, тоже напоминали московских: и те, и те, силились выглядеть независимыми, респектабельными, чуть ли не бескорыстными, но, лишь только клиент начинал колебаться, отчаливал, сделка лопалось, флер с них мгновенно слетал. Улыбки гасли. Этот род бизнеса на Гаити, как и в России, был преимущественно женским. В России я знала его подоплеку. Мои приятельницы, с кандидатскими степенями, в него ринулись отнюдь не ради развлечения: статус добытчиц, кормилиц к ним перешел от потерявших работу, спивающихся мужей. А бабы — родившимся в СССР, хоть тонну косметики на себя наложи, хоть до пупа укороти юбку, женское предназначение оставалось незнакомым, украденным раз и навсегда — стояли насмерть, как последний форпост. Они, мои сверстницы, врачи, филологи, переводчицы, инженеры в секретарши-любовницы патрона-ворюги уже не годились, но такие словечки как «крыша», «плечевые» вошли и в их лексикон. И они «отстегивали», не только владельцам контор по недвижимости, при которых состояли. Дипломы университетские, интеллигентность, культурные, так сказать, запросы использовались как маскировка в реалиях, когда любую из них могли «кинуть», как продавцы, так и покупатели. Никто никому не доверял.

На таком фоне честность, прости, Господи, обнаруживали лишь отпетые бандиты.

В связи с этим вспоминаю смешной эпизод. Мы вторично тогда в Швейцарию уехали, а дачу немцу сдали, как он нам сказал, представляющему фирму «Фольксваген». Солидно? Проверять, подтверждения, документы испрашивать даже в голову не пришло. Спасибо, что согласился! Мы торопились, муж получил контракт оттуда же, где до того работал, Международного Красного Креста, и нас не столько цена за аренду интересовала, сколько гарантия, что дачу не разорят, не разворуют. Оставили все, как есть, посуду, белье, картины-корзины-картонки, короче, весь скарб, все нажитое. В надежные, как представлялось, руки. Уж немцы-то славились своей аккуратностью.

Детали не интересны, но в результате немец съехал, не заплатив, да еще прихватив не только наш телевизор, кое-что из мебели, но и «Волгу», оставленную в гараже. Компенсация за ее пропажу — вот что действительно незабываемо.

Немец исчез, испарился с концами, а я, приехав из Женевы в Москву, как ни старалась, трезвоня туда-сюда, не добилась ничего. Пока вдруг в нашей квартире в Сокольниках телефонный звонок не раздался. Внятно, жестко: «Как думаете, насколько ваша „колымага“ тянет? Ей ведь вообще-то на свалку пора. Если на два „куска“, ну с половиной, согласны, получите. Сегодня, в семь вечера. Давайте адрес».

И ровно в семь открываю дверь. На пороге двое, в одинаковых черных, застегнутых наглухо, длиннополых пальто. Один ростом под притолоку, другой ему по пояс, а физиономии как у близнецов.

Я: проходите, пожалуйста… Идиотизм свой не комментирую. Он рефлекторен, получен с генами, не контролируем и неизбывен: пришли убивать? — хотите чаю? С сахаром или без?

Коротышка: спешим, пересчитайте. И сует пачку денег. Соображаю: «зеленые» Суетясь: что вы-что вы, полностью вам доверяю. Слышу: ну нет уж, пересчитайте, при нас.

Вот это было мерзко и хочется забыть — как у меня тогда тряслись руки.

Даже не из-за страха, а от угодливости. Они ждали. Развернулись одновременно широченными спинами, как по команде, шагнув к лифту. Я осталась стоять в дверном проеме с «зелеными» в руках.

Соседи по коридору высыпали, с причитаниями: «Наденька, родная, живая, счастье какое, пронесло! Мы так волновались…» В отличие от других этажей, на нашем шестнадцатом коллектив дружный сложился. Звали друг друга в гости, подарки дарили. Но, конечно, если бы меня тогда убивали, никто бы не высунулся.

Рынок жилья на Гаити, впрочем, от отечественного отличался. Дома, что нам демонстрировали, казались ожившим текстом романов Габриэля Гарсиа Маркеса: один фантастичнее другого и один другого запущеннее. Ощущение завороженности, заколдованности. Комнат уйма, можно заблудиться, и столько всего наворочено — галереи, балконы, террасы, залы с высоченными, как в соборах, потолками, бассейны, в которых, правда, нет воды, теннисные корты, но заросшие сорняками, без сеток. На одном из участков павлины разгуливали: их тоже сдавали? Другой раз, внезапно, сквозь стену, проступил силуэт старухи, явно безумной, в кружевах, бусах, блестках и с цветком за ухом.

Цветок сшибал пряным ароматам, его только что отломили с куста, а старуха — мертвая, чуть только тронутая тлением, у рта и у глаз багрово-сиреневые наплывы, но в целом хорошо сохранившаяся, хотя для показа клиентам явно не предусматривавшаяся. Успела издать клекот приветствия на креольском, прежде чем подоспевшие хозяйки вогнали, вмазали ее обратно в облупившуюся штукатурку. Мистика, кабала, ведьмы, двор чудес из «Собора Парижской Богоматери», в замесе с отвратно-обворожительным зюскиндовским «Парфюмером».

Внятный шип разъяренных владелиц: сгинь старая задница. Все было очень знакомо.

По слухам, большинство здешних дворцов возводилось на деньги, полученные от наркобизнеса, которым занимались почти в открытую при попустительстве полностью коррумпированных властей. А вот жить гаитянские мафиози предпочитали в Майами, их дети учились в американских университетах, ну да, по все той же схеме. Кстати, первых ласточек российской мафии я узрела воочию не где-нибудь, а в Женеве, знаменитой, но маленькой, где все у всех на виду.

А уж при специфической внешности «новых русских» явление их не могло остаться незамеченным. Я-то их просто узнала — вот ту парочку в черных, застегнутых наглухо длиннополых пальто, что наведалась в нашу квартиру в Сокольниках, вручив мне пачку «зеленых». Теперь их будто клонировали, запустив в Швейцарию через аэропорт Cointrin, где, при частых командировках Андрея, я дежурство несла, то встречая его, то провожая.

Удивление вызвал не столько шкафообразный десант, сколько почетный эскорт, его встретивший. И все это были наши знакомые, сотрудники международных организаций. Не выдержали, выходит, бесхозности? Приученные лебезить перед партийными боссами, советскими чинами, угождать кинулись теперь уже новой власти, денежной. И уж не по бедности, ооновских окладов хватало на все. Потребность, значит. Зов души. Рефлекс шавок, хвостом вилять перед начальством, выхватывать чемоданы, ублажать, кормить-поить, слету схватывать любое пожелание. А все потому, что рожденные в СССР никогда в себе самих не уверены, без покровителей не могут обойтись. Опыт диктует: услуга за услугу, взятка, подкуп, блат, свои люди — сочтемся — вот на чем все зиждется. Хотя вроде бы как, каким образом «шкаф», миллионами набитый, можно было подкупить-расположить? А просто: предоставить свой банковский счет для отмыва, крутежки «новорусских» немереных накоплений.

Правда, в период свой вахты в аэропорту Cointrin я была далека от подобных прозрений. Не до того. Тревога за мужа, отсылаемого постоянно в «горячие точки», то в Карабах, то в Руанду, Гому, Бурунди, за дочь, заканчивающую в Нью-Йорке Французский Лицей, одиночество, в такой мере не ведомое, не испытанное, до волчьего воя — вот что держало меня в клещах.

Гаити, беднейшая из самых бедных стран в мире, предстала раем, избавлением.

И вот там я уже окончательно излечилась и от иллюзий, и от искушений, так называемой, экзотикой.

Основное различие между дикостью и цивилизованностью, дремучестью и культурой — соседство, лоб в лоб, неслыханной роскоши с беспросветной нищетой. Прослойка, даже тонюсенькая, отсутствует. К виллам гаитянских богатеев подступали вплотную лачуги, как волны к острову. Такого я и в Калькутте не видала: жилища, слепленные непонятно из чего, с провалами то ли дверей, то ли окон, куда заползали, как в норы, чтобы, верно, только переночевать. Днем же все выплескивалось наружу: приготовление пищи на древесных углях, стирка, торговля чем Бог послал, а чаще, как правило, ничегонеделание. Прострация. Оборванные, истощенные, рассаживались на пыльной земле, застыв, не сводя глаз с железных ворот, с лязганьем отворяемых охраной, выпуская джипы хозяев жизни.

Процесс поиска подходящего дома потому у нас так затянулся, что условие, мною выдвинутое, в тамошних обстоятельством оказалось невыполнимо.

Не соблазняли ни мраморные полы, ни хрустальные люстры, когда к окнам даже приблизиться нельзя: взглянешь — и отпрянешь. Одна из риэлтерш не выдержала: либо привыкайте, либо уезжайте. Но я не уехала и не привыкла.

 

Щепки

Хотя мои капризы, разборчивость, имели и другие мотивировки. Вслух это не обсуждалось, но висело в воздухе. Томас Вульф назвал один из своих романов «Домой возврата нет». Лучше не скажешь.

В делегации Международного Красного Креста здесь, на Гаити, возглавляемой Андреем, семейный пост был только у него. Я догадывалась, что ни французу Жану-Люку, ни голландцу Брэгу, ни испанцу Филиппу, Кэти — ирландке, сенегалке Сильвии, входящим в состав миссии, не понятно, странно зачем их шеф жену сюда приволок. Все они были нас с Андреем моложе, командировки в страны типа Гаити и в их понимании, и на самом деле обычно содействовали карьерному взлету, но для Андрея, до того занимающего в Женеве должность заместителя генерального секретаря одной из крупнейших в мире благотворительных организаций, подобное назначение выходило разжалованием, ссылкой.

Если бы даже возникла такая потребность, вряд ли можно было бы им объяснить, что в понижении статуса, профессионального, материального, Андрей лично нисколько не повинен. Никаких ошибок в работе не допустил, напротив, когда в девяностом году подал рапорт о добровольном уходе с поста, провожали его с почестями, вместе с недоумением.

Впрочем, к сотрудникам — гражданам СССР их коллеги в международных организациях, при внешней любезности, относились отстраненно: лучше, мол, не влезать, не вникать. Парень хочет вернуться на родину, там быть полезным? — пожалуйста, ради Бога. Тем более там у них, говорят, «перестройка». Ему видимо, что-то пообещали, посулили, так скатертью дорога.

Вот мы и уехали, а через три года вернулись обратно в Женеву. Опыт Андрея учли, но и другое тоже: развал прежде «могучего-нерушимого». Какие претензии, коли держава, империя больше не существует, за спиной не стоит?

Продвижение соотечественников на посты, с интересом, престижем отчизны связанное, чиновников МИДа уже не тревожило. Учуяли «новые веяния»: всем на все наплевать.

А мы, наша семья, оказались невосприимчивыми к витающим в воздухе переменам. Только прибыв на родину, Андрей первым делом отправился в финотдел МИДа, сдав именной чек на 300 тысяч швейцарских франков — свой, полагающийся при уходе из международной организации, пенсионный фонд. Как после выяснилось, деньги ухнули с концами, кем-то из правительственного руководства под шумок прикарманенные. Воровство перестало быть уголовно наказуемым, напротив, свидетельствовало о сообразительности, расторопности, а таких, как мы, причисляли к дуракам.

Выбора не оставалось. В новой России мы явно не прижились, и Андрей, получив в Международном Красном Кресте контракт, дал согласие на «горячие точки». Три-шесть месяцев в Африке, короткие залеты в Женеву — такой ритм обрела наша совместная жизнь. Дочь в шестнадцать лет уехала одна учиться в Нью-Йорк, живя в английской семье. До того я встречала ее после школьных уроков, переводя через улицу, не разрешая одной ездить в лифте. И все.

Проводив ее в аэропорт, сутки выла, осипнув. Семья разлетелась, рухнул налаженный быт, дома не стало, лишь временные пристанища.

Но я все же пыталась сопротивляться разору. Возила с собой в ручной клади фотографии в рамках, семейные реликвии, тарелку эмалевую с драконом, купленную папой в Китае, каретные бронзовые часы, вазочку сине-зеленую с Мальты, цветную гравюру Женевы, врученную Андрею торжественно при его уходе с поста зама генерального секретаря.

И на Гаити эти вещицы меня сопровождали. Обживалась с ними в гостиничном номере. Вот тут и обнажилась моя ущербность. За всеми другими членами делегации стояли не только их страны, правительства, государства, но и семейные гнезда, традиции, родня. А за нами — никто, ничто. Еще не беженцы, но корни, оседлость уже утратившие. Отщепенцы. Потерпевшие кораблекрушение.

Случилось такое не вдруг и давно. В ту еще, казалось, безоблачную пору, когда выпала наша первая заграница, что, как окружающими, так и нами воспринималось выигрышем в лотерею: вот привалило… Обычно не везло, то бишь ничего просто так, без усилий, с неба не падало. И, видимо, в этом и сказывалось благоприятствование судьбы. Она нас хранила. От непомерных желаний, корчь тщеславия, укусов зависти, мук совести, ночных кошмаров, незаедаемой ничем горечь о навсегда утраченном.

Теперь знаю твердо: из России нельзя уезжать. Нельзя, если сразу каленым железом не выжжено намерение вернуться. Если дом остается там. Если свое отсутствие, сколько бы оно не длилось, воспринимаешь как нечто временное. Тогда изгойство, изгнанничество обеспечено уже до могилы. Встреча с родиной только усугубит, воспалит твои язвы. Это будет другая, чужая страна. И ты от нее, и она тебя отвыкла.

А вот уже шаг за последний порожек: догадка, что любил ты не то, что исчезло, но и не существовало никогда. «Россия, Лета, Лорелея».

Жан-Люку, Брэгу, Филиппу, Китти в голову прийти не могло искать на Гаити то, что я, верно, спятив обрести мечтала: надежность. Да к тому же вид из окна! Может быть, еще и с родными просторами, полями, лесами, церквушками деревенскими? Посреди океана, на острове, где нога соотечественников до нас не ступала. Да, вот здесь, вот сейчас, потому что бежать, казалось, больше некуда.

Но помимо безумия, я обнаружила еще и хитрость. Смекнула: когда выбор дома будет сделан, мои «выходы в свет» ограничатся супермаркетом.

Щепетильный Андрей машину с водителем мне, жене, ни для каких других целей не даст. Пой птичка в клетке или визжи. Да хоть грызи стены. Никто не услышит, а если услышит-не поймет. Русская речь здесь до нас никогда не звучала. Край земли — вот где мы очутились.

Но все-таки жилье нашлось, не лучше — не хуже прочих, мною отвергаемых. Забор, поверх колючая проволока, железные, отворяющиеся с лязгом ворота, прицел темных глаз, лишенных, как у диких зверюшек, выражения, отношения, просверливающих нас сквозь стекла «Тойоты Ленд Крузера», как пулями, насквозь.

Там, в каменном доме, возведенном с претензиями на замок-крепость, однажды, после ужина, мы включили проигрыватель, и я в Андреевой майке, доходящей мне до колен, встала и обняла его. Мы, щепки, плывущие в океане, в пучине, вцепились друг в друга, слились, оба босые, то ли танцуя, то ли плача беззвучно. Так возник ритуал. Наши танцы в душной тропической непроглядной ночи.

А как-то вдруг за окном шорох. Я подбежала. И застала не успевшего отпрянуть соглядатая.

— Ты, Жан?

— Да, мадам. — Пауза — Приятно на вас смотреть, и хорошо, что вы не грустите.

Пропал во тьме. Тишина, чужие созвездья в небе. А вот люди, выходят, такие же, как везде? Или все же другие?

 

Болеро

Андрей говорил, что в любой, даже самой отсталой стране, есть ниши для местных богатых и иностранцев: рестораны, отели, с полным ассортиментом изысков, как на Западе, а бывает и покруче. И не соврал, повел меня в «Болеро», которым владел француз Робер, облюбованное сотрудниками международных организаций.

Робер за стойкой бара распоряжался, шутя, дымя сигаретой, ни на мгновение не умолкая, забавляя клиентов и себя самого — словом, француз взаправду. Подозвал усатого метрдотеля, чтобы нас усадил, назвавшегося Фернаном и оказавшегося уроженцем Невшателя.

Враз всплыло: невшательское темно-синее озеро, мимо которого столько раз проезжали, мощеные узкие улочки, средневековая Европа, сбереженная так тщательно, что островерхие, узкоплечие домики выглядят только что отстроенными, готовыми к заселению новоселами. Фонтаны украшены цветами, озвучены лепетом воды, длящемся века. Засосало под ложечкой: как это все далеко…

Куда только людей не заносит, вот Фернана, Робера. Неужели они, француз, швейцарец, места, получше Гаити, для себя не нашли? Стало тесно в Европе? Авантюрный характер? Или что-то в жизнях сломалось? Броски такие беспричинными не бывают, им что-то должно предшествовать, нестандартное.

Герои Карен Бликен, автора романа «Из Африки», искателями приключений сделались от уязвленности, по разному скрываемой, но с общей метой не баловней судьбы. Колониальный стиль вот такими и создавался, отщепенцами, изгнанниками, изгоями. За фасадом улыбчивости, у каждого своя боль. Фернан, что у вас? А у вас, Робер? А у тебя, Надя?

Когда мы вступили в частный клуб «Петионвиль», чтобы в теннис играть, бассейном пользоваться, обедать, ужинать среди, так сказать, себе подобных, этот райский уголок с цветами, полями для гольфа, служителями в белой униформе казался иной раз сном, вырванным из чужого подсознания. И когда там устраивались теннисные турниры, на трибунах, среди нарядных женщин в широкополых шляпах, загорелых, холеных мужчин, я, как и они, с бокалом вина в руках, не столько за происходящим на корте следила, сколько за ними, зрителями. Клан, сообщество или сборище одиночек? Элита здешняя или международное жулье? Ведь бизнесом занимаются в таких странах, как Гаити, в основном любители играть без правил. При ограничениях, существующих в цивилизованном обществе, капиталы зараз не наживешь, а в Гаити — раздолье для тех именно, кто соблазном движим хапнуть поскорее и побольше. И с них не спросишь, с иностранцев, участвующих в ограблении им чужого народа, коли свои заняты тем же самым.

Колониальный стиль призван роскошью компенсировать издержки пребывания вдали от привычного. Штат обслуги при господах растет по мере нищания нации.

И можно не церемониться — вон сколько охочих. Кухарок, уборщиц, садовников, охранников, приученных к любым барским прихотям. И вдруг полоснет переполненный жгучей ненавистью взгляд.

 

О, море-море!

Свершилось! Андрей наконец выполнил обещание, и мы поехали к морю!

Удивило, правда, что до пляжа пришлось добираться чуть ли не два часа.

А представлялось — вот оно, так близко, с балкона гостиницы распахивалась синева. Уж я насмотрелась, намечталась: оно, море, надеялась, должно искупить все.

А едем-едем, как по пустыне, перемежаемой в кучи сбившимися лачугами, что даже деревнями не назовешь. Зелень отсутствует. Потом узнала, что все было вырублено, леса, сады, пущено на древесные угли для обогрева, приготовления пищи. Газ — роскошь, недоступная населению. Началась эрозия почвы, чтобы ее оздоровить нужны большие вложения, но их нет и, по всей видимости, не будет. Надо же, при райском климате, где воткнешь палку и она зацветет, такой унылый, безрадостный пейзаж создан руками самих граждан, которым и на свою страну, и на собственное будущее наплевать, лишь бы день прожить, не околев с голоду. Если бы кактусы удавалось сжевать, то бы и этой колючей поросли не осталось. Когда-то при колониальном режиме посаженные апельсиновые деревья выродились, превратились в дичков, и плоды их, твердые как камень, костистые, кислые, годились лишь на отжим. Но и купленная нами соковыжималка через неделю вышла из строя. После недоумевала как Жану руками, по виду вовсе не богатырскими, удается сок нацеживать: на два стакан уходило с десяток плодов. А яблоки из США импортировали. Я узнала этот товар по продолговатым наклеечкам: в постсоветской России им завалили киоски, рынки… Своего — ничего. Клубника в корзиночках пластиковых — пожалуйста, а даже морковь, на своей земле выращенная, дефицит.

