Как-то, года три-четыре назад, я прилюдно, не понижая голоса сказала, что Александр Проханов пишет, несмотря ни на что, хорошо, ну, что называется, умеет — и зависла неловкая пауза, как бывает, когда кто-то сморозил глупость. В те годы упоминать имя этого писателя в приличном обществе считалось предосудительным, и моя реплика воспринялась если не выпадом, то явной бестактностью. Мне следовало смутиться, что я и сделала.
И вдруг ситуация поменялась в корне. Те же, кто буквально вчера Проханова осуждали, им брезговали, стали с тем же энтузиазмом его славить, превозносить, находя параллели его дарованию не только среди отечественных классиков, но даже среди мировых. Поворот такой, на сто восемьдесят градусов, вызвала публикация нового его романа «Господин Гексоген» оказавшийся в числе бестселлеров и получивший престижную премию «Новая лучшая книга».
Что же случилось? Автор изменился настолько, что прежние недруги, былое великодушно простив, забыв, впустили его в круг единомышленников, гарантируя поддержку? Непохоже. Газета «Завтра», где А. Проханов, как был, так и есть главный редактор, осталась на те же позициях, а каких — известно. За это, после второго путча, ее и запретили, в бытность, когда она называлась «День». Но после, открыв клапан всему, в том числе и порнографии, сочли что ли безвредным голошение бесноватых, оказавшихся, верно, решили, в таком меньшинстве, что-де, пусть. И в каждом номере газеты появлялись и появляются прохановские передовицы — писание романа его не отвлекло — иной раз чудовищные по сути, но всегда мастерски сделанные, что не заметить специалистам из того же литературного цеха было трудно, между тем они не замечали, не хотели, отказывая тому, кто придерживался чуждых им взглядов, абсолютно во всем.
Нет, не Проханов изменился, а именно те, из другого лагеря, и тут есть объективные причины. Во первых, на фоне стряпни «донцовых-марининых», скучных мерзостей Т.Толстой, «посмодернистской» невнятицы объявленных модными авторов, чьи личности заретушированы настолько, что не угадывается даже их пол, писателя с собственным, незаемным лицом, явной гетеросексуальной, то есть нормальной, ориентацией и, извините, с позицией, которую он готов защищать, биться насмерть хоть с кем, замалчивать больше было нельзя. «Господин Гексоген» прогремел как выстрел.
Читатели, люди, соотечественники, закормленные развлекательным суррогатом, ждали, видимо, когда же с ними заговорят всерьез. Без уловок-ужимок шоуменов, затасканных по тусовкам. Страстно, с беспощадной правдивостью. Про то, что сейчас, что составляет нашу жизнь с ее надеждами, миражами и каждодневными, ставшими будничными кошмарами. Заговорят в полный голос, не опасаясь лишиться чьей-либо благосклонности, поощрений, да просто подачек.
Между тем, среди почти поголовного отступничества, прохановская вера, иступленно-раскольничья, истовая, с элементом бесовства, может обратиться в соблазн, опасно влекущий. Вопрос: что же случилось в стране, в обществе, если позорный грех антисемитизма спускается как «мелочь», типа бородавки на лице? Где вы либералы-демократы, способные черносотенцу противостоять, сразить с ним на том же литературном романном пространстве, в тех же масштабах, с эпическим замахом? Вы уступили ему дорогу. Он вырос, поднялся, потому что вы, жалкие, забились по норам. Изолгались, предали заветы российской интеллигенции — говорить правду, не взирая ни на что. И если вас в очередной раз прихватят за глотку, уже прихватывают, сочувствия не дождетесь. Заслужили.
Роман «Господин Гексоген», я прочла с запозданием, когда уже все, кому не лень, о нем высказались. Зная газетные законы, не собиралась ни излагать письменно, ни тем более предлагать свое мнение для обнародования. Но как-то само по себе возникло название — «В России остался один инакомыслящий писатель, и тот антисемит» — и потянуло за собой остальное. К моему удивлению, рецензию и напечатали, и перепечатали и «вывесили» в интернете. В редакцию, где она появились впервые, начались звонки от читателей, мне пересылали их письма — выходит, я что-то задела в людях, и это «что-то» относилось даже не столько к роману, сколько к стране, откуда мы родом.
