Упоминание про то, что он князь, ему не нравилось. Терпеливо объяснил, что принимая гражданство США, отказываешься от всех титулов. Таков закон. Да и мало кого это в Америке волнует. К тому же, добавлял он, что хотя они, Шаховские, и древнейший род, Рюриковичи, ветвь их семьи в материальном отношении отнюдь не процветала. Его, Сережин, отец, в белую армию пошел шестнадцатилетним, добровольцем, рядовым, сражаться не за богатство, не за поместья — их не 6ыло.
А как-то рассказал, что в детстве, прошедшем в послевоенной Германии, в разрушенном Мюнхене, случился эпизод, навсегда излечивший его от того, чтоб кичиться знатностью. Он жил там с родителями, как он выразился, в щели, где, когда постели на ночь раскладывали, пройти уже было нельзя. Игрушек — никаких. Разве что заяц с оборванными ушами, что мать его вывезла из Чехословакии. Игрушками у них, детей войны, были патроны, гильзы. Один Сережин приятель так и погиб: на его месте он сам мог оказаться, будучи очень заводным, любящим лидерствовать. Тем более, когда однажды узнал, что он — князь. Это показалось очень значительным — и, преисполнившись особенного самоуважения, начал сверстниками повелевать. Не всегда с охотой, но подчинялись. Пока одна девочка не произнесла раздельно: «Князь! А пузо голое…» И вот с той поры у — Сережа, говоря, улыбнулся, — когда упоминают про князя, мысленно добавляю: а пузо голое.
Действительно, чего уж в нем и в помине не было, так это надменности. Ни тени. И ни капли показушничества. Сколько раз мы ни виделись, всегда был в джинсах, ковбойке. Ладный, подтянутый. Очень коротко стригся, крупную голову облекал седой плотный ежик. Подбородок, лоб, надбровья — все было крепкой, уверенной лепки. Пусть он от знатности уклонялся, но порода в нем явно чувствовалась.
Помню, в первый свой к нам приезд он на удивление быстро, ловко обустроил у нас на участке грядку, которую мы так и прозвали Сережиной, и она, единственная, давала урожай. Потом уже мы узнали, что может, умеет он все, на все руки мастер: и строгать, и пилить, и дома проектировать, и доводить их опять же собственноручно до блеска.
Чего он только не перепробовал: по образованию историк, и бизнесом занимался, и садоводчеством, и дороги строил как чернорабочий, работал на «Голосе Америки», в скаутских лагерях бывал, служил в морской пехоте. Когда же мы с ним познакомились, он приехал из Женевы после участия в переговорах по разоружению, и сразу из Шереметьева — в Капустин Яр, где в качестве переводчика должен был присутствовать при уничтожении последней советской ракеты средней дальности СС-20. Событие это состоялось в 1991 году.
Тогда же произошло и наше с ним знакомство. В самолете: сосед, как показалось, типичный англосакс, что-то в блокноте строчил: по-русски?! Это и был Сережа. Он вел дневник.
До того, как выяснилось, побывал у нас в стране 59 раз. Впервые — в 1969 году, в качестве гида-переводчика на проводимой в СССР выставке «Образование США». Его тогдашние впечатления? Он ими с нами потом делился вполне откровенно: гастрит, развившийся на нервной почве — вот что оказалось результатом этого первого посещения родины предков.
Хотя, казалось бы, ему ли не быть подготовленным. Отец с белой армией отступал, повидал, надо думать, немало. Мать, уехав с родителями из Новочеркасска, страшный голод пережила, вплоть до людоедства, жертвой которого едва не стал ее младший брат. А уж отчим, который Сережу и воспитал, сведения имел еще более свежие: он уже ко второй волне эмиграции принадлежал, на Западе оказался как военнопленный, а до войны успел в лагере побывать, отсидеть пять лет, куда за свои убеждения попал, будучи очень религиозным человеком.
Но, как Сережа говорил, то, о чем ему отчим рассказывал, можно просто-таки было счесть коммунистической пропагандой, в сравнении с тем, что он увидел своими глазами.
Потрясли его не условия, а восприятие собственной жизни советскими людьми. До того он не представлял себе масштабов той замороченности, той глубины обработки человеческого материала, совершенно по-оруэллски, когда черное видится белым, белое — черным. И когда где-нибудь в Баку приходил на выставку гражданин, живущий, Сережа уже знал как, и начинал агрессивно, запальчиво кричать о правах безработного американца, реальность полностью уплывала. Хотя, Сережа считал, что в ту поездку он повидал, понял больше, чем если бы жил в стране постоянно. Потом, правда, заболел, началась депрессия.
Это было ему свойственно: сила, мужественность и вместе с тем уязвимое, хрупкое что-то. Он сам знал, чувствовал и то, и другое в себе. Мы встретились, когда он уже был человеком зрелым, умеющим с собою совладать, нашедшим внутреннее равновесие, но, как бывает с личностями яркими, уже и на наших глазах продолжал меняться, новое наращивать.
Мы знали, что с помощью Русского клуба в Женеве и американских благотворительных организаций Сережа в свои приезды в Москву старается что-то сделать для детей-сирот, посещает интернаты, дома ребенка. И все-таки это было неожиданно, когда он сказал, что решил усыновить близнецов, мальчика и девочку, и что ради этого из Миннесоты прилетает его жена Нелли.
