Я всегда был трусом.
Я провел жизнь за маской лояльности всем, кого считал важнее себя. Я очень старался.
Не отворачивайся. Смотри на меня. Не отводи глаза – иначе я исчезну. Достоин ли я твоего взгляда? Я буду стараться, я стану таким, каким тебе нужно. Я знаю, ты любишь кровь. Ты любишь ночные кошмары и невыносимый черный ужас, что затапливает мозг, превращая людей в завывающих животных. Это занимает твой извращенный ум и радует ледяное сердце. Ты получишь всё это. Я принес тебе дары.
Они разорвут твою жадную глотку.
1. Как сделать кратонг дома
Нужна плавучая основа. В Сиаме берут куски пальмовых стволов. А я обойдусь жестяной канистрой из-под машинного масла. Так даже лучше: не надо выдалбливать емкость под начинку.
Я набрал на бульваре кожистых кленовых листьев, коричневых, в багровых и желтых прожилках. От них пахнет мазутом и тоской. Взял ветки сухой полыни, растущей на пустыре у завода. Это мои орхидеи, это мой жасмин. Оставшаяся со дня рожденья оплывшая свечка, скотч и зубочистки, чтобы соединить всё в одно. Он почти прекрасен своей ломкой болезненной красотой, мой кратонг, разукрашенный крошечный плотик, дар духам воды.
Можно выйти на кухню и посмотреть в темное окно. Главное, не включать свет, чтобы отражение не заглянуло тебе в глаза. На прицепленном к окну градуснике – ноль. Ветер швыряет в стекло горсти воды пополам со снегом, и сквозь них мало что видно: мертвые окна небоскреба напротив, кусок чернильной тьмы на месте парка, тусклый огонек под брюхом дирижабля у причальной башни.
Не хочу думать о тех, кто скользит сейчас по ущельям улиц.
Круглое, молочно-белое пятно вместо луны. Лой Кратонг, праздник духов воды, отмечают в ноябрьское полнолуние. Я опоздал на месяц, но надеюсь, что полная луна в этом деле важнее, чем время года. Всё равно здесь никогда не будет так тепло, как в Сиаме.
Я набираю воды в ванну, всю в страшных черных сколах эмали и ржавых потеках. Медный кран извергает воду презрительными плевками, и сырую комнату заполняет пар. Это мой пляж, это мое море.
По уже ненужной привычке бросаю одежду в корзину с грязным бельем. Вода прохладная, и по телу бегут мурашки. Так себе тело – тощее, бледное и сутулое, слабое тело горожанина с вялым брюшком. Но всё же мне жаль его.
Я вожу кратонг по воде, пахнущей металлом. Тихо гужу под нос.
– Ш-ш-ш… ш-ш-ш…
Это волны набегают на берег.
– Ну ты и псих, приятель, – говорю я себе. Голос гулко отдается от кафельных стен. – Натуральный псих.
– Ш-ш-ш… – говорю я и смеюсь. От смеха перехватывает горло.
Понятия не имею, что со мной случилось. Не знаю ничего, что объяснило бы: почему я сижу в остывающей ванне, с кратонгом, покачивающимся между коленями, и таким лицом, будто в моей жизни не было ни одного радостного дня.
Впрочем, если подумать, я знаю не так уж мало. Например:
2. Ивонн и собака
Ивонн такая маленькая, что ее едва видно под рюкзаком, с которым она прошла половину Сиама. Волосы Ивонн, едва прикрытые беретом, – цвета шелковых коконов, глаза – зеленые, а на загорелых щеках – бесконечно нежный румянец и чуть-чуть веснушек. Губы Ивонн красные, будто искусанные солнцем, а на голени – небольшой шрам.
Рюкзак Ивонн набит взрывчаткой.
Собака приходит ближе к полуночи, когда в Ленивой бухте уже напиваются вовсю. На веранде ходит по рукам набитый льдом, лимонами и водкой шейкер. Кто-то поставил пластинку с «Summer Time». Жизнь проста, думаю я. Жизнь проста. Мы вернем себе лето. Внизу на пляже танцуют две близняшки из Норвегии – я так и не узнал их имена. Дымные костры, отгоняющие москитов, светятся в песке, как багровые глаза. Нам страшно, и поэтому мы веселимся.