Но зашифрованной осталась фраза, с которой рецензия начата: «Как-то, в далекие уже времена, я услышала от одного из классиков советской литературы, что хотя преимущества социализма бесспорны, но литературных сюжетов при капитализме больше». Я скрыла, что цитировала своего отца, писателя Вадима Кожевникова. И то что он всплыл в моей памяти в связи с Прохановым было отнюдь не случайно.
Дело в том, что опять же давным-давно, отец был еще жив, я его ревновала вот именно к нему, Проханову, к Саше, как тогда его называла.
Хотя, кажется, сама же их и свела, но врать не буду, не помню. Мало ли кого и с кем я сводила. И вот, например, с Маканиным, тогда тоже Володей, потерпела полное поражение. Маканин при каждой встрече мне это напоминает: запало, значит, и ему. А вышло вправду смешно, как кажется теперь, а в тот момент — нелепо, глупо.
Однажды, гуляя с отцом в переделкинском лесу, я соловьем распелась о своем восхищении молодым, очень талантливым прозаиком, которого только что открыла. Отец заинтересовался: дай-ка, сказал, мне его почитать, а то в «Знамени» должна выйти о нем рецензия, а я пока не в курсе. Ну я и дала ему сборник маканинских рассказов — речь шла о нем — абсолютно не представляя, что меня ждет и какую я делаю Володе медвежью услугу.
Отец был в бешенстве. Прочел книгу ночью, и с утра обрушился на меня так, что я оторопела. За что, собственно? В рассказах Маканина не содержалось никакой явной крамолы, чтобы главный редактор «Знамени» распалился настолько. Потом только дошло: виной всему была я, его дочь, чьи вкусы, ориентация — еще не взгляды пока что — все дальше и все наглядней отчаливали от его, отцовских.
Он, правда, ничего не навязывал, гордость не позволяла, но в тайне, верно, все же надеялся, что когда-нибудь, поумнев, все же выберусь на правильную, с его точки зрения, дорогу, и унаследую, продолжу добытое, обжитое им.
Хотел сына, не вышло, и страсть, надежда на приемника-мальчика, выношенные в позднем довольно-таки отцовстве, за неимением лучшего, отданы были мне.
Я же своей ответственности не сознавала, не только по собственному легкомыслию, но и из-за скрытности, свойственной отцовской породе.
Единственная, кого он открыто обожал, была наша мать. Ну а мне, закамуфлированной под парнишку, полагалась догадываться о чувствах, наружу не выплескиваемых, как принято в товариществе, скупой на эмоции мужской дружбе.
Первый раз мы всерьез, лоб в лоб столкнулись, когда, без его ведома, в журнале «Юность» опубликовали мой рассказ. Тут он решил, что наверняка уж ступает на свою территорию, и как метр с подмастерьем, начав с отдельных критических замечаний, разнес мое изделие в пух и прах.
А я ощерилась. Хотел? — ну и получай, не в штанах, пусть в юбке, но бандитку. Вопили мы друг на друга так, что домашние забились по углам. Тогда вот он произнес фразу — клятву: никогда, ничего, чтобы ты не написала, читать не буду, ни в рукописи, ни опубликованное. Так ли, сдержал ли свое обещание? Не знаю. Думаю. что все-таки наблюдал со стороны. Но обида зрела, гноилась. Рецензию на сборник Маканина снял из номера великодержавной рукой.
Володе, конечно, сообщили, мол, сам зарезал. Он мне потом об этом сообщил за столиком в ЦДЛ. Я готова была провалиться сквозь землю. По-моему, если не ошибаюсь, присутствовал тут и Проханов: они в ту пору дружили, он и Маканин.
Роман Проханова «Дерево в центре Кабула» их отношения порушил. А вот мой папа обрел в лице Саши то, что ждал так и не дождавшись от меня.
