Сергей Игнатьев
МОСКВА – АТЛАНТИДА
Москва
На моем пути ночные фонари гасли один за другим, уступая рассвету. Синхронно с ними меркли их перевернутые двойники в лужах. Столицу накануне хорошенько промыло дождем.
Я свернул с Челищева на Клингера и пристроился на светофоре за хлебным фургоном.
Москва после дождя являла себя, как вышедшая из душа киноартистка – крутому детективу с постным лицом в западном фильме-нуар: сияющая, зовущая, жеманно укутавшаяся в низкие осенние тучи.
Город-монолит, ностальгическая красавица с веслом наперевес – Москва проступала из утренней мглы во влажном блеске аэростатов, мрачном величии министерских небоскребов, колоннад и статуй.
На проспектах было пустынно. Изредка попадались автофургоны, груженные молоком и хлебом, спешащие к открытию универсамов. Спешащие прочь из центра, загруженные под завязку пикапы ранних дачников. И спешащие в противоположном направлении, к центру, черно-лоснящиеся служебные авто с госномерами – вроде моей «Гидры».
Я миновал помпезное здание Дворца Советов, протыкающее статуей Ильича нависшие над столицей дождевые тучи. Ильич напоминал верзилу-баскетболиста, который хочет забросить трехочковый всему свету. У него не очень-то получилось.
Я ехал на работу. Рассветные лучи, мерцая на высоких окнах учреждений, пробуждая зелень в узких сквериках, вдыхали в город жизнь. Будили его ласковыми и теплыми касаниями. Раньше такое называли «бабьим летом». Теперь и зелени в Москве стало поменьше – уступила под натиском стекла, бетона и мрамора, да и само слово «баба», неуместный вульгаризм, похоронено обезличенным канцеляритом новой эпохи.
Я оставил «Гидру» на служебной стоянке, выходящей торцом на Альхазреда (бывшую Новослободскую).
Начал длинный пеший подъем по мраморной лестнице, в конце которой, обрамляя вращающиеся двери, пестрели с полсотни гербовых табличек. Но «нашей», Комитета Информации при Совете Министров СССР, – там не было. Специфика службы.
За столом у проходной коротала время с радиоприемником желтокожая мумия в похоронно-черных костюме и галстуке. На мне, к слову, был точно такой же костюм. Галстук повеселее, цветными ромбами – подарок матушки к выпуску из МГУ. Еще у меня, в отличие от мумии, не было медали за выслугу лет на лацкане.
– Доброго утречка, Август Порфирич!
– Рановато ты сегодня, Свиридов.
– Шеф вот разбудил.
– Армейцев с «Данвич вампайрс» смотрел вчера?
– Смотрел, да-а-а.
– Судью этого расстрелять мало – штанга ему там, ты подумай, а? Зато Славка Четверик-то, крученую плюху взял какую – шик! Золотой парень, скажи?
– Да не то слово!
Закуток проходной за стеклянным барьером выглядел искусственно вшитым в помпезный холл куском холостяцкой квартиры. Кроме упомянутого радио, еще кипятильник, холодильник, продавленное кресло, замусоленные ведомости, залитые чаем газетки, бутербродики, красочный календарь с певицей Алиной Лотаревой в модном образе жрицы Йог-Сотота (максимум косметики, минимум одежды).
Хотя всё выглядело безобидно, я знал: случись что, и стоит потрепанной мумии Порфиричу или его не менее потрепанным сменщикам разгрести эти свои кроссворды и ткнуть нужную кнопку – через полминуты тут будет половина Московского военного округа.
Вежливо кивнув старику, я миновал бесконечный холл, череду безымянных бюстов и автоматы с газированной водой и газетами. Каждый шаг по мрамору эхом отдавался от недостижимого потолка, расписанного воинами в «богатырках», ударниками стройки в выпуклых сварочных очках и осьминогоподобными жрецами Азатота и Ньярлатотепа.
Войдя в лифт, я заученным движением набрал нужные пять цифр.
Отправился в путешествие протяженностью в тридцать пять этажей.
В дороге я размышлял о том, что при всей неимоверной длине наших лестниц и коридоров верхушка КомИнфа неизменно поражает глаз своей тучностью. Просто какой-то парад толстяков. Как им это удается?
Я придумал только один вариант: когда заканчивается рабочий день, они не покидают здание. Не проходят через эти коридоры и лестницы. Они остаются. Вечерняя уборщица обходит кабинеты один за другим, сдувает их специальным насосом и убирает в шкаф. А рано поутру ее сменщица достает их из шкафа, надувает, налегая на рычаг насоса, смахивает мокрой тряпкой пыль с их благородных седин и сияющих плешей. Поправляет очки и узлы галстуков. И вот они уже сидят в своих креслах и готовы к работе – небрежным росчерком золотого пера подписывать бумаги; насупив брови, принимать телефонные звонки.
Над столом у шефа висело три портрета. Слева – председатель КомИнфа, основатель ведомства, справа – генеральный секретарь ЦК партии, по центру – черный прямоугольник в раме.
Наличие портрета Хранителя Союза, Зверя Миров и Брата Древних предусмотрено в высоких кабинетах негласным протоколом, но, по факту, фотосъемка строго запрещена, а художников-академиков не подпускают и подавно, как бы те не рвались запечатлеть для истории того, кто управляет судьбами страны. Человеческое сознание просто не в силах с этим справиться, не готово к восприятию его истинного облика.
В углу кабинета возвышался пыльный фикус. На столе у шефа лежала нетронутая стопка писчей бумаги и стоял белый телефон с золотым гербом на диске.
Шеф стоял у окна, любовался Москвой с высоты тридцати пяти этажей, поверх раскрытой канцелярской папки. Повернулся, кивнул мне:
– Садись. Кофе не предлагаю. У секретарши еще рабочий день не начался, а у меня, сам знаешь… вечно какая-то бурда получается.
– Отчего такая срочность, товарищ Кожухов?
Он хмыкнул, поправил очки. Подошел к столу, раскрыл передо мной папку:
– Ознакомься, Свиридов…
Я ознакомился. Личное дело гражданки Подольской Ульяны Тимофеевны, пропавшей без вести в августе сего года. Биографические сведения весьма скудны в силу возраста пропавшей. Моя ровесница – двадцать шесть. Не состояла. Не привлекалась. Образование высшее, ксенопсихолог. Работала в Москве, в Совинцентре (он же – «Пикмановский центр»). Фото. Сведения о родителях… Так…
– Профессор Подольский? – Я перевел взгляд с бумаг на шефа. – Дочь профессора Подольского пропала без вести?!
– Чуешь, чем попахивает?
– Почему дело оказалось у нас? Почему не у МГБ?
– А вот чем мы тут, по-твоему, занимаемся, Свиридов?
– Связью, – пошутил я.
Шеф не улыбнулся.
– Вот именно. А связи – решают… Ты, само собой, в курсе, над каким проектом работал Подольский?
Я кивнул.
Шеф покачал головой:
– А ведь не должен… По допуску не положено.
– Ведомство-то смежное, – я изобразил смущение. – Сами же говорите, связи решают, всякое такое.
– Что ж, тебе и карты в руки.
– Разрешите вопрос?
– Почему именно ты?
– Почему именно я? Ведь не мой профиль.
– Какие три самых важных качества в нашей работе, Свиридов?
– Горячее сердце, холодная голова и чистые руки?
– Почти… Железная задница, стальные нервы и на полную катушку раскрученная паранойя.
Шеф стащил с носа очки, устало потер отечные веки. Я сразу понял – ночь он провел тут, в своем кабинете. Без всяких насосов вечерней уборщицы.
– Задница и нервы дело наживное, – продолжал он. – А вот параноик ты, Свиридов, знатный. Поэтому хочу, чтоб этим занялся именно ты.
Я кивнул, вновь обратил взгляд к документам.
Я смотрел на фото.
Совсем не изменилась.
Как в день нашей первой встречи… Загорелая, в выцветшей футболке. Короткие шорты открывали длинные, поцарапанные лесной колючкой ноги. Выгоревшие на солнце волосы светлыми прядями ниспадали на спину и плечи, короткой челкой едва касаясь узких, чуть вздернутых, как бы в веселом удивлении, бровей. Глаза невероятной глубины меняли свой цвет от небесно-голубого до туманно-серого…
– Симпатичная, – сказал я, чтоб нарушить подозрительно затянувшуюся паузу.
– Смотри только, не влюбись.
– Постараюсь, товарищ Кожухов.
– Ты лучше не старайся. Ты просто найди мне эту девчонку. Надеюсь, не надо объяснять всю серьезность и прочее? Нам тут для полного счастья, в плюс к международному скандалу, только киднеппинга и обмена заложниками не хватало…
– Вас понял. Могу приступать?
– Иди. Отчета от тебя жду к пятнице.
На обратной дороге, в лифте, думал о том, какой я все-таки хороший сотрудник.
Едва приступив к выполнению задания, уже выполнил один из ключевых приказов шефа.
Я никак не мог влюбиться в Ульяну Подольскую.
Я был влюблен в нее уже десять лет. С тех пор, как мне едва стукнуло шестнадцать.