Собака, крупная откормленная дворняга, поднимается на веранду, неодобрительно смотрит на шумную толпу и ложится под дверью туалета. Через секунду дверь распахивается, на пороге появляется Ивонн, видит собаку и с визгом отпрыгивает назад.
Всё мужское население Ленивой бухты бросается на помощь. На собаку кричат и машут палкой. Лек садится перед собакой на корточки и убедительно трясет у нее под носом рогаткой. Дворняга жмурится и отворачивается. Лек, ругнувшись, исчезает в лабиринте, ведущем к его дому.
Ивонн сидит на унитазе и тихо плачет. Она боится собак. Видеть, как по щекам Ивонн текут слезы, совершенно невыносимо. Локо бросает через собаку наполненный шейкер и стакан.
Как же так, думаю я, как же так – откуда взялась эта женщина, которая не боится ничего – не боится даже бояться собак? Такая храбрая. Такая хрупкая. Что я почувствую, если обниму ее – так крепко, как только смогу? Эта мысль почти нестерпима.
Ивонн пьет и плачет, поджимая ноги. Я отворачиваюсь. За освещенным пятном веранды, раскрашенной Локо во все цвета радуги, – море, и тьма, и звезды. Луна еще не взошла. Вдоль перил выстроились в ряд основы под кратонги, растрепанные, с торчащими волокнами, похожие на мохнатые зеленые чаши. Мы ждали Ивонн, чтобы закончить. Теперь мы положим в кратонги начинку, а потом украсим их цветами, листьями и благовонными палочками, теми, что горят даже в воде. Если доктор Чак не ошибся – кратонги успеют пропитаться водой, утонуть и уйти на глубину до того, как огонь доберется до их нутра.
И тут Лек возвращается, а в руках у него – очень большое и очень старое ружье.
Я начинаю с Ивонн, потому что помню: правда всегда не одна. Я мечтал всю жизнь отгонять от Ивонн собак. Нам повезло: моя мечта прожила всего два дня. Я надеюсь, что тот, кому мы посвятили свой Лой Кратонг, не сумел забрать ее, как хотел забрать я, – мне не остается ничего, кроме надежды. Я хотел присвоить Ивонн, поглотить ее, сделать своей частью. Своей мучительно недостающей, давно потерянной частью. Я знаю этот голод. Я хотел бы обвить ее щупальцами, чтобы без остатка впитать ее сладкий страх. Кто здесь говорит о любви?
Я всё еще надеюсь, что милосердие Будды бесконечно, а Ивонн – мертва.
3. Я узнаю, что пора в Сиам
На утренних улицах темно, как в ледяном аду. Сырые вчерашние газеты льнут к ногам, когда я почти подбегаю к светофору. От жирного дыма, валящего из дверей сиамской закусочной, сводит желудок. Светофор никак не переключится; поток машин харкает выхлопами. В подворотне – разбитый фургон. Тощие фигуры на бордюре – у одного на коленях бонго; ладони лениво отбивают сбитый ритм, подхватывают, поддерживают саксофон соседа. Пар поднимается над стаканчиками с кофе.
Я уже опаздываю, а эти на бордюре никуда не торопятся. Я завидую им. Я тоже хочу вдыхать воздух дальней дороги. Тоже хочу нацепить непроницаемые темные очки. Не стесняться безденежья и уметь махнуть на край света с несколькими монетами в кармане, не заботясь о том, что со мной будет. По-братски обнимать за плечи бледных барышень в беретах. Курить траву, не задумываясь, кто именно может заглянуть в мой распахнутый разум и чем это для меня закончится. Не бояться ночных кошмаров. Слушать джаз так, будто ничего важнее нет в этой жизни…
– Я весь разбит… – слышу я. – Эти?.. – слышу я. – Не болтай чепухи. Вот Сатчмо – бог. Диззи – бог…
– Осень, брат… Пора в Сиам.
Они смеются над чем-то, чего мне никогда не понять. Я отвожу глаза и тороплюсь пройти мимо этих бородатых парней в черных свитерах и сандалиях на босу ногу. Я не знаю, чьи глаза смотрят сейчас из люка, кому молится благопристойная старушка, что идет навстречу. Я не с ними. Я не такой.