Почему папа выбрал Сашу, понимаю. Прежде всего отца пленило сходство писательского их почерка: метафорическое изобилие, утяжеленность фразы, где вычурная описательность затемняет мысль, смысл. Но папа так стал писать потом, в силу конкретных, исторических, так сказать, обстоятельств: ну, чтобы не проговориться, не выдать себя. Его первые вещи, довоенные и военного периода, напротив, прозрачны, лаконичны, емки. Душа, не скованная запретами, стремилась к ясности, и словесная ткань сливалась с содержанием без зазоров. Но потом возникла оглядка, осмотрительность- политик художника начал опережать — и кружева метафор, мастерских, стали завесой, маскировкой того, о чем нельзя, страшно даже подумать, не то что говорить. Когда установки изначально ложны, детали, пусть и изумительно артистичные, художественно безупречные, виртуозно изваянные, отдельно от текста они не существуют, и меркнут эти алмазы от фальши, неправды заданного, заказного сюжета.
Писатель Кожевников, которого недалекие люди наградили клеймом ограниченного ортодокса, трагическая фигура своей эпохи. Такие в душу к себе никого не пускают, не жалуются, не просят сочувствия, в одиночестве бьются, скрывая боль, беду. А нет ничего страшнее для писателя, талантливого писателя, чем сознательная саморастрата, пожирание сатурновое собственного дара. Я сюда, в Америку, привезла все отцовские книги, но только начну читать, горло сжимается: господи, что же ты делал и сделал с собой, мой папа! Я не гожусь тебе и в подметки, и твоя жертва мне, семье, ничем никогда не окупиться. Хотя если бы оказалась на твоем месте, тогда, в ваше лютое время, поступила бы также. Жизнь близких важнее собственной, все перевешивает, и творчество, и славу, и уж тем более похвалы, которые, как правило, воздаются потом.
Если пафосно, я не прощаю и не прощу советской власти убийство дара моего отца. Сам-то он уцелел. На посторонний взгляд, даже преуспел. Но какой ценой, я-то знаю.
Но вот почему Саша? Зачем он-то ступил на дорогу, вымощенную убиенными в зародыше талантами? Сталин сдох давно, ни тюрьма, ни расстрел уже не грозили не подпевающим фальцетно подлому, грязному режиму. Государство любить себя отучило и уже не ждало тут не только искренности, но даже притворства, угождений из страха. Монстр из кровожадного пугала на глазах превращался в беспомощного маразматика. Честно сказать, я люблю свое время, названное «застойным». Оттуда вызревала свобода, пусть в деле еще и не обнаруживаемая, но вынашиваемая уже в шутке, в озорстве. Как там у Ключевского? Батыя победило поколение, у которого в генах уже не было ужаса перед татарином. Шел процесс накопления, исторический процесс, но его оборвали, искусственно, абортировали. И вот результат. Еще раз.
Саша, я помню его в период их дружбы с Маканиным, был наш, а не их, стариков, искалеченных Сталиным-Батыем. И что, почему его к ним потянуло?
Началось с публикации «Дерева в центре Кабула», где он открыто, с некоторым даже вызовом, оторвавшись от сверстников, рухнул в объятия литературных аксакалов, еще почитаемых, но таких уже дряхлых, как и власть, выдоившая их, выпившая все соки. Что ему в них импонировало? Привилегии, до раздачи которых мы, тогдашние молодые, могли элементарно не дожить? Ведь действительно нас, при «застое», никуда, ну во власть, не пущали. И правильно, у нас с ней, этой властью не было и не могло быть родства. Их казенные «Волги», пайки, награды, вдеваемые в лацканы трясущимися руками полутрупов — это что, действительно приманка? Нет, считаю, Саша Проханов клюнул все же не на это. Как глубоководная рыба, он задыхался в мелководье с пескарями, травящими анекдоты. Ему, верно, нужен был совершенно другой масштаб, а ждать, дозревать не хватило терпения. Вот и выхватил эстафету, знамя, чужое, заплесневелое, надеясь на что, что оно засияет в его крепких, мускулистых руках?
А я вот никогда не забуду: сидим в Переделкино у телевизора смотрим программу новостей, папа в качалке, а мы, его дочери, мой муж, за спиной его подхихикиваем. Для нас это уже нонсенс — речь шамкаюшего Брежнева, ответственного за державу. А папа, слыша, конечно, наше щенячье подвизгивание, вперялся в экран — страдал. Все катилось в тар-тарары, геройство, жертвы, усилия поколений, создавших империю. Рассыпалось в прах, обращалось в фарс. Жизнь, его собственная жизнь, выставлялась на посмешище.