Москва – Пижва
Шеф почти не шутил, называя меня параноиком. Многие в КомИнфе, особенно, конечно «старая гвардия», посмеивались надо мной.
Мол, вы молодежь, перестраховщики, сколько можно оглядываться на Р’льех и Атлантический Агломерат? Лучше, вон, на китайцев гляньте… Кризис 39-го, мол, давно миновал, все эти Берлинские Усомнения и франко-тибетские распри… Экспансия выродилась в Интеграцию. Мы научились жить бок о бок. А на крайний случай у нас всегда есть чем угостить соседа – такую кузькину мать покажем, что у них тапочки от самого Нью-Ирама до самого Нью-Йорка отлетят…
Меня считали параноиком. А у меня просто собачий нюх. И я ему доверял.
Поэтому, выходя из кабинета шефа, точно знал, откуда начну поиски гражданки Подольской Ульяны Тимофеевны, дочки Того-Самого профессора Подольского.
О нем, конечно, не писали в газетах, не рассказывали по ТВ. Постарались замять. Умолчать. Сокрыть.
Но в нашем и смежных ведомствах этот умник стал настоящей звездой.
Робин Гуд Холодной войны, за голову которого шериф Ноттингемский не поскупился бы отдать всё свое шерифство с окнами на Лубянскую площадь.
Самая главная неудача отечественных спецслужб с тех пор, как Ильич прибыл в Питер на спецпоезде, снаряженном немецкими генштабистами.
Ну, положим, Ильич в итоге стал основателем нашего нового государства. Польза несомненная.
Но тех, кто упустил Подольского, – не могло оправдать ничто. Недоглядели. Прошляпили.
Дорога от Москвы до Пижвы обещала занять часов шесть, даже если прицепить к крыше «Гидры» мигалку и гнать по спецполосе. А мне не полагалось ни мигалки, ни спецполосы.
Я твердо пообещал себе не ударяться в лирику и прочую рефлексию. Дело, судя по всему, серьезное. Не время расслабляться. Но чем ближе была Пижва, тем сильнее одолевали воспоминания…
Мне тогда не исполнилось еще и шестнадцати. Учился я в «языковой» спецшколе, куда устроен был по родительской протекции. Отец мой уже тогда добился изрядных номенклатурных высот. Не таких, конечно, как дед в его годы, но всё же…
Меня они оба, без сомнения, видели в теперешнем моем возрасте – блестящим дипломатом, диктующим волю нашей великой страны где-нибудь в патриархальном Аркхеме с его академическим твидом и шелестом «нобелевских» монографий. Или в прогрессивном Иннсмуте, где запах тины из глубин мешается с ароматом уходящего к недостижимым высотам карьерного ковролина. Человеком семейным, обстоятельным и Имеющим Вес.
Вышло всё иначе. Дед умер, когда я учился на втором курсе МГУ. С отцом же мы не разговаривали уже… не помню сколько лет.
И кто знает – не послужило ли переломным моментом в моей биографии именно то дождливое, влажными туманами полное лето? Душный июль десятилетней выдержки, когда мы познакомились с Ульяной.
В тот год весь Союз бредил пищевыми водорослями. И теперь ту эпоху в школьных учебниках олицетворяет прежде всего несуразное, но впечатляющее урожайное число «миллион пудов» и популярная песенка в ритме чарльстона «царица морская хлорелла под солнцем сибирским созрела». Песенку эту и теперь, в наши дни, порой можно услышать в каком-нибудь «Голубом огоньке», в осовремененной версии исполнительницы Алины Лотаревой.
Для повышения урожайности к работам начали активно привлекать «наших» глубоководных, коих по итогам Экспансии оказалось ничуть не меньше, чем на Западе или даже в Китае.
Повсеместно вводились симбиотические хозяйства, так называемые «симхозы».
Одним из передовых симхозов стало «Зеленое добро» на реке Пижве.
Нам, «золотым» мальчикам и девочкам, будущим дипломатам и журналистам-международникам, предстояло пройти в нем летнюю практику, совмещая совершенствование языковых и дипломатических навыков с облагораживающим трудом на свежем воздухе. Так сказать, приобщиться к истокам, припасть к корням, хлебнуть без забелки.
Мы были первым поколением советских людей, выросшим в условиях стабильности, достатка и мира. Балованные дети небалованных родителей.
Бродить по чавкающей болотной грязи в резиновых сапогах по колено, отмахиваясь от комаров, бреднями загребать вонючую жижу – для нас это было в новинку. Но мы как-то справлялись. «Маргариту» московских коктейль-холлов в то лето мы заменяли «солнцедаром» из ближайшего продмага.
Там, в сарайчике-продмаге, пропахшем квашеной капустой и мороженой рыбой, мы и познакомились с Ульяной.
На мне был драный рабочий ватник и неизменные резиновые сапоги. В руке – предательски звякающая авоська. Пролетарий, отдыхающий от трудов праведных.
А она… Неуловимая, природная грация. Не тщательно отрепетированная азбука жестов артисток и манекенщиц, а что-то непринужденное; подростковая неловкость уживалась в ней с пластикой истинной женщины, нечто неизбывно манящее, прирожденное, искреннее. Вышедший на опушку олененок. В его движениях чувствуется несоразмерность, но стоит ему сорваться с места – свистящей стрелой, ветвистой молнией, – его ведет, им управляет сама природа.
Это была любовь с первого взгляда…
Прибыв на место, я не узнал Пижвы.
От всего симхоза осталось только гигантское мельничное колесо в камышах. Оно частью сгнило, частью поросло колониями мерзких лиловых грибов. Sic transit gloria mundi. Руководящий курс переменился: на смену пищевым водорослям пришли строительство плотин и поворот рек вспять. И уж там-то тоже понадобились специфические навыки глубоководных.
Колесо, впрочем, стояло тут еще до симхоза. Еще до Экспансии, до Пришествия. Колесо поскрипывало и стонало, содрогаясь от ветра. В доисторическом механизме продолжалась неустанная работа, хотя никому это не было нужно.
Жители крошечного приречного поселка давным-давно подались в города или на новые социалистические стройки.
Неужели чутье подвело меня?
Я бродил по заросшим фундаментам хозяйства. С косогора открывался вид на Пижву, извивающуюся между лесистых холмов. Отсюда даже виднелись жестяные крыши дачного товарищества. Именно в нем облюбовал себе в тот год летнюю резиденцию профессор Подольский. Уже профессор, но еще не лауреат. Ленинскую премию ему принесла работа, написанная под одной из тех крыш. Под какой именно – я не знал. Ульяна не приглашала меня к себе домой и с отцом не знакомила.
Так же, как я не знакомил ее со своими однокашниками. Мы довольствовались друг другом, и никого другого нам не надо было. Это была наша тайна. Тайна для двоих.
Впрочем, нет… Был в нашей камерной истории еще один примечательный персонаж.
Я увидел его издали. Он сидел на сгнивших мостках, там же, где и всегда. Сутулая фигура в выцветшей армейской плащ-палатке. Должно быть, так и задремал с удочкой.
Он был невероятно стар еще тогда, десять лет назад. В работах симхоза не участвовал по возрасту и всё свое время проводил тут же, на мостках, тогда еще довольно крепких, подремывая над удочкой. В своей общине он занимал некую почетную и необременительную должность. Старейшина? Жрец? Патриарх? Остальные глубоководные его уважительно сторонились.
В наших жизнях ему уготована роль посредника, молчаливого Заведующего нашим Тайным Телеграфом, равнодушного Гименея. Через него мы передавали отчаянные записки на вырванных из школьных тетрадей клетчатых листах, его лесная хижина, скрипящая и содрогающаяся от ветра, служила нам местом свиданий.
Пожалуй, будь он обычным стариком, всей истории это придало бы некий водевильный, пошловатый оттенок – эдакий старый колдун, безумный мельник, седой паромщик, соединяющий молодые сердца.
Но он не был человеком. В сущности, ему не было никакого дела до нас, как и до прочих представителей нашего вида. Меня это раздражало – я был глуп и молод. Однажды даже попытался поддеть старика, в самых вежливых выражениях, изображая школярское любопытство, намекнул – вот он, мол, постоянно ловит рыбу… Нет ли в этом чего-то противоестественного, намека на каннибализм?
Он незамедлительно и, по своему обыкновению, флегматично, парировал монологом насчет передовых хирургических испытаний, чинимых нашими учеными над обезьянами.
Он был в курсе всех важнейших московских, и союзных, и международных событий. Он никогда не покидал Пижвы, но радиопередачи и свежие газеты потреблял с неизменным азартом первооткрывателя. В такие минуты даже его рыбьи глаза оживали. В них появлялось что-то человеческое.
– Дедушка Тритон? – осторожно позвал я.
Он вздрогнул, чуть не выронив удочку, пошлепав со сна безгубым широким ртом, обернул ко мне лицо. На неярком осеннем солнце блеснули мелкие чешуйки. Выпуклые белесые глаза смотрели равнодушно.
Старик шевельнул жабрами, издал клокочущий горловой звук.
«Отвык от человеческой речи, – подумал я, – да и с кем ему тут разговаривать – с радио?»
– Помните меня?
Он безучастно глядел, не моргая.
