Большой зал консерватории всегда отличался особой атмосферой, которую создавали не только выступающие в нем артисты, но и посетители. Когда сейчас вспоминаешь лица, возникает блистательный ряд — честь и слава нашего отечества, самый драгоценный культурный его слой. Наверно, они посещали и театральные премьеры, но в Большом зале держались иначе: свободней и вместе с тем строже, и праздничнее и скромней. Там не было принято наряжаться, поддаваться дешевой экзальтации. Там на равных чувствовали себя и знаменитости, и студенчество, и старички-пенсионеры, выкрикивающие «браво», «бис», не жалевшие для аплодисментов ладони. Безбилетное же студенчество сносило хлипкий милицейский кордон, а, бывало, нешуточно рискуя, пробиралось в Большой зал по крыше. Удивительно, как еще выдерживал амфитеатр такой, не учтенный в проекте, дополнительный груз. Но это тоже была традиция Большого зала — безбилетных не преследовать. Коли пробрались, пусть слушают. И они слушали, не дыша, замерев.
Ходили не только на гастролеров, иностранных звезд — огромным спросом пользовались абонементные концерты, с выдержанными программами: скажем, фортепьянные концерты Бетховена в исполнении Гилельса, или симфонии Брамса под управлением Зандерлинга, или оратории Гайдна, Генделя… Они были рассчитаны на тех, для кого потребность в музыке была постоянной. Вообще считалось, что человек интеллигентный, за редким исключением, не может обходится без нее.
Люди были разные, с разными взглядами, но, встречаясь в Большом зале, поднимаясь по его широким парадным лестницам, прохаживаясь в антракте в верхнем фойе, напоминающем по форме подкову, даже самые непримиримые кивали друг другу вполне дружелюбно. Приобщенность к общей очищающей радости, общему высокому наслаждению как-то незаметно и даже возможно неосознанно, смягчала вражду, сближала крайности. И люди, пусть только на время, чувствовали облегчение. От суетности, сиюминутного, от себя самих.
Андроников с семейством, Пастернак, Мариэтта Шагинян до последнего дня, Козловский, как всегда, в бабочке, Нейгауз, Рихтер с Дорлиак, Шостакович, академики Курчатов, Алиханов, Гольданский, дипломатическая пара Суходревов — ряд этот можно продолжать и продолжать. Их всех объединяла любовь к музыке.
А кроме того, сама форма фойе Большого зала, где они в перерывах прогуливались, не давала им разойтись, так или иначе сводила лицом к лицу, не выпускала, сближала. Чтобы столкновения избежать, требовались особые уловки: прибегать к ним было бы не достойно музыки. Не достойно их круга — интеллигентных людей.
А какие были билетерши! Седенькие, круто завитые, в туфлях на пуговке и на высоких каблуках, неприступные, коли опоздал, готовые костьми лечь у высокой белой двери в зал, но не пустить осквернителя после третьего звонка.
А гардеробщицы! Недавно одна из той старой гвардии, сетуя на нынешние нравы, произнесла целую здравицу во славу калош. Как это было удобно, опрятно, как хорошо для Большого зала! «И дамы — в ботиках, дамы — в ботиках», — повторяла грустно, глядя на заслеженный вестибюль.
А белые кресла с лирами на спинках! На таких небрежно не развалишься.
Зал строился, мыслился как храм искусства, и те, кто туда приходили, кто там работал, соответственно держали себя.
К 60-летию Большого зала Мариэтта Шагинян писала: «Нельзя отделить от Большого зала людей, которые так много лет заняты незаметной, но важнейшей культурной работой, создавая добрую славу ему и его концертам: это в первую очередь директор Большого зала, хорошо известный москвичам и любителям музыки Е.Галантер, всегда находящий слово внимания и помощи для посетителей концерта, его заместитель М.Векслер, кассир М.Глаголева и старший контролер А.Морякова и многие, многие другие. Для меня все обслуживающие Большой зал от гардероба до дежурных возле зала — знакомы, как добрые друзья, да, думаю, не только для меня. Величавая стихия музыки сроднила нас с ними, и в памяти нашей Большой зал неразрывно слился с их лицами, ставшими для москвичей так хорошо знакомыми».