Я тоже думаю, что Сатчмо – бог, но никогда не скажу об этом вслух. Нет, я не боюсь наказания; не думаю, что правительству есть дело до любителей джаза – я не параноик. Безобидные бродяги. Ничего запрещенного – но немного неприлично. Жизнь такая, какая она есть; глупо протестовать, если ты старше двадцати. Я боюсь удивленно приподнятых бровей и сочувственной усмешки, – а потом все отворачиваются и продолжают разговор, чтобы замять неловкость. Я радар. Я самый чуткий нос в городе. Я всегда знаю, как принято.
Здание редакции сглатывает меня, как устрицу.
Вы в детстве швыряли из окон гнилые помидоры? Это весело и страшно, пугающе весело и страшно до нервного смеха. Не важно, в кого, – лишь бы попасть. Не важно, зачем… Просто за то, что они – взрослые. Они непостижимы и заняты своим, они велики, они говорят тебе, что делать, что ты не смеешь судить об их делах. Их власть безгранична, они проникают в твои ночные кошмары – и там продолжают поучать тебя, и отвергать тебя, и связывать тебя по рукам и ногам. И ты подчиняешься. Ты опускаешь глаза и краснеешь, а то и снимаешь штаны, чтобы покорно подставить зад под отцовский ремень. Ты знаешь, что это не самое худшее, есть вещи и пострашнее. А потом ты идешь к черному ходу зеленной лавки, где стоят одуряюще вонючие мусорные баки…
Вот что изобрел доктор Чак – гнилые помидоры. Глупо, бессмысленно, неприлично. Но как же мы веселились в тот Лой Кратонг, как же мы веселились…
4. Доктор Чак получает награду
Некто доктор Чак получил государственную премию за изобретение бомб, способных взрываться на большой глубине. Теперь нас будут бояться еще больше. Взрывная волна резонирует с излучением мозга – поистине ужасающий эффект. Какой именно – предстоит узнать мне. А потом описать как можно патриотичнее и красочнее. Натурализм не помешает – наши читатели это любят. Немного справедливого недовольства – тоже…
Редактор глядит, как на приеме у дантиста.
– Почему бы не послать кого-нибудь из научного отдела? – спрашиваю я.
Шеф барабанит пальцами по столу. В глаза мне он не смотрит.
– Понимаешь, ты – человек наблюдательный. И к тому же – деликатный, лояльный…
Ну конечно. Я всегда помню, что правд больше, чем одна, и даже больше, чем две, и выбирать между ними – дело неблагодарное: обязательно будут обиженные. Так учил меня отец. Я был его глазами, его ушами. Я приносил ему новости – и в награду иногда он замечал меня, выныривая из бесконечного кошмара воспоминаний. Я не знаю, что именно случилось в той стычке на берегу тихоокеанского острова. Я даже не уверен, на чьей стороне он воевал – и так, оказывается, бывает. Не смей судить, говорил он. Ты не знаешь, что чувствуют люди. Главное – не задеть ничьи чувства, ни в коем случае не задеть ничьи чувства.
Читатели никогда не пишут мне писем.
– Что случилось? – спрашиваю я.
Шеф отводит глаза.
– Ходят слухи, что наши старые друзья им недовольны.
Лицо шефа вдруг неудержимо скашивает набок; лампа под потолком раскачивается, мигает и загорается вновь гнусным желтым светом. Привет от старых друзей. Очень старых…
Не представляю, кто на самом деле управляет компанией, которой принадлежит наша газетенка. Не уверен, что хочу это знать.
Доктор Чак – зануда с козлиной бородкой. Недоволен репортерами, недоволен премией – отвлекает от работы. Скорее всего, так и было задумано, знаете ли, вы сегодня с утра уже второй, а дело стоит. Суть изобретения? Пожалуйста… Стенографирую всё подряд – в научном отделе потом разберутся. Ноющий голос усыпляет; чтобы отвлечься, рассеянно шарю глазами по заваленному всякой хренью столу – такое ощущение, что я попал в комикс. Сейчас Чак сверкнет очками и скажет, что собирается завоевать мир. Из-под замысловатого переплетения медных трубок торчит конверт от пластинки, испещренный карандашными заметками. Чуть вытягиваю его, чтобы прочесть надпись. Луи Армстронг. Ну конечно.