«Забыл, – подумал я с грустью, – немудрено – кто я для него? Краткий эпизод в его невозможно долгой жизни – случайный человечий детеныш. Одно время я посылал ему открытки и даже получал на них ответы. Затем закрутили учеба, дела, служба… Я стал взрослым… Наверняка он забыл меня. Зря я вообще сюда приехал… Неужели я ошибся?»
Я размышлял в таком невеселом духе, а старик продолжал пялиться.
Затем он медленно отвернул голову. Вторично издал булькающий звук, изрек:
– А ты… помнишь?
Сперва я не понял. Затем проследил за его взглядом. В мутноватой реке дрогнул, пуская вокруг себя концентрические круги, и ярко блеснул поплавок.
Тот самый. Из бальзы, импортный, японский. Отлично сохранился.
Его, вместе с пригоршней других снастей, я выписал к первомайским праздникам, по специальному каталогу, истратив значительную часть своей стипендии. Отправил старику по почте. Тот ответствовал вежливой благодарностью, к письму приложив славную безделушку из белого металла – запонку, а может, фибулу, в национальном вкусе глубоководных. Безделушка вскоре потерялась при очередном переезде – с одной съемной квартиры на другую. Тогда я вовсю пытался избавиться от родительской опеки, а денег катастрофически не хватало.
Стало быть, и впрямь понравился ему поплавок… Стало быть, старик Тритон не забыл меня.
Глупо было рассчитывать на объятия и энергичные похлопывания по спине – это не в характере его народа. Но я отчего-то расчувствовался. Сам вид старика – оцепенелый, сонный и неизменный, несмотря на прошедшие годы. И руины позаброшенного симхоза… Поскрипывание сосен, жужжание последних осенних комаров – всё это растревожило меня. Я не знал, что сказать.
А потому сказал то, что занимало мои теперешние мысли:
– Беда, дедушка Тритон… Ульяна пропала.
Он вновь посмотрел на меня. Глаза его были пусты и безучастны, как всегда.
Пижва – Верденбрюк
Интуиция меня не подвела!
Ульяна оказалась куда более внимательной к старику, чем я. Может, потому что была женщиной. Может, в отличие от меня, так и не повзрослела? Не захотела взрослеть… Я ограничился парой открыток и набором рыболовных снастей. Она же посылала Тритону открытки из каждой новой поездки. Отец ее, до недавнего времени, был «невыездной», и тень мрачных тайн, доверенных ему государством, отчасти падала и на дочку. Выезд за границу ей был заказан… До недавнего времени.
По Союзу она ко времени нашего знакомства уже поколесила: страстная путешественница, завзятая туристка, судя по коллекции открыток, имевшейся у старика, – она продолжала странствовать. От Таллинна до Ташкента, от Коктебеля до Мурманска – и когда только успела?!
Верхняя карточка в пачке, которую вручил мне Тритон, изрядно отличалась от остальных.
Строгие вертикали готического шрифта, строгие вертикали древних крепостных стен и выглядывающего из-за них (строжайшего) готического шпиля; штамп с раскинувшей крылья хищной птицей, сжимающей в лапах обрамленный венком солнцеворот…
Город Верденбрюк, Нижняя Саксония, Великогерманский рейх.
Отправлено полторы недели назад.
И каким ветром тебя туда занесло?!
Всё, что заботило меня теперь, – заполучить у Кожухова командировочные и официальное прикрытие, не вдаваясь в подробности, как именно мне удалось выйти на след. В конце концов, у нас есть право не выдавать свои источники. Шеф на моем месте наверняка поступил бы так же.
* * *
Крамер начинал день с кофе, изрядно разбавленного киршем, заканчивал – шнапсом, слегка разбавленным пивом. Стуча клавишами архаического «ундервуда», воплощал на желтоватой канцелярской бумаге проникновенную любовную лирику, которую без успеха рассылал по местным издательствам. В теперешние годы в рейхе любовная лирика была не в чести. Арийцы погрязли в волнах западного «палпа» и «хардбойледа». Крамер получал отказ за отказом.
Окна его квартирки выходили на прореженный осенью садик. В прорехах ржавой листвы виднелись надгробия и кресты. Этажом ниже квартировала производившая их мастерская.
Работал Крамер в специальной лечебнице для душевнобольных, под патронажем Рейхсминистерства науки, воспитания и народного образования. Сюда со всей Германии стекались самые сложные случаи психозов и нервных расстройств, связанных с Мифами.
Товарищ Кожухов непременно подчеркнул бы, глядя поверх очков: «Местечко как раз для тебя, Свиридов».
С таким видом из окна и такой работой неудивительно, что Крамер постоянно искал случая убежать – то на дно бутылки, то в свои сентиментально-лирические литературные опыты.
Убежать «всерьез» у него бы всё равно не вышло.
МГБ заслало его сюда в те достопамятные дни, когда в рейхе еще были живы отголоски «Берлинского Усомнения», а кое-где могли отыскаться ставшие теперь историей проповедники чистоты крови и любители приложить линейку к чужому черепу.
С тех пор утекли реки кирша, разбавленного шнапсом. Германия изменилась, мир менялся с каждым днем, а Крамера всё не отзывали.
Он был рад мне: как радуется новым лицам отчаявшийся ждать спасения робинзон. Даже если новое лицо, которое он видит, – черно как ночь, густо раскрашено белилами, а в ноздри его приплюснутого носа вдета косточка.
– Ты хоть понимаешь, как сильно я рискую? – с безумной радостью вопрошал Крамер, выруливая на трассу.
Он сам забрал меня из Ганноверского аэропорта, куда я прибыл на восьмимоторном «Эрихе Цанне», в 6:30 по Москве.
Та срочность, с которой шеф выправил мне билеты, командировочные и прикрытие (чудесно спасшийся от простуды селекционер, отставший от советской делегации, ее ключевой участник на ежегодной сельскохозяйственной выставке), – напугала меня всерьез.
Мы с Крамером рисковали оба.
Наш контакт был частным и несанкционированным. Взаимоотношения МГБ и КомИнфа еще со сталинских времен были сродни отношениям гвардейцев кардинала и королевских мушкетеров в романах Дюма. Вроде бы и делаем одно дело, и присяга, и одна страна на всех – но друг друга никогда не переваривали.
На мои отношения с Крамером это не распространялось. Ведь мы вместе бродили по мелководью Пижвы, в драных ватниках и тесных резиновых сапогах, выгребая бреднем вонючую жижу. Вместе кормили комаров и травились «солнцедаром». Это было – настоящее. Всё остальное – просто политика, к черту ее.
В нарушение всяческой служебной этики и соблюдения секретности я выложил перед ним все карты.
– Гребаный ты же свет, – сказал Крамер с легким немецким акцентом. – Вот это поворот сюжета!
Ульяну он, конечно же, не помнил. Он давным-давно потерял порядок и счет своим женщинам, куда уж там до «моих». Зато про историю с Подольским был наслышан в подробностях.
– Ты в курсе, чем он занимался? – спросил Крамер, выворачивая руль.
Гнал он так, что меня вдавливало в пассажирское кресло. Двухместный спортивный болид, детище «Мерседес-Бенца», ярко-красный и ревущий, как истребитель, не очень вязался с «легендой» медика-энтузиаста, прозябающего в провинции в целях науки, воспитания и народного образования… Но Крамеру на это было плевать. Он давным-давно устал бояться.
Я кивнул:
– В общих чертах…
– В общих, – Крамер расхохотался. – Допуск у тебя не тот, чтоб быть в курсе. Что про него знаешь?
– Потомственный интеллигент, с отличием закончил физфак, защитил докторскую, четвертый по молодости действительный член Академии Наук, на момент избрания – тридцать пять лет. До недавнего времени возглавлял один из московских «ящиков». Активный участник, многообещающий специалист, орденоносец, лауреат… До недавнего времени.
– Ну… а дальше что?
– Известно что. Проникся враждебной идеологией. В один прекрасный день собрал манатки – да и дал дёру к условному противнику. Оставив, причем, молодую жену, третью по счету, несовершеннолетнего сына-школьника и…
– И?
– И Ульяну…
– Что у тебя с лицом, Свиридов? Что это за лицо такое, а?
– Понимаешь… Прошло десять лет. Жизнь изменилась. Всё изменилось. Работа, служба… Когда загремела по всей конторе эта история с побегом Подольского на Запад – я ведь не мог не подумать про Ульяну… Не мог не вспомнить! Но это всё было как будто на периферии зрения. Не в фокусе… Не знаю, как объяснить. Я просто-напросто забыл ее. И вспомнил, только когда увидел фото, в кабинете у шефа. Тогда я сразу вспомнил…
– С ума сойти. Ты ведешь себя сейчас, как мои персонажи. Я могу написать с тебя своего следующего героя, не против?
– Как там у тебя с твоими романами?
– Недавно познакомился с одной в ресторане. Собирается стать актрисой, поэтическая натура, – Крамер отпустил руль, сделал обеими руками неопределенный жест. – А какие глаза!
– Держи руль! – прошипел я. – Я не про книжки… Впрочем, ладно!
– Ладно-прохладно, – Крамер вывел свой ярко-красный болид из опасного пике. У меня отлегло от сердца. – Но вернемся к нашему профессору… Приходилось слышать про «Асбест-тринадцать»?