Тут началась эпопея, в которой мы принимали участие, хотя бы в той мере, что были в курсе всего происходящего: как готовились документы по усыновлению, какие справки требовалось достать, какие собрать подписи, чьи пороги обивались, какие возникали новые препоны и с какими усилиями были преодолены. Длилось это, кажется, месяцев пять, и, как сведущие люди говорили, Сережа уложился в рекордные сроки. Повезло! Правда, кое за какими справочками приходилось снова слетать за океан. Правда, за гостиницу все это время платить становилось уже неподъемно. Правда, отпуск Сережин, взятый за собственный счет, рискованно уже затягивался. Правда, несмотря на все потраченные усилия, время, деньги, до последнего момента оставалось неясным, действительно ли детей отдадут. Разрешат ли сиротам обрести родителей, перейти с казенного кошта в семейный дом. Хотя годы уже были девяностые, жизнь по Оруэллу продолжалась.
Наконец, наступил день, когда Сережа и Нелли торжественно пригласили нас к себе, то бишь в гостиничный номер, где на журнальном столике на картонных тарелках были разложены яства домашнего — уж не знаю как они в отсутствие кухни исхитрились — приготовления, а в горшках цвели азалии, горели свечи, и когда бокалы были наполнены, Сережа показал паспорта, выданные Марине и Александру Шаховским. Как же он был горд! А с черно-белых фотокарточек глядели детские испуганные физиономии новоявленных представителей древнего рода, которые в свои три года, конечно, абсолютно не ведали, что им предстоит.
Потом мы встречались опять в Швейцарии, куда снова вернулись (но это уже другой сюжет), и где продолжались переговоры по разоружению при участии с американской стороны переводчика высшего класса Сергея Шаховского.
Забирали мы его из гостиницы совершенно измочаленного. Хотя не все, отнюдь не все в делегациях работали, как он. Но Сережа не только был двуязычным, а еще и, если так можно выразиться, двусердечным. Россия, которую он нисколько не идеализировал, все-таки оставалась для него РОССИЕЙ.
Поэтому он без лишних слов, когда переводчики с российской стороны что-то не успевали — или ленились, или халтурили — шел им на выручку, брал часть их работы на себя. Да и дело стоило того, чтобы не рядиться: что такое атомная угроза — уже всем было понятно, чего стоили последствия длительной тут конкуренции, гонки — тут Сережа и свою личную ответственность сознавал.
Особые пункты его притяжения: Лос-Аламос — Арзамас. Лос-Аламос оказался последней остановкой.
На переговорах по разоружению он двойной воз тянул, не обижаясь, что благодарности никто не выказывает. То, что он делал, было важно, нужно ему самому.
И вот тогда, может быть, и не впервые, зародилась мысль: как хорошо, что он Сережа, — что они, такие, как он, — в свое время уехали. Потому он и русский, что вырос в Америке. Мог бы, наверно, и в другой стране, но не в СССР. Либо бы его убили, либо душевно искалечили. И патриотизм в нем сохранился, потому что его в него не насаждали, не вливали насильно, как рыбий жир, не внушили, что либо, мол, патриотствуй, либо высечем. А что еще хуже, это чувство, такое нормальное, здоровое, стало олицетворяться с подлым угодничеством, и люди приличные стали стесняться его в себе.
Слава Богу, это Сереже не выпало. Он много пережил, но не такое.
Поэтому хочу и могу назвать его счастливым. Несмотря ни на что.
В наши же встречи в Женеве он каждый раз показывал фотоальбомы, где, как при умелом повествовании, представало постепенное развитие сюжета: две испуганные физиономии обретали лица, человеческие зародыши становились людьми.
И уж Сережа тут постарался. Мы и с этим ознакомились — с книжечками, на персональном компьютере смонтированными, в одном экземпляре: для Марины и Саши. Труд, в сущности, как у первопечатника Федорова. На русском языке.
Если надо, то в переводе. Сделанном тоже лично. Тоже для двух конкретных людей. Сына и дочери. Слава тебе, твоему отцовству, Сережа!
Единственное, на что он сетовал — мало видится с детьми. Ну вот еще раз одна выжималовка на переговорах — и баста. Ведь нет ничего дороже семьи, детей. Он знает. Он это так хорошо знает…
И еще нам с ним совместное выдалось: наша дочка поехала к Шаховским в Миннесоту из Нью-Йорка, где училась, на каникулы, ко Дню Благодарения.
Остались снимки, и ее, Виты, впечатления. Там, далеко-далеко, она оказалась в русском доме, с русским радушием, русской теплотой. Но потому, повторяю, может быть и уцелевшим таким, с такой атмосферой, что его обустроили на другой территории, не той что официально теперь зовется Россией.
И все бы, все бы могло быть, должно было быть хорошо, но прошлым летом, позвонив мы узнали, что Сережу прооперировали. Диагноз определен, и все же не поверилось, как не верится в такое никогда. А вот уже перед Новым годом узнали: Сережа умер. «И хорошо, — Нелли сказала, — что дети еще не настолько взрослые, чтобы очень сильно страдать». Ее голос был ясным, ровным, ну будто Сережиным. И фразу начала с «хорошо». Так и я должна, верно, закончить: хорошо, Сережа, то, что ты успел сделать, и хорошо, что ты был. Спасибо.
1997 г.