– Сатчмо – бог, – внезапно говорю я и беру конверт в руки. Доктор Чак умолкает, будто сбитый на лету. Моргает, глядя на меня сквозь толстые стекла. У доктора белесые ресницы и красные веки. Он смотрит на меня, как на робота, внезапно заговорившего человеческим голосом.
– Извините, – говорит наконец доктор Чак, – но меня ждет работа.
С готовностью встаю. Я уже прочел и запомнил адрес и дату, записанные карандашом.
Я радар. Я вижу, где спрятана настоящая новость. Доктор Чак, несчастный ты зануда, полколонки в разделе научных новостей, – скоро ты станешь героем разоблачений на первых полосах самых крупных газет.
А может, я просто поверил, что мне тоже пора в Сиам.
Лязгает железной пастью лифт. Посланникам великих сил незачем таиться, они знают, что мне не уйти. Я и не пытаюсь. Я только выдергиваю пробку из слива ванны, и вода с журчанием устремляется по трубам в реку и дальше, дальше… Я внимательно прочел интервью доктора Чака. Я побывал в его разгромленной лаборатории и, притворяясь нищим меломаном, утащил несколько конвертов со смертельными дисками внутри. Я знаю, как действует взрывная волна.
Боги вездесущи – так воспользуемся этим, чтобы рассмеяться посреди вечности между освобождением и расплатой. Рассмеяться прямо в глаза, сводящие с ума. Смотри на меня. Я существую. Это мои кошмары и мой страх. Ты можешь поглотить меня или отвергнуть – но сейчас я говорю о том, что есть, и ты ничего не можешь поделать. Если нет ничего, кроме отчаяния и гнилых помидоров – сойдут и они.
Потому что я должен быть свободен, чтобы слышать свой джаз.
5. Третья палуба
Я счастливчик. Третий класс дирижабля забит битком, о лавках не стоит и мечтать – пассажиры спят вповалку на полу. Но мне удалось захватить место у стены. Мне даже виден кусочек иллюминатора, а в нем – бурые комья облаков далеко внизу и близкое, темное, прозрачное небо, пронзенное звездами. Первые несколько часов я не могу оторвать от него глаз, а потом засыпаю.
Прага. Мощные насосы гонят гелий в подсевший пузырь. Несколько пассажиров выходят; на их месте появляются новые – бледные и вялые, будто не спавшие много ночей. Расстилают коврики, достают баулы. По душному брюху дирижабля расползается неистребимый запах чеснока.
Стамбул. Трое полицейских в фесках обходят палубу, цепко вглядываясь в пассажиров. Им не нравится компания битников, расположившихся неподалеку от меня. Документы проверяют мучительно долго; вылет задерживается. Наконец турки выходят, и я облегченно перевожу дух. Подозрительные парни – те самые, кого я подслушал случайно на перекрестке. Я еще не знаю, что это значит, но чувствую: нам по пути…
Тегеран. Двое в белоснежных балахонах хватают кого-то под руки и волокут прочь. Тот отбивается, и длинноволосый парик соскальзывает с чисто выбритой головы. Борода сползает грязными мертвыми клочьями, открывая твердое узкоглазое лицо. Из-за пояса джинсов выбивается оранжевое, и кто-то громко ахает. Переодетый монах выпрямляется и смотрит на иранцев с сочувствием.
– Оставьте страх, – говорит он. – Милосердие Будды бесконечно.
Его бьют по лицу. Я отворачиваюсь и встречаюсь глазами с одним из битников.
– Меня зовут Локо, – говорит он, когда дирижабль наконец берет курс на Дели. Я киваю. – Я видел, как ты заходил к Чаку. Не бойся, – он хлопает меня по плечу, – индусы не станут искать… Там, кстати, должен подсесть один из наших.
Я киваю снова. О монахе мы не говорим. Наверное, Локо думает, что я понимаю и так. Правильно думает. Мне не нужны подробности – я и без того знаю, что – неприлично, а что – попросту опасно и пахнет бунтом. Милосердие – из второго.
Мне страшно. Чем дальше на восток, тем темнее лица и ярче глаза. Тем беспомощней я себя чувствую. Тем сильнее ощущаю никогда не оставляющий меня в покое яростный взгляд отца, потерявшего разум где-то там… там, куда я лечу.
Стоит ли того статья на первой полосе, думаю я. За иллюминатором – прозрачное небо. За ним – черная бесконечность, из которой пришли те, кто заменил нам взрослых.