– Первый раз слышу.
– А говорил, «в курсе», – передразнил Крамер. – Говорил, «в общих чертах». Ничего-то ты не знаешь, малыш.
– Внимаю с нетерпением!
– Короче говоря, в те замечательные дни, когда мы с тобой со страшной силой бухали, отмечая свое поступление на тщательно выбранные кафедры, Большие Ребята договорились в Хельсинки об ограничении наступательных вооружений…
– Очень ценная информация. Мы, конечно, закладывали будь здоров, но столь значительное для истории событие я всё же умудрился не прощелкать.
– Не перебивай, малыш… По итогам переговоров был достигнут паритет между нами и дядей Сэмом. Уже потом в гонку включились китайцы, и, чую, огребем еще с ними геморроя себе на головы… Но это сейчас к делу не относится. Главное, что на следующие десять лет был обеспечен паритет. Относительное равновесие, которое очень одобрили наши друзья… – Крамер кивнул куда-то вверх. – Сверху… И снизу, в общем, тоже… И даже те, которые под водой… До недавнего времени паритет сохранялся. А потом наши, под руководством вдохновенного гения Подольского, запустили «Асбест-тринадцать».
– Что за напасть?
– Черные галеры! – будничным голосом сказал Крамер.
Я с силой впился ногтями в собственное колено.
Крамер оценивающе посмотрел на меня:
– Удивлен?
– Еще бы, блин, Крамер… Ты что, хочешь сказать, что…
Мой друг самодовольно кивнул:
– Всё верно. Не только у американцев нашлись подходы к нашим приятелям с оборотной стороны Луны. В мире яви ее не покажет ни один телескоп, но у нас нашлись свои контакты в Утаге и в предгорьях Хатег-Кла. В конце концов, у нас столько же прав на этот кусок «зеленого сыра», сколько и у дяди Сэма. Верно? Поэтому пусть уткнутся!
– Но ведь Хельсинкские договоренности…
– Зришь в корень! С этим, конечно, вышла промашка. Новый Ирам и Р’льех очень ревниво следят за соблюдением всех конвенций, к которым они приложили свои щупальца. Ребята страсть как не любят самодеятельности. А когда у них за спиной начинают обстряпывать делишки такого масштаба, и вовсе начинают кипятком писать. Ну… Я, впрочем, не уверен, что к ним применима эта аллегория. Собственно, есть ли у них чем…
– Крамер, прошу тебя!
– Да-да, я отвлекся, прости! Короче говоря, каким-то умникам в Генштабе пришло в голову, что было бы неплохо припрятать в рукаве джокера. Ну, так, на всякий случай. Особенно после того, что учудили китайцы…
– Перестраховщики, – с горечью процедил я, копируя интонацию Кожухова.
– Идиоты, – нарочито спокойно парировал Крамер. – Одно дело экспериментировать с вратами на Юггот, совсем другое – кокетничать с «лунатиками»…
– Так что же с ними случилось?
– Что-что… Вояки решили поэкспериментировать с антиматерией. Во главе проекта поставили Подольского. Он вроде бы даже добился некоторого успеха… Но кто ж знал, что он отчебучит?!
– Добились успеха в чем? Только не говори, пожалуйста, что они вышли на контакт с существами, населяющими Ту-сторону-Луны…
Крамер дал по тормозам, я чуть не впечатался носом в приборную панель.
Мой друг развернулся всем корпусом, вознеся брови в самом искреннем недоумении.
– А ты-то откуда знаешь? – спросил он.
Для более обстоятельного разговора Крамер свернул с дороги и притормозил у аккуратного двухэтажного домика, обсаженного липами.
– Как в старые добрые времена, Свиридов? Тут нам никто не помешает.
Гостиница называлась «Полярная звезда», на первом этаже обнаружился симпатичный ресторанчик на два зала. Дощатые столы, пара-тройка завсегдатаев, никакого внимания не обращающих ни на что, кроме донышка собственных пивных кружек.
Мы заняли столик в углу. Абажуры ламп были оклеены астрономическими картами. В мягком оранжевом свете зодиакальная фауна продолжала извечную гонку друг за дружкой – лебедь, хлопая крыльями, улепетывал от игривой медведицы, следом щелкал клешнями пучеглазый лобстер, вокруг них нарезали круги вооруженные игрушечными луками амуры с купидонами и прочие эроты.
Крамер не давал мне и рта раскрыть, пока мы не выпили по кружке светлого. Затем личным примером заставил прожевать колбаску, изрядно сдобренную горчицей. И только после этого, вальяжно раскурив сигарету, продолжил:
– Как я понимаю, отговаривать тебя ввязываться в эту историю с Подольским – бессмысленно?
Я подцепил вилкой квашеной капусты. Старательно хрустя, кивнул.
– Узнаю старину Свиридова. Легких путей не ищешь…
– Искал бы легких путей – занялся бы журналистикой.
– Был бы ты журналистом, не проворонил бы наиболее примечательный факт во всей этой истории.
– О чем ты?
– Синдром Картера – Уоррена. По его поводу тут, в рейхе, в последнее время все просто помешались. Каждая задрипанная желтая газетенка сочла своим долгом пригласить якобы эксперта… Ты бы видел, что они несут…
– Картер… Картер… что-то знакомое, это же…
– Да-да, Рэндольф Картер, тот самый, что вошел в поп-культуру с легкой руки своего коллеги Лавкрафта. Американский писатель. В детские годы открыл в себе дар провидения. Занимался прикладным сноходчеством. В первую мировую воевал во Французском легионе. Написал несколько романов, половину из них потом сжег. Я в свое время зачитывался этим парнем… Потом он завел дружбу с неким Харли Уорреном. Нашел единомышленника. С ним на пару они натворили делов – плато Лэнг, Неведомый Кадат, Целефаис… даже Зар!
– Всё это… – отпив из кружки, я развел руками. – Внушает…
– Всё это я вижу каждый день. У себя в клинике. Немцы – обстоятельная нация, Свиридов. При первом фюрере таких ребят, как Картер и Уоррен, заперли бы в подвале, приковали к железному столу, облепили бы датчиками и ставили на них эксперименты, как наши академики – на шимпанзе и собачках. Теперь же мы научились лечить их по самой передовой психоаналитической методе. Никаких холодных обертываний и электричества. Только доброе слово и терпение. Спасибо старине Зигмунду. Нам есть что противопоставить всем этим попыткам умотать в волшебную страну. Мы берем этих ребят, показываем им чернильные пятна, доказываем, что всё дело в том, что мама не купила им в свое время игрушечного пони, барабан и саблю. И отправляем обратно по домам. Все счастливы…
– Но…
– Но только синдром Картера – Уоррена в эту систему не укладывается. Через меня ежемесячно проходят десятки психов. Я всякого насмотрелся. Но раз в декаду обязательно попадается кто-то, кого не повернется язык назвать больным. Мизерный процент, но у всех у них сны и навязчивый бред совпадают вплоть до мелочей. Они как передатчики, настроенные на одну волну. Они понимают друг друга без слов. Их тянет друг к другу… Собственно, ради них я тут и торчу…
«Сказать ему или нет?» – подумал я.
И не решился.
– А осенью начался какой-то бум. Верденбрюк – маленький городок. Любой незнакомец, тем более иностранный гражданин, тут как на ладони. И вот появились четверо. Два француза, австриец, даже какой-то нефтяной турист из Техаса, в ковбойской шляпе, с во-о-от такой сигарой, вообрази себе! Тут, в Нижней Саксонии! Все утверждали, что услышали Зов, почувствовали необходимость сорваться с места, ехать сюда…
– Сюда – это, как я понимаю, к вашей психушке?
– Как передатчики, – повторил Крамер, отпив пива. – Настроенные на одну волну. Как знать… может, твоя подружка тоже поймала чей-то сигнал?
– Понимаю… Эта шумиха вокруг отца. Следователи… Неизбежные вопросы… Наружка… Стресс, нервы… Думаешь, это могло спровоцировать болезнь?
Крамер усмехнулся:
– А кто сказал, что «Картер – Уоррен» – это болезнь?
Следующие два дня я провел в «Полярной звезде». Сидел без дела. Соблюдал конспирацию. Маялся. Ждал.
Крамер тем временем наводил справки в городе.
Наконец, он объявился:
– У меня есть две новости…
– Начни с плохой!
– Мы упустили твою подругу. Вернее, не мы. Я упустил! Черт побери, я думал, что контролирую в этом городишке всё… Она ведь бродила у меня под самым носом… Несколько дней.
– Тебе удалось напасть на ее след?! Крамер, ты гений! Значит, будет и хорошая новость?
– Не хорошая, малыш, а отличная! Я точно знаю, куда она направилась. Ланс-дю-Руа, что в солнечном Лангедоке. Похоже, тебе предстоит еще немного прокатиться.
– Как это тебе удалось, распрекрасный ты мой дружище?!
– Маг не раскрывает своих секретов, – Крамер обхватил меня за плечи и хорошенько потряс. – Не теряй времени, лети за своей принцессой. Тебе лучше не медлить… Я, пожалуй, знаю, что ей понадобилось в этой деревеньке.
– Я отправляюсь сию же минуту. Но все-таки просвети меня немного.