Помню, в один из приездов, у метро, облепленном торговыми рядами, барахолкой, покупала что-то, путаясь в девальвированных в очередной раз купюрах, и в раздражении на собственную бестолковость, сказала: извините, я из другой страны. В ответ, ледяное: мы все — из другой страны. Да уж, чего не отнять у нашего народа — меткость формулировок. Парень, меня отбривший, был русский, курносый, чубатый. А страна вправду и мне, и ему чужая — такой ее сделали.

Но что потрясло на дорогах Гаити — не рытвины, нам и дома привычные — а вспученные, разлагающиеся трупы сбитых, бездомных собак. И даже ослов — местный, доступный большинству населения транспорт. Для тех, кто сидел за баранкой, и человека задавить- пустяшное дело. Нечего было зевать. Шастают под колесами, но тротуары-то не предусмотрены.

И опять параллель: как-то, уже вместе с Андреем, пыталась пересечь московскую улицу по разметке пешеходной дорожки, но автомобили неслись сплошным потоком, не притормаживая. Я, по рефлексу на Западе обретенном, подняла руку, вперед шагнула. Андрей: с ума сошла, задавят, не поморщатся! И ведь прав. Водителя не накажут, даже не оштрафуют — за взятку блюстителю порядка сойдет все.

А на Гаити «блюстители» вообще отсутствовали. То есть формально они как бы были, и, видимо, им что-то платили, но столько, что наводить хотя бы мнимый порядок, напрягаться, не имело смысла. Поэтому каждый спасался как мог. Богатые нанимали охрану. У нас тоже была, в две смены, дневная и ночная. И жаль делалось парня, с деревянной дубиной, у ворот нашего дома дежурившего: по моей инициативе ему предоставили шезлонг, а лучше бы раскладушку. Он так трогательно храпел. А в ночи постреливали, где-то близко.

Зато я увидела звезды, другого, не нашего расположения. Когда Андрей уезжал в командировки, как называлось, в провинции, спать не получалось. В ногах кровати дрых, замаявшись от дневного беспрерывного лая, миттель-шнауцер Микки. Не желая его беспокоить, я осторожно выпутывалась из влажных простыней, спускалась в сад. Мое состояние тревогой не назовешь.

Обреченностью? Тоже нет вроде бы. Ограда виллы, что мы снимали, поверху была утыкана битым стеклом, плюс колючая проволока. Но это все ерунда, бутафория.

И я просто глядела в это странное небо, чужое, роскошное, изумляющее. Надо же, Бог так старался, а люди, ничтожные твари, замысел его испоганили. Строй моих мыслей, может быть, был таков. Но не ручаюсь. Признаться, что меня раздирали страхи?

Однажды в проеме двери возникла фигура. Ну что? Кричать бесполезно. И слышу:

— Мадам, что это ты тут?

— Да так, Жан. Красиво, звезды…

В ответ: я тоже люблю смотреть.

Французский я так и не постигла. В присутствии дочери, для которой французский, можно сказать, родной, и кофе, по-ихнему изъясняясь, не осмелюсь заказать. А вот искаженный, примитивный креольский — наследие колонизаторства — открыл глаза на многое. На Жана. Вот и сейчас вижу его мальчиковую, подростковую худобу, глаза в пол лица, вопрошающие о чем-то.

Возможно, о главном, что забыто нами, так сказать, цивилизованными людьми.

… Ах да, море. Мы до него-таки доехали. Цвета сапфира, с песчаным искрящимся дном. Ни до, ни после мы такого не видали. И оно действительно скрасило нашу тамошнюю жизнь.

 

Микки

Когда мы только приехали на Гаити, проблема возникла с миттель-шнауцером, Микки. Он, к стыду нашему, оказался расистом. В России, где родился, не знал поводка. Трудный характер обнаружил сразу: не случайно выбирала щенка я. Он лег мне на грудь и всю изблевал на пути к даче. Хозяева объяснили: главное, не дать слабину, будет плакаться, а вы затворите двери и не пущайте, собака должна знать свое место.

Да, как же! Приперся со своей подстилки в коридоре не к комнате дочери — она у нас кремень — а к нашей. Скулил? Нет, скандалил, базарил. Требовал то, что в итоге и получил. Наглец. Засрал, описал, конечно, все. Метил не на газеты, которыми, как нас учили, мы расстилали, а аккурат мимо. Его младенчество — сплошное утверждение себя. Не места, а роли, главенствующей.

На карту — все. Готов был и помереть, измаял нас своими болячками, то понос, то рвота. Но своего добился, воцарился. А ведь были у нас и до него собаки, и в Андреевом детстве, и в моем, смышленые, верные. Этот же въелся в сердце.

Взял самую важную для их породы планку: член семьи.

Из Женевы приехал с нами в Нью-Йорк. У нас был трехдневный переход к Гаити: номер в шикарном «Нью-Йорк пэлас отеле», рядом с собором святого Патрика, у Пятой авеню. И на Микки надели намордник. Впервые.

Он шел по Пятой буквально на ногах, «руками» пытаясь содрать ремешки намордника. Народ столбенел. И это на Пятой, где голому пройтись — не заметят. Вслед нам — свист. Американская общественность раскололась. Одни: изверги, издеваются над животным! Другие: полицию надо вызвать, убрать зверюгу! Особенно после того, когда Микки, извернувшись, сделал пас к афроамериканцу на роликах. Но хуже всего оказались постояльцы респектабельного отеля.

Стою в холле, держу Микки за ошейник, они же, блажные, норовят мальчика потрепать за ушами. А у него клыки, руку прорежут насквозь. Кусанет — не откупимся, засудят. У него внешность обманчивая, немного крупнее болонки, бородка, челка — и лютый нрав.

Господи, молю, скорей бы унести отсюда ноги!

И вот рейс Нью-Йорк-Майами-Порт-о-Пренс. Сплошь черные, мы, двое, как пришельцы, инопланетяне. А Микки, в ящике, сдан в багаж.

Когда приземлились, аэропорт напомнил Адлер «доперестроечной» эпохи.

Никаких терминалов, кондиционеров: выгрузили среди летного поля, и, на раскаленном ветру, с ручной кладью, куда-то поволоклись.

Зато прибывших приветствовал оркестр, верно, чтобы компенсировать недостатки сервиса. Пассажиры сгрудились у короткой ленты транспортера, выхватывая гигантских объемов чемоданы, тюки, коробки, волоча их, обходясь, понятно, без тележек к выходу.

Так же страна моя, Русь великая, наезжала со всех концов в столицу за колбасой, с верблюжьей выносливостью на горбу тягая добытое в тамошних очередях. Ведь лишь в столице хотя бы что-то давали.

Пока Андрей отлавливал наши чемоданы, я уже поняла — куда мы вернулись.

У моих ног стоял ящик, сквозь зарешеченную дверцу я трогала влажный нос. У нас с Микки, догадалась, общее состояние: отупелой растерянности. Он прозрел предстоящее интеллектом породистой собаки, я — животным чутьем.

Но я-то была готова к компромиссам, а он- нет. Возненавидел! Горничные в отеле «Монтана» отказались наш номер убирать. Микки, запираемый на балконе, сообразил, что сетчатую, от москитов, дверь можно когтями поддеть и сдвигать Мне без него никуда уже стало нельзя отлучаться. Мы оба распластывались под гостиничным вентилятором, похожим на самолетный пропеллер, как Джек Никольсон в фильме «Профессия — репортер».

Вот что еще создало дополнительные сложности в поисках нами жилья.

Местные собак боялись пуще огня, и не без оснований, в бродячих шелудивых стаях часто случались эпидемии бешенства. Ветеринарная служба, вакцинация?

Да, для богатых. И салоны, где мыли, стригли счастливцев, тоже пожалуйста.

Но, одновременно, тучи бездомных, голодных, в болячках на впалых боках.

Каков народ, таков и скот. Я, с детства приученная руку протягивать, в знак дружелюбия, любой твари, тут стала шарахаться. С низкой посадкой, растопыром вялым ушей, повадками мародеров, они шастали повсюду. Подбирались и к нашему дому, норовя в ворота проскользнуть. Микки визжал яростно. У него не сложились отношения с собаками Евтушенко в Переделкино, но, думаю, осознал, что, по сравнению, то было беседой джентльменов. С отбросами общества он до того дела не имел, и его агрессивность наращивалась.

Когда переехали из гостиницы в дом, отработана была процедура знакомства Микки с прислугой, а так же с охранниками, доставляемыми по означенным адресам посменно, уж кто куда попал, и присутствие собаки, к появлению новых лиц отнюдь не безразличной, в расписании дежурств не учитывалось. Пришлось изобрести ритуал: охраннику, впервые у нас появившемуся, надлежало, когда Микки к нему выпускали, протянуть на ладони сухарь, не дергаясь, ни в коем случае не убегая. Происходило это, конечно, в нашем присутствии, но с риском, напряженными нервами. Нешуточные испытания.

Некоторые, кому надлежало нас охранять, защищать, при виде Микки чуть в обморок не падали, бледнели, покрывались испариной. И Жан спал с лица, когда Микки впервые стремглав него помчался. И вдруг, подпрыгнув, лизнул в лицо.

Жан расплылся в улыбке. Так началась между ними любовь. А когда пришлось расставаться, затяжно прощались, с надрывом. Микки лицо Жана до блеска вылизывал, а тот, сидя на корточках, все гладил, гладил его. «Му-Му», «Каштанка» — классика..

 

Dignit

Пляжи все, конечно, были платные. Если нет, туда не стоило и соваться: берег в завалах мусора, подъездов нет, людей тоже. И хотя морская синева тянулась вдоль дороги километрами, только редкие, на далеком друг от друга расстоянии участки имели обихоженный, благоустроенный вид. И даже шик.

При пляжах имелись рестораны, отели: служителей, официантов вдвое больше, чем посетителей — тоже одна из примет колониального стиля — но расторопностью они не отличались. До смешного: подскочат, выхватят из твоих рук сумку или чемодан — и все, исчезают с концами. Предложат напитки — опять схожий сюжет. В ресторане бегут к тебе со всех ног, усаживают как «свадебных генералов», а, получив заказ, куда-то будто проваливаются. Ждешь, ждешь — нету! Озираешься, пытаясь вспомнить приметы того, кто дотошно расспрашивал как именно лобстера желаешь откушать, сильно ли прожаренным, с каким гарниром. Да с любым! И не надо лобстера, согласны на любую еду, ау!

Потом, ставши завсегдатаями, научились не только все эти физиономии различать, но и по именам окликать. Не сильно помогало. Бернар, а где Оливье? Он апельсиновый сок час назад обещал. В ответ: а не знаю, может, куда отъехал…

Такую странность трудно было постичь. В условиях безработицы, на Гаити повальной, казалось, следовало бы за место держаться. Но так казалось нам, не им. Удивительное открывалось сочетание: обреченности, задавленности и непомерной, в готовности мгновенно взорваться, гордыни. Рабство, видимо, в своих отголосках приводит к повышенной эмоциональности, мутящей рассудок. В разных формах доводилось это наблюдать — мгновенные перепады от угодливости к бешенству. Притормаживаем, скажем, машину, отовсюду торговцы сбегаются, предлагая кто что, в основном бананы, благо их не надо выращивать, сами произрастают, или же апельсины, называемые по местному шадеками. Но если начнешь цену сбивать, ярость в ответ неадекватная, до испепеляющей ненависти, готовности стекла в нашей «Тойоте Лэнд Крузере» побить. Хотя мы единственные покупатели. Но пусть лучше сгниет товар, не уступят ни за что.

Dignit — достоинство по-французски, исказилось в здешнем менталитете до уродливости. Признать собственные ошибки они, гаитяне, просто не в состоянии. Для них нож вострый — извините, сказать, виноват. Разбита, допустим, фара на одной из машин делегации или моя любимая английская чашка — никто никогда не признается. Намертво будут стоять, все, не моргнув отрицать, и не из страха перед наказанием, а именно чтобы сберечь свое dignit. Вот оно только и цветет пышным цветом на фоне всеобщего разора.

Больше того, вопиющей бестактностью, посягательством на все то же dignit воспринимаются попытки выяснить, разобраться кто все же совершил ту или иную провинность. Тогда сразу смыкаются ряды, демонстрируется братская солидарность: «врагу не сдается наш гордый „Варяг“!» А если «враг» заупрямится, проявит дотошность, да еще, ни дай Бог, улики найдет, предъявит их как доказательства, тут он уже серьезно рискует. Гнев народа разрастись может в ураган. Так что черт с ними, с фарой, с чашкой, прожженным утюгом платьем, жульничеством, воровством. Dignit — взрывоопасная штука. И об не следует забывать.

История Гаити — череда восстаний, бунтов, продолжающихся вот уже двести лет. Вдохновителем их считается Французская революция, с ее лозунгом liberte, egalite, fraternite, подхваченным рабами, перерезавших французов же в их колонии, называемой La Perle des Antilles, то есть антильской жемчужиной. Герои-освободители, гаитянские генералы, Дессалин, Петион, Лювертюр, Кристоф, соблазнились и формой французских военных, треуголками, лосинами, синими мундирами с золотыми эполетами. Их изображения украшают местные купюры — гурды, ну вылитые Наполеоны, разве что лица темные. По примеру Наполеона один из них, Кристоф, объявил себя императором. На этом, правда, сходство с vieille France заканчивается. С объявлением в стране республики La Perle des Antilles приказала долго жить.

Зато легенды, предания о преемственности французских традиций, культуры, живы в Гаити и поныне. Французов, не тех, коим перерезали горло, чьи поместья сожгли, а мифических, созданных пылким воображением, сродни нашему, отечественному, изобретшему лучезарные образы варяг, цивилизовавших дикую Русь, почитают лучшие, просвещенные слои гаитянского общества. Франция их маяк, звезда путеводная, жаль, что далекая, Штаты ближе. Неувязка получается: эмигрируют в Штаты, мечтая о Франции. Я, когда мы уже из Гаити уехали, читая в «Paris Match» статью гаитянского историка Жоржа Мишеля, приуроченную к двухсотлетию празднования освобождения Гаити, хмыкала чуть ли над каждой там фразой. Статья с реальностью гаитянской не имела ну абсолютно ничего общего. Расчет был, конечно, на тех, кто в Гаити никогда не бывал. Но потом подумала: Жорж Мишель грезил, а не врал, и скорее заслуживает сочувствия, чем осуждения.

 

Чем лучше, тем хуже

Справка: за 70 лет до 1915 года в Гаити произошла 102 переворота. В 1915-ом страну оккупировали американцы, при президенте Вильсоне, продержались до 1934-го, сделав за это время дороги. Теперь они в ужасающем состоянии. Зато нет «проклятых оккупантов», а есть миротворческие силы США и ООН.

Вошли они в страну без единого выстрела, как заявлено, по просьбе правительства страны для восстановления демократии. Случилось это за три месяца до нашего на Гаити прибытия. По выходным дням у прибрежных отелей из автобусов высаживался десант бритоголовых, с татуировкой, как у воров в законе, парней, в бассейнах резвящихся, играющих в бейсбол, ловко, но если промажут, а ты не увернешься, расквасят запросто физиономию.

Представители же миротворческих сил Организации Объединенных Наций из Пакистана, Бангладеш еще меньше воодушевляли. Сии храбрые мужи, по зябкости, верно, окунались в море в майках, шортах. Решившись на парусниках прокатиться, надевали спасательные жилеты. Хотя вполне могли бы всплыть, как на пузырях, на собственных, выпирающих животах. Те еще защитнички! Многие, кто из начальства, с семьями явились, и подскочила плата за аренду домов, за все услуги. Бум! Гаити — страна, где иноземцев не любят, но в них нуждаются, от них зависят. Устроившимся при иностранцах, в любом качестве, все прочие завидуют, и те своим статусом весьма гордятся. Но вот при увольнении, от обиды, разочарования, выплескиваются уже другие эмоции: проклятые чужеземцы, убирайтесь вон из нашей страны!

В гневе забывают, что если «проклятые чужеземцы» действительно уберутся, по своим странам разъедутся, кому тогда дома в аренду сдавать, кого обслуживать? Бум сменится депрессией. Кстати, с 1994 года по 2001-й на помощь Гаити США, например, затратили 2,3 млрд. долларов. Кроме того, присутствие иностранцев, посторонних, задевая, возможно, патриотические чувства, является между тем гарантией от беспорядков. Характерно, увы не только для Гаити, что, празднуя освобождение, смену власти, режима, народ, ликуя, переходит к погромам. Обещанное же процветание почему-то не наступает. На Гаити сигнал к беспорядкам — подожженные на дорогах покрышки.

Нам это пришлось увидать. Розмон, шофер, нанятый из местных в краснокрестную делегацию, объяснил: «Пока не беспокойтесь. Всего-то с десяток горит, вот когда сотнями запылают..»

Утешил. Да, выпал «курорт»! Андрей «ободрил»: «У нас по плану на эвакуацию будет двадцать минут, успеем.»

 

Сплошные прелести

Но по дороге к морю, хотелось отвлечься от всех тревог, и замечать, выискивать приятное, милое глазу. Алую юбку, вздутую живописно ветром, на франтихе, направляющейся на воскресную службу в церковь. А рядом другая, в платье до полу, с разрезом во всю ногу, да в шляпке с кружевами. Спутник, ей подстать, в светло-песочном костюме, с жилеткой, в манишке с оборками — загляденье. Умеют же принарядиться! И тут же в мусорном отвале роются черные свиньи, голопопый ребятенок бежит. Гроздья бананов вывалены у края дороги с торчащими, как слоновьи бивни, стеблями-креплениями. Андрей говорит: вот и бананы завезли. И сразу в памяти вспыхнуло: в Москве, куда их действительно завозили, продавали зелеными, твердыми, я, по чьему-то совету, прежде чем дочке, Вите, скормить, совала их по диван дозревать в темноте. Когда это было? Было ли? Вита в Канаде, в университете учится. И где реальность? В том, что было, или что сейчас есть?

Едим лобстеров в ресторане на пляже по баснословной, если с Европой сравнивать, дешевизне. Рядом французское семейство. По тому как они обсасывают панцирь, щупальца-усики, ясно, что лакомиться так им в новинку.

После будем их встречать на тупичках для белых. Освоятся. Все осваиваются, в любых условиях. Живуча человечья природа. Но вот каковы тут последствия предвидеть не дано.

Хотя лобстеры, креветки, вообще все морское поесть можно было только в ресторанах, и я поначалу не поверила, что в портовом городе свежей рыбы в магазинах нет. Обследовав супермаркеты, убедилась: и вправду. Кроме рома «Барбанкур», пива «Престиж» да курей, все сплошь импорт. А море-то кишит живностью. Почему же ее в Порт-о-Пренс не завозят, не поставляют? Не выгодно, волокитно? Ресторанная мафия противится? Супермаркеты держал клан сирийцев и один француз. У него к рождественской индейке даже традиционные для французской кухни каштаны нашлись, хотя и консервированные, в банках..

Спросили: а нет ли еще и трюфелей? К сожалению, нет, признался смущенно.

Ладно, обойдемся. Интересней было бы узнать каково ему здесь, чем отвлекается, как глушит себя? Поделился бы опытом. Но он откровенничать, понятно, не стал, а предложил ящик хорошего и не дорого вина. Так сказать, по знакомству.

Существование на Гаити реанимировало нашу хватку, сфокусированную на бытовой сфере. Обстоятельства, когда все дефицит, нам, выходцам из СССР, были не внове. Привычка к швейцарскому изобилию отмерла при первом же посещении гаитянских промтоварных магазинов — точных копий отечественных сельпо. После эмбарго экономика страны так и не оправилась. В одной из лавочек вознамерились набор стаканов приобрести, так оказалось они не для продажи, а выдаются только на прокат, по торжественным, видимо, случаям.

Махровые полотенца, постельное белье — с накруткой втридорога, по спекулятивным ценам. Да и то без наводки, получаемой от местных, не знали бы куда и сунуться. С их подсказки обнаружились и первоклассные рестораны, парикмахерские с отличными мастерами, портнихи, маникюрши, массажисты, обслуживающие клиентов на дому, но без «волшебного слова», то есть блата, все эти прелести оставались бы скрытыми, как сокровища пещеры Алладина.