Дели. Бангкок. Переполненный поезд. Ржавый паром сыто рыгает черным битумным дымом, вспарывая Сиамский залив. Горячий белый песок набивается в сандалии. К склону горы, нависшей над морем, лепятся хижины, цветные, как детские рисунки. От воды пахнет водорослями и немного – нефтью. Это Ленивая бухта. Я на месте.
Потом на небо взбирается луна, и безо всякого календаря становится понятно, что до Лой Кратонга осталось совсем немного.
Кратонг качается передо мной, как неуклюжий перегруженный паром, что вот-вот отчалит от материка. Я уплыву на нем далеко, очень далеко. Но прежде чем чиркнуть спичкой, я слушаю ночь. Я жду бесконечно долго. И наконец слышу, как тишину рвет на части грохот мотора. Я почти вижу, как люди в капюшонах торопятся к подъезду. Это за мной.
Кратонг покачивается передо мной на мелких волнах, поднятых жалким дрожащим телом, и первая спичка гаснет еще до того, как я успеваю поднести ее к запалу. Пальцы трясутся, когда я подношу вторую. Я не могу тянуть с этим долго – иначе они успеют подняться по лестнице прежде, чем…
Я всегда был трусом.
6. Джо смотрит на воду, а вода – на Джо
Джангадатт родился в Дели, вырос в Дели, работает в Дели. Вода – это то, что течет из-под крана. То, что течет в канавах, – тоже вода, но какой самоубийца намочит в ней хотя бы руку? Море потрясает Джо. От веранды Ленивой бухты до него – десять шагов в отлив. Джо целыми днями плещется на мелководье, пока Ивонн не рассказывает ему, что купаться можно и ночью.
Где здесь я? Сижу на веранде и смотрю. Я боюсь лишний раз открыть рот, чтоб меня не раскусили. В одной руке у меня пиво, другой я похлопываю по бонго. Уже понятно, что здесь происходит, но я всегда лоялен к людям, которые принимают меня за своего. Поэтому я сижу на веранде и пью пиво, а до того – раскладывал по кратонгам то, что привезла Ивонн в своем рюкзаке. Привет от доктора Чака. Стенограмма интервью у меня с собой; наверное, я могу разобраться в ней и понять, что именно произойдет дальше. Но зачем мне подробности? В раковине валяются испачканные взрывчаткой ножи, которыми мы нарезали пластинки. Настоящие пластинки – можно поставить одну в проигрыватель и услышать Сатчмо, или Диззи, или Дюка. А можно прицепить ее к плавучей основе, поджечь запал и отправить в море. На одном из ножей – мои отпечатки пальцев. Теперь я террорист. Теперь я хуже того монаха, которого сняли с дирижабля.
Но я всегда помню, что правд больше, чем одна.
Например: войти в море ночью – самоубийство. Например: ни разу не искупаться ночью – всё равно, что не жить…
Джо смотрит на темную воду, а вода смотрит на Джо. Луна еще не созрела, но вода уже голодна. Мы не успеваем, просто не успеваем ничего понять, когда Джо медленно подносит руки к щекам и впивается в них ногтями. Зато я успеваю схватить за руку Ивонн, когда она бросается к телу Джо, качающемуся вниз лицом на мелких волнах.
Понимаете, я умирал от одной мысли о том, что кто-то заметит ее так же, как я.
И вот: в одной руке у меня пиво, под другой – бонго, а на щеках горят кровавые царапины, оставленные Ивонн. Такие же, как на мертвом лице Джо. Он тоже не хотел, чтоб его забирали, но сумел дотянуться только до себя.
Вдоль пляжа загораются огни – сиамцы выходят на берег, чтобы отдать волнам подношения. Ветер доносит запах жареной рыбы и карри. Кто-то перебирает струны гитары. Я задумываюсь: знают ли они, кто заменил добрых духов воды? Догадываются ли, что цветы и благовония – жалкий мусор для того, кто больше не спит в глубине? Я прислушиваюсь к звукам, летящим над водой, и понимаю, что – да. Лой Кратонг – день, когда ты смотришь на воду, а вода смотрит на тебя… и если ужас, таящийся в бездне, захочет – он заберет тебя.