– Дело в том, что Ланс-дю-Руа облюбовал для своей резиденции один наш одиозный экс-соотечественник. Некто Бушмин Ян Карлович. К нему она, судя по всему, и направилась.
– Ян-Сноходец? Этот художник, основатель секты, которого «Правда» до сих пор клеймит «бушминовщиной»?!
– У него были неплохие картины… Пока крыша не съехала окончательно по поводу Атлантиды. Жаль, что туда не выдают виз. И рейсовые теплоходы не ходят.
– Получается, что твоя версия с синдромом Картера – Уоррена…
– Да, Свиридов. Похоже, подтверждается. Мне жаль…
Я кивнул, раздумывая.
– Че-ерт побери, – дернул подбородком Крамер. – Ты даже не представляешь, как мне хочется поехать вместе с тобой! Плюнуть на всё. Сорваться. Поставить на карту… Как я рад, дружище, что ты заглянул в нашу глушь. Глоток свежего воздуха. Какой бы печальной ни была первопричина – для меня твой приезд так много значит… Надеюсь, у тебя всё получится.
Светлые глаза его на миг подернулись тоской. В них проступило всё – вид из окна на садик, заставленный надгробиями; дни-месяцы-годы, проведенные в лечебнице для душевнобольных, бесчисленные истории чужих кошмаров, которые ему пришлось выслушать, и кирш, смешанный со шнапсом, и все эти издательские отказы…
«СКАЖИ ЕМУ!!!» – истерически завопил внутренний голос.
Но я сдержался.
Я не мог рассказать об ЭТОМ даже лучшему другу. Даже тому, кто вывел меня на след девушки, которую я люблю. Девушки, с которой нас, возможно, связывает гораздо больше, чем я предполагал.
И если она направляется в общину к этому безумцу Бушмину, к Яну-Сноходцу… Неужели ее конечная цель – страна, в которую не выдают виз? Страна, в которую не ходят пароходы и поезда? Ее не найти на географических картах. Она дрейфует. Курсирует. Она где-то есть. Совершенно точно. За туманами, за ревом волн. Россыпи мерцающих огней на горизонте. Страна-мечта. Загадочная и непостижимая.
Но туда не ходят поезда, не летают самолеты. Туда не продают билетов.
И, насколько я знаю, оттуда не возвращаются.
Верденбрюк – Ланс-дю-Руа
Атлантида… Это не средоточие планетарной духовности и политико-административного ресурса, великий Р’льех. Не витающий в облаках Новый Ирам, летающий муравейник, населенный Чужаками, с его мешаниной извилистых трасс, высоких арок и ступенчатых террас. Не вампирские заповедники Восточной Европы, не исстари бунтующий Тибет, не подводный Атлантический Мегаполис-Агломерат, не закрытый Город Старцев в снегах Антарктиды… Не Москва, не Париж, не Нью-Йорк, не Токио.
Hic sunt dracones моих снов. Terra incognita моих мечтаний.
За размытой границей ойкумены, за цветной вьюгой, непроглядной мглой, состоящей из осколков моих грез.
Ее имя встречается на первых полосах газет и в колонках кроссвордов. На красочных афишах и в ресторанных меню. Она мелькает в чехарде киножурнала, предваряя очередную слезливую мелодраму или «круто сваренный» детектив.
Она есть.
Я ждал, что Лангедок встретит меня ленивым ярким солнцем, согревающим виноградники, кипарисы, черепичные крыши и плетеные кресла уличных кафе, играющим бликами на бирюзовой глади Средиземного моря – нежданно, и оттого тем более радостно выглядывающим из-за очередного поворота дороги…
Но я пропустил и сезон сбора винограда, и сезон сбора шампиньонов.
Теперь было время дождя.
Дождь-дождь-дождь. Его мелкие сердитые капли барабанили по лобовому стеклу такси, пасмурный водитель с обвислыми усами всю дорогу ворчал в такт им. Ругал дождь. Ругал Чужих, которые вредят туристическому бизнесу, переманивая богатых иностранцев в свои причудливые колонии. Ругал «месье Бушмин», единственную местную знаменитость, от которой столько ненужной шумихи и суеты. «Селебрити» предпочитали квартировать восточнее, в Сен-Тропе и Каннах. Но месье Бушмин превратил Ланс-дю-Руа в место паломничества для чудаков с деньгами и излишне развитой фантазией – со всего света.
В бушминской резиденции было шумно и многолюдно. Крытый дворик виллы, под черепичной крышей которого пряталась от дождя пестрая публика, напоминал деревенский рынок. Здесь выпивали и закусывали; гриль дымил, как набирающий ход паровоз, щекоча ноздри запахами копченостей. Праздная публика – в белых и полосатых теннисках и соломенных шляпах – с жадностью поглощала козий сыр и листья салата, мидий в беконе, ломала жадными пальцами багеты и бриоши, топила их в оливковом масле и виноградном уксусе…
Я разговорился с сухощавым старичком в светлом костюме и кепке блином. Он говорил по-русски в бесподобной «старорежимной» манере, сильно грассируя. У него были совершенно выдающихся размеров уши и нос и маленькие блестящие глазки-льдинки, которые так и впились в меня, едва я оказался в поле его зрения.
Узнав, что я работник ИТАР-ТАСС, сценарист кулинарного шоу (очередную корректировку «легенды» от Кожухова я заучивал уже в самолете), старичок в кепке потащил меня куда-то в глубь виллы, запутанными потайными ходами и галереями, заставленными вазами с розмарином.
Мы оказались на задах виллы. Дождевые капли барабанили по площадке для игры в петанк, разбегались кругами по заполняющему бассейн отражению непривычно хмурого южно-французского неба.
– Здесь, судагь, нам никто не помешает, – сказал старичок. – Сможем поговогить начистоту. Вы такой же жугнагист, как я пготник, вегно?
– Простите?
– Я вашего бгата чую за вегсту, молодой человек. Уж повегьте. Вы ведь из Контогы? Что вам тут понадобилось, к чегтовой матеги?!
– Месье Бушмин? – наконец-то дошло до меня. – А мне сказали, что вы в мастерской, работаете…
– Мне нынче не габотается. Ненавижу дождь. Дождь здесь большая гедкость. Вам надо было пгиезжать сюда летом… Не повегите, какая это кгасота… Но к чегту лигику! Пгошу вас уточнить цель вашего визита. В пготивном сгучае, боюсь, мне пгидется натгавить на вас своего готвейгега. Завегяю вас, это весьма злая и пгожогливая твагь.
– Охотно верю, месье Бушмин. Я здесь по частному делу.
– Вы думаете, я вам так пгосто повегю?
«Да пошел ты к черту, – со злостью подумал я, – мухомор старорежимный, у меня на все эти игры нет времени!»
– Я ищу девушку. Ее зовут Ульяна Подольская. Пару недель назад она приехала сюда из Германии…
Бушмин, не таясь, разглядывал меня своими глазками-льдинками. Изучал, будто ценный экземпляр бабочки, попавшейся ему в сачок.
В советской прессе писали, что он страстный энтомолог. Еще писали, что он буйнопомешанный алкоголик, склонный к половым излишествам и завербованный единовременно МИ6, ЦРУ и Моссад.
Наконец Бушмин закончил свои исследования:
– Я хочу показать вам кое-что, молодой человек. Идемте в дом.
На его творческую манеру, конечно, большое влияние оказали импрессионисты. Недаром он переехал из Союза именно сюда, во Францию.
Динамика штриха и яркость красок, сиюминутность впечатления…
Вот темная сказка русского леса – укутанный в снега ельник, алмазный блеск инея, дремлющие березы, проступающий сквозь серебряное кружево полный месяц…
А вот из холодной мглы, из дождливого морока подмосковной осени проступает одинокий созерцатель, кутающийся в пончо на дачной веранде, со стаканом в руке. Из-за багряно-золотого края леса надвигается армада свинцовых туч. Собака тыкается в ладонь хозяина носом, будто пытаясь приободрить его. В сухих чертах персонажа безошибочно узнается сам Ян-Сновидец…
А вот – что-то ностальгическое, яркое до боли в глазах – кудрявая зелень березняка мешается с черемуховой белизной, всё наполнено солнцем, кажется, сделай еще шаг – туда, за грань миров, за слой масла, преодолей твердое сопротивление холста, – и услышишь, как весело щелкают соловьи, почувствуешь на щеках тепло рассвета, на губах – сладость майской росы…
– Как вы это делаете? – прошептал я.
– Дальше, дальше, – он тянул меня в глубь мастерской.
Картины стояли в ряд – лицом к стене. Он принялся переворачивать их – одну за другой.
Я молча смотрел. Не мог вымолвить ни слова.
…Старинный городок, окруженный лесом. Дома – точно трухлявые пни, в которых проели многочисленные ходы трудолюбивые термиты. Дома-гнилушки. Над ними островерхая башня. Так и слышится – густое медное эхо колокола, отмеряющего счет дням такой краткой и хрупкой человечьей жизни.
…Гесперия – страна вечерней зари, где мешаются оттенки коралла и опала. Выступающая из причудливого танца облаков. Облака меняют форму, являя череду странных образов. Пугающих. Манящих. Гесперия – место, где начинает свой отсчет время. Куда влечет всех Избранных. Тех, кто обретается на дне, но тянется к свету…
«Да кто он такой вообще, этот Бушмин?!» – лихорадочно думал я.
