2
Наконец вот он - день, которого ждём.
Гул разрывов уже переместился и стал несколько тише. Клубы артиллерийского дыма над полем растянулись, как волосы, в длинные пряди. Там, у немцев, что-то сразу же взорвалось и теперь горит оранжевым пламенем с чёрным султаном на покачивающемся в небе столбе.
Кто-то вдруг толкает меня в бок кулаком. Губы у человека в грохоте боя складываются, шевелятся, но слов я не слышу. Я только догадываюсь:
- Смотри вверх!
Я гляжу из-под ладони на солнце.
Красиво играя, с востока над линией фронта идут самолёты. Вверху - истребители. Издали видно: они словно танцуют. То ходят размеренно, пишут восьмёрки, то, паря, опускаются, как бы планируют, то вдруг, стремительно поднимаются вверх и теряются где-то под самым куполом неба. Ниже их, наливая воздух тяжёлой, томительной дрожью, брюхатыми рыбами плывут один за другим перегруженные бомбардировщики. Ещё ниже, звеньями, мчатся штурмовики. Три яруса смерти.
Артиллерия смолкла. Смолкли люди, глядящие вверх.
- Наши! Наши! - Кто-то радостно машет рукой и считает. - Наверное, штук двести!
Самолеты торжественно, как на параде, с громким ревом моторов обошли полусферу высокого летнего неба, и бомбардировщики и штурмовики уже приготовились проутюжить немецкую оборону, как вдруг все сразу увидели – и в окопах, и, наверное, там, наверху, - тем же самым путём, тем же птичьим таинственным строем, но уже над нашими головами, прошли «мессершмитты» и «юнкерсы». Их здесь тоже примерно штук двести.
Строго чувствуя этот особый момент, соблюдая дистанцию, оба страшных, враждебных друг другу чудовищных стада медлительно разошлись на наших глазах в ослепительном небе и, не сплетаясь, не перемешиваясь с чужими рядами, вдруг грозно ринулись с грузом смерти к земле: немецкие самолеты - на нас, а наши - на немцев.
Всё смешалось в один жуткий стон, в грохот, в дым.
Песок струйками течёт за воротник гимнастёрки, пыль забила глаза, глотку, уши. Плотно вдавленная в каменистую землю окопа взрывною волной, я лежу, распростёртая, онемевшая, с замершим сердцем, и слушаю свист. Он пронзительный, тонкий, этот давящий душу свист бесчисленных бомб.
Самолеты снижаются и опять уходят вверх по спирали - две гигантские карусели, два чёрных обода, состоящие из железных грохочущих тел, два мучительных колеса, накатывающихся на живые тела, на тебя.
Нет, проехали! Ничего.
Кажется, и на этот раз пронесло. «Драй петух!»
Снова бьёт артиллерия.
Пехота поднялась вслед за огневым валом.
Бойцы задержались только лишь у первых рядов колючей проволоки, выбирая пошире пробитые лазы, и некоторые из бегущих упали и не поднялись, а некоторые побежали дальше, лавируя среди чёрных разрывов. Это странно: закрепляет победу не техника, не железо, а вот эта живая, теплая плоть, этот жалкий комочек из натянутых нервов, одетый в серое. Только он!
Земля вздрагивает от рушащихся на неё тяжёлых снарядов, и во мне просыпается что-то древнее, дремучее, как эта чёрная торфяная пыль, бьющая мне прямо в лицо. Я бегу с пистолетом в руке и кричу, и мне страшно, до боли в груди, но я вместе со всеми; я врываюсь туда, в их третьи траншеи, где бой уже распадается на отдельные схватки, короткие, совершенно незапоминаемые: кто, кого и куда. Здесь лишь храп, негромкие вскрики и выпученные белки глаз.
Для меня всё забыто там, в прошлом: какие-то священные даты, любимые люди, удивительные сплетения слов. Моя жизнь теперь только здесь, в этом стремительном, грохочущем, рвущемся. Я не верю, что меня сейчас могут убить: так насыщена счастьем движения и радостью каждая клеточка тела. И нет больше ни ужаса, ни сожаления о себе...
- Вперёд! - доносится команда. - Вперёд!
В захваченных блиндажах знакомый и уже приевшийся запах горелого железа и тлена, невыветренный дух неряшливых, холостых мужчин. В разбитую амбразуру дует ветер, шевелит обрывки бумаг на полу и на нарах, катает по столу пустую бутылку. Здесь всё такое же, как и у нас: железная печь, деревянный стол, скамья грубой работы. Всё похожее - и одновременно чужое, вызывающее чувство брезгливости.
Я влетаю в такой блиндаж вместе с нашими пехотинцами и вдруг приседаю на корточки от разваливающегося над головой железного грохота. Тяжёлый накат в шесть рядов начинает подрагивать от ударов снарядов. Песок течёт горкой на стол.
Вот чего я боялась сегодня больше всего: контратака!
Мне кажется, лучше сразу погибнуть, чем опять отступать, как в Макашине с Марчиком.
Я выскакиваю из блиндажа и бегу по склону высотки. В чёрной круглой яме с осыпающимися краями - Чавель. Рядом с ним телефонист с аппаратом, два сапёра, связной. Это новый КП.
- Ты с ума спятила? - хриплым голосом кричит мне Чавель и хватает меня за руку, пригибает к земле. - Ложись! Убьют!
Сразу три душных, высоких столба поднимаются в небо. Немцы, видимо, обратили внимание, как я бежала, и теперь по блеску стёкол бинокля засекли наш командный пункт.