Возвращаясь после купаний мы высматривали по обе стороны дороги предлагаемый товар: фрукты-овощи, рыбу, связкой нанизанную, еще трепыхавшуюся. Вот мальчонка держит усатого лангуста, кажущегося крупнее, больше в детских руках. Спрашиваем: а еще есть? Оставив машину, спускаемся к морю. В прозрачно-синей воде покачивается садок- клеть, сплетеная из тростника, и там копошатся черно-чугунные крабы, лангусты, омары с толстой, короткой шеей. Продавец — он же охотник, ныряльщик — выкидывает их на берег.

Они тут, гремя доспехами, устремляются в родную стихию, к воде. Напрасно размечтались. Продавцу помогают голые, черно-эбеновые мальчуганы, и в голову им не приходит стыдиться своей наготы. Нет, как мы узнали, не сыновья.

Взгляд с прищуром: вам-то какая важность? Долго, подозрительно, надувательства опасаясь, мусолит свой куш, гаитянские гурды. Но со счетом, даже до десяти, у него не лады. Досадливо морщится: а, ладно, мол, проваливайте, жадюги!

Отъезжаем. Андрей: «Ой, сплоховал, без калькулятора не так подсчитал, переплатил, с нулями запутался, вместо двухсот дал две тысячи». Да ладно, его утешаю, спишем урон как благотворительность, признательности, разумеется не ожидая. И от этой иллюзии избавиться пришлось.

 

Жизнь-смерть, день-ночь

Только мы в доме обосновались, не выяснив да и не пытаясь, чем занимаются владельцы арендованных нами хором, влетает как-то ранним утром в слезах кухарка: отпустите на похороны, младшего брата хозяина убили!

Проломили голову, кто, за что, неизвестно.

Знакомое, «постсоветское». Переглядываемся. Андрей: ну что, на теннис поедем?

И едем. По кочкам, рытвинам, ухабам в тропических предрассветных сумерках: поздно светает. На мне белая юбка-плиссе, ракетки в чехлах на заднем сидении. Андрей: нда-а. Я, вторя, нда-а. Содержательная беседа.

По обочинам дороги в сполохах кострищ мечутся, как грешники, в аду, еле различимые силуэты. Старуха, похожая на ведьму, готовит варево в котелке, отгоняя тучи мух. Грязища, пылища, светофоров нет, поток машин еле движется, всюду пробки. Наконец подъезжаем к воротам клуба «Петионвиль», отворяемых охранниками в песочного цвета форме. И поражающий каждый раз перепад. Другой мир: аллеи, клумбы, белое здание с колоннами, бассейн, поля для гольфа.

Правда, Эдуард, тренер, быстренько отрезвит, начнет гонять, хлестать: двигайся, двигайся, не застывай, как корова. В выражениях не стесняется.

Мальчик, Жак, подносящий мечи, шепчет: мадам, не огорчайся, босс со всеми строг. Ему лет двенадцать, живет на чаевые, какая уж тут школа. Здесь, при клубе, если повезет, и состарится. Эдуард тоже начал так, подавая мячи игрокам. А вот теперь профи, хотя и самоучка. Взгляд цепкий, смышленый проницательный. И все же, когда он, отработав с нами положенное, уходит, сразу обмякнув, с сутулой спиной, грустно бывает. Как-то снял бейсболку: совершенно седая голова. Целый день на жаре на корте. Не железный ведь, однажды там и свалится.

Стою долго под душем и мечтаю: вот бы не утро, а сразу вечер. И спать, спать… Колониальный менталитет вползает в меня. Не длить хочу время, жизнь, мне отпущенную, а сжирать, сжигать, как тюремный срок.

После, когда будут случаться подножки судьбы, по макушке удары, вспомню себя, в андреевой, доходящей до колен майке, вниз по лестнице шлепающую, оставляя босые влажные следы, в сад, к кусту шиповника, мною реанимированного, цветением своим оглушительным доказывающим, что жизнь — это жизнь. Море — это море. Туда, лишь бы момент не упустить, падает, гаснет, оранжевый шар. В тропиках нет заката, постепенности, трепетности.

Бац — и все. Резкая, жутковатая смена дня и ночи. Есть над чем задуматься.

 

Будни

Как-то с шести утра загудели вертолеты. Переворота опасались, поскольку президент Рене Преваль в Европу укатил. Обычное дело — скинуть правительство и поставить по сути такое же, но как бы другое. Уж до того свободолюбивый народ!

Предполагаемое событие хорошо сочеталось с отъездом Андрея а зону, где ожидался ураган «Берта», с последующим наводнением. Ну просто все к одному.

Ближайший прогноз предсказать могла безошибочно: всегда, только Андрей уезжал, выходил из строя генератор, соответственно, нет электричества, нет воды. Обещал подъехать Жан-Пьер, отвечающий в делегации за техническое оснащение, но не приезжал, машина его ломалась, а другие в разгоне.

Холодильник оттаивал, продукты — на выброс. Я в ярости металась, как тигра в клетке. Вопрос: какая из неприятностей самая худшая? Переворот, ураган, испорченный генератор? Да все! У-у поганая страна, проклятый колониальный стиль! Только на собственной шкуре осознается, что значит «экзотика», которой заманивают простодушных туристов.

Ведь и я, прилетев в Кению, в Найроби, на встречу с Андреем, возглавлявшим тогда миссию Международного Красного креста в Руанде — безопасность там не гарантировалась, поэтому члены семей навещали делегатов в Найроби — доставленная из аэропорта в гостиницу, выдержанную в британских традициях, с выдрессированной британцами же обслугой, ничегошеньки не поняла. После мы отбыли на сафари, опять в идеально отлаженную райскость, поселились в бунгало на берегу речки с залегшими на илистом дне гиппопотамами, и в окружении обезьян, постоянно занятых выяснениями отношений друг с другом. Блаженство, праздник каждый день. Организованные с проводниками туры по бескрайней, серебристой саванне. Жирафы с балетными головками, бородатые антилопы-гну, задастые зебры, разгуливавшие как бы в пижамных штанах, страусы, несущиеся с реактивной скоростью, и вдруг неизвестно откуда возникающие масаи, задрапированные в ярко-красные тоги, с патрицианским величием шагающие с длинными шестами в руках.

То, что у всей этой завлекательности имеется изнанка, в голову не приходило. Так не хотелось уезжать! В аэропорту Андрей вывернулся из моих цепляний, ушел, не оборачиваясь.

Теперь знаю во что он не хотел меня посвящать. В Заире, на границе с Руандой, делегаты жили тоже, как и в Гаити, в виллах, на берегу красивейшего озера. Но охотников в нем купаться не находилось: на его глади всплывали трупы. В племенной вражде руандийцы методично вырезали друг друга. В лагеря беженцев, организуемых Красным Крестом, где кормили, лечили, попадали и жертвы, и убийцы. А кто их разберет? Они ведь сами не могут в себе разобраться.

У меня, признаться, возникла крамольная мысль: а надо ли вообще вмешиваться? Что, белым, европейцам, своих территорий мало? Распирает гуманизм? Хотят замолить грехи захватчиков-колонизаторов? Приключений ищут?

Раньше казалось, что те, кто отправляется в подобные экспедиции, в «горячие точки», в зоны бедствий, — герои. А если фантазеры, безумцы? В мозгах не хватает винта? Ведь те, кому они помощь оказывают, в упор их, бывает, расстреливают, подкладывают мины, выволакивают из машин, грабят, избивают, убивают. Да не нужны им, таким, ни демократические идеалы, ни, как считается, общечеловеческие ценности. Не прививаются они тут и не привьются.

Напрасные затраты, жертвы, риск.

Такие соображения впервые возникли, когда мы возвращались после сафари в Найроби, в джипе, взятом на прокат, вдвоем. В последний момент проводник из местных попросил его подвезти до города. Мы согласились, и нас это, верно, и спасло.

Саванна с животными, когда запретили на них охотиться, людей уже не боявшихся, спокойно позирующих перед фотообъективами, оказалась не столь идиллической, как представлялось на организованных для туристов экскурсиях.

Наш джип завяз, заехали в топь, серая масса сковала бока машины, подступая к окнам. И тут из зарослей появилась группа, человек десять, в габардиновых, палевого колера плащах, фасона начала пятидесятых, при их росте коротких, из-под полы которых торчали черные, тощие, как жерди, ноги: они, масаи. В руках мачете. Тростник, кустарник или же чья-то глотка таким орудием перерезается враз. Каменное выражение лиц. Не угроза, не дружелюбие — непроницаемость.

Наш спутник по-своему с ними залопотал. Мачете мгновенно нашли применение: сооружен был помост, машину выволокли, лица улыбками озарились, еще до того, как Андрей стал «зеленые» раздавать. Все довольны. Но у меня привкус остался, что ситуация могла обернуться и по-другому. Если бы мы, двое белых, без их соплеменника, одни оказались? Воображение не хотелось воспалять. Пронесло — и слава Богу.

 

Голубая мечта

Секретарша Эрмьен попросила у Андрея разрешения прийти на работу позднее, ей надо сына в Штаты отправить. Сыну три года, в Штатах его ждет отец, муж Эрмьен. И сама Эрмьен туда же собирается, у нее есть грин-кард, то есть вид на жительство. Родители давно уже в Штаты перебрались, когда Эрмьен была совсем маленькой. Отец один раз наведался, его здесь, в Гаити, обокрали, после чего он заявил, что больше сюда ни ногой. На вопрос, довольно дурацкий, почему она тоже решила уехать, Эрмьен ответила доходчиво.

В районе, где живет, прямо у их дома наркоманы собираются. Полиция бездействует. Недавно убили человека, так полицейские прибыли спустя час после вызова. А когда едут, включают сирену, специально, чтобы все, кому надо, успели, скрыться. «Не знаю, понимаете ли вы, — сказала Андрею, — но здесь страшно жить.»

Понимаем, очень даже понимаем, Эрмьен. Зимой, приехав в Россию, в нашей квартире в Сокольниках, на шестнадцатом этаже, я проснулась ночью от крика мужчины. Где-то поблизости его били, убивали. Долго кричал. И что я могла?

Был уже опыт, позвонила в милицию, там бросили трубку. Дома-башни вокруг тоже слышали, слушали, кому-то это мешало, а кому-то и не мешало заснуть.

Привыкли.

Здесь же практически у каждого продвинутого, так сказать, гаитянина имелись родственники за границей, в Штатах, как правило. Знак качества — гостить регулярно у американских сородичей, а уж высший пилотаж, уложившись в визовые сроки, там родить. Тогда ко всем удовольствиям от поездки еще и новоиспеченный американский гражданин прибавлялся. Расти, дитя, тебе, повезло, родители оказались не промах. Не упустили шанс.

И все без исключения состоятельные гаитяне отправляли своих отпрысков учиться либо в Америку, либо, реже, в Европу. В своей стране образования получить было просто негде, даже начальное, школьное, отсутствовало, не говоря уже о высшем, университетском.

Хотя и в будни, и почему-то даже в воскресные дни повсюду сновали желтые, опять же американского производства, автобусы с черной надписью SCHOOL BUS. Могло возникнуть впечатление, что учится вся страна. Но оказалось, это частный извоз, нечто типа маршрутного такси, используемое торговцами для доставки товара на уличные рынки. А школы, по той же схеме, как и полицейская, таможенная, пограничная службы, как бы существовали, но фиктивно. Сразу, с первого взгляда не разберешься. Умиляли стайки детишек с ранцами, в гольфах, девочки в одинаковых клетчатых, или же одноцветных юбочках, мальчики либо в голубых, либо в белых рубашках.

Одна такая, с позволения сказать, «школа» находилась напротив дома, где мы жили. Я наблюдала за происходящим там из окон и, надивившись, обратилась за разъяснениями. Почему дети целый день толкнутся в школьном дворе, а в классы даже не заходят? Почему на школьной же территории под навесом сидит человек, что-то строча на швейной машинке? Кто он? Каковы его функции? И услышала: это учитель. Чтобы «школу» открыть не нужен никакой диплом, система образования приравнена к частному бизнесу. Родителям, разорившимся на школьную форму, учебники частенько оказываются уже по карману. Ну не сумасшедший ли дом? Или намеренное злодейство? Безграмотных, темных проще обманывать, обирать.

Кухарки, садовники, охранники, получая зарплату, вместо подписи ставили крестик. И стало больно, обидно, когда такой крестик тщательно нарисовал наш Жан. Какая же сволочная власть, а еще называется демократической! Поэтому все, кто может, оттуда бегут или же мечтает убежать.

Для воплощения мечты, помимо других, существует и самый простой, но и самый рискованный способ, используемый непродвинутыми и несостоятельными гаитянами, коих, как уже отмечалось, в стране большинство. Схема такая: в складчину нанимается лодка и набивается желающими до отказа. Пересечь собственную границу не составляет проблем, куда сложнее у той, вожделенной.

Нелегалов из Гаити в США отлавливают, отправляют обратно, но кое-кому удается просочится. Один, нам рассказывали, особо целеустремленный, предпринял аж девять попыток, на десятой исчез, ни слуху, ни духу. Утоп или может быть все же?… Согласно всеобщей мечте, хотелось надеяться, что затея ему-таки удалось. Но если и нет, других страждущих это не остановит. Бежали, бегут и будут бежать, что нисколько не удивительно. Недоумение скорее могли вызвать те, кто обосновавшись в другой стране и отнюдь там не бедствуя, все же решали вернуться. И хотя таких мало, о них стоит упомянуть.

Когда у Андрея сильно поднялось давление, мы обратились к врачу, пользовавшему делегатов международных миссий, на Гаити практиковавшему сорок лет. Позвонили, он сам взял трубку и лаконично, в подробности не вдаваясь, объяснил, что от дел отошел, так как месяц назад потерял жену: ее убили грабители в их доме в центре Порт-о-Пренса. Порекомендовал своего преемника, образование получившего в Париже, недавно вернувшегося и принимающего пациентов в госпитале «Канапе вер».

Ехали мы туда в сумрачном состоянии, и не только из-за плохого самочувствия Андрея. Да уж, нравы! Сорок лет человек тут прожил, лечил, все его знали, но нашлись подонки, ценностей в доме не обнаружив, зверски убившие его жену. Никому, выходит, никаких гарантий. И эмблема Красного Креста на машинах делегатов не защита. Когда Кофи Аннан примет решение о закрытии миссии ООН на Гаити, после того как в августе 2000 года сотрудника, отвечающего за транспорт, выволокут из машины и расстреляют в упор, нас уже здесь не будет. Но сообщение корреспондента «Ассошиэйтед Пресс» не удивит.

К моменту посещения врача срок командировки Андрея подходил к концу: за год пребывания флер загадочности этой страны был изжит, мы научились ставить диагнозы, по точности близкие к медицинским.

С первых минут знакомства с новым врачом в его облике, обхождении почувствовалось явно нездешнее. Метис, с матово-смуглой кожей — кровь африканских выходцев подверглась сторонним вливаниями не в одном поколении — высокий, стройный, похожий на Алена Делона, но без слащавости, он, в чьем профессионализме и в первый, и в последующие визиты сомневаться не приходилось, задел в нас струну как бы сочувствующего родства. Хотя, объективно, ничего общего. Париж, где он долго прожил, а мы наезжали? То, что и у Андрея был медицинский диплом? Нет, не то. Он нам сказал, что вернулся после смерти отца, тоже врача, унаследовав его частную практику, добавив невнятное: ну и…

«Ну и…» — вот что нас сблизило. Словами не разъяснить. Порыв, тяга мощная, инстинктивная, туманящая разум: домой, домой! У нас был тот же опыт, комментарии не требовались. Он знал откуда мы родом. На вопрос, в сущности излишний, — не жалеете, что вернулись? — улыбнулся: «Пожалуй, это было не лучшее мое решение.»

Из Канады, и тоже незадолго до нас, на родину вернулся и президент Гаитянского Красного Креста доктор Клод Жан-Франсуа. Хотя тут были другие мотивы. Клод принадлежал к тем, кого преследовали при диктаторском режиме, за кем тонтон-макуты являлись ночью, и исчезал человек, после находили обезображенный труп — ну как у Грэма Грина в «Комедиантах» описано. С той поры много воды утекло, Гаити эпохи Дювалье давно уже не существовало, страна считалась демократической, и туда потянулись изгнанники — политэмигранты.

Партия, к которой принадлежал Жан-Франсуа, являлась одной из разновидностей троцкизма, с подпиткой марксистских идей западным либерализмом, пышно расцветших, как известно, в тридцатые годы особенно в Латинской Америке, благодаря еще и присутствию там опального коммунистического вождя. Знакомство, общение с ним, Троцким сманило Сикейроса, Диего Риверу, Фриду Кало. Правда, и на Западе в интеллигентской, склонной к фронде, среде, нашлось немало его приверженцев, в последствии, кто дожил, разочаровавшихся и в троцкизме, и в коммунизме, и в марксизме, переживших глубокий духовный кризис. Но в Гаити, где ни одно название не отвечало содержанию, и троцкистская, изначально сомнительная, идеология получилась суррогатной смесью неизвестно чего с чем. Ее представляли члены партии Лавалас, в основном состоящей из эмигрантов, долго отсутствующих в стране, отвыкших от ее реалий, но имеющих претензии на влияние в обществе.

Гонения пережитые при диктатуре, иной раз измышленные, главное, что являлось их лозунгом. На этом основывалось и намерение прорваться к власти.

Ни о каком равноправии, братстве, солидарности речь не шла. Урвать свое — с этим явились в нищее, злосчастное, по определению того же Грэма Грина, Гаити, как еще одна разновидность кровососов, алча своей доли под прикрытием диссидентского, якобы, прошлого.

Прежние «левые», следуя канону, во-первых, симпатизировали СССР, во-вторых ненавидели империализм, что являлось ядром их сплоченности. Но к девяностым годам только психический изъян, либо откровенный цинизм мог сцепить, скрепить этих «соратников по борьбе». С чем, с кем сражаться — ушло. Осталось — зачем, обретя внятно меркантильный характер.

Важность имело лишь от кого, сколько можно взять, выкачать. Контакты с представителями международных организации осуществлялись ради отсоса денег, грантов, всего, что из щедрот благотворительности поглощал, как прорва, их собственный карман. Так называемые, «демократы», оказались мздоимцами, чьи аппетиты перекрыли держиморд деспотического режима. Брали все, брали все. В стороне, оказался, пожалуй, лишь доктор Жан-Франсуа, под крылом которого, «крышей», в Гаитянском Красном Кресте и собралась камарилья, как он, наивный, считал, единомышленников. Хирург, с дипломом бельгийского университета, втянутый в политические интриги, не просчитавший, что поставил на карту больше, чем надеялся получить.

Семья его благоразумно оставалась в Канаде. Но затеяв строительство дома, с размахом, на Гаити принятым, верно, надеялся, что жена и дети хотя бы будут наезжать к нему погостить. Ждал их то к одним, то к другим праздникам, и был смущен так и не дождавшись. Зря оповещал. Холеный, барственный, с плотно облегающей массивную голову ярко-белой сединой, Клод на глазах сникал, обмякал. И костюм цвета сливочного мороженого, надеваемый по торжественным случаям, не гляделся, как прежде, парадным, нарядным, будто пожух одновременно с его обладателем.

Когда я на теннисе растянула межреберные мышцы и боль оказалась столь острой, что трудно стало вздохнуть, доктор Жан-Франсуа вызвался меня навестить. Тосковал, видимо, и по семье, и по пациентам, по своей профессии.

Но какой из него был политический деятель! Уехал из Гаити совсем молодым, жизнь прошла в Европе, потом Канада. За столько лет Гаити превратилось в мираж, «голубую мечту» наоборот — устремился туда, откуда бежали — и лучше бы он ее сохранил, сберег вдалеке.

После, когда я снова вышла на корт, он к нам зачастил: что называется, ехал мимо. О чем мы говорили? О музеях в Брюгге, собрании там картин Мемлинга, его изумляющих и по сей день находках радужного спектра в белом цвете, хрустальных высверках в белизне воротников, манжет, женских лиц, напоминающих лилии. О мидиях, только что выловленных из моря, приготовленных в белом вине. О Монреале, где на станциях метро звучит Бах, Моцарт, Верди.