И я хотя и давилась смешками, чувствовала его боль, физически, минуя сознание. Слезы прорвались потом, когда его уже не было.
Его удручала моя инфантильность, то бишь безыдейность или, как он выражался, отсутствие твердой позиции. Именно твердой. Ну да, швыряло. К нему в дом волокла всякую рвань, шваль. Однажды с сокурсниками по Литинституту взялись за коллективное сочинение детектива и, наплевав на лекции, засели в Переделкино. Так, мелкое хулиганство, для нас самих очевидное. Но он, папа, нам не мешал. Все, что относилось к литературному ремеслу, для него оставалось свято. Другое дело, что ты, Надя — цитирую — писать не умеешь и, что еще хуже, не учишься. Едешь юзом на интонации, на расхлябанной фразе, изображая лихость, а на самом деле — корова на льду.
Что-о, я — корова?! Нет, ты порося, хрю- хрю. Ну какой твой успех, у тебя дешевый успех. И не ликуй, что печатают, им просто нечего печатать, а я вот — ни за что, такую вот дребедень! Ты жизни не знаешь, у тебя нет своей темы, и вот навострилась, выносишь сор из избы. Да мне-то что, от меня не убудет, ябедничай, но это все не серьезно. Я так и сказал замглавному «Нового мира», про твою «Елену Прекрасную» — памфлет. Ты сказал, побожись?! Фу, дура какая, с чего это я стану божиться? Ну, не сказал, подумал. И когда-нибудь, будь уверена, скажу.
И вот на эти отцовские раны, куда я, дочь, соль сыпала, наконец-то пролился прохановский елей. При их встречах, общениях я не присутствовала.
Образовался как бы параллельный сюжет: я с папой вдвоем, и в основном мы бранимся, а с Сашей вижусь в компаниях, весьма разношерстных. Кстати, фотография сохранилась, групповая: застолье в ЦДЛ. Там Миша Озеров, сын знаменитой Мэри Лазаревны, заведующей в журнале «Юность» отделом прозы и при Катаеве, и при Полевом, и при Дементьеве, обнимает жену Проханова, Люсю.
Александр Андреевич, ну как вы это стерпели? Почему не кричали: смерть жидам! И уж гарантирую, что если бы Кожевников, ваш покровитель, хоть раз почуял бы в вас зловоние антисемитизма, вы бы летели с лестницы нашей дачной, крутой, где внизу для оттирания грязи с подошв лежала ребристая, старая, вышедшая из употребления отопительная батарея. Да, знаю, что говорю.
Я все же дочь своего отца.
Он умер в 1984-ом. Повезло. Успел доехать в гробу на лафете, в сопровождении эскорта с сиренами от улицы Герцена, где была официальная панихида, до деревенского погоста в Переделкино, там мама ждала его восемь лет. Новодевичье, положенное по статусу, я отмела, отбила ночью, сразу же после звонка из кремлевской больницы. Говорила с Верченко. Он спросил: и у тебя есть письменное подтверждение, что такова воля покойного? Ответила: я с ним ходила вместе на мамину могилу — он так хотел. И Верченко, самый, пожалуй, приличный из всех блюстителей морального облика членов подведомственного им союза писателей, изрек: «Ну ты об этом еще пожалеешь!»
Неужели? О чем я еще могла пожалеть? Опухнув, ослепнув, шатаясь от горя. В Большом зале Центрального дома литераторов гроб на сцене стоял почти вертикально, или мне так показалось? Мне разрешили туда войти до ритуала прощания. Видимо, чтобы справилась, нашла в себе силы. И я справилась.
Сунула в рот носовой платок и натурально его сжевав, проглотила.
После были поминки у нас на даче. Подружки мои все подготовили, еду, спиртное, рассадку. Но что удивительно: Саша Проханов и тут оказался среди аксакалов, Маркова, Чаковского, Верченко того же, за столом, накрытым в кабинете у отца. Те, кто поплоще, и я вместе с ними, приспособились кто где.