Безумец, каким считают его на исторической родине?
Или на самом деле – скиталец по чужим мирам, как верят его многочисленные последователи?
Ян-Сноходец. Ян-Сновидец. Тот, что видел Яддит и сохранил рассудок. Тот, что вернулся из гурских областей целым. Одной ногой там, за гранью, другой здесь – в мире людей.
Тот, кем управляет Звездовей – он попытался изобразить его на очередной картине, – ветер звезд, играющий с осенними листьями. Подчиняющий себе дым камина, плетущий из него запутанную вязь своих бесконечных рукописей. Ветер, проходящий по траекториям планет, от яркой точки Фомальгаута, несущий поэтам и художникам тайны Югготских Грибов. Рассказывающий о цветах в сказочных садах Нитона. Он навевает сны. Он открывает правду.
А вот – Антарктика. Зловещий черный конус во льдах, среди свиста пурги и мельтешения снежинок. Хранящий на себе отпечаток тысячелетий. То, что таится под ним, в сердце льдов – внушает страх даже Древним. Оттуда, из хрустальных глубин, взирают на мир мертвые глаза.
А вот… Будто бы тот самый дом, в котором прошло и мое детство. Витая лестница. Окно, заложенное каменной плитой. Будто это я сам с детства мечтал заглянуть в него. Узнать, какую тайну оно хранит. Только тьма и пыль. Пыль и тьма… И когда рабочие, наконец, сняли эту плиту, они с криком бросились врассыпную. Я же увидел за ним то место, где бывал в своих снах.
Я сплю или брежу?
Это всё Бушмин, его картины… что за наваждение?!
Высокая стена, опоясывающая город-тайну. Стена, что поросла седым мхом. У ее подножия рассыпаются в клочья пены свинцовые волны. За ней скрыт город-сад. Там порхают с цветка на цветок птицы и пчелы. Звонкие ручьи там питают деревья, дарящие плоды удивительного вкуса. Но возможно ли отыскать в этой стене ворота?!
Крики чаек. Перезвон колоколов. Манящее чувство тревоги. Манящее предвкушение пути. Знакомый колокольный перезвон – я вновь слышу его, – исходящий со дна моря, из-под толщи воды. Из-под слоя ила.
– Атлантида, – сказал я, разлепив губы. – Ульяна направляется в Атлантиду, верно?
Бушмин кивнул.
– Я должен остановить ее! – прошептал я. – Я должен вернуть ее… Да, я почти забыл… Но как такое можно забыть? Я просто запутался, просто заблудился в собственных снах… На самом деле, я не могу без нее. Я люблю ее!
– В Атлантиду не выдают виз, молодой человек. Туда сложно достать билеты.
– Но ведь у нее получилось?
Он раскупорил бутылку коньяка, разлил по бокалам. Один протянул мне. Второй осушил залпом и сразу же наполнил вновь.
– Я вижу, как люди воспгинимают мои кагтины. Для одних это пгосто пгихоть, дань стилю, модная фантазия. Для дгугих – что-то большее. Возможность вегнуться. Вспомнить то, что уже пгиходилось видеть. Тепегь я знаю, вы тоже видели эти сны… Вы знаете, что это… Я помогу вам.
Ланс-дю-Руа – Сан-Андреас
Четвертый день штормило. Океан с ревом налетал на побережье. Разбивался грохочущим валом, пенными клочьями, на тысячи мельчайших капель. Ветер доносил их до меня.
Океан касался лица, холодил щеки. В такие мгновения казалось, что идет дождь.
Впереди, в конце пирса, в густом тумане, угадывался массивный силуэт чертового колеса. Там были аттракционы и кинотеатр, предназначенные под снос.
Людей не было. Какому идиоту придет в голову тащиться на океанскую набережную в такую непогоду? Только мне.
Я стоял возле закрытой лавки букиниста в самом начале пирса. Пялился в ее мутное, пыльное изнутри окошко.
Смотрел на ряды цветных книжных корешков. Штабеля и груды пыльных замшелых вселенных, которые ждут своего часа, чтобы проявить себя, явить себя через чью-нибудь незадачливую голову. Молчаливое кладбище невостребованных фантазий и грез. Какой в них толк теперь, когда сама жизнь легко переплюнет любой «фикшен».
В стекле мне мнилось собственное отражение. Двойник смотрел со скукой и отвращением.
– Интересуетесь букинистикой?
Я обернулся.
Свански появился как всегда – словно ниоткуда. Выплыл из тумана, под лоснящимся зонтом, в светлом плаще. Щегольская шляпа с перышком чуть набекрень. Вежливая улыбка магазинного манекена. Румяные щеки, белоснежные зубы, выразительные брови. Так выглядят преуспевающие американцы в журнальной рекламе.
– Вы опоздали.
– Срочные дела в посольстве.
– Вышло что-нибудь из нашей затеи?
– Вы, Свиридов, зациклились на работе. Это вредно для пищеварения. – Он постучал по окну книжной лавки пальцами, запакованными в черную перчаточную кожу. – Нет бы о литературе поболтать, о книгах… Как-то развеяться. Не хотите сходить в кино? Тут отличный зал неподалеку. Лучший поп-корн на побережье.
– Вы же знаете, я тороплюсь. Завтра истекает срок визы.
Свански склонил голову чуть набок, будто присматриваясь, будто прицениваясь. Прищурился. Стрельнул взглядом влево-вправо.
Напрасная предосторожность. Кому бы взбрело в голову потащиться на пирс в такую непогоду?
Хороший хозяин в такую погоду не выпустит на улицу пса. Но кто сказал, что наши хозяева – хорошие?
– Что ж, к делу, – Свански запустил руку в карман плаща, выудил на свет бумажный пакет. – Здесь материалы, о которых вы спрашивали. Все, что мне удалось накопать.
– Спасибо за помощь.
– Благодарите лучше ваше начальство. Они умеют быть убедительными.
– Вы, стало быть, навели справки?
– Чтобы вы не искали, приятель… Некоторые ребята в вашем ведомстве считают, что вы слегка перегнули палку.
– Для меня главное это найти, Свански. А там посмотрим.
– Вы затеяли серьезную игру, а?
– Похоже на то.
– Только не расшибите себе башку.
Приложив на прощание два пальца к шляпе, Свански уже уходил, истаивал в тумане. На миг задержался…
– Кстати, Свиридов… У меня к вам одна просьба. Пустячок… К делу не относится.
– Я вас слушаю.
Глаза его блеснули. На миг он превратился из манекена в человека:
– Когда доберетесь туда… Выпейте за мое здоровье. Коктейль с гребаным зонтиком и оливкой. С видом на все эти маринованные колоннады, черт бы их побрал. Я надеюсь, у них там найдется приличный бар? Один стаканчик, Свиридов… Вот и всё. Бывайте!
– Обязательно, – сказал я скрывшему собеседника туману. – Обязательно, старина.
Во мгле, что вилась над грохочущим океаном, мне мнились призраки утонувших кораблей, летучие голландцы, мертвые подводные лодки, узники бермудского треугольника. Мне мнилась Атлантида. Близкая, как никогда.
На пирсе не было ни души. Но в грохоте волн слышался чей-то ехидный смех.
Пакет, полученный от Свански, жег меня сквозь карман макинтоша, сквозь кожу перчатки. Тайное знание, обманом полученное у судьбы.
Кожухов наверняка решит, что я спятил…
Я брел по Сан-Андреасу, городу целлулоида, вермута и поп-корна. Манекены следили за мной через стекла витрин. Окна следили за мной – чужие и пыльные. Пыльные изнутри. Никому не приходило в голову протереть их, посмотреть, что творится за ними. Всем было плевать.
Пакет Свански. Какую прорву мрачных тайн скрывает он? Что стоит за этим знанием?
Там должно быть указано, как попасть в Атлантиду.
У меня всегда было плохо с воображением. Всегда любил понапридумывать, понакручивать от души… Они считали меня параноиком. Однокашники. Сокурсники. Коллеги. Шеф. И даже те, кто стоял над ним, дергая за ниточки.
А Ульяна? Наверняка и она тоже…
В завываниях ветра, гнавшего по мостовым сухие пальмовые листья, мне чудилась насмешка.
Мне чудилось, что за мной кто-то гонится. Что за мной следят.
Но я зашел слишком далеко, чтобы сворачивать.
Я добрался до дешевого мотеля на окраине. На самой границе города и пустыни.
Я чертовски устал, но боялся уснуть. Боялся вновь увидеть Атлантиду. И сойти с ума.
Залпом осушил стакан дрянного бурбона, закурил. У нас в КомИнфе это не приветствовалось – выпивка, сигареты. Эти парни сговаривались на шашлыках, как лучше поделить между собой мир. Пропустив по рюмочке коньяка, закусив лимонной долькой, во время охотничьего привала сговаривались, где развязать очередной локальный военный конфликт – маленький и победоносный. И при этом понавешали на всех тридцати пяти этажах небоскреба на Альхазредской таблички с перечеркнутой сигаретой.
Лицемеры.