Собственно, как и мы, он был здесь иностранцем, уцелевшим случайно обломком прошлого, персонажем романа «Комедианты».

В новой, постдювальевской реальности роль ему жалкая выпала, не достойная его седин. Марш-бросок во власть не удался. Отношения в семье дали трещину: уехав побеждать, вернется побежденным. Продаст дом, в спешке, за полцены. Все это предугадывалось, потому, мы сами схожее испытали.

Не случайно на стикерах у здешних машин часто встречалась фраза-призыв: ЛЮБИ ГАИТИ ИЛИ УЕЗЖАЙ. Можно добавить, а уехав, не возвращайся.

Предупреждению не внявший рискует дорого заплатить.

 

Ностальгия по папе-доку

Когда роман «Комедианты» стал доступен советскому читателю, я училась в школе. И даже при воспаленном воображении невозможно было представить, что окажусь там, где круглый год цветет бугенвилия, разрастающаяся в непроходимую чащу — примета запустения, как считал герой романа. Буду ужинать в отеле «Олоффсон» в центре Порт-о-Пренса — прообразе «Трианона», задуманного честолюбивым мечтателем Брауном как место встречи тамошних интеллектуалов: гостиница-люкс, и для гурманов, и для любителей местных обычаев не придумана Грэмом Грином, а достоверно им описана. Существовал на самом деле и suite с гигантской, вычурной, под балдахином кроватью, на которой умирала мать Брауна. И бассейн тот самый, на дне которого Браун высветил фонариком мертвое тело, тоже, как во времена, описанные в «Комедиантах», без воды.

В предисловии к роману Грин написал, что ни тогдашнее Гаити, ни диктатура Дювалье не являются плодом его вымысла. «Эту черную ночь невозможно очернить». И наверно очень бы удивился, если бы ему сказали, что спустя пару-тройку десятков лет многие гаитяне «эту черную ночь» вспоминать будут как эру благоденствия, процветания, а, главное, порядка.

От Билли Брандта, хозяина сети парфюмерных магазинов, так же являющегося вице-президентом Гаитянского Красного Креста, от Вилфрида Брауна, владеющего типографиями, полиграфическим бизнесом, да и не только от них приходилось слышать панегирики прошлому, по их словам не только не мрачному, а прямо-таки лучезарному. Как-то Билли, провожая нас после изысканного ужина со свечами от своего дома к машине, сказал, что прежде ни охраны не требовалась, ни заборов с колючей проволокой, безопасность гарантировалась, хоть шляйся по городу ночь напролет, хоть усни на скамейке в парке. (Неужели были и парки?!) И дороги в прекрасном состоянии, и экономика в полном порядке, и туристы валом валили, вообще — рай. На вопрос читал ли он «Комедиантов», скривился досадливо: да сочинить можно что угодно!

Ностальгия по прошлому, далеко не идиллическому, возникает при неудовлетворении, разочаровании настоящим, и мотивировки тут могут быть самые разные. Любые перемены кого-то всегда обделяют, оттесняют, порождая недовольство. Главное, каково соотношение обиженных и довольных. Вот это единственно объективный критерий, и как бы власти не старались, опровергнуть его нельзя.

В Монреале я вместе Витой посмотрела документальный фильм о Гаити, снятый в 1957 году. Упитанное население, пританцевывая под карибские ритмы, собирает обильный урожай. Ну просто ансамбль Игоря Моисеева. Представители элитарных слоев в бальных туалетах, смокингах, танцуют, пьют шампанское, другие в бассейны ныряют, в которых, как ни странно, есть вода. Начиная с 1946 года, диктор вещает, туризм на Гаити развивается в геометрической прогрессии. Торговля идет вовсю, порт судами забит, и товар не только привозят, но и увозят, экспортируется не только традиционный, еще со времен французского колонизаторства, сахарный тростник, но и кофе, и фрукты, и много всякой всячины. Все кипит! Стилистика фильма, правда, напоминала наши отечественные «Новости дня», с той же победоносной дробью и всенародным ликованием. Но меня интересовали дороги: и вправду без ям, колдобин! Может тогда и порядок действительно был, а?

Вот только почему в некоторых странах исправность дорог возможна лишь при отсутствии свобод? И что ли для гарантии порядка в любой момент любого могут выволочь из постели и увезти в ночь, в смерть? А экспорт кофе, как и сбор урожая должен осуществляться под надзором тонтон-макутов? Ведь вот их смели, так и нет ничего. Ни балов, ни туристов. Мусор не убирается, разлагается, в нем утопает и центр, и окраины города. И порт пуст. Вода у берега загажена настолько, что даже мальчишки не решаются искупаться, рыба дохнет. Вообще Порт-о-Пренс и городом-то теперь не назовешь. Его захлестнула голытьба, а «чистая» публика селится либо в Петионвиле, либо ближе к горам, в Кенскоффе.

Смотрела фильм по роману Грина с Лиз Тейлор и Ричардом Бартоном в главных ролях, стараясь угадать где бы это могло происходить, их свидания, приемы, коктейли, на которых они встречались? Сцену, когда Бартон поджидает Тейлор в своей машине, и вот она подъезжает, пересаживается к нему, изучала многократно, останавливая, вновь запуская видеокассету. Неужели неподалеку от Марсового поля? (бредит Гаити Францией, но кроме имен, названий перенять ничего не удается.) Нет, не может быть, чтобы там! На пустыре, где во тьме наркоманы бродят, предаваться любовным утехам в машине с погашенными фарами, да еще умудриться уснуть, там, где и днем проезжать рискованно с заблокированными дверьми: сумасшедшие, они что ли, или…

Одна из граней такого «или» открылось после того как, мы, Андрей, Вита и я, отправились в Жакмель.

Жакмель находится на южном побережье. В тех местах Гаити напоминало Швейцарию: близко подступающие обрывы, крутые виражи и вдруг распахивающаяся панорама зеленых гор, с уходящими в синеву вершинами. А когда после очередного спуска по спирали за поворотом брызнуло море, тут уже как бы возникла Италия, если въезжать в нее со стороны туннеля Монблан. Ну и все.

На этом сходство закончилось. Мы оказались в Гаити периода «пост-Дювалье».

В справочниках, рекламных проспектах Жакмель назывался городом, начавшим расти, отстраиваться с 1492 года. А почему не в мезозойскую эру?

Полторы улицы, стиснутые барачного типа зданиями — вот, выходит, что успели создать за 500 лет. И руин древних что-то не видно, хотя несколько зданий стояли без крыш, зияя провалами окон, но неприятности с ними приключились явно не так уж давно.

Особые почести в рекламных проспектах воздавались отелю «Жакмельен», называемому «брильянтом архитектуры», который ну просто штурмом берут туристы со всего света, приезжающие сюда, чтобы — цитирую — «научиться искусству жить, искусству любить, избавляться от всех тревог под убаюкивающие волны прибоя.»

Прочтешь такой комментарий, находясь в номере «Жакмельена», и всерьез озаботишься, то ли у тебя с головой не в порядке, то ли у авторов путеводителя: где это все, что они живописуют, захлебываясь от восторга?

В «Жакмельене» мы, наша семья, оказались единственными постояльцами.

Хотя при регистрации нам туманно намекнули, что была-де группа, да только что уехала.

В предложенном нам номере оказалось потревоженным кошачье семейство, и мы поселились в соседнем, благо вся гостиница была к нашим услугам. Персонал ее как бы не мог поверить, что действительно к ним кто-то нагрянул, с ночевкой, и даже готов рискнуть поужинать.

Впрочем, желание рисковать все больше ослабевало. Мы отправились в Жакмель как в край, где процветают ремесленные искусства — так нам его рекомендовали. Воображались уютные пешеходные улочки, магазинчики, торгующие разнообразными поделками. Нам говорили, что яркие маски из папье-маше, расписные шкатулки, лаковые подносы с экзотическими цветами, попугаями, привозят именно из Жакмеля.

Но магазинчиков не обнаружилось. Подозрительного вида чичероне повели нас в темные лачуги (электричество в это время суток в Жакмеле отсутствовало), где «предметы народного творчества» валялись в пыли, на полу и как-то не соблазняли.

Купание тоже не состоялось, хотя мы приехали на пляж, где, опять же по слухам, бодисерфинг практиковался. Но он был совершенно пуст, а путь к морю забаррикадирован горами мусора. Метрах в пяти от берега проржавелая полузатонувшая баржа стерегла будто свои владения от смельчаков, готовых, несмотря ни на что, кинуться в воду. Но, судя по всему, таковых не находились.

Вернулись в отель. Если бы уже не стемнело, мы, отказавшись от ночевки, пустились бы в обратный путь.

И все же чувствовалось: что-то здесь было. Когда-то. Отель «Жакмельен» задумывался интересно, со вкусом. Резные темного дерева двери, и ни на одной орнамент не повторялся, причудливые кованые барельефы на стенах, узорчатые балконы составляли многоярусные галереи. Остатки парка полузабытое навевали.

Вода в бассейне зацвела, побурела, но он был, в нем, некогда, верно, купальщики плескались. На террасе, над берегом моря, украшенной разноцветными лампочками, уставленной вазонами, нынче побитыми, с растениями, выродившимися, зачахшими, танцы-поди устраивались, пуншем ромовым гостей обносили, как когда-то в отеле «Трианон». Так что же случилось?

Один из жакмельских чичероне назвал причиной бедственного положения отсутствие туристов. А туристы не едут, потому что боятся. Никто ведь теперь за безопасность их не отвечает. «Ну а прежде, при Дювалье?» — спросили мы.

«При Дювалье, — он охотно объяснил, — тонтон-макуты строго за всем следили».

Интонациия, с которой это «строго» произнес, была явно поощрительная, уважительная. На наше — за всеми? — не отреагировал. Показал многоэтажное здание — как после пожара, от него осталась одна коробка: там был дансинг, принадлежавший тоже владельцу отеля «Жакмельен». «И много народа собиралось?» — «Ой, много!» — и он мечтательно прикрыл глаза.

 

Гаити. Не путать с Таити

Путаница происходит из-за схожести звучания, и особенно часто у моих соотечественников, запомнивших песенку, на расхожий мотив, про негра Кити-Мити и попугая Ке-Ке. Хотя единственное, что у этих стран общее — доступность бананов. Все прочее — абсолютный контраст.

Острова Полинезии, куда Гоген ринулся не за приключениями — их в его жизни было достаточно — а надеясь оправиться от финансового краха, расчетов его не оправдали, денег не принесли, зато увенчали бессмертием. В Арле, тоже дыре, он и Ван Гог перессорились, двум медведям тесно стало в одной берлоге.

Их там открытия — традиционно черные одеяния местных женщин, отливающие иссине-лиловым, лица, спекшиеся в сгустки желтка, раскаленное добела солнце юга Франции, съедающее, как хлорка, оттенки, полутона — шли практически параллельно. Вот что они не простили друг другу — ненужное ни тому, ни другому сближение в исканиях и их результатах. Гоген бежал, отступив перед фанатическим упорством Ван Гога, но после они сравнялись в славе, оба умерев в нищете.

На экспозицию картин Гогена в Нью-Йоркском Метрополитен музее собирались толпы. Хотя там были представлены и его ранние, интереснейшие работы, малоизвестная скульптура из дерева, майолика, акварели, графика, ажиотаж вызывал именно таитянский период. Пышнотелые, знойные, женщины с цветком у уха в таком количестве, честно сказать, утомляли, но Гоген привлекал не только ценителей живописи, но и любителей путешествий.

Когда-то затерянные в океане острова Полинезии нынче превращены в популярные курорты. Гогеновские, томно вкрадчивые обольстительницы встречают туристов в аэропорту, накидывая на шею новоприбывшим, как лассо, венки, сплетенные из причудливых, похожих на орхидеи цветов: всего-то пять долларов, ну кто может отказаться? Экзотика сразу, с порога забирает в плен, и нет смысла сопротивляться.

Гоген, правда, прежде чем навсегда улечься подле местной красавицы, уверив себя и нас, что обрел благодать, написал десятки призывных, отчаянных писем друзьям, близким, собратьям-художникам, кредиторам, но ни от кого не получил поддержки. В итоге придумал, создал на своих холстах рай, возможно, в отместку — завидуйте, предатели, негодяи.

Потом на его беде, судьбе, таланте расцвел туристический бизнес, разрекламировав клишировав воспетое им. Впрочем, в атмосфере Таити, как и Гавайев, того же полинезийского корня, действительно присутствует удивительное умиротворение, и не только из-за благодатного климата, но и характера местных жителей. Доброжелательностью, приветливостью, деликатностью, они, люди, и создают шарм, ради которого стоит предпринимать такое длительное и довольно утомительное путешествие. Пальмы, бриз, песчаные пляжи можно найти и поближе, а вот такое душевное расслабление, пожалуй, больше нигде.

Тут есть объяснение. Народы Полинезии, то ли случайно, то ли по Божьему промыслу, избежали мясорубки рабства, которому подверглись Латинская Америка и Караибы. И там, и там, тоже как бы по райскому, первозданному образцу, созданы ниши для блаженства. Почти тоже самое, но именно почти. Они искусственны, как все резервации, в данном случае не для изгоев, а для привилегированных. Но кто еще не полностью очерствел, не могут не ощущать вплотную подступающие к туристским заповедникам голод, нищету, болезни, отсталость — язвы, причиненные рабством и так и не залеченные.

Когда мы, уже из Штатов, отправились в круиз по Багамам и прибыли в столицу Нассау, пассажиры с нашего теплохода устремились на главную улицу, где беспошлинно предлагались товары от «Гуччи», «Диора», «Феррагамо», а меня отнесло вбок, в проулок: там, среди до боли знакомых завалов мусора к автобусу, только что подошедшему, кинулась, давя друг друга, темнокожая толпа. И вспомнилось, мгновенно отрезвив, оно, Гаити, по официальным данным беднейшая в западном полушарии страна. Багамы, Ямайка, Доминиканская республика считаются, и справедливо, куда более цивилизованными. Но начинка у всех этих стран общая: туда свозили из Африки, в основном из Гвинеи и Бенина, черных рабов. Закованные в цепи, бесправные, продаваемые на торгах как скот, они передавали потомкам единственное, что нельзя было у них отнять — веру в свое. Одна из разновидностей таких верований, и поныне живучая, культ вуду. Зловещий, опасный, мутящий рассудок, волю парализующий, превращающий человека в зомби. Вудизм практиковался в Новом Орлеане, на Кубе, а на Гаити практикуется и по сей день.

Тем, кто путает Гаити с Таити, следовало бы поприсутствовать на вудистких радениях, и больше, уверена, подобных обмолвок у них бы не случалось. Если бы Гоген попал не на Таити, а на Гаити, как бы не ухищрялся, прообраз рая на своих полотнах он бы не создал.

 

Вуду

В Гаити власти то вуду покровительствовали, то яростно с этим верованием боролись. Генералы Лювертюр, Петион, Дессалин, чтобы показать себя, людьми просвещенными, старались его искоренить. Но как это обычно и бывает, вудизм лишь в подполье ушел, обретя еще более мощное очарование запретности.

При Дювалье вуду чуть ли не с лояльностью к власти отожествляли, и кто рвения на церемониях не проявлял, считался подозрительным. Но и насильственное внедрение не сгубило вуду. Выходит, и вправду — сила?

Теперь вудизм признан в Гаити официально. Первое ноября объявлено нерабочим днем: по вудистскому календарю это праздник, когда чествуют мертвых.

Культ смерти — одна из основ вуду, и в вудистких «святцах» его олицетворяет Барон Суббота в цилиндре на черепе с провалами рта и глаз.

Считается, что зомби — это подвергшиеся насильственному воскрешению «свежие» покойники, и гаитяне пуще всего боятся умереть «не совсем»: тогда, умеючи, можно завладеть их волей. Но кто умер «всерьез», тому почет и уважение. Покойника помещают в домик-склеп, украшенный лепниной, покрытый либо голубой либо розовой штукатуркой — такие веселенькие поселения мертвых вплотную подступают к лачугам живых и выглядят куда солидней последних.

В праздник первого ноября на кладбищах многолюдно, шумно. Тамтамы чуть не лопаются от оглушительной монотонной дроби, пляска длится часами.

Периодически участники «подогревают» себя кларетом, местным самогоном, но годится и ром. Все это преддверие. А вот чего именно, рая или ада, трудно определить. В вуду и рай, и ад в христианском понимании отсутствуют, а существует нечто иное, целостное, где парит, несется в воздушных потоках душа, не ведая ни добра, ни зла. Из чего следует, что она безгрешна. А коли нет понятия греха, то и каяться не надо. То есть простить можно все. Данный аспект сильно повлиял на менталитет гаитян. В сочетании с dignit гремучая смесь получилась.

Но до первого ноября надо было еще дожить, к нему готовясь я изучила книгу Альфреда Метро, считающуюся наиболее основательной попыткой проникновения в дебри вудизма. Там все расписано, и какой символ что означает, и все ритуалы подробно проанализированы. Это был, пожалуй, единственный случай, когда я не из-под палки уселась со словарем.

Иностранные языки — не моя сильная сторона. Ловлю на слух, тем и удовлетворяюсь, лентяйка. Бедный мой дед, владевший свободно немецким, французским, знавший итальянский, греческий, читавший на английском, плюс латынь — опозорила я его память. Зато наша дочь спасла семейную честь.

Словом, теоретически в вудизме я подковалась. К тому же и до праздника мертвых автомобильное движение часто стопорилось, когда во всю ширь улицы двигалась похоронная процессия. Впереди ехал катафалк — у меня создалось впечатление, что один и тот же. Несмотря на торжественность, шествия эти по вычурности туалетов напоминали маскарад. Боже, откуда, из каких сундуков, они достали такие шляпы, как клумбы, цветами искусственными изукрашенные, опутанные вуалями, да в мушках, и с блестками! Подобное никто не носил никогда, нигде. И еще диво: процессия, под дробь тамтамов, двигалась, приплясывая. Выделываемые коленца, прыжки, кружения, взвихряющие длинные, до полу, юбки женщин, совершенно не сочетались со скорбно застылыми лицами. Это было настолько другое, чужое, что и отталкивало, и завораживало, притягивало. У меня стало, можно сказать, идеей-фикс, попасть обязательно на вудисткие радения.

Мечту свою я осуществила с помощью того же Жан-Пьера, что на мой SOS являлся — или же не являлся — налаживать у нас в доме генератор, периодически выходящий из строя. В его было власти оставить нас, в основном меня, в пене шампуня на волосах, в поту плавающей при отключенном кондиционере, дав почувствовать свою зависимость и лично от него, и от благ цивилизации, к которым зачем-то пристрастилась.

Держался Жан-Пьер любезно, но с дистанцией. Инженер по образованию, сгоревший после эмбарго на частном бизнесе, нанялся завхозом в делегацию Красного Креста и был доволен: там по крайней мере регулярно платили. У него было трое детей и неработающая жена, а два брата уехали в США. То есть он как раз подпадал под категорию продвинутых гаитян. Употреблял местоимение vous, не тыкал как простонародье.

Но в тот раз без воды, электричества я провела трое суток, и телефонная связь отказала. Андрей находился в командировке. Жан-Пьер нас навестил по наитию, впервые, пожалуй, меня пожалев. Обычно я возмущалась, срывала на нем свое раздражение, что он выдерживал стойко, с хорошо маскируемым презрительным равнодушием. Моя непривычная кротость, верно, его удивила.

Как только генератор вновь заработал, загудел, сотрясаясь — с этим грохотом я уже свыклась, как и с утробным воем кондиционера — помчалась в ванную, под душ.

Какая же малость, пустяк способны нас сделать счастливыми. Как-то Андрей взял меня с собой в командировку в Майами, где находился центр по отслеживанию ураганов, и в номере «Интерконтиненталя» меня ну просто заворожил забыто упругий напор воды. И ее цвет, не мутно-бурый, а светло-искрящийся. На попытки Андрея меня отвлечь, оторвать от такого блаженства, ответила грубым сопротивлением. Майами меня абсолютно не интересовало, ни в каком смысле, ни в культурном, ни в шопинговом, а вот щедро, расточительно, мощно льющаяся из кранов вода — да.