Власть кошмара безгранична. Но на перилах веранды Ленивой бухты стоят кратонги, украшенные орхидеями, и жасмином, и бутонами лотоса, кратонги, начиненные глубоководной взрывчаткой доктора Чака. Мы ждем полуночи, чтоб принести свои дары, и я жду вместе со всеми. Мне не обязательно дожидаться конца, чтобы закончить статью. Я уже знаю, чем всё закончится. Одного из нас уже нет, и вслед за ним скоро отправятся другие.
Я еще могу вымыть нож и успеть на паром – а остальное разузнать завтра в местной полиции. Пусть я задену чувства людей, которые принимают меня за своего, если сбегу сейчас, – правд ведь всегда больше, чем одна, и, наверное, я волен выбирать.
Но моя ладонь отстукивает на бонго собственный ритм, и это пугает меня больше, чем безумная идея доктора Чака.
Первая строчка никак не шла. Я не знал, с чего начать, я боялся, что выйдет не так, мучительно не так. И тогда я решил начать с правды и ею же закончить.
Памяти Ивонн. Джо. Локо. Доктора Чака. Памяти всех тех, кто верил, что милосердие Будды бесконечно. Я люблю вас. Простите меня. Это всё, что я могу для вас сделать.
Я успел. Я видел своими глазами, как типографские машины с чавканьем выплевывали газетные листы со статьей – моей статьей о том, случилось в Сиаме. Я никто. Люди не сомневаются в моей лояльности. Я мог подсунуть в макет, что угодно, – никто не усомнился: всё, что я делаю, одобрено начальством. Просто – одобрено.
Пятая спичка? Шестая? Рябь в ванне наконец успокаивается, пламя ровное и чистое; оно почти не дрожит, когда я подношу огонек к запалу. Я снова успел.
7. Ружью не обязательно стрелять
Мы ждем полуночи. Мы ждем, когда на небе созреет луна и приманит того, кто всего лишь взглянул на Джо. Мы собираемся устроить ему веселую ночь. Мы курим и смеемся, глядя на кратонги, хотя один из нас уже мертв.
Одна из норвежек ставит пластинку. Труба заполняет густой и холодный воздух, будто согревает его.
– Сатчмо – бог, – говорит Локо, и мы смеемся.
Мы со смехом встаем и со смехом разбираем кратонги, и, смеясь, спускаемся к воде. Свист ветра в ушах заглушает музыку. Теплая волна захлестывает колени, и пальцы ног, замерзшие в сандалиях, начинает покалывать. Даже в Сиаме ноябрь – холодный месяц. Ветер гонит во тьму косяки кратонгов и стаи бумажных фонариков – море и небо едины в этот день, слиты в одну черноту, исколотую огнями. Что ж, пора добавить свои.
Ветер срывает пламя спичек, волна захлестывает запалы. Я выпускаю кратонг из рук, и течение тут же гонит его прочь от берега. Бросаюсь следом; отлив бьет под колени, и чудится, что полная огней темнота надвигается на меня стремительно, как поезд. Кажется, я кричу. Локо хватает меня за руку, тащит назад. Я чувствую под ногами песок – и снова и снова пытаюсь поджечь запал…
А потом мы долго стоим на берегу, пытаясь разглядеть среди множества огней – свои. Не знаю, о чем думают другие; я думаю о Джо, раздирающем ногтями щеки, и мне хочется уйти. Но я мучительно боюсь удивленно вскинутых бровей и сочувственных улыбок. Я всегда был трусом. Я остаюсь на берегу вместе с другими ждать, пока сработает взрывчатка, и холодные щупальца ужаса копошатся под моим черепом.
А потом море встает дыбом. Клубящаяся тьма надвигается на нас, поглощая огни один за другим, и я становлюсь легким и прозрачным, как мыльный пузырь. Я больше не чую ног. Я кричу, я вою от ужаса, распялив рот в невозможной гримасе, я чувствую, как лопаются сосуды – в глазах, сердце, мозге, – и чувствую самым краем себя, вбитым с рождения инстинктом, чернейшей из своих глубин, сердцем своей всепоглощающей трусости: он видит меня, и он доволен. Наконец-то он доволен. Я визжу, заходясь от воплей. Может быть, он позволит нам просто умереть, думает та часть меня, которая всегда была лояльна… и тут Ивонн с хохотом бросается в воду. Она задирает голову туда, где раньше было небо, а теперь – только хлюпающая тьма, трясет сбитыми кулаками и смеется. Она смеется.