Комитет Информации. Информации о ком? Чем мы занимаемся? Связью. Связями. Они и впрямь связали нас. По рукам и ногам. Опутали паутиной. Заткнули рты, запечатали уши, завязали глаза.
И после этого – называют меня параноиком? Смешно.
Я заперся на хлипкий замок. Включил телевизор. Какая-то доисторическая порнография. Сел на матрас. Он так и затрещал, так и заколыхался подо мной. Что они туда закачали? Впрочем, морской болезни у меня нет. А если и есть – самое время от нее излечиться.
Там, куда я направляюсь, это будет лишнее.
Я распечатал пакет Свански.
Вот он, мой путь заветный. Через слои эфира и магические заслоны. Через барьер, через меловой круг, отделяющий чистое от нечистого, человечье от Мифического, доступное от запретного. «Абракадабра» – забытое заклинание времен темного средневековья, охоты на ведьм, чумы и резни. Бормочи себе под нос, убавляя по букве. И тогда, быть может, спасешься. Но я не хочу спасаться.
Я хочу заступить за меловой круг. Хочу нарушить границу.
Там, за барьером – острые шпили протыкают закат. Там перешептываются утопающие в сумраке вековые рощи. Там не действуют земные законы. Там пролегает граница измерений.
Заскрипело окно.
Я вспомнил, как это было.
Тогда, в другой жизни, в другом времени. Когда я был ребенком.
Я забрел в самую чащу леса, возле старой дедовской дачи. В третьем поколении я принадлежу к номенклатуре. Потомственный госчиновник. Как скучно.
От скуки я и бежал. Туда, в самое сердце леса.
Я нашел этот старый дуб, продрался к нему через заросли орешника, настоящие джунгли.
Обугленное молнией, мертвое, сухое дерево. Растопырившее скрюченные ветви-пальцы. Истыканное ржавыми гвоздями. Кому это могло понадобиться? Мертвый дуб в чаще леса и ржавые гвозди. Прибитый над дуплом коровий череп и вырезанные на коре руны и то не произвели на меня такого впечатления, как эти гвозди.
Позднее я узнал те символы, что вырезаны были на коре.
Тот, кого мы не называем по имени. Тот, чьи портреты мы вешаем в своих кабинетах, – черный прямоугольник в вычурной раме. Или в раме строгой. Обрамление по вкусу хозяина. Только содержимое неизменно. Чернота. Пустота. Великое ничто.
Теперь мне казалось, что я вновь был у того дуба. Что я прибит к нему вместо коровьего черепа. Голой спиной чувствую его шершавую кору, изрезанную тайными письменами. Чувствую оплетающий его колючий мох. А череп кружит окрест, скалясь, наслаждаясь долгожданной свободой, уставил на меня пустые глазницы. Смеется.
Сан-Андреас – Кахимарро
Двое пытались вломиться через окно. Еще двое – через дверь.
Я перекатился через матрас, укрывшись за ахающим и стонущим телевизором, высадил в них две обоймы. Одну – в окно. Другую – в дверь.
Нас учили и этому, но я никогда не думал, что навыки пригодятся.
Они не собирались ничего спрашивать. Они пришли прикончить меня и забрать то, что передал мне Свански. Пора сваливать.
Я сел в «кадиллак», взятый напрокат еще в Сан-Андреасе. Боюсь, что не верну его вовремя. Боюсь, возникнут трудности с визой и возвращением в гостеприимные Штаты.
Впрочем, на кой мне сюда возвращаться?
Меня ждал чудесный край на морском берегу. Сверкающая твердыня, к которой ведет крутая лестница… Мраморные перила. Купола, башни… Место, где я бывал неоднократно – в моих снах.
Я несся через Штаты, сквозь закат, огненным потоком, вдоль владений Не-Спящих. Безумные огни реклам, музыка, блеск. Горький кофе галлонами. Остывшие яблочные паи из придорожных кафе – не выпуская руля, вприкуску. Извечное невозвращение в извечную не-родину.
Переплетение подземных ходов. Город-под-городом, куда не проникает солнечный свет. Свисающие со стен бледные корни. Копошение крыс под ногами. В свете фонаря выплывали символы, жирно выведенные по влажным стенам. Знакомые символы. От света фонаря оживают тени, заполошно скачут по потолку и полу, мельтешат, будто отплясывая дикарские танцы.
Холм на краю леса, старая водокачка, о которой ходила дурная молва. Говорили, в городке пропадают дети. Говорили, что где-то неподалеку нашли тело, которое так и не опознали.
Почтальон из Эйлсбери, красноносый пьяница, сказал, что я двигаюсь в правильном направлении. Он смеялся мне вслед, бормоча: «Йа! Шаб-Ниггурат! Козел с легионом младых!»
За краем горизонта мне мерещилось море и одинокий парус. Я вспоминал, я твердил про себя вновь и вновь, вжимая педаль газа в пол, древний девиз: «Уходим в море!»
Я бросил на перекрестке «кадиллак», из-под раскрытого капота которого валил густой черный дым. Дальше ехал на автобусе; в салоне не было ни одного человека – бледные лица в струпьях чешуи, из-под растянутых воротников свитеров алеют жаберные щели.
В том городке на побережье Флориды, в конечной точке моего путешествия, где я сошел с автобуса и увидел океан, – меня встретил звук гонгов, созывающий местных на их загадочные мистерии, на свершение их порочного тайного культа.
Я лавировал между лужами и рытвинами разбитой улицы. Как тень скользил между обшарпанных домов, пока ноги сами не принесли меня в темный глухой двор. Внезапно в окнах вспыхнул свет. Они смотрели на меня из окон – сотни мертвецов, пустоглазых и ухмыляющихся скелетов, любопытствующих, кто нарушил их покой? Кто осмелился потревожить?
Я поспел к торжествам. Среди шума и гомона, адского карнавала, брел наугад. Между стен, покоробленных грехом, по улицам, приютившим изначальное зло. Горожане колотили в гонги и барабаны, ярко светили факелы. С крыш пускали черных голубей.
Двое парней в баре, Сет Этвуд и второй, как же его… кажется, Эб… Они сказали, что я на правильном пути. Они дружелюбно махали мне вслед перепончатыми лапами: «Пх’нглуи мглв’нафх Ктулху Р’льех вгах’нагл фхтагн!»
В небесах или на земле таится она, страна, которой я грежу? Край, где тонут во мгле седые столетия.
Я закрываю глаза, и на оборотной стороне век отпечатываются, как обжигающие сетчатку отблески электрической лампы – цитадели, башни, вены рек, акварельные переливы чужого неба, тень птичьего крыла на лоскутном одеяле болот и лишайников. И в ушах звенит – отголосок колоколов.
– Берегись, милый мой, Сен-Тоудского звона, – пела из случайной радиоточки популярная советская певица Алина Лотарева. – Вспоминай иногда старикашку Тритона…
Очевидно, я схожу с ума. Над океаном разносится призывный клич, курлыканье птичьих стай, уходящих к югу. Что они ищут? Сплетение тополиных ветвей, усеянные цветом акаций тропы? Они уходят. Потом возвращаются. И только купола и башни в ледяной глубине, в толще воды, спят и видят сны о птичьих стаях. Сан-Андреас – Флорида. Кактусы, перекати-поле, горький кофе и черствые яблочные паи. Яддит. Гурские области. Целефаис. Зар. Я почти не спал, я сбился со счета – какой теперь день недели? Месяц? Год?
«Для любви не нужны доказательства, – говорил мне Крамер из зеркала заднего вида, – а героям предначертано умирать. Если они выживают – из них получаются самые скучные люди на свете…»
«Жизнь – одинокое дело, малыш, – белозубо ухмылялся Свански с экрана выключенного телевизора над стойкой придорожного магазинчика. – От этого не спасает ни Конституция Соединенных Штатов, ни полиция, ни священные узы брака, ни двойной бурбон. Только твое собственное сердце».
«Секгет счастья человеческого в том, чтоб ничего не желать для себя, – поучал Бушмин из расколотого зеркала в ванной комнате мотеля. – Тогда только душа твоя успокоится. Тогда начнешь находить хогошее даже там, где вовсе не ожидал найти…»
Нет, больше нет сил. Что они делают со мной?! Голова горит, полыхает, спасите меня, заберите отсюда, поддайте газу, двойной счетчик, шеф! Подальше отсюда, за границу миров – туда, где только шелест ледяных ветров и Полярная звезда, мерцающая на лиловом небосклоне. Только сизый туман и отголоски колокольного звона со дна морей, из тьмы и переплетения водорослей, где обитают лишь фосфоресцирующие пучеглазые гады – то глас Атлантиды! А за ней – колоннады и помпезные дворцы Москвы. Мраморные статуи – храбрых воинов в буденовках, ударников труда в выпуклых гогглах и осьминогоподобных жрецов Азатота и Нъярлатхотепа… Кто это – уж не мои ли родители смотрят на меня с укоризной? Во что я превратил свою жизнь? В погоню за глупой мечтой. Знаете, это же всё любовь. Она виновата. Вечный двигатель. Единственный смысл. Белка в колесе… А вы знаете, что у голландского премьера в портсигаре шишки?
Одной ногой я был здесь – в мире людей, другой – уже ТАМ.