Когда воды вовсе нет, никакой, вожделеешь, мечтаешь даже о каплях, медленно, пыточно буравящих темечко из дырок проржавелой головки душа.

Восторг! Он в душе, тело может капризничать, зато дух ликует.

В халате, с мокрыми волосами, спустилась на первый этаж, обнаружив, что еще и голодна. Там меня ждал Жан-Пьер. Странно, почему не уехал? И тут я услышала: «Вы, Надя, (имя Надежда, сколько я уже болтаюсь по заграницам, никто никогда, без искажений, произнести не мог, с фамилией, Ко-жев-никова — вообще катастрофа) интересуетесь вуду, (ну конечно, прожужжала всем уши) так вот я могу организовать посещение церемонии, где посторонние — сделал паузу — не предусматриваются.» Какой же он, душка, готова была его расцеловать. Но неужели Жан-Пьер, по виду интеллигентный, бывает там, где как описывал Грэм Грин, в экстазе перегрызают глотку живым петухам, чья кровь, брызнув, окропляет присутствующих?

Жан-Пьер назвал приблизительное число, в конце ноября, а место встречи, сказал, уточним ближе к делу. И я стала ждать, в предвкушении небывалого.

Уж не знаю каких-таких откровений ожидала я от вудистов, но, помнится, с тем же энтузиазмом, возбуждаемая любопытством и риском, сильно, впрочем, преувеличенным, совалась на диссидентские посиделки, в командировках по Сибири пользовалась покровительством расконвоированных, свой срок отмотавших отнюдь не по идейным соображениям. Позднее внимание привлек продукт новой, постсоветской эпохи, воры в законе на «мерседесах», киллеры, как они хвастливо себя заявляли — молодые парни, прибывшие в столицу из провинции, селящиеся коммуной в однокомнатных квартирах спальных районов, сдаваемых обнищавшими кандидатами наук, писателями, искусствоведами и прочими аутсайдерами, опрокинутыми непривычными условиями пришедшего в страну капитализма.

Удавалась мне в основном роль зрителя, наблюдателя со стороны, попутчика, собеседника, кому случайно, спонтанно сокровенное приоткрывали.

Так вышло и с Геной — таксистом, прибывшим в столицу из-под Казани, и на пути от Сокольников до Арбата, — я ехала в гости к друзьям — изложившим свою биографию, чуть ли не с момента рождения, а так же специфику основного занятия, с вождением такси мало связанного. Вместе с приятелями, бандитами, он обслуживал рэкетиров, выезжая по их вызову, как он выразился, на разборки. Равнодушно добавил, что троих из их команды уже убили, следующим может оказаться он.

В том, что он говорил, как говорил, была и бравада, глупое мальчишество, неосознаваемая жестокость, и вместе с тем он пробуждал к себе жалость. Друзья, узнав, что мы с Геной телефонами обменялись, возмутились моим авантюризмом и долго меня отчитывали. Представляю шквал негодования, если бы они узнали, что дала Гене не только телефон, но и адрес, пустила его в дом, и на кухне еще не проданной сокольнической квартиры, мы с ним провели целый вечер в задушевной беседе.

То есть в основном говорили он. О валенках, в которых ходили его сестры, другой обувки не зная. О том, что «гонорары» от «разборок» он отсылает в Казань, родне. Что однажды придумал сделать сестрам сюрприз, заплатив за проезд и достав билеты в Большой театр. И старшая, ей под тридцать, вернувшись после представления, рыдала, младшая в угол забилась, обкусывая ногти до крови. Стон! Корчи России, той, что коммунисты скрывали, а демократы, так называемые, плюнули в лицо.

О беде Гена не голосил, он с ней родился, спекся, и мне, случайной собеседнице, перечислил сухо некоторые подробности. Рефреном шло: ты понимаешь? Понимаешь, там в Большом театре, бутерброды давали с колбасой, ветчиной, икрой, сестры никогда прежде такого не видели, чтобы от жратвы буфетные стойки ломились, а потом еще та люстра, занавесь, ну и вообще..

Где он, Гена, сейчас? Возможно уже убили, сестры в Казани лишились кормильца, и что в таком случае делают, на что живут? Как, на что, каким образом полстраны вытягивает, постепенно вымирая? В Гаити хотя бы на дармовых бананах прокормиться удается, и бомжи в тропиках не околевают от холода, так что, можно сказать, гаитянам больше, чем россиянам, повезло. К тому же у них есть вера в вуду, ну хотя бы во что-то. Вот бы увидеть живьем то, о чем написал фундаментальное исследование Альфред Метро.

Мы ехали на своей «Тойоте» следом за подержанным, побитым седаном Жан-Пьера, петляя по разбитым дорогам, но припарковаться удалось лишь за квартал от места действия, столько было машин, и многие с дипломатическими номерами.

Такое скопление белой публики прежде встречалось только в местном «Клуб Меде», куда на автобусах в воскресные дни доставляли «голубые каски», довольно жидко разряженные посольскими и представителями международных миссий. Хотя в «Клуб Меде» выдерживались принятые стандарты, с неограниченной выпивкой, поставкой продуктов из Франции, гольфом, теннисом, водными лыжами, виндсерфингом, охотников покупать туда туры находилось немного. Репутация Гаити доверия не вызывала. Зачем рисковать, когда сеть «Клуб Меда» раскинулась повсюду, и в странах куда более привлекательных, чем нищее, взрывоопасное, непредсказуемое Гаити. В период эмбарго гаитянский «Клуб Мед» пришлось закрыть, он прогорал, и было это сравнительно недавно.

Среди прибывших на эту сходку мелькало чересчур, подозрительно много знакомых лиц, из завсегдатаев того же «Клуб Меда», членов клуба «Петионвиль», посетителей «Болеро», «Виллы Креол», «Олоффсона», «Эль Ранчо», известного тем, что там останавливался бывший президент США Джимми Картер и описанного в тех же «Комедиантах». Выходит, надул Жан-Пьер, сказав, что на церемонию вуду посторонним проникнуть трудно. А кто ж эти все? Испанский посол, беседующий с первым секретарем посольства США, что ли вудизм исповедует? В присутствии стольких зевак, любопытствующих, о каком таинстве, сакральности могла идти речь? Типичная тусовка иностранной колонии. Но Жан-Пьер уже растворился в толпе, так что я лишилась возможности разочарование свое ему высказать.

Лупцевали по тамтамам, подвывая с приплясом, скорее всего нанятые для этого случая артисты фольклорного ансамбля, их густо черные лица казались загримированными, а в бутылках, к которым они, как положено по ритуалу, прикладывались, наверняка не кларет булькал, а кока-кола. Экстаза никакого не наблюдалась, в транс никто не впадал, живым петухам откусывать головы вовсе не собирался. Ну ничего зловеще чарующего — просто шоу от которого веяло скукой.

Участники похоронных процессий, из окон машины наблюдаемых, обнаруживали большее вдохновение, изобретательность, самоотдачу. И мы вскоре ушли. Жан-Пьер оказался обманщиком. То, что он проявил осмотрительность, нас пощадил, предложив вудистскую церемонию в целлофановой упаковке, как дешевый, на потребу туристов, сувенир, дошло после, когда мы оказались свидетелями подлинных радений вуду неожиданно и того не желая.

Андрею понадобилось заехать в офис вечером, я за ним увязалась. Пока он в бумагах копался, заглянула из окна в соседний двор, не рассчитывая ни на что занимательное. И ошиблась. Андрея окликнула.

Из собравшейся в круг толпы, раскачивающейся из стороны в стороны под все убыстряющийся ритм тамтама, выбилась женщина, закружилась на месте, сдернула платок с головы, покачнулась, упала, разбросав в стороны руки, застыв так в прострации. Грозя ее затоптать, еще четверо в круг прорвались, крутясь волчком, раздирая ногтями лица. Хлынула кровь, что никто не замечал.

Массовый психоз, транс, осатанение. То один, то другой прикладывался к бутылкам, содержавшими уже явно не кока-колу.

Нечто подобное происходило в шестом-четвертом веках до Р.Х. в Элладе, когда у греков вошли в обиход дионисии. Доводили себя до исступления плясками, одурманиваясь конопляным дымком. Те оргии тоже воспринимались как приобщение к божественному. Так было и в России в секте хлыстов, о чем можно прочесть у Мережковского. Но прочесть и увидеть отнюдь не одно и тоже.

Заплакал ребенок, плач его поглотило неистовство тамтамов, нарастающий вой на глазах безумевших, теряющих остатки рассудка людей, близких к чему-то ужасному, отвратительному, запредельному.

Мы отпрянули от окна, погасили свет, в темноте спустились к машине.

Рванули с места, не оглядываясь. Своим подлинным ликом вуду вызывал омерзение. Интерес к местным «народным традициям» заметно ослаб. Но без вуду, вот именно такого, не напоказ, не туристического, Гаити не узнать, не понять.

 

Исправные прихожане

После подсмотренного шабаша, странно, неловко было наблюдать принаряженные толпы, устремляющиеся на воскресные проповеди в христианские храмы. Какой же сумбур творился в душах этих дисциплинированных, принявших веру Христа, прихожан, одновременно преданных и вуду? Патологическое лицемерие, предельная испорченность? А может быть нечто потустороннее, стихийное анализу не поддающееся, что сидит, затаившись, в глубинах нашей природы, вдруг задевая нутро, как поразившие меня в детстве удивительные стихи, цитируемые по памяти: «У этих цветов был неслыханный запах, они на губах оставляли следы. Цветы эти будто стояли на лапах у темной, наполненной страхом воды».

Между тем двоеверие не гаитянское изобретение. Оно встречалось в глубокой древности, к примеру, у израильтян: в народе Ягве, Бога единого, сосуществующего с ханаанеями, получило распространение и язычество — отступление на более низкую ступень. Хотя по словам Александра Меня двоеверие свойственно народам низкой культуры, воспринявшими высокую религию, и в таком случае пример Гаити классический. Вопрос только: действительно ли воспринявшими? Или всего лишь соблюдающими внешнюю, обрядовую сторону, в душе продолжая стоять на «лапах у темной, наполненной страхом воды»?

Однажды Розмон, один из водителей делегаций, рангом выше, чем уборщица, охранник, но уступающий в статусе, зарплате секретаршам, спросил была ли я в церкви святой Троицы? Нет. Зато посетила главный собор, слушала там «Мессию» Генделя, в исполнении столь дилетантском, что не стерпела до конца первого отделения. Не принадлежала, увы, к счастливцам, способным наслаждаться приобщением к прекрасному, не обращая внимания на фальшь солистов, разлад хора, оркестра. Благолепие, с котором заполненный до отказа зал этому безобразию внимал, зависть вызвало, пока, я, как паршивая, отбившаяся от стада овца, пробиралась, пригнувшись к выходу.

Что могла обещать Saint Trinit, в центре замусоренного, одичавшего Порт-о-Пренса, посещаемого три раза в неделю по необходимости, так как во Французском культурном центре я записалась на курсы французского языка?

Но меня, как цирковую лошадь, смирно, без взбрыков, обученную ходить по ограниченному ареной кругу, шанс, соблазн, чуть дернуться в сторону, взволновал, возбудил. Правда после Жакмеля здешние достопримечательности доверия не вызывали. Убедившись, что Trinit закрыта, понуро поплелась к машине. «Погоди — услышала за спиной голос Розмона — поищу сторожа, у тебя есть два-три гурда? Если только доллары, разменяю.»

Свою шустрость Розмон успел не раз уже выказать. Забирая меня после занятий во Французском культурном центре соблазнял поделками из дерева, металла — гаитянские умельцы использовали кузова никуда уже негодных машин — любой ерундой, на которую я клевала. Мое природное мотовство в местной действительности тоже оказалось парализованным: нечего было брать, хватать, вожделеть, не раздумывая как, где, как это потом применять. Да в шкаф засунуть, под лавку: важен был миг удовлетворяемой страсти к обладанию. В детстве нянька, молодая, румяная деваха, выводя меня на прогулку, встречалась с кавалерами, мне купив в киоске открытки с кошечками, собачками, оставив в сквере на скамейке, погруженную в их изучение, а сама исчезала. Возвращалась, а я вся еще находилось во власти обретенного.

Родители прозвали меня барахольщицей. Я не обижалась: они были правы.

Вот прельстили попугайчики — неразлучники, но пока Розмон с уличными продавцами торговался, я, сидя в машине — Розмон убедил, что с «белых» трехкратную цену сдирают — успела к ним охладеть. Розмон, впрочем, компенсировал затраты времени, темперамента, всучив мне расшитый бисером коврик. Схема все та же: менял мои доллары и приносил сдачу в гурдах. Это его увлекало, а меня хотя бы тень, призрак свободы. Но раздавалось верещание радио-телефона, и голос Андрея: где вы, машина нужна?! Я: стоим в пробке.

Он: за полчаса доедите? Я, обреченно: думаю, да…

Местные безошибочно рассекают пришлых, особенно их слабости, и Розмон, ситуацию учуяв, нашел верный ко мне подход. Психология цветных куда изощренней менталитета белой расы. Белые менее наблюдательны, менее восприимчивы. Может быть обленились. А цветные, ждущие, жаждущие перемен к лучшему в своей судьбе тоньше, проницательнее, да и в итоге мудрее, несмотря на невежество.

Им есть куда стремиться — вот что главное. Это колоссальный потенциал, хотя результатов пока не видно.

Если обратиться к животному миру, ну скажем, к собакам, понятливее дворняжек никого нет. Я с вот такими здесь, в США, через забор общаюсь. У нас-то породистый, двенадцатилетний умница, но сволочного характера. Он, Микки, и провоцировал соседских дворняжек, взятых из шелтера — приюта для брошенных, бездомных животных, к беспрерывному, непотребному визгу на всю округу. По имеющимся здесь, в Штатах, правилам нас ждали санкции, и ладно бы штрафы, но и изъятия его, нашего Микки, как нарушителя порядка.

Когда я пыталась оттащить его от забора за ошейник, он, извернувшись, меня укусил. И сильно. Ну ладно, любимые, любящие как раз раны самые глубокие и наносят, но что удивительно, разом, будто шокированные Миккиным поведением, смолкли соседские собачки. Заскулили, как бы меня жалея. Ну все, я оказалась в плену.

Хитрецы, не потому что голодны, скулить до сих пор продолжают при моем появлении, и не столько им лакомство нужно, что я протискиваю сквозь щели забора, а выказываемое к ним отношение. Кормежка, получаемая от хозяев, это одно, собаки знают — за что, а от меня — знак симпатии, между нами расцветшей. Скулеж их притворен, они явно лукавят, им нравится меня обманывать, взывать к состраданию, а то, что я поддаюсь, удовлетворение вызывает. День прожит не зря, печенье съеденное — доказательство их надо мной победы, продолжения игры, вносящей разнообразие в унылую жизнь взаперти.

Нечто подобное вышло и у нас с Розмоном. С одной стороны он удовлетворял мои прихоти, с другой, довольно нахально, прозрачно, обжуливал, и на этих обоюдных уступках держался наш сговор. Когда я уверяла по радио-телефону Андрея, что мы в пробке застряли, хотя на самом-то деле ехали, и в противоположную от офиса, где нас ждали, сторону, Розмон, по-русски, разумеется, ничего не понимая, улыбался с таким лукавством, что сомнений не возникало — он знал, что я вру.

Посещение Trinit я собиралась списать на все те же дорожные проблемы, а передвигаться по никак не регулируемым улицам Порт-о-Пренса действительно было весьма затруднительно, но Розмон-таки нашел сторожа, хромого, горбатого, как Квазимодо, и когда он впустил нас в церковь, я сразу и бдительность утратила, и ощущение времени.

Роспись внутри Saint Trinit вроде бы и соответствовала каноническим библейским сюжетам — Тайная вечеря, Распятие, Благовещение, Дары волхвов — но только на первый, наспех, взгляд. А шагнешь вглубь и, не давая опомниться, вступало в действие колдовство, ворожба, противостоять которым было невозможно.

Настенная живопись источала настолько ошеломляющее буйство фантазии, пиршество красок, что я, застыв, исторгла нечленораздельное: а-а, у-у, о-о!

Со стен выплескивалось синее-синее море, горы горбатились, по склонам которых мчались ярко-желтые автобусы, набитые людьми. Это было оно, Гаити, не приукрашенное, но преображенное веселым безумством гениального автора, чей исключительно самобытный почерк вычленял мгновенно его работу: вот этот кусок фрески он сделал, а этот уже кто-то другой.

«Что, кто?» — я выдохнула. «Дюффо, — Розмон отозвался. Он еще жив, остальные, кого здесь видишь, умерли».

Дюф-фо! В тот момент не могла я предвидеть, что с Дюффо познакомлюсь, и синее-синее море, зеленые горы, желтые автобусы протянутся вдоль стены нашего дома в Колорадо. И собрание альбомов по живописи в нашей библиотеке пополнится теми, где Дюффо представлен, что встречу его полотна в галереях Канады, Штатов, и что… Но об этом позднее.

Еще не очухавшись от потрясения живописью Дюффо, я утонула в зеленовато-зыбкой мгле соседствующих с ним фресок. Подумать только, в христианском храме нашли прибежище сцены вудистких церемоний! С петухами, правда, еще живыми, тамтамами, пляшущими людьми. Но и тут, как у Дюффо, неприглядное в действительности, обретало праздничное, ликующее звучание.

Причудливая роспись церкви Святой Троицы дышала, создавая невероятную для христианского храма атмосферу, противоречащую традиционному там богослужению, но без богохульства, взывая к чему-то другому, особенному, что, как ни странно, находило отклик.

Когда мы с Розмоном из Trinit вышли, меня слегка покачивало. И тут я поймала его взгляд, иной, без обычной хитринки. Серьезно, торжественно произнес: «Знаешь, я очень рад, что тебе понравилось». Выходит, этот прожженный Фигаро мог быть и искренним. Его черная физиономия лоснилась от удовольствия: ему было важно, что я иностранка, оценила у него на родине то, чем он сам гордился, мечтая тем не менее, я была в курсе, как большинство гаитян, уехать в Штаты. Но его ли вина, что превалировало на его родине другое, заслуживающее отторжения? И мне ли было его судить?

Возвращались мы молча, молча стояли в пробках. Вдруг я заметила ускользающее до того: среди трущоб проступил архитектурный облик Порт-о-Пренса, задуманного до теперешнего экономического коллапса. Постройки с затейливой, как кружево, резьбой, нагромождением террас, мансард, балконов, башенок навеяли, казалось бы, совершенно далекие ассоциации: дачное, подмосковное, возводимое в тридцатых годах в поселках типа Серебряный бор, описанное в повестях Трифонова, и тоже смятое, уничтоженное вместе с обитателями.

Отголосок родного в чужом возник после пережитого в Trinit. И хотя я после узнала, полюбила тоже очень талантливых гаитянских художников, Дюффо остался среди них ключевой фигурой.

 

Да, из такого сора, да, и не ведая стыда

Мир узнал о существовании гаитянского искусства недавно, в сороковые годы минувшего столетия, и началось это открытие с работ Гектора Ипполита.

Известность пришла к нему нежданно, мгновенно: картины враз расхватали по частным коллекциям, пошли выставки, но только прижизненный этот успех длился недолго: Гектор Ипполит умер на пороге славы, в 1948 году.

Над Гаити как бы рок висит: едва артист становится известным, с ним непременно что-то случается. Незадолго до нашего приезда убили восходящую звезду, Стивенсона Маглора. Говорят, что соседи. И — с концами. Никто наказание не понес. Цена человеческой жизни — копейка. И градация отсутствует — кого вдруг не стало. Ну подумаешь, художник! Да на Гаити чуть ли не каждый второй рисует.

Кстати, в «Комедиантах» упоминаются картины Ипполита. Посол, муж возлюбленной героя, показывает гостям коллекцию его работ, хвастливо, что, как и все в нем, героя, Брауна, раздражает. Ручаюсь, что для советских, да и российских читателей, имя Ипполита — пустой звук. Да и автор романа, судя по замечаниям о пронзительно ярком фоне, деревянных позах, к гаитянской живописи остался равнодушен. А вот Андре Мальро, посетивший Гаити в 1975 году, пришел восторг. По его инициативе гаитянских художников приглашали во Францию, где они жили, работали, выставляли свои работы. Перу Андре Мальро принадлежат многочисленные эссе о гаитянском искусстве, которым он пленился, не переставая дивиться: как, откуда, из ничего, можно сказать, в двадцатом веке вдруг возник этот причудливый, фантастический мир, созданный полуграмотными потомками черных рабов?