А что теперь? Просто даже подойти к храму трудно. Улица Герцена сплошь перекопана, канавы, непролазная грязь, в мороз превращающаяся в наледь, и длится это уже не один сезон, — развал, разор в самом центре столицы, к которому уже почти привыкли, забывая, что было иначе; да было ли?
Честно говоря, даже при самом высоком настрое, попав пару раз в лужи, заляпав грязью брюки, чулки, несколько заземляешься. Досада требует выхода, и нечто такое произносится вслух, что, казалось 6ы, не характерно для посетителей Большого зала. Правда, и зал уж не тот: в нижний буфет завезли дефицитное пиво, и публика ринулась туда. И у 6елых высоких дверей не дежурит, как прежде, бдительная стража. В зале полно пустых мест. Лиц знакомых почти не встречаешь, и редко кто друг другу кивает, улыбается…
Конечно, на заезжих звезд, гастролеров рвутся, и билет трудно достать, но атмосфера совсем другая, ажиотажная, показушная. Это не завсегдатаи Большого зала, а те, кто бывает на модных нынче презентациях, кому положено, или кто прорвался, кому надо себя показать. И вовсе им не до музыки.
Изменения произошли и в гастрольном плане: все чаще нас посещают бывшие наши соотечественники. Взглянем на афиши: имя знакомое, а вот гражданство уже иное. На них, как на заезжих звезд, и слетаются теперь. А те, кто пока остаются, пока не уехали из страны, — те подобной чести, подобного внимания не удостаиваются. Они ведь доступны, а, значит, куда менее интересны — будничны. Вот когда уедут, тогда наша публика откроет им свои объятия.
Вообще много в нашей жизни странностей, и на примере Большого зала они весьма наглядны. Скажем, прежняя администрация, во главе с Е.Галантером, директорствующем там, в Большом зале, сорок лет, не только многих посетителей знала в лицо, но и по имени-отчеству, и кое у кого даже имелись свои постоянные места, что, выражаясь по-нынешнему, свидетельствовало о явном «блате». А дух тем не менее был демократичный, потому что интеллигентные люди приходили туда. А барство, в любых его проявлениях, считалось дурным тоном. Разумеется, они цену себе знали, проходя к своим креслам, чувствовали, что на них глядят. Но и тщеславие у них было иное, не выражавшееся в параде сногсшибательных туалетов. Нет, не ангелами они были, а просто культурными людьми.
Но ведь вроде бы культурные люди и сейчас есть, а умных, образованных, энергичных и того больше. Но не всех — отнюдь не всех — можно вообразить прогуливающимися в фойе Большого зала, поднимающимися по его прекрасным лестницам. Они не вписываются туда никак. Музыка им не нужна. Они привыкли без нее обходиться и даже не осознают, чего лишены. Это как врожденная слепота, глухота — инвалидность, в которой они не виноваты.
Им кажется, что они сами выбирают — предпочитают Дом кино, театральную премьеру, политический диспут симфоническому, камерному концерту. На самом деле им не дано выбирать — они продукт массированного, в масштабах страны, воспитания, где на музыку велось тотальное наступление. Музыка в глазах новых, послереволюционных властей скомпрометировала себя вдвойне: во-первых, как пособница «опиума для народа», ибо издревле входила необходимым компонентом в православное церковное действо. «Отравление» гимназиста, скажем, религией, законом Божьим, велось одновременно с обучением его вокальным навыкам: петь в хоре должны были уметь все. Мещане, дворяне обучали детей игре на музыкальных инструментах. Манерная барышня в подходящий момент подсаживалась к пианино — новая эпоха, новый мир, который мы должны были построить, вдосталь обсмеяли таких, вместе с их фикусами, геранями, вышитыми салфетками. Застенчивостью, деликатностью, чутьем, что можно, а что — нельзя. Непозволительно. Бессовестно.