Рядом оказывается Лек, и в руках у него ружье, то самое, которым он еще вчера пугал собаку – а та отворачивалась, жмурилась и вздыхала в унисон всхлипываниям Ивонн, но не уходила, пока Джо не подхватил ее под толстое брюхо и не вынес на пляж. Ствол пляшет, целясь в черноту, заполонившую мир, и челюсть Лека дергается в такт. Он не успевает выстрелить – волна накатывает на него и обволакивает, и дергает за руку. Я снова ору, глядя на кровавые клочья там, где только что было его плечо.
Я всё еще ору, но успеваю схватить ружье. Я ощущаю пальцами узорные серебряные накладки. Это очень старое оружие. Оно из тех времен, когда Будда был милосерден, а люди не боялись темноты. Его деревянный приклад отполирован сотнями прикосновений.
Этим прикладом я бью Ивонн по голове.
Кажется, я бесконечно долго смотрю на черную струйку крови, стекающую по нежному лбу. Прозрачные, бешеные глаза Ивонн темнеют, она оседает, и я подхватываю ее на руки. Прости, Ивонн – я не знал, как еще могу защитить тебя. Я пячусь, удерживая ее на руках, ноги вязнут в мокром песке, легкие заливает невыносимым запахом, которому нет названия – он древнее любого из языков, древнее моря и неба. Я оступаюсь, падаю на колени и снова захлебываюсь воплем, но теперь я могу чувствовать свое лицо. Я ощущаю, как задирается в оскале верхняя губа. Я животное, у которого отбирают добычу. Я наклоняюсь над Ивонн и пронзительно ору на то, что движется на меня из тьмы.
Но озверевшие волны сильнее меня и моя трусость сильнее меня. Вот что будет с теми, кто смеет спорить: он посмотрит на тебя и отшвырнет, и тебя не станет, и это хуже смерти и хуже того, что сейчас происходит с Ивонн. Не делай так. Не отводи глаз. Я буду стараться, я стану таким, каким тебе нужно.
То, что скрыто волнами, по сравнению с этим почти не страшно.
Всё кончено, но я не помню, как и когда. Подо мной мокрый песок; надо мной – разъяренные лица сиамцев. Насупленный полицейский протискивается сквозь толпу. Мне не до них. Я готов взломать свой череп, чтоб избавиться от того, что узнал о себе; я хочу распылить это знание по миру. Я слушаю джаз в своей голове и думаю о том, как сделать кратонг дома.
Между Ленивой бухтой и ванной в моей квартире – удостоверение журналиста в руках инспектора, маленького и тонкого, как кукла. Пачка показаний. Нет, офицер, я не сумасшедший террорист, я командированный репортер уважаемой газеты. Нет, меня не интересует, что с ними стало, – достаточно того, что они справедливо наказаны. Не важно, кем, мысленно добавляю я, глядя в непроницаемое лицо сиамца, и тот едва уловимо кивает. Ближайшим дирижаблем? Полностью с вами согласен, офицер. Конвой необязателен – я абсолютно лоялен… впрочем, как скажете, офицер. Конечно, у меня нет возражений против нижней палубы.
Я счастливчик: мне удалось захватить кусочек скамьи. Дели. Тегеран. Стамбул. Прага. Дом. Колонка на стене ванной тихо хлюпает, всасывая топливо.
Над кратонгом вьется дымок, чуть едкий, но не противный, почти даже приятный. Кленовый лист чуть обуглился с краю. Запал уже не погасить. Остается только ждать, пока огонек доберется до взрывчатки. Я устаю ждать и начинаю плакать, а потом – смеяться, а потом – снова плакать. Вода становится соленой от слез, и кратонг качает на волнах, когда я обхватываю колени.
В открытую форточку доносится звук трубы, густой, сочный звук, черный, как тропическая ночь. Кто-то слушает в ночи джаз, кто-то не боится жалоб соседей и косых взглядов. Это Сатчмо, конечно, Сатчмо, никто во всем мире не играет так, как он. И откуда у него такой звук? Чей дух снизошел на него в трущобах Нового Орлеана? Кого мы, смеясь, называли своим богом?
Но милосердие Будды бесконечно, поэтому додумать эту мысль до конца я не успеваю.