И почему, я спрашиваю, подобного больше нет нигде на Караибах? Вот рядом же, на том же острове, в соседнем Санто-Доминго, уличные торговцы пытаются сбагрить туристам какую-то мазню, так ведь никакого сравнения: халтура, грубая подделка, сляпанная как на конвейере, без вдохновения, без божества.

В работах же гаитянских художников, даже не самых знаменитых, помимо воображения, присутствует еще и мастерство, изысканная утонченность, сражающая знатоков: ну как это им удается, не имея профессионального образования, да и вообще образования? За исключением разве что Сежурне, родившегося в богатой семье, да Тига, долго в Париже жившего, периодически туда наезжающего, все они самоучки, самородки.

И жанр, в котором они работают, не так просто определить. Да, наив, но включающий в себя и модерн, и чистый воды авангардизм, и трагическое, и смешное, и божественное, и дьявольское, потустороннее, отчего вдруг мурашки ползут по спине, руки холодеют. Таково воздействие, к примеру, картин Проспера и Гурге — оба уже покойника. Проспера мы застали еще в живых. Он жил в Кенскоффе, куда мы к нему и отправились. Владельцы галерей скупали у него все на корню, продавая по взвихренным даже не в два, а в три-четыре раза ценам. Через месяц, как мы его посетили, пришло известие о его смерти: давно болел диабетом, впал в кому, а лекарств не нашлось. Галерейщики, украсив его работы траурными лентами, взвинтили цены так, что уже не подступиться. Рынок, бизнес. Как-то, в частном доме, нам показали картину Сежурне, изумительную, лучащуюся, светоносную, как у мастеров Возрождения, предложив ее уступить за всего-то семнадцать тысяч долларов. Ну да, прямо сейчас! Облизнувшись, мы удалились.

В книге американца Родмана «Где искусство радость», Проспер назван доминантной фигурой, а в книге Юрбона «Тайны вуду», его работы использованы как иллюстрации к этим тайнам. Просперовские «Близнецы» теперь висят у нас над камином. А репродукцию сходной с нашей по колориту картины Проспера увидали в «Paris Match», в том же номере, где я прочла упомянутую же статью историка Жоржа Мишеля. Да, нам, нашей семье, Гаити не забыть: в лучшем своем проявлении оно находится в нашем доме.

Иной раз кажется: это была судьба — оказаться там. Ведь дернуло же меня, давно, лет пятнадцать-двадцать назад, на книжном развале в Амстердаме приобрести антологию наивной или примитивной живописи, в ряду которой и Пиросмани, где в одном из разделов на обоих сторонах разворота пенилось синие- синее море, горы, по склонам которых катились желтые автобусы — вот когда, где он меня настиг, Дюффо! Разумеется, даже качественная репродукция — лишь эхо подлинного, живого. Так что, считаю, Дюффо я впервые увидела там, в Trinit, ради чего пришлось до Гаити, до Порт-о Пренса добраться. Теперь думаю: имело смысл.

Короче, я заболела страстью коллекционерства, и дальнейшее пребывание в стране воспринималось уже через эту призму. Все вроде бы оставалось по-прежнему: грязь, нищета, перебои с электричеством и водоснабжением, уроки тенниса, уроки французского, склоки с прислугой. Но появилось то, что удерживало меня на плаву, за что я благодарна гаитянским художникам, живым и мертвым.

 

Делай так, делай с нами, делай лучше нас!

Существует поговорка: если швейцарец прыгает на твоих глазах с десятого этажа, следуй за ним, не раздумывая. Каролин, уроженка Цюриха и Клаудио, из итальянской части швейцарии, из Лугано, оба были делегатами МККК (Международного Комитета Красного Креста, чьи функции разнились с Международной Федерацией обществ Красного Креста, где Андрей работал, хотя штаб-квартиры обеих организаций находились в Женеве, но не буду вдаваться тут в тонкости) познакомились здесь, на Гаити. Поженились, родили сына Николо. С ним, годовалым, Каролин носилась на машине с бесстрашной лихостью, на ходу, можно сказать, меняя ему памперсы, кормя из бутылочки. Мордочка Николо казалась осмысленной не по возрасту, и я бы не удивилась, если бы он вступил в беседу с удачной, остроумной репликой.

Каролин таскала сына с собой повсюду, и мне нравилось, что из своего материнства, довольно позднего, она не создает культа, с суматохой, квохчаньем, неловкого, обременительного для окружающих. Импонировало, что она не старалась произвести благоприятное впечатление, а у нее так получалось само собой, согласно натуре, деятельной, энергичной, широкой, что являлось редкостью для швейцарцев.

Впрочем, конечно же не типичные швейцарцы могли сделать такой выбор, как они с Клаудио, мотаясь по странам третьего мира, получая удовлетворение в отрыве от привычного уклада, традиций, комфорта, гарантий безопасности, на чем их соотечественники выстроили имидж своей страны, ее хваленый нейтралитет.

Колониальный стиль, при всех издержках, раскрывал в людях штучное, там, где они родились, возможно, и не выявившееся. Хотя само по себе нестандартное решение свидетельствовало о незаурядности.

Я обратила внимание на Каролин при топтаниях иностранной колонии на коктейлях в консульствах, посольствах, после которых люди опытные разбегались в разные стороны: зачем и с кем? Мы так вполне насытились, Каролин и Клаудио, видимо, тоже.

Зато наши встречи участились в художественных галереях. Одно из чудес Гаити: среди трущоб, самостийных, торгующих секондхэндовым тряпьем рынков, ниши существовали, о которых непосвященные не подозревали. Поднявшись по лесенке невзрачного здания, толкнув дверь, вы оказывались среди нарядных людей, прекрасных картин, с бокалом вина, мгновенно вам поднесенного.

Вернисажи-презентации происходили постоянно — картинные галереи на пятачке Петионвиля гнездились как опята — но без пошло-обжорного привкуса: присутствующих объединял интерес к искусству. Хозяева галерей, конечно, занимались не благотворительностью, но в их деле не все только выгодой определялось. Те, кого я знала, начинали с коллекционерства, и собственно, коллекционерами оставались. Учитывая рыночную конъюнктуру, они еще и удовлетворяли собственную страсть. В книге того же Родмана среди репродукций представлены были картины из собрания Бурбон-Лали, начатого, когда она еще жила в Алжире. Заболев гаитянской живописью, эта француженка с Мартиники, замужем за англичанином, совершила поступок, переселившись в отсталую, подверженную смутам страну.

Галерею «Мопу» открыл, выйдя на пенсию, американский госслужащий.

«Иссу» держали выходцы с Ближнего Востока, развернув свой бизнес на индустриальной основе. У них был не столько художественный салон, сколько фабричный цех: принимался заказ, цена определялась не только именем художника, но и размерами холста. У «Иссы», в отличие от «Бурбон-Лали» никто никого не стремился очаровать. Дочка Иссы, Бабет, принимая деньги, заполняя бланки сертификатов, всех одаривала одинаковой, рассеянной улыбкой. Ее муж занимался упаковкой товара, доставкой его в гостиницу, а, если надо, в аэропорт. Семейное предприятие процветало, не нуждаяясь ни в презентациях, ни в рекламе. Но качество гарантировалось. Своего первого Дюффо мы купили у них.

Галерея «Надер», напротив, походила скорее на музей. Роскошное, современное, в три этажа здание, огромные залы, и цены такие, что, верно, и не предполагали покупателей. Племянник Надера, лощеный, отлично владеющий и английским, и французским ливанец, встречал посетителей как экскурсовод. В его любезности сквозило понимание: визитеры пришли из любознательности, без намерения что-либо приобрести. Капиталы клана Надеров базировались на чем-то другом. Но у «Надера» действительно наиболее полно, в широком диапазоне, представлены были раритеты, образчики лучшего в гаитянском искусстве.

Владелец галереи «Монин», расположенной стык-в стык с «Бурбон-Лали» слыл непререкаемым авторитетом, экспертом, искусствоведом, чьи монографии, буклеты, ценились знатоками и в США, и в Европе. Его, уроженца Швейцарской конфедерации, в Гаити привезли ребенком. Как в фильме «Nowhere in Africa», «Нигде в Африке», о евреях-беженцах из Германии, спасавшихся от фашизма и загнанных до края, до «нигде», в глухую кенийскую деревню, и семья Мониных, возможно, по той же причине оказалась в Гаити. Известно, что швейцарские власти, хотя и прикрывались нейтралитетом, по договоренности с гитлеровцами, отправляли эшелоны с еврейскими беженцами обратно, в смерть, в крематории. В ответ на закодированные счета в швейцарские банки поступало золото убитых и ограбленных.

Соседствуя друг с другом вплотную, Бурбон-Лали и Монин являлись соперниками, конкурентами, но когда я, нуждаясь в совете, привезла к Кристин Бурбон-Лали картину, как меня уверяли, написанную Стивенсоном Маглором, для ее атрибуции она попросила зайти Мишеля Монина.

Седой, взъерошенный, с затухшей сигаретой в углу рта, похожий по типу на артиста, певца, музыканта Сержа Гинзбура, едва на холст глянув, Монин отчеканил: подделка! Не поленившись, между тем, внятно, доступно разъяснить на чем, каких деталях, нюансах его позиция основывается. И не только я, начинающая, внимала ему с восхищением, но и Кристин тоже. Ее темные, оттянутые к вискам глаза по-кошачьи искрились. Она не завидовала познаниям Мишеля, а ими гордилась. В их отношениях присутствовало еще и товарищество, близость причастных к одному профессиональному цеху, где способность радоваться успеху другого важнее, продуктивнее укусов тщеславия.

Кристин, метиска, почти белая, по-креольски скуластая, высокая, статная, напоминала мне мою подружку Таньку, тоже помесь, от рыжей, веснушчатой, хрупкой, стопроцентной русачки мамы с папой туркменом-богатырем. Таньку я знала с юности, потом мы потерялись и снова встретились в Женеве, прибыв туда практически одновременно: ее муж, Женя, работал и работает по сей день в ООН. Там мы сдружились вновь и продолжаем дружить, хотя и на расстоянии. Танька, кстати, выкинула финт, при ее осторожно-опасливой натуре неожиданный, прилетев к нам в Гаити из Женевы и прогостив три недели. Привезла нам драгоценный гостинец — банку огурцов, засоленных ее мамой, Ольгой Митрофановной, с грядки дачной во Внукове, и проделавшей путь от Москвы в Женеву, через Майами в Порт-о-Пренс.

Танькин визит оказался не только приятен, но и полезен. Я обнаружила, что колониальный стиль не у всех вызывает отторжение, как у меня. Танька, правда, прожила в такой обстановке недолго, но она вовсе не обращала внимания, не замечала того, что сразу задело, уязвило меня. На пути к морю, в рестораны, клубы, безмятежно щебетала, а дорога в ухабах, нищие толпы, горы зловонного мусора как бы и не существовали для нее. Мгновенно сжилась с той экзотикой, что обещала приятности. Плескалась в бассейне, ловко разделывалась с лангустами и, как я заметила, прислуга и в клубе «Петионвиль», и наша, домашняя, ей угождала с большим старанием, чем мне. У нее бы поучиться, а я забавлялась, а иногда раздражалась как увлеченно она изображает из себя «белую леди».

Впрочем, с ее способностью спать до полудня, в трепе за чашкой кофе проводить оставшуюся часть дня, следовало бы давно уже свыкнуться. В Женеве, будя ее телефонным звонком, слыша смущенный, спросонья, лепет, незачем было пригвождать к позорному столбу: не ври, знаю, что дрыхла, а представляешь который сейчас час?! И уж тем более не надо было, ее, гостью, в каркас всаживать своего жесткого расписания: она ведь приехала сюда отдыхать, а я — выживать. Задачи наши разнились. Но я все-таки гнула свое.

Когда после тенниса, уроков французского, к началу двенадцатого в дом возвращалась — язык не поворачивается сказать «домой» — заставала все ту же картину: Танька, лежа, доедала завтрак, поданный на подносе в постель, одновременно беседуя с нашей Жоржет, глядевшей на нее с обожанием. При моем появлении обе замирали, как соучастницы, застигнутые на месте уж-жас-но-го преступления!

Давясь смехом, я исчезала. Мне вслед раздавался притворно-испуганный Танькин вопль, через пять минут буду готова!

Наверно, если бы Танька рядом была, жила, четырнадцать месяцев на Гаити дались бы мне с меньшими затратами. Она и Женеву, где советская колония к доверию не располагала, скрашивала. Изображая общительность, там бдительность требовалась: соотечественники как раз и подставят, и оклевещут, и донесут. Мы с Танькой знали друг друга до того, а вот наши мужья долго принюхивались, прежде чем сомкнуться. Но с Танькой, в Гаити лишь залетевшей, я не могла, не имела право, расслабиться, поддаться сантиментам: а как потом, когда уедет? Лучше лед, чем лужа растекшаяся, которую разве что тряпкой собирать.

Да, общая, юность, Арбат, Коктебель. Ее, в пятнадцать лет, буйная кучерявость, стянутая от лба белой лентой. Наши дети родились в один год, и мужья одногодки, но к моменту ее приезда ничего не забылось — и все изменилось. При колониальном стиле день вмещает неделю, месяц — год, а после вдруг время застывает, замораживается как труп в холодильнике морга.

Недавно совсем я завидовала стайкам француженок, канадок, тоже женам, тоже в Гаити чужим, тоже иностранкам, но нашедшим себе собеседниц, товарок, лепечущих на том же, их родном, языке. Но если и случались с их стороны зазывы, ощущение возникало, что меня, как в скафандре, оглохшую, заненемевшую, бездна утягивает. Давление в ушах, вот-вот потеряю сознание.

Точки соприкосновения между нами оставались лишь на поверхности, как поплавки-пустышки с оборванной леской у неудачливых рыбаков.

Я устала от имитации дружбы. Живя в гостинице «Монтана» познакомилась с канадкой Сесиль, и, пока мы с ней плавали в бассейне от бортика к бортику, все досконально узнала про ее мужа, детей, сродственников. При колониальном стиле человеческое общение, как полуфабрикатное блюдо в микроволновой печке, предполагало поспешное насыщение с последующим сытым равнодушием. Так же с Шанталь, у которой я, ну, скажем с натяжкой совершенствовала французский: мы провели вместе у нас в доме целый день, болтали-болтали и переусердствовали.

Ни я больше ее к себе не звала, ни она меня.

Такие случайные вспышки эмоций провоцировал, как курортный роман, наш отрыв от корней, родины, дома. Все мы тут тосковали и пытались, кто как мог, горечь эту заесть.

Танька застала меня в трудный, переходный период. Колониальная жизнь меня еще только взнуздывала, усмиряла. Возможно, если бы она приехала позднее, я бы уже находилась в другой стадии, но пока что боролась за прежнюю себя.

С одной стороны, Танька, совершив героически такой длительный перелет (а я знала как она, дочка летчика, первого пилота, боится самолетов), заслуживала всяческого ублажения, и я хотела, мне нравилось ее ублажать, но с другой стороны вызывало протест, что нашу тут жизнь она воспринимает как бесконечно длящийся праздник, неомраченный ничем. Спустя три недели, когда мы отвозили ее в аэропорт, произнесла искренне, убежденно: «Ну теперь я за вас спокойна. В Женеве так всем и скажу: Надька с Андреем живут как белые люди!»

Водила я ее и по галереям. С Кристин Бурбон-Лали они встретились как сестры, наглядно подтвердив угаданное мною в них сходство. Обе статные, высокие, ухоженные, вкрадчивые, что называется, светские женщины, умеющие везде, со всеми находить общий язык. Чаровницы!

Танька знала зачем пришла: в моей коллекции ей приглянулся натюрморт Лагера с золотисто-зелеными плодами, выполненный в редкой для Гаити реалистической манере, и бабочки с человечьими лицами Альтидора. Она хотела именно это, пусть не в точности, но в максимальном приближении. А если Танька что-либо захотела, никаких препятствий к желаемому существовать не могло.

Похожее, слава Богу, нашлось, и приступили к самому трепетному — обсуждению стоимости. Собственно, из взаимных уступок ритуал покупки и состоял. Но именно взаимных. Цену в два раза срубать — это уже чересчур.

Кристин уступала свою позицию пядь за пядью, как солдат, держащий линию обороны, но теснимый явно превосходящей силой противника. Я поймала ее молящий о поддержке взгляд и сделала вид, что интересуюсь каким-то пейзажем.

Имела опыт: если в такие моменты устремленности к возжажданному Таньке помешать, замельтешить у нее под ногами — затопчет в ярости. В ней сочетались томная нега Востока с предприимчивостью Запада. И Кристин сдалась. Картины еще следовало обрамить, Танька выбрала матово-серебристый багет, тут уж взяв Кристин голыми руками.

Простившись с ошарашенной Кристин сели в машину. Битва выиграна, но я уловила, что Таньку гложут сомнения. И оказалась права. «Все-таки дороговато»- выдохнула она сумрачно. Дальше наш диалог строился, примерно, вот так. Я: ты что же хотела вообще задаром? Она: ну не задаром… Я: по правилам, пятьдесят процентов от означенной суммы получает художник, остальное тот, кто его продает. Она, возмущенно: ничего себе, так наживаться! Я: так ведь галерейщик рискует, картины могут купить, а могут и не купить, а за аренду помещения платить надо, а за… Она, меня оборвав: так мы ведь купили, и она, Кристин эта твоя, сорвала хороший куш.

Так, значит, «моя»… Едем молча, нахохлившись. Танька, примирительно: я ведь к чему, Надь, здесь ведь галерей-то до черта, на каждом шагу, забиты картинами, с чего цены-то за них ломить как за дефицит, а? Я: если галереи не посещать, и ты, и я схватили бы с обочины, от уличных торговцев пару-тройку «шедевров» долларов по тридцать-сорок, и тем бы утешились, а в галереях мир другой открывается, там есть чему поучиться. Она: так уже обучилась, разбираешься, вижу, не хуже их. Я: у меня нет выходов на художников, тут тебе не Европа, их адресов, телефонов в справочниках не найдешь. Она: значит, как-то иначе надо искать, действовать, ты пыталась?

Если честно, нет, в голову не приходило. Единственное, на что решалась, просила Кристин, Монина, Иссу попридержать для меня тот или иной холст, когда буду в состоянии их приобрести. Проснувшаяся во мне страсть к жанру примитивов основательно дырявила наш семейный бюджет. А ведь надо было платить за образование Виты в Макгилле, за ее проживание в Монреале. Другие, Сесиль, и Шанталь, сотрудники Андрея в делегации Красного Креста, я знала, экономили. Пребывание в таких странах, как Гаити, предполагало, помимо, других целей, еще и финансовые накопления, а не их разбазаривание. С моей же помощью и зарплата, и суточные, полагающиеся, в подобных, вредных и для здоровья, и для психики командировках, ежемесячно слизывались без остатка с банковского счета. Я украшала стены, не имея крыши над головой.

Внезапно как-то до меня все это дошло. Практичная Танька из дремы меня пробудила. И я себя устыдилась: эгоистка, нашла способ как здесь, в Гаити, спасаться от маяты, муторности бессодержательного, лишенного смысла существования, о будущем не заботясь. Андрей к моей слабости снизошел, но я ведь и его подставляла, и нашу дочь. Как выход нащупать, чтобы окончательно не сломавшись, не расстававшись с тем, что нечем тут заменить, все же траты на свою, допустим, блажь сократить как-то?

Танька уехала, меня разбередив. Но ее эстафету подхватила тоже, как выяснилось, сметливая, энергичная швейцарка Каролин.

Они с Клаудию пригласили Андрея и меня в гости, разумеется, при участии, очень активном, Николо, соску сосущего только для вида, на самом же деле серьезно, критически изучающего не только гостей, но и собственных родителей.

Нельзя сказать, чтобы Каролин изощрялась в кулинарном искусстве. Зато повела меня в комнату, где на кроватях, стульях, на полу даже, стопками, как блины, лежали холсты без подрамников: про запас что ли? Но если даже иметь два, три, четыре дома, личные нужды такое количеств картин явно перекрывало.