Контрабандистам, которые согласились отвезти меня на Остров Свободы, я отдал оставшуюся наличность.
Всю дорогу, под лающий кашель дизельного движка они громко ругались по-испански, обсуждая трансляцию матча «Данвичевских вампиров» и «ЦэЭсКа Москоу».
Слава Четверик опять взял крученую. Мы выиграли по буллитам 4:2.
* * *
Его звали Чеви Хоторн. Некогда толстощекий сын чопорного фабриканта из Новой Англии, мальчик-колокольчик в бархатной матроске. Пареньку с детства не хватало острых ощущений.
Когда Эдгар Гувер попытался противостоять Экспансии, когда началась «охота на ведьм» и все эти попытки превратить Штаты в подобие Третьего рейха – Хоторн понял, что пришел его звездный час… К тому времени Германия превратилась в курируемую культистами периферию – сытую, буржуазную и ленивую, стальные шлемы доживали свой век на чердаках, «черные рубашки» отрастили пивные животы и устроились на диванах перед телевизорами – кажется, до скончания времен.
Гувер решил переиграть историю. Молодым американцам его прожекты пришлись не по душе. Они вышли на улицы. Хоторн был в первых рядах. Отец лишил его наследства, но это было уже неважно.
Хоторн зажил той жизнью, о которой мечтал с детства. Протестная журналистика, призывы к свержению строя, «горячие точки», пара-тройка военных конфликтов в странах, которые трудновато отыскать на глобусе, а их названия произнести – еще труднее; скандальные очерки, мировая известность, популярные артистки…
В конце концов он осел на Кубе. Мягкий климат, ром со льдом и мятой, рыбные места, ласковые мулатки – что еще нужно, чтобы встретить старость?
Но Хоторн не унимался.
Я и не представлял, что его что-то связывает с нашей Конторой.
Он встретил меня в порту. В солнечных очках на кривоватом, дважды поломанном носу. Небрежная седая поросль по щекам. Расхристанная гавайка, мятые шорты.
– Добро пожаловать в Кахимарро!
– Для меня большая честь познакомиться с вами, сэр.
– Еще раз назовешь меня сэр, и я тебе сломаю руку.
– Заметано.
– Слыхал, ты ищешь выходы на Атлантиду?
Я кивнул.
– Наверняка что-то личное? Не думаю, что русские ополоумели настолько, чтоб засылать на остров своего резидента.
Я промолчал.
– А ты не из разговорчивых, парень, да? Мне это нравится.
Он привел меня в бар возле самой кромки пляжа, под навесом из сухого тростника.
Мы пили за его счет, и Хоторн рассказывал про марлина весом в несколько центнеров, который тащил его по Карибскому морю много-много миль, пока, наконец, не сдался.
Мы пили крепчайший местный ром, смешанный со льдом, грейпфрутом и лимоном, разбавленный вишневым ликером.
Я был пьян. Хоторн был пьян. Подсевший к нам худощавый тип с залысинами, в мятой ковбойке, с обгоревшим лицом был вдвое пьянее нас обоих.
– Я тебя знаю, – сказал я ему. – Сукин сын, я сел тебе на хвост. Я тебя прищучил. Как ты мог? Да как ты мог вообще?! Бросить всё – бросить собственную жену, сына? Бросить Ульяну?! Предать страну – чем ты вообще думал, мать твою?
Тимофей Подольский – академик, лауреат, профессор – расхохотался мне в лицо и указал тлеющей сигарой куда-то в угол.
– Посмотри сам, дурень.
Хоторн крикнул бармену:
– Сделай погромче. Нам не слышно.
Черно-белый телевизор транслировал срочный выпуск новостей.
Заседание Конгресса, президент слагает с себя полномочия.
Журналисты уже придумали для этого название «Мунгейт».
Оказывается, американцы спелись с Лунными Тварями. Оказывается, еще с сороковых вели тайные переговоры.
Теперь они больше не могут молчать. Им посоветовали во всем сознаться. Они вняли совету.
Президент вынужден извиниться перед согражданами. Да, мы вам врали. Да, нам очень стыдно. Мы больше не будем. Полная прозрачность. Показать всё, что скрыто.
Новый этап переговоров по ограничению наступательных вооружений, конечно. Это давно назрело. Надеюсь, наши советские партнеры пойдут нам навстречу. Мы очень виноваты. Чем мы вообще думали, а?
– Республиканцы в заднице, – с удовольствием сказал Хоторн. – Ставлю ящик «Варадеро», что на следующих выборах победит демократ – этот черный парнишка, как его…
Подольский ударил с ним по рукам:
– Ничего не меняется, папаша, – сказал он. – Не-не-не… Попомни мои слова.
Я разделил их загорелые лапы своей ладонью, закрепляя пари.
Перед глазами плыло. Цветные круги, веселые шутихи. Я прикрыл глаза, потер переносицу, помассировал виски… Как же я устал.
– Как вы всё это обтяпали? – бормотал я себе под нос. – Что же вы за люди такие?
– Маги не выдают своих секретов, – наставительно покачал пальцем Подольский.
– Мы празднуем, – сказал мне Хоторн. – Моему другу дали третью золотую звезду.
– Когда только я ее получу? – махнул рукой Подольский, смахивая с барной стойки свою выпивку. – До Атлантиды почта ходит, сам знаешь как…
– Еще один дайкири для моего друга, – позвал Хоторн бармена.
– Вы просто безумные хренадолы, – сказал я.
– Полегче, сынок. Если хочешь получить мое отцовское благословение. Ведь ты же приехал за этим? Кожухов мне намекал, конечно, но я сперва не поверил…
– Ты старый облезлый хитрожопый чертяка, – перебил его Хоторн. – Вот ты кто. Я тебя обожаю.
– Многоходовка, – сказал Подольский. – Кто-то должен был подкинуть им липу, дать всему процессу закрутиться. Они давно корпели над проектом, не хватало только единственного недостающего звена. «Асбест-тринадцать». Мы дали им то, чего им так не хватало. Шестеренки закрутились… От радости они потеряли голову. А парни из Р’льеха и Ирама – можно называть их как угодно – адскими отродьями, головоногими уродами, жадными до власти упырями, – но дураками они никогда не были. Где мое пойло, наконец?
– Не налегай на выпивку, – посоветовал Хоторн, толкая к нему новый стакан. – Скоро в порт. Я сам вас отвезу.
– Я не сяду в эту твою ржавую развалину, ни за что на свете!
– У нас, может, и заправляют всякие кретины, – ответствовал Хоторн, – но уж по части автомобилей мы точно утерли вам нос, камрад.
– Брешешь ты всё, Чеви.
Портовые свистки пели над пиками мачт, верхушками пальм и остриями шпилей. Они пели ночи напролет, вспоминая с тоской сонную оцепенелость штиля и неистовость штормов.
Тайная музыка океана. Я слышал ее в своих снах, я слышал ее всегда – только не знал, что за корабли, приходящие на Землю из неведомых краев, подают мне эти сигналы?
Вечерняя звезда проступила надменно и чинно – брильянтовой заколкой на закатной парче. Она напомнила мне ту безделицу из белого металла, что прислал, благодаря за японские снасти, дедушка Тритон. Возможно, то был намек? Возможно, он уже тогда знал?
Когда пришла ночная тьма, свет звезды стал особенно ярок. Он слепил. Она была уже не тайным знаком – но навязчивым бредом. Чертила в моем воображении причудливые горы, пышные цветники, изящные дворцы.
Это моя родина шлет мне привет. Моя Атлантида.
В преданиях и предметах глухой старины, сокрытых густой пылью и мхом, мне видятся знаки непрерывности. Тайные письмена, что повествуют об измерениях, где минувшее – всё еще живо. Где обретается то, что навеки было сокрыто от нас. Всегда. Нетленно. Неизменно.
В закате, в увитых плющом ржавых фермах, в замшелых нагромождениях каменных руин, источенных дождями дольменах – еще слышен заблудившийся отзвук минувших эпох. Они не мертвы. Они просто спят. Цитадель, выстроенная из веков, в такие мгновения как никогда близка.
Ульяна встречала меня на пристани. В венке из белых цветов, в белоснежном платье, длинным подолом которого играл бриз. Раньше я не мог представить ее в подобном наряде, но здесь он был уместен. Куда уместнее моего мятого макинтоша, мятой шляпы, кругов под глазами и трехдневной щетины.
В первый вечер на Атлантиде я выпил за здоровье Свански. Коктейль с зонтиком и оливкой. Да, у них тут нашелся бар. Сколько угодно этого добра.
В первую ночь мне приснился сон. Впервые в нем не было самой Атлантиды.
Зато в нем был почтальон, который постучался в нашу с Ульяной дверь. Он принес телеграмму от товарища Кожухова:
«Отличная работа Параноик зпт горжусь тобой вскл всё идет по плану зпт жди инструкций тчк».
Проснувшись, я уткнулся носом в затылок Ульяны, обнял, прижал ее к себе. Она прошептала что-то в полусне.
– Слушай, а здесь есть телеграф? – спросил я одними губами.
Она спала.
У меня было такое чувство, что каким бы ни был ее ответ – это уже ничего не изменит.
Шестое чувство подсказывало.