Известно, что при первом прослушивании музыкального произведения даже профессионал не может сразу его охватить, во всей полноте в него вникнуть.
Об этом Рихтер говорил, и это при его-то потрясающей восприимчивости.
Действительно, по-настоящему наслаждение испытываешь тогда, когда слышишь уже знакомое, известное. Любви с первого взгляда, в музыке, пожалуй что и не бывает. Это подтверждает совсем простенькую мысль, что тот, кто музыкально не образован, ничего не услышит, не поймет. И надеяться на чудо тут нечего.
Десятилетиями посетителями Большого зала являлись в основном те, кто успел родиться в эпоху, когда музыкальная культура была частью культуры общей. Когда в квартирах еще хватало места для рояля или по крайней мере для пианино. В праздничные вечера именно там, вокруг инструмента, и собирались, пели романсы (знали и ноты, и текст) и обязательно находился кто-то, кто умел аккомпанировать. Это была среда, без которой искусство обойтись не может, и все артисты, все таланты нуждаются в ней — в аудитории, способной их понять, оценить.
Но со временем классическая музыка перестала быть языком общедоступным, понятным людям. Когда 1 апреля 1901 годы открывался Большой зал, ситуация была другой. И В.Сафонов, выступая там с торжественным словом, видел другую перспективу…
В 1893 году помещение дома князя Воронцова, где помещалась консерватория, было оценено как неудовлетворительное, тесное, и было решено построить новое, с двумя концертными залами. Строительство было поручено академику В.Загорскому. Закладка здания состоялась 27 июня 1895 года, а, повторяю, в апреле 1901 года Большой зал вступил в строй. Малый же открыли на три года раньше, к пятилетию смерти Чайковского. Так что, видим, и тогда уважались даты, стремились достойно отметить их. Разве что понятие «достойно» сознавалось иначе…
То, что потом произошло у нас с Большим залом, с музыкальной жизнью, нельзя назвать иначе как деградацией. Хотя, стоит вспомнить, Большой зал и раньше знавал, переживал крутые времена. В первые послереволюционные годы его превратили в кинотеатр под названием «Колосс»: там крутили фильмы, и лишь день-два в неделю отводилось для концертов. Да что говорить, в то же, примерно, время, Большой театр чуть ли уже не прикрыли, но делегация артистов упала, что называется в ноги, перед Советской властью. Большой театр удалось отмолить, отстоять…
Если задуматься, да после такого кощунства, надругательства, как можно было в такой дикой стране оставаться?! Взяли бы да уехали, с их репутациями, славой, на любой европейской сцене их приняли бы. Нет, почему-то оставались.
И в годы самой страшной разрухи возник Персимфанс — оркестр, состоящий из солистов Большого театра, и сыграл роль огромную роль в пропаганде классической музыки. На что-то, выходит, они надеялись, верили во что-то. И приезжали иностранные исполнители, выступали вместе с Персимфансом: Эгон Петри, Карло Цекки, Ж.Сигетти, А.Рубинштейн…
Оставались и опытнейшие импресарио, хотя их дореволюционный опыт, антреприза, частное предпринимательство, компрометировали их в глазах новых властей. Например, тот же Ефим Борисович Галантер, в конторе которого начинал всесильный впоследствии Сол Юрок. Галантер, сам будучи еще совсем молодым, участвовал в становлении исполнительской карьеры Яши Хейфица — ученика Ауэра, с которым он тоже был знаком, организовывал его концертные поездки. Сопровождал в российскую глубинку Фокина, Собинова, Вертинского, Изу Кремер, Шолом-Алейхема. Не менее интересно, что те соглашались, ехали в тьмутаракань, при своей уже мировой известности. Но их в глубинке ждали, нуждались в искусстве, в классике. Был спрос и было предложение. А еще была миссия, чувство ответственности людей интеллигентных, талантливых перед своим народом, своей страной.