А не все ли равно? Каролин, ясно, во мне, как в сообщнице не нуждалась, просто хотелось ей поделиться, похвастаться, и было чем.

Узнать автора труда не составляло: Проспер. Не берусь судить чем уж я вызвала расположение Каролин, но она сказала: Проспер в Кенскоффе живет, если хотите, можем вместе его навестить. Ну конечно я хотела!

Дорогу в гору, с размытым после дождей гравием, вязкую, как русло обмелевшей реки, в сплошном тумане, вдоль края обрыва, без подсказок Каролин мы бы не одолели. Признаться, было страшновато, даже Николо притих. Но время, проведенное с Проспером в его мастерской- ангаре, сверху донизу завешанном еще не просохшими холстами, искупило все неприятности пути.

Он, видимо, работал, как заведенный, что называется, «фул-тайм»: чувствовал близость смерти? Шел поток, но какое разнообразие приемов и виртуозность, с которой они выказаны. Холст иной раз казался кружевным, иной роз плотно, как гобелен, затканным. А что за краски! Какая отвага в их сопряженности. Желтый светится даже в темноте, лиловый с ним рядом бездонен, бесконечен, и клубящиеся, растекающиеся, подвижные как ртуть лики. То ли в облаках, то ли в космосе они зародились, и взирают сверху на нас. То ли это души умерших, отлетающие с последним «прости». А может быть порождение колдовства? Словом, загадочно и прекрасно. Каждый штрих по-снайперски точен.

В целом же впечатление создается завораживающей переменчивости, как в калейдоскопе. И ничего он, Проспер, не выдумывал, отражал свой внутренний мир.

После встречи с ним я приободрилась. На очередном вернисаже у Бурбон-Лали Каролин шепнула: посмотрите, справа, у окна, стоит, Тига, вот тот, с усиками. Я, рысью, к Андрею: подойди, поговори! Он умел. Мои помыслы, настроения, тут же на физиономии отражались: провалила бы «операцию». Андрей же по чистой случайности как бы вступил с Тига беседу: ах, неужели, вы тот самый?! Потешил авторское самолюбие, и выигрыш был обеспечен. Хоп — движение, шулерское, уж не знаю откуда у Андрея взявшееся, и в руке листок: Тига сам написал номер своего телефона и адрес. Если бы Кристин заметила, была бы недовольна. Зато я каждый раз взглянув на две картины маслом и два воздушных, чернилами, рисунка Тига, висящие у нас в спальне, испытываю чувство, как это называется, глубокого удовлетворения. Тига, расхваленный Андре Мальро, находившимся в тот период в апогее писательской славы, на посту министра культуры в правительстве де Голля, картины нам отдал практически за бесценок, а рисунки просто подарил. Я их нашла в углу его мастерской, среди подрамников, и он сказал: мне приятно, что вы это оценили.

А на Дюффо вышли вовсе дуриком. Мишеля Монина в его галерее не оказалось, к девушке, несшей дежурство, наведался ухажер, и, с ним воркуя, плевать ей было на посетителей.

В галерее сменили экспозицию, работ Дюффо на обычном месте мы не нашли.

Окликнули пожилого коренастого служителя в темно-синей блузе, что-то с балкона через зал на тачке везущего: простите, не знаете где Дюффо? И услышали: Я — Дюффо. Мы: вы?! Он: я, а что?

Вернувшись, ликуя, позвонила Каролин: она нам Проспера, мы ей Дюффо. С того момента начались наши с ней регулярные нашествия в галереи, сувенирные лавки и даже — о ужас! — на бульвар Десалин. Вот на что она меня совратила, эта, казалось, благоразумная швейцарка!

 

Свобода как осознанная необходимость

Теперь я уже не зависела от Розмона, точнее, от его «босса», Андрея.

Каролин за мной заезжала, и мы втроем, с Николо, в детском креслице на заднем сиденье, пускались в странствие куда глаза глядят. Покупали у уличного торговца вяленые бананы, по вкусу напоминающие жареный картофель, на что прежде я не решалась, опасаясь заразу какую-нибудь подцепить. Но Кристин, будто и не родившись в чинном Цюрихе, лопала и подозрительные лепешки, изготовляемые на жаровнях у обочин дорог.

Она нравилась мне все больше, в ее присутствии замечалось смешное, местные, к примеру, модницы, воспринимавшие бигуди как украшение, во всяком случае гордо в них разгуливавшие. Другие использовали как головные уборы полиэтиленовые шапочки для душа, в основном почему-то голубые. Уличный парикмахер орудовал здоровенными, ржавыми ножницами над головой клиента, не смевшего шелохнуться, замершего с выражением безвинной жертвы. И чуть ли не каждая вторая тащила куда-то квохчущих курей, на продажу или для супа, прихватив их за лапы вниз головой, или сунув под- мышку небрежно, как дамскую сумочку: уже и не курица, а деталь туалета, положенная уважаемым членам общества. А одна, находчивая, надела прямо на голову банановую фигу, и казалось, что у нее такая затейливая прическа, как на картинах Джузеппе Арчимбольдо в Лувре — предвестника поп-арта.

На стоянке у супермаркета «Карибьен» нес вахту человек с ружьем. Когда мы подъезжали, вставал у нашей машины на караул. На мой вопрос — а ружье у него настоящее? — Каролин рассмеялась: не важно, зато какой сервис! Она источала то, в чем я больше всего нуждалась — свободу. Пусть мнимую, но даже призрак ее манил, навевая воспоминания о прошлом, о себе прежней.

Мы с ней совпали во влечении — роде недуга, к поделкам, предметам, как это в России называлось, народных промыслов. Обычно бесполезных, потому и чарующих. Помню чудовищные, вместительностью с ведро, чайники, размещаемые на полках ближе к потолку, в коконе пыли, паутины, поскольку их доставали, использовали крайне редко. Но пестрая роспись, варварски- жизнерадостная, задевала некие струны в душах, способных уловить слабый, дребезжащий зов оттуда, из самых недр. Из Тюмени я привезла домотканые, из лоскутков, коврики — зачем, не знаю. В Кении, ну чуть ли не валяясь у Андрея в ногах, заполучила носорога, вырезанного из цельного куска розового дерева, размером с новорожденного теленка, которого, закутав в махровую простыню, чтобы не дай Бог не повредить трогательный, свернутый колечком хвостик, везла из Найроби через Франкфурт в Женеву. Мы назвали его Васей. Микки, Васю увидев, ревниво зарычал. И теперь, уже здесь, в Колорадо, опасливо на него косится.

Притяжение вот к такому, обманчиво безыскусному, на самом же деле питаемому многовековыми традициями, не только определялось вкусом, но и роком. Из Индии, Тривандрума, привезла в подарок отцу настенную резьбу с пляшущим Шивой. Наверно, подделка, хотя и купленная в антикварной лавке. Он, думаю, понял: я вернула, воздала то, что он во мне пробудил. В Китае начала пятидесятых, где они с мамой прожили несколько лет до ссоры Хрущева с Мао Дзэдуном, мама рачительно скупала «на всю оставшуюся жизнь» ватные одеяла, термосы, папа же мне в наследство оставил глиняные, деревянные фигурки, ценности на посторонний взгляд столь пустяшной, что их, пренебрежительно глянув, пропустила таможня в Шереметьеве. Они были обернуты в лоскутья с ободранными краями: танки из тибетских, сожженных китайцами монастырей. Мне досталось три, самая ранняя — тринадцатого века. Но именно она, невзрачная, потертая, с детства заворожила. Лапидарно, в три колера, красный, синий и белый написанный на шелке Будда, раскорячив колени, держит в ладонях сердце и, кажется, вот-вот его уронит.

За обладание «Будды с сердцем», как называлась танка у нас в семье, мы с сестрой жребий тянули. Досталось мне. Сестра сказала: ну значит он так хотел. А я и не сомневалась.

Довольно долго наши с Каролин вылазки ограничивались Петионвилем.

Прихватывали то коробочку из черепахового пятнистого панциря — в странах более цивилизованных охотиться на черепах запрещалось — то подтарельники из орголита, расписанные фантастическими, между тем в здешней природе произрастающими цветами. А еще меня окончательно свели с ума гигантские сундуки: на них стояла подпись тоже здешней знаменитости, Дюбика. Его работы купила мадам Миттеран, после чего он вертикально пошел вверх. Но меня даже не столько смущали цены, сколько размеры. Если бы я с такой добычей явилась, Андрей, пожалуй, со мной бы развелся. Ку-у-да? Мы же не знали в какие края нас после Гаити занесет. Поэтому, собрав остатки благоразумия, я на сундуки эти только облизывалась. Даже Каролин, обычно меня к подвигам такого рода подначивавшая, сказала: ну это уже было бы чересчур.

А однажды предложила посетить бульвар Десалин, в центре Порт-о-Пренса: там-де все куда дешевле чем в петионвильских магазинах. Меня, признаться, нисколь туда не тянуло. Я спросила: а вы там бывали? Она подтвердила, что да, и не раз, покупала тапи-вуду (вудистские знамена), расшитые блестками, бисером, что в галереях стоили в три, в четыре раза дороже.

Я клюнула. Но поняла, что возможности свои переоценила, когда на этом, так называемом, бульваре, наша машина застряла в черной толпе, двигавшейся по проезжей части сплошным потоком. Господи, хватило же у Каролин ума Николо дома оставить! В окно машины с любопытством заглядывали. Вспомнила эпизод с масаи, появившимися вдруг из чащи, где мы застряли, в габардиновых, чуть ниже бедер плащах и при мачете.

Только с намеренным издевательством место, где мы оказались, можно было назвать бульваром. Ни одного деревца, даже кустика, даже травки. И смрадные мусорные завалы.

С трудом припарковались. Мне не хотелось выходить, но ничего не поделать, рухнула за Каролин, как в прорубь, в людскую гущу. На рынке под навесом предстал уже подлинный ад: жара, духота, теснота. Каролин шла впереди, я же, как к магниту, прилипнув к ее затылку, пробиралась следом: потеряю ее из виду — пропаду.

И тут меня паника охватила. Почудилось, что мы отсюда не выберемся, захлебнемся, нас, как трясина поглотит месиво тел. Издав вопль, ринулась к выходу — только где он?

Каролин продиралась за мной, я слышала ее голос: да успокойтесь, чего вы испугались… Но, ополоумев, я уже не соображала ничего. Нас до машины преследовал торговец, судя по закрученным в спирали куделям, из Ямайки, предлагавший тапи-вуду, за которыми мы сюда и приехали. «Отдает за пятьдесят, — Каролин сообщила, — нам повезло».

Повезло?! Еще не отдышавшись, хотя и находясь уже в относительной безопасности, в машине, посмотрела через стекло на его товар — и как прозрела. Барон Суббота в цилиндре на голом черепе взирал на меня пустыми глазницами, и передернуло от отвращения. Зачем мне, белой, христианке, это чужое, зловещее? Нет, не обладаю я, верно, ни широтой Каролин, ни ее бесстрашием. И не надо. Конкурировать в этом с ней не могу и не хочу.

После посещения бульвара Десалин мы с ней месяц не виделись.

 

Зима. Крестьянин торжествует

Ранним утром, только светает, сажусь в машину — и шалею. То ли еще не совсем проснулась, то ли плохо у меня с головой, потому что не может ведь такого быть! Чтобы прийти в себя, взглядываю в окно и снова на него, на Розмона. Нет, не бред, а явь: он сидит за рулем в лыжной шапочке, черных, щегольских, горнолыжных перчатках. Значит, он спятил, не я. Тоже нехорошо, но все же легче.

Молчу. С полоумными нельзя обнаруживать испуг. Розмон, говорю, как дела? Он: замечательно, лучше не бывает! Думаю: может быть надо сказать, что я-де что-то забыла, вернуться в дом и, сославшись на внезапное недомогание, поездку в Порт-о-Пренс на урок французского отменить?

Делаю все же еще попытку: ты чем-то расстроен? Тут уж он на меня с подозрением косится: с чего ты взяла? Я: у тебя голова болит? Он, напрягаясь, и я угадываю в нем свои же опасения: нет, говорит, у меня ничего не болит! Я: а зачем… Розмон, ты… Ослабшей рукой показываю на собственное темя и на кисти рук. Вижу: он вот-вот сбежит, но, совладав с собой, соболезную, спрашивает: ты о чем, Надя?

Тогда решаюсь: с какой стати ты шапку напялил, перчатки? И он начинает заливисто хохотать. Долго, неуемно, во весь оскал зубастой, сверкающей белым на черном, пасти: «Да ты что не заметила?! Холодно ведь. Декабрь уже, зима».

А я действительно не заметила. Так, значит, у них это называется зима…

Приехав в Гаити в мае, в самый пик жары, когда ноздри, легкие обжигало зноем, мозги плавились, потребность в них исчезала, одно лишь желание оставалось — дождаться шквального ливня, духоту не побеждающего, зато уже окончательно парализующего рассудок — и тогда лечь ничком, хоть на пол, в забытьи. Тропики — это не «Четыре сезона» сладкоречивого итальянца Вивальди.

Уж когда там дождь, так заливает до потопа, а если жара, так испепеляет насквозь.

Вначале по наивности, а, точнее, по глупости спрашивала Андрея: «И что, так будет всегда, целый год? И осенью, и весной? А зимой?» Он пробовал втолковать мною упущенное на уроках географии про климатические пояса и, где в какой точке земного шара мы находимся, но я в очередной раз интересовалась когда можно будет все же надеть чулки, и он отвечать перестал, в последний раз высмеяв: «Достань шубу, сапоги, раскрой холодильник и так посиди, отдышись». Про шубу он зря. Я в самом деле привезла ее в багаже из Женевы, как и свитера, и твидовые костюмы — не выбрасывать же. Но не представляла, что и спать придется нагишом, простынь скидывая, мечась по постели, глотая ртом воздух, как рыба, бьющаяся в агонии на отмели.

Не я, конечно, не я когда-то, в далеком, утратившем реальные очертания прошлом каблучками цокала, натягивала перчатки под цвет сумочки, повязывала с форсом шарфики от Диора, не мысля, что судьба мне плавать в поту, босой шлепать, подставляя физиономию под лопасти вентилятора, нисколько не освежающего, вертящегося вхолостую. Не иначе как из мазохизма усаживала себя за компьютер: вентилятор, во всем остальном бесполезный, взвихривал со стола отпечатанные на принтере странички, гонял их по комнате, как прошлогоднюю листву, пока я не сообразила запастись ракушками с побережья, используя их как пресс-папье.

С перспективой когда-либо надеть чулки простилась, но из Женевы явилась не только с шубой, но и с коробкой елочных украшений — и уж тут не намерена была отступать. Прикидывала, какое из местных растений может приблизительно хотя бы сойти за новогоднюю елку. Не важно, пусть кактус, пусть пальму, шарами, гирляндами обряжу. К Рождеству мы ждали из Монреаля Виту. Хоть где, хоть в аду, нарушить традиции нашей совместной встречи Нового года я бы никому не позволила.

Воображалось, правда, с трудом как будут сочетаться апельсиновые, манговые плоды на деревьях, море, все такое же синее, теплое, и свечи, елка, подарки под ней, галстук-бабочка на Андрее, мое вечернее платье с блестками: спекусь от жары, но обязательно надену.

Так, выходит, скоро… Лыжная шапочка на Розмоне теперь умилила: Витин приезд близко уже замаячил, что, видимо, отразилось на моем, поплывшем от счастья лице. Розмон, как обычно, догадливый, предложил: хочешь, я тебе покажу какие у нас к Рождеству изготовляют игрушки? Я: конечно, хочу! Своих, привезенных, мне было мало.

Розмон-искуситель довел меня до того, что я в тот день пропустила занятия во Французском культурном центре. На обочинах дорог выстроились продавцы, держа в руках миниатюрные, картонные домики — точные копии старинных зданий в центре Порт-о-Пренса, внутрь которых вставлялась свечка.

Да что там стеклянные шары! Ничто и нигде с такой точностью не воссоздавало атмосферы «Щелкунчика». Впервые, нарушив Розмонов запрет, я, в машине не усидев, сама выбирала- вырывала добычу у продавцов. Расплачивался, правда, он, весьма недовольный моим ажиотажем. После мне выговорил: цену можно было в два, в три раза сбить, но ты мне мешала.

Но где же елки? Там же, на обочинах дорогах, предлагались деревца, воткнутые для устойчивости в консервные банки, крашеные белой масляной краской: нет, не воодушевляло. Зато уже в магазинах мы нашли горшки с ярко-красными «рождественскими звездами»: в Гаити их называют «Манто Сен-Жозеф». Выяснилось, что они поставляются из Санто-Доминго. Почему, спрашивается, самим-то не выращивать, а ввозить от соседей как импорт?

Позднее, у нас же в саду обнаружила куст, одичавший, выродившийся «Манто Сен-Жозеф». Постсоветской Россией повеяло, хотя я не знала тогда, что к Новому году в столицу лужковскую елки из Норвегии привозят. Россия, твои леса… Одно из главных наслаждений детства — стряхивать снег с разлапистых елок, норовя деда, Михаила Петровича, с головы до ног засыпать. Такая была у нас игра. Он протирал очки, похожие на старомодный велосипед, пряча улыбку в усы: ну что ты озорничаешь, Надя.

Эти самые дедовы очки, с круглыми стеклышками, с пружинкой на переносье, я нашла, завернутые в платок, в тумбочке моего покойного отца.

Вот же ведь, берег, хотя с дедом они, казалось, не ладили — не ссорились, но держались отчужденно. Хотя что мы знаем, что понимаем даже и в самых близких людях, десятую, сотую, верно, долю того, что есть. Очки дедовы здесь со мной, в Колорадо. Одно стеклышко треснуло, Андрей отнес в мастерскую, где вставили новое, целое.

На мое шестнадцатилетие дед мне вручил обтрепанную, без обложки, книгу: приложение к «Ниве», с гравюрами, под заглавием «Девятнадцатый век». Я фыркнула: ну старье! Потом, спустя много лет, понесу дедов подарок в особняк напротив Ленинской библиотеки, на комиссию по экспертизе, заплачу в долларах, чтобы получить разрешение на его вывоз. Дед и представить себе бы не мог. А я по сей день стряхиваю на него снег с разлапистых елок, по сей день он протирает свои велосипедные очки, по сей день слышу: Надя, озорничаешь…

И сказка Гофмана «Щелкунчик» осталась от деда на слуху, когда я, еще грамоте необученная, готовила для кукол суп из заячьей капусты с белыми нежными соцветиями, а он мне читал Андерсена, братьев Гримм и прочее, иной раз моему пониманию малодоступное, Шекспира, стихи Верлена на французском, периодически впадая в дрему, и тогда я сердилась, будила его, и он с виноватой улыбкой продолжал. А когда уже я читала те же сказки дочке, подражала невольно дедовым интонациям, и он стоял за моей спиной.

А, кстати, елки, натуральные, в Гаити тоже нашлись, по сто американских долларов за штуку. Для богатых здесь имелось все. Когда слышу от соотечественников, что-де московские магазины, бутики, рестораны ничем не уступают западным, вспоминаю Гаити: да, есть все, только в расчете на кого?

С Витой, прилетевшей из заснеженного Монреаля, мы справили в Гаити Рождество, а встречать Новый год отправились в Санто-Доминго. Пересекли границу, паспортный контроль и попали на другую планету. Похожее чувство возникало при въезде из Псковской области в Прибалтику. Но Прибалтика и Россия все же разнятся в своей основе, национальной, культурной, исторической, а тут один остров, и туда и сюда одновременно свозили из Африки черных рабов, ну разве что Гаити французы владели, а Санто-Доминго испанцы.

Рабовладельческий строй — темное пятно на совести человечества, но потому как отличаются бывшие английские колонии от бельгийских, португальских, французских, испанских, уровень цивилизованности, менталитет белых хозяев сказались на развитии подвластных им стран.

Британская империя из своих колоний не только отсасывала, но и давала.