Как-то не до церемоний было.
А, между тем, весьма символично: вельможи советские в папином кабинете венчали на царствие престолонаследника, преемника великодержавных традиций.
Тогда, на поминках, верно, и ударили по рукам: Проханов был, как узнала потом, из первых кандидатов на пост главного редактора журнала «Знамя».
Наташа Иванова, при Кожевникове заведующая отделом прозы, от такой угрозы, под Прохановым оказаться, сбежала в панике в «Дружбу народов». И зря, поспешила. Началась перестройка Ах, руззудись плечо! На Руси любят такое, период Смуты, возможность припомнить всем все. Проханова сразу же занесли в расстрельные списки. Тут уж сверстники постарались, дружки бывшие. Разумеется, не Маканин, он птица другого полета, помойкой брезгует. А вот та же Иванова Наташа и сродные с нею, взялись за дело круто, в печень, в глаза поверженного противника клюя.
Я, видимо, обозналась насчет своего поколения: воспитанные в холопстве, коли шанс выдался, мстят с наслаждением, изобретательно, с оттяжкой, профессиональные палачи могут позавидовать. «Либеральная общественность» — вот кто загнал Проханова в угол, заставил прибиться к сволоте. Сволота-то и наградила его, как сифилисом, антисемитизмом. Нет, Саша, я верю, я хочу очень верить, что когда мы дружили, ты не был таким.
Проханова вынудили, загнали на баррикады «Дня»-«Завтра», откуда он начал без разбора по всем палить. И мне тоже досталось.
Помнишь, Саша, я тебе позвонила как старому другу, когда наша семья, прожив девять лет в Женеве, вернулась на родину. Вот уж вовремя, перед первым путчем, а разговор наш с тобой состоялся в аккурат перед вторым. За пару месяцев, если точно. Хотя о чем я? Разговор собеседников предполагает, а ты говорил один. И твоя речь, твой мне приговор, застряли в памяти слово в слово. Ты назвал меня изменницей, предательницей памяти отца, осквернительницей. И еще пригрозил, что когда придут «наши», мне не поздоровится: враги-де подождут, а вот предателями в первую очередь займутся. Живописал узорчато что уготовлено мне и как. Но ты ведь, милый, ошибся. Если переворошить мною написанное с семнадцати лет, от первой публикации по сегодня, я в «вашей» команде не числилась никогда. Да и вообще ни в чьей. В отцовское время «ничейность» исключалась. А вот я, его дочь, роскошествую, не принадлежа никому. И меня ты, Саша, не напугал, я тебя пожалела: опять «ваши»- «наши», сплошной мордобой. Мне, обывателю, мирному жителю, Вечному Жиду, скучны, надоели разборки-погромы. Тошнит, извини.
И, Проханов, не лукавь: ты называешь себя «последним солдатом империи» но, если бы она не развалилась, получил бы наверняка и генеральские погоны, и «Волгу»-дачу-кремлевский паек, и возглавил бы толстый журнал, но как писатель ты бы кончился. И если вправду в тебе есть сходство с моим отцом, задыхался бы как он, корчился бы в муках, умертвив в себе плод- Божий дар, который природа призывала выносить.
Как не ругай гласность, но без ее шлюз и ты, и мы все пропали бы окончательно. Благодаря гласности ты не сошел с ума, не пустил себе пулю в лоб, а написал роман, востребованный временем, народом. И еще напишешь.
А что еще важно, знаменательно: автор «Господина Гексогена»- это не прежний Проханов. Ни тот, с кем я дружила когда-то в юности, и ни тот, кто меня после проклял в состоянии, думаю, помутнения рассудка. Он именно — ничей, потому-то его все и услышали… Не зюгановский — в романе физиономия лидера коммунистов похожа на плохо слепленную пельменину, не наташаивановский — ох, не к ночи будет она и иже с ней помянуты, а просто человек, просто личность, испившая свою горькую чашу под названием Жизнь.
И в этой жизни, кто уроки ее воспринял, сделал выводы соответствующие, неминуемо, неизбежно становится Вечным Жидом. Как Жид Жида вас, Александр Проханов, приветствую и желаю всех благ.