В настоящий момент мы, кажется, поняли в чем наши изъяны и рьяно призываем друг друга к деловитости, трезвости, практической сметке. И правильно. Но, если вглядимся в прошлое, убедимся, что у людей, способных вершить большие дела, добивающихся по-настоящему серьезных результатов, помимо хватки, необходимых навыков, была еще и, что называется, сверхзадача, идея, и, как ни странно, бескорыстная. Есть такое присловие в азартной игре
— дуракам везет. А дураки в мировом фольклоре — самые умные.
Умен был Галантер, не уехавший из страны, хотя один за другим отбывали корабли из одесского порта, и он глядел им вслед из своего окна. В кармане лежал, приготовленный на случай итальянский паспорт, но он так им и не воспользовался… Не уехал… Здесь, в этой стране, на одном из еврейских погромов, о котором писал Короленко, на его глазах, когда ему было тринадцать лет, убили его отца. Не уехал… С подмоченной частной антрепризой репутацией возникали сложности при устройстве на работу. Не уехал… И пришел в кинотеатр «Колосс», где хотя бы раз в неделю удавалось пробивать симфонические концерты Персимфанса. Дождался, когда кинотеатр таки упразднили, и снова воскрес Большой зал: там он сорок лет директорствовал.
Сорок лет посетители Большого зала видели этого человека, стоящего сбоку у парадной лестницы, неподалеку от своего кабинета. Его любили, хотя он был скорее замкнут, чем общителен, скорее печален, чем улыбчив. Бремя ответственности, которое он отлично сознавал, не давало ему как 6ы распрямиться, но оно же и вдохновляло, аккумулировало в нем энергию.
Это был истинный хозяин Большого зала, где он появлялся с утра, расписывая каждый час: репетиции, вечера, вновь репетиции. Был хозяин и был порядок. Хотя фактически этому хозяину не принадлежало ничего, и во всем он был зависим — филармония над ним довлела, и Министерство культуры, и прочее, прочее. А вот ведь делал, добивался того, что хотел, что считал необходимым.
И не кривил душой М.Сокольской, когда писал в 1957 году, что действительно музыкальная жизнь в Москве не сравнима ни с чем, и, что признавалось тогда всеми, тут немалая заслуга Е.Галантера.
Со многими из великих артистов его связывала дружба. В архиве Галантера — письма, телеграммы, поздравления, подписанные прославленными именами.
Портретами с надписями почти сплошь были увешены стены его квартиры, к сожалению, слишком тесной, чтобы приглашать туда гостей. Но и ограничиваясь общением лишь в Большом зале, где он, что называется, дневал и ночевал, Галантер умел внушить симпатию, сберегаемую годами. И это было шире личной его жизни, выходило за биографические рамки — шло на пользу делу, Большому залу, музыке, культуре. Был Галантер, и Большой зал имел лицо.
Сейчас, при дефиците медикаментов, продовольствия, пустые ряды в концертных залах не воспринимаются серьезной опасностью. Но стоит вспомнить: и в голод, разруху, пережитые страной, наша интеллигенция подвижнически, отчаянно, героически отстаивала отечественную культуру. Не было того и другого, и третьего, но оставался Большой театр, Большой зал. Оставались те люди. Сегодня, когда все поняли все, трудно и даже как-то неловко рассуждать, почему же они все-таки оставались. Но если не попытаться вникнуть в то, что ими двигало, не сопоставить их трудности и наши трудности, их груз и наш груз, из судьбы с нашими судьбами, если не почувствовать тут преемственности, нас ничего не спасет, ни продовольствие, ни даже медикаменты.
1990 г.