Уйдя, англичане оставили много полезного: правовую, образовательную системы, демократические институты, свободный рынок. В Кении, например, англичан и теперь уважают. А Советский Союз развалился как карточный домик, в его бывших республиках искореняется даже русский язык — основная связующая нить еще недавно общего культурного пространства. Нигде в мире ненависть к проклятому прошлому не достигла, выходит, такого накала. В Африке, в Латинской Америке на язык, привнесенный колонизаторами, никто не посягнул, не вернулся к разноплеменной тарабарщине в подтверждение своей самостоятельности, независимости. И в Гаити, где восставшие рабы перерезали хозяев-французов, говорят на французском, в Санто-Доминго на испанском, хотя по жестокости испанские колонизаторы превзошли всех. Но остается загадкой как, почему расположенные на одном острове страны разошлись настолько, так резко друг с другом контрастируют, что сразу, при пересечении границы, бьет в глаза.

Поразили не столько пятизвездочные отели, выстроившиеся вдоль променада у берега моря, как в Ницце, не толпы туристов, не торговые плазы, а высаженные повсюду на нашем пути саженцы деревьев, заботливо огороженные, с подпорками на период пока они приживутся, окрепнут. В то время как на Гаити зеленые насаждения, леса практически уже извели и остатки вырубать продолжают. Порт-о-Пренс маревом окутан, разъедающим ноздри, отравляющим легкие. В доме, сколько не убирайся, на всех поверхностях серый налет. К нам каждые две недели приезжала команда для дезинфекции помещений. Сад тоже опрыскивали. На Гаити свирепствовала и малярия, и лихорадка Денге, свалившая одного из делегатов Красного Креста, и когда спустя месяц он наконец оклемался, его трудно было узнать — тень прежнего себя.

А в Санто-Доминго с эпидемиями малярии, Денге, покончили. Дороги в порядке, полиция при деле. Андрей, отвыкнув в Гаити от светофоров, проскочил на красный, так сразу свист, штраф. Полицейский удивился с чего это мы, нарушители, радуемся, сияем: так ведь порядок! Оставив в отеле багаж, впервые за много месяцев, пешком отправились по улицам бродить, среди людей, местных, приезжих, не озираясь, ступая уверенно по тротуарам и ликуя как дикари.

В Новогоднюю ночь плясали в ресторане, потом до рассвета под оркестр на открытой площадке отеля «Шератон», где сняли номер. И звездное небо, и море, и климат были тут те же, что и в Гаити. При возвращении туда, ожидая очереди на контрольно-пропускном посту, сердце заныло: что ли Бог проклял эту несчастную, застрявшую, как в зыбучем песке, в нищете, невежестве страну?

 

Пианино

Практически в каждом сдаваемом в аренду доме среди описи имущества присутствовало: музыкальный инструмент, пианино. Впрочем, использовались инструменты в качестве мебели: брякнешь по клавиатуре, как о гроб, где кости давно истлели, и такое услышишь! После я уже к этим предметам «обихода» перестала подходить. В прошлом остался концертный «Стейнвей», унаследованный, когда моя музыкальная карьера закончилась, сестрой Катей.

Пианино гаитянами, верно, приобретались в том же оптимистическом порыве, что и моими согражданами в середине пятидесятых. Тогда, при Хрущеве, началось расселение обитателей коммуналок, подвалов, в новостройки-пятиэтажки, без лифтов, зато с собственной, малогабаритной кухней, ванной, и не важно, что повернуться там было негде — в сравнении с прежним, шипением соседских примусов, очередями в туалет, предел мечты. В грузовиках, перевозящих скарб новоселов, как олицетворение надежд, празднично сияло, искрилось лаком, пианино, изготовленное фабрикой «Красный Октябрь», с табуреточным звуком, но, опять же, не важно: может быть и собирались, но, как правило, на нем никто никогда не играл. Оно, пианино, служило символом, и грузчики с матюгами волокли его в светлое будущее — эхма, еще один лестничный пролет.

Пианино оказалась и там, куда мы вселились. Поначалу я его игнорировала, никакого, исходящего от него соблазна не ощущала. Да и неужто спустя почти тридцать лет с нуля начинать, убедившись, что все забыто, пальцы одеревенели, растяжка ссохлась, кисть не проворачивается, как старый проржавелый кран?

Правда, все эти годы во сне я играла, запинаясь в тех же местах концерта Шопена, си минорной фуги Баха, входящих в мою дипломную программу при завершении учебы в Центральной музыкальной школе при консерватории. На экзаменах в консерваторию провалилась, и больше клавиш не касалась.

И надо же, чтобы в Гаити снова попасться в сети, где пробарахталась с шести лет до восемнадцати! То, что сумела извлечь из этого, прости, Господи, инструмента, должно было меня повергнуть в шок. И умерла бы со стыда, если бы кто-либо мог меня услышать. Но вероятность такая исключалась: дом стоял на отшибе, при гудении генератора, рыке кондиционера наружу не просачивалось ничего.

Поэтому я осмелела. Откуда-то из закоулков памяти выскребалось, казалось, забытое намертво, фразы, пассажи. Сама удивлялась, недоумевала, обнаружив, что оно возвращается. Не профессиональные навыки, на обретение которых угробились детство, юность, а им предшествующее: музыкальная, в зачаточной форме, одаренность — черта, где и следовало бы остановиться.

Бог дал, но не расщедрился. Для конкуренции с вундеркиндами — а наша знаменитая школа на них именно и рассчитывалась — я не годилась. Профессия, где девяносто процентов успеха зависело от технической свободы, без чего, будь ты хоти семи пядей, хоть лопни от «музыкальности», пробиться шансов не оставалось, в основе своей была не для таких, как я. Не для тех, кто на эстраду выходил как на плаху, лобное место, публичное поругание. В Малом зале консерватории в проходе между кулисами и сценой торчал пожарный кран, и всегда, только объявляли мою фамилию, я, дернувшись, об него ударялась.

Больно, с размаху.

Потом были годы блаженств, наслаждений тем, что умели другие.

Освободившись от зависти, ревности сравнений отнюдь не в свою пользу, я обжила и Малый, и Большой зал как дом родной, но уже в качестве благодарного слушателя. Собирала диски великих исполнителей, а моя нотная библиотека тоже была оставлена сестре.

И вот, столько лет спустя, в Гаити из Монреаля пришла посылка от Виты: простенькие пьески Скарлатти, сонатины Клементи, «Юношеский альбом» Шумана — азы, которые, при столь длительном перерыве, пришлось постигать заново, с трудом.

Но я увлеклась. Подпевала, глуша фальшь вдрызг расстроенного пианино, не заметив как дверь в комнату приоткрылась, на пороге возник Андрей.

Вернулся с работы раньше обычного, застав меня врасплох. Я вскочила, хлопнула крышкой: демонстрировать кому либо свои «успехи» вовсе не входило в мои планы. Но он сказал: надо позвать настройщика. Так у нас в доме появился месье Дорэ.

Пожилой, темнокожий, обидчиво-горделивый, скорбно-насмешливый, ну очень типичный для своего ремесла, а уж скольких настройщиков я повидала. Даже великий Богино мой «Стейнвей» навещал, он, в чьем ведении находились рояли Рихтера, Гилельса, Большого, Малого залов. Мною он, Богино, бывал не доволен, я струны зверски рвала, и, верно, думал: достался же недотепе такой благородный инструмент.

Месье Дорэ мои исполнительские способности абсолютно не занимали.

Сообщил, что придется фетр у молоточков менять, то ли от времени изъеденного, то ли поработали мыши. Интересно, как же они туда пролезли?

Месье Дорэ оживился: да запросто, и это-де довольно частый случай… В его французский вдруг прорезался одесский говорок. Сомкнулось: мое детство, Москва, зима, круглый стул на винте, скамейка у педалей, до которых не доставали мои ноги, том иллюстрированных сказок Пушкина, на котором я восседала, первая учительница Раиса Михайловна, повторяющая: круглее мизинчик, Надя.

Пока мы подвозили месье Дорэ обратно в центр Порт-о-Пренса, Андрей рассказал, что я 29 лет не играла, а вот здесь, в Гаити, снова села за инструмент, на что тот произнес с характерным гаитянским достоинством: «И вовсе не удивительно. Гаити — страна артистов, тут сама атмосфера к занятиями искусством располагает». В тот момент как раз объезжали очередной мусорный завал, машина ухнула в яму, но мы дружно закивали: конечно же, атмосфера, конечно же располагающая…

Когда месье Дорэ высаживали, к «Тойоте» со всех сторон устремились попрошайки, продавцы какой-то отравы, один чуть под колеса не угодил, Андрей хмыкнул: вот их сколько, артистов! Добавил: сплошные, ну сплошные артисты…

И я обиделась. Увидела себя частью этих потерянных, очумелых бедолаг, «артистов» — собратьев, ведь и меня тоже больше не кормит литературное ремесло, на гонорары теперь не прожить, из добытчицы превратилась в приживалку. Андрей рассмеялся: ну вот и ты действительно артистка, обязательно болячку найдешь и начнешь ковырять. Пропел: «Все они красавцы, все они поэты». Тут нас на ухабе так тряхануло, аж зубы кляцнули, и беседа на столь занимательную тему оборвалась сама собой.

 

Соотечественница: дом на холме

Дом казался необитаем. Стоял на холме, откуда открывался широкий обзор, и город внизу виделся настоящим, как в нормальны странах — совсем не тем, чем являлся на самом деле.

К узорчатой кованой решетке изнутри приникали тропические растения: только они вроде бы и любопытствовали, кто это пришел? Но вот одновременно явилась свора комнатных собачек, поднявших оглушительный гвалт. И только потом, спустя время, откуда-то из недр выплыла женщина с высоко уложенными седыми волосами, в ярко-красной блузке. Это была она, Тамара.

«Вы говорите по-русски?»- первое, что произнесла. Я хмыкнула. За восемь месяцев, проведенных на Гаити, по-русски я говорила только с мужем да по телефону с дочерью.

Но для нее именно это было самым главным. Хотя мы с Каролин приехали по рекомендации хозяйки одной из картинных галерей, чтобы посмотреть ее, Тамары Буссон, работы. Она здесь считалась известной художницей. В Порт-о-Пренсе жила с 1931 года. Галерейщица сказала, что просит Тамара за свои картины не дорого, но вещи качественные. Каролин они приглянулись, мне показались чересчур традиционными, сугубо реалистическими, хотя по содержанию, сюжету сплошное Гаити. В основном портреты, женские. И ни одного белого лица.

Узнав, что Тамара по происхождению русская, я удивилась, и решила с ней познакомиться.

Кто я — для нее было абсолютно неважно: она по-русски торопилась поговорить. Чуть суетилась: вот чай, обязательно чай, вы чай любите?

Несмотря на годы, статная, красивая и, чувствовалось, сильная женщина. Но не домашний деспот. Под ногами вертелись собачки ни к каким командам не приученные, а еще более вольготно чувствовали себя многочисленные детишки, Тамарины правнуки, один из которых оказался сероглазым при темной африканской рожице — вот что природа вытворяет!

Это был бестолковый, шумный, безалаберный дом. Но просторный, удобный, умно, толково спланированный. В комнате у рояля стояла наряженная елка и обеденный стол человек на двадцать. Здесь в свое время явно любили и умели принимать. Теперь же прислуга, так как хозяйка была глуховата, на нее покрикивала, и создавалось ощущение, что Тамарой помыкают.

Но нет, она себя чувствовала в своем доме полновластной хозяйкой. Она его создала, хотя строил муж, архитектор по профессии. Но что-то в ней сквозило надбытное, не в ее живописи, а в ней самой. Небрежность и, вместе с тем, холеность, руки с длинными яркими ногтями, одета тщательно, а что у чашек блюдца разнятся, что в гостиной не зажигается верхний свет — да пустяки! Такое я замечала в людях, переживших крушение стен, казавшихся им незыблемыми.

Тамара уехала из России в тринадцать лет, с матерью и отчимом из богатого купеческого рода Шамшиных. Мать звали Настасья Ивановна. Когда я спросила ее девичью фамилию, Тамара замешкалась, выражение лица сделалось испуганным: неужели забыла?! И, радостно, торжествую: вспомнила, Бараковская!

До того они жили в Батуми. Отец, инженер на нефтяных промыслах, рано умер. Тамара, урожденная Заком, наполовину еврейка, показывая фотографии своих детей, сказала: вот интересно, дочь ощущает себя стопроцентной гаитянкой, а сын говорит, что он еврей, и действительно похож, правда?

Бег из России был классический: Константинополь, Париж. В Париже Тамара встретила своего будущего мужа, гаитянина. В 1931 году он ее к себе на родину увез.

В ее спальне, где на широченной кровати она спит со всеми своими собаками, иконостас из фотографий. Покойный муж, дети, внуки, правнуки.

Всматриваюсь, признаться, с большим интересом, чем в ее работы. Эпоха, жизнь, любовь. В Гаити, где прежде всего в глаза бросается грязь, нищета, существовало и существует то, что называется интеллектуальной элитой нации, при чем самого тонкого разбора. Соотношение, правда, даже не выговариваемое, на сотни безграмотных один изысканный интеллектуал. Муж Тамары, к таким, видимо, принадлежал. Вот они вместе в типичном парижском кафе с выносом столиков на улицу, великолепная пара. А вот он, высокий, стройный, с теннисной ракеткой в руках, а вот уже пожилой с бокалом шампанского. Он сконструировал этот дом по европейски, но с учетом здешних климатических условий, и социальных тоже: через высокую кованую решетку в дом не проникнуть, как в крепость. Жену привез красавицу. Но после Франции — Гаити?

Когда у меня проскользнула фраза, что не будучи гаитянского происхождения здесь трудно прижиться, Тамара встрепенулась: «А я гаитянка и есть! Это все мое, родное, я это все люблю».

Ну, допустим, за столько-то лет, хотя определяющим, думаю, было то, что она мужа любила. А он ее. Тех кого сильно любили, и в старости можно отличить, ну по стати что ли. Тамара любит и детей, и внуков, теперь вот правнуков, которых кажется вдвое больше из-за их чертенятской подвижности.

Одну из правнучек Настасьей нарекли, в честь Тамариной матери. Вот она, на портрете в овальной раме, и ее кружевной веер в витрине под стеклом. Но когда черно-пречерная пятилетняя бестия откликается на имя Настасья, в голове слегка начинает плыть.

Да, ну и судьбы. Уж в чем я была твердо уверена, что соотечественников в Гаити не встречу. А, выходит, соврала, что из наших тут никто никогда не бывал.

 

Месье Изя

Изю Конеца, с польско-еврейскими корнями, не издающего на русском ни звука, соотечественником не назовешь, зато, как он нам сообщил, его тетя жила в Красноярске, вышла там замуж и уехала в Израиль.

Изя был менеджером «Ваху Бэй бич» — хозяйства, включающего гостиницу, ресторан, пляж, парк, которое он без устали совершенствовал. Постоянно кипела работа, сновали рабочие с тачками, лопатами, граблями — Изя придумал использовать автомобильные покрышки, в их внутреннюю окружность засаживая растения, для укрепления склона, при штормах подмываемого.

Еще только светало, а он уже, в голубой, в белую клетку рубашке, (той же самой или у него, одинаковых, имелось несколько), мелькал в парке, на пирсе, что мы наблюдали с балкона гостиничного номера. Владельцы «Ваху Бэй» жили в Майами, но могли спать спокойно, вверив свою собственность в Изины руки. Он бурлил планами с наполеоновским размахом: собирался в ближайшее время вступить в конкуренцию с соседствующим «Клуб Медом», и по территории, и по возможностям превышающего «Ваху Бэй» в десятки раз, что Изю нисколько не смущало.

«Клуб Мед» суетностью, шумностью, неумолчным гвалтом напоминал сочинскую «Жемчужину», а «Ваху Бэй» — Коктебель начала пятидесятых. Меня туда привезли впервые в четыре года. В те годы существовал только Волошинский дом и дача Вересаева, да еще развалины поместья Юнге, где после вырос пансионат «Голубой залив». И туда охотно устремлялась тогдашняя культурная элита, хотя из «удобств» имелся единственный на территории дома творчества деревянный, двухдверный сортир, с буквами «М» и «Ж», да деревенская банька.

Вечерами я ловила бабочек, «мертвая голова», коричневых, мохнатых. То ли у меня не было детского окружения, то ли я его не запомнила, а вот только взрослых. Веру Инбер, профессора Десницкого, Мариэтту Шагинян, не полностью оглохшую, Ольгу Бергольц с челкой наискось лба еще не седых, блондинистых волос. С Тамарой Макаровой и Сергеем Герасимовым «дружила»: у них не было собственных детей, только племянник Артур, чьи рассказы, и неплохие, появились в «Новом мире», но после он куда- то пропал. Коллектив взрослых сообща меня баловал, а я важничала, никакой между ними и собой дистанции не ощущая.

К трапезам отдыхающих призывал гонг из крошечной, вместимостью человек на двадцать, выбеленной, как хатка, столовой. Пляж, разделенный низкой изгородью, чисто условно размежевывал женские и мужские голые тела. Лучший наряд — махровая простыня. Сохранилась фотография: Сергей Герасимов в полосатой пижаме и мягких татарских сапожках держит меня за руку — уж явно принарядился. После я в Коктебеле бывала десятки раз, все более разочарованная: счастье, там в раннем детстве испытанное, жухло, тускло, пока не превратилось в еле тлеющие, как оставленные после шашлычных празднеств, угольки.

А в «Ваху Бэй» тем, прежним Коктебелем повеяло: смотри, сказала Андрея, показав на горную, спускающуюся к морю, гряду, вот Карадаг, а это Святая, слева пологий Хамелеон…. Он мне не стал возражать. И баллюстрада с балясинами бело-гипсовыми, выпуклыми, как кегли, разве не та же, не коктебельская? Вот этот мираж прошлого решил наш выбор, и мы стали завсегдатаями у Изи.

Брали номер, один и тот же, что грело мою, склонную к консерватизму натуру, ту же еду в ресторане заказывали: нас уже и не спрашивали, все знали наперед. Расположение Изи и в том сказывалось, что нам приносили по полтора лангуста и дармовой, за счет заведения пунш. Изя женат был на местной, гаитянке, взял ее с черной детворой, но его собственные с ней отпрыски ничем не отличались. Изина рыжесть, крючковатый нос растворились полностью в африканском бездонном котле. Думаю, он сам их, родных и пасынков, отличить бы не мог, даже если бы и хотел. Когда они на нем висли, обвивали за шею, улыбался растерянно. А с женой так и не познакомил.

В беседах его с Андреем присутствовали в основном две темы: прогнозы на ближайший в Гаити переворот и российская мафия. Я их интересы не разделяла, и либо плавала, либо собирала, как грибы в Подмосковье, ракушки. Утром, после отлива, они торчали из песка, но их следовало ухватить, пока не смыло волной. Азарт мой разгоралась все больше. Хотя эта, розовенькая, уже присутствовала в коллекции, и серенькая, с загнутыми ушками, тоже, но лиловая зато уникальна. Оставь, такой у меня еще не было! — убеждала Андрея, когда он безжалостно выбраковывал собранный мной в очередной раз урожай.

Наша перепалка — он отказывался грузить в багажник машины этот, по его определению, мусор, а я настаивала — входила в ритуал посещений «Ваху Бэй».

Однажды Изя за меня вступился: да ладно, Андрей, оставьте, если ей нравится.

И посмотрел куда-то, мимо меня.

И внезапно меня осенило, я осознала — все, конец. Гаити исчерпано. Все сорта ракушек собраны, картины, те, что пленили, куплены, море, синие-сапфировое, выпито, съедены тонны песка; колибри, увиденные в саду, точно в мареве радужном от мельтешения крохотных крылышек, как Жан объяснил, в неволе погибают, в клетку их не запрячешь, никуда с собой не увезешь, как и запах цветущих апельсиновых деревьев, флер д'оранж, невестин символ, не запрячешь в багаж, который пора собирать.

Изя с обычной любезностью вышел нас провожать. Мы, как обычно, из машины ему помахали: до следующего, мол, уик-энда. Но я уже знала: все, черта подведена. И не обмануло чутье: спустя месяц мы отправились в аэропорт. Жан у ворот дома остался, покидаемого нами навсегда. Не картины, а он, большеглазый, похожий на подростка, был и остался моим главным там, в Гаити, обретением. Жан, прощай.