Саперы поспешно выкладывают перед Чавелем бруствер из дёрна, маскируют яму ветками и брезентом.
Чавель плотен, высок, с растрепанными выгоревшими волосами. Из расстёгнутой маскировочной рубахи выглядывает широченная грудь в бесчисленных орденах. Лицо лаптем, рябое. Рядом с ним ординарец в сапогах с разболтанными голенищами. Он держит перед командиром, как блюдо, фуражку с малиновым верхом и трофейную саблю с позолоченной рукоятью, с дубовыми листьями. Чавель время от времени берёт эту саблю, тяжело на неё опирается, как на костыль: болит старая рана.
Сейчас Чавель, надрываясь, кричит в телефон:
- Мартынов! Мартынов! Где ты, Мартынов? Отвечай, Мартынов! Что за дьявол? Что там у вас происходит на фланге? Где «огурчики»? Где «огурчики»? Ну бей же их! Бей! Кроши!..
Перед нами ложбина. За нею - я вижу это и невооружённым глазом - контратакующие цепи немцев. Там кто-то бежит впереди, весь в крестах, размахивает парабеллумом.
Сейчас две цепи, их и наша, перемешаются, и тогда артиллерия должна будет смолкнуть, а сейчас она ещё может что-то сделать, остановить.
- Мартынов! Мартынов! Огня! Ты что молчишь? Отвечай! Ты видишь? Ты видишь?
Командир полка дунул в телефонную трубку, обернулся:
- Связь! Где связь? Быстро, ядрена вошь!..
Сидящий рядом со мной боец вскочил и бросился вон из ямы, по линии провода, но не успел добежать до места обрыва. Осколок срезал его на бегу.
- Связь! - крикнул Чавель, не оборачиваясь.
Другой даже выскочить не успел, пуля клюнула его прямо в лоб, и он повалился лицом на край ямы.
Тогда сидевший на аппарате связист, белобрысый, веснушчатый парень, отнял трубку от уха, одернул гимнастёрку и легко, по-спортивному перемахнул через бруствер КП. Он пробежал только десять шагов, всего на два шага дальше своего товарища, и тихо присел сначала на корточки, потом медленно прилёг боком на землю.
- Связь! - закричал командир уже сорванным голосом. - Связь! Мартынов! Где Мартынов? Мартынов! Мартынов!..
- Разрешите, я добегу?
Мой голос, наверно, удивил командира, потому что он оторвался от окуляра, но только сказал:
- Беги, комсомольский бог, что есть духу! Прикажи им... Д-дай огонька!
Над дорогой ударил бризантный снаряд. В небе вспыхнуло белое облачко, при виде которого я вдруг ощутила холодящий вкус железа во рту. Почему-то я особенно не люблю бризантных снарядов. Затем очень близко от меня то справа, то слева поднялись грохочущие фонтаны влажной, пахнущей дымом и торфом земли, перемешанной с жёлтым пламенем и повизгивающими осколками. Оседая, они злобно шуршат.
Я бегу, задыхаясь, почти сваливаюсь кому-то на голову в артиллерийский НП.
- Огня! По левому флангу...
- Все орудия вышли из строя! Стрелять нечем!
Мартынов, распаленный движением боя, мокрый от пота, оборачивается ко мне. Это плотный, тяжёлый человек, весь налитый кровью. Красивые женские губы и ямочка на подбородке делают его лицо как бы рассечённым надвое: внизу - женское, неустойчивое, вверху - квадратный, с морщинами лоб, угрюмые брови. Глаза двумя кусочками льда. С первого взгляда даже не знаешь, как держать с ним себя: он добрый или злой. Сейчас, я гляжу, он растерян.
Впереди слева грохот и лязг гусениц.
- Танки! Вы же видите: танки!
- Ну и что, ну что я могу? Что? Что?
И Мартынов сползает по стенке окопа, садится на корточки. Его ухо на уровне бруствера, он слушает: лезут.
Связи с Чавелем нет. Что делать?
Я чувствую: холодок бежит у меня за плечами.
Там, на склоне высотки, поредевшие наши цепи. Вся их ломкая линия разрывается всё в новых и новых местах обрушившимися снарядами. А теперь ещё танки! И огонь по КП, по Чавелю, всё ближе, прицельней. Ещё залп - и накроют.
Я вижу уже отступающих наших солдат.
И вдруг в дыхании боя что-то резко ломается. Я даже не понимаю, что именно, где. Вокруг нашего плохо замаскированного окопчика НП уже не вздымаются столбы торфяной коричневой пыли. И где-то гремит, начинаясь с высокой ноты: «Ура-а-а!..» И слышится низкий, содрогающий землю грохот, но уже не чужой, не спереди, слева, а сзади, с востока.
Обернувшись, я смотрю туда, на восток.
А там к нам на подмогу прет колонна «тридцатьчетверок». За ними, до самого горизонта, теряясь арьергардами где-то в лесах, - самоходные артиллерийские установки, многочисленные «студебеккеры» с мотопехотой, скрежещущие бронетранспортёры. Вся земля и всё небо содрогнулись в одном мощном гуле от утробного воя моторов.
- Вот это война! Это я понимаю! - кричит кто-то, отряхиваясь от торфяной пыли недавнего разрыва снаряда и, мёртвый, с расширенными глазами, съезжает на дно окопа.
Поле чёрно от мчащихся наших танков.
Такого я ещё не видала.
Немцы тоже, наверное, такого ещё не видали. Поэтому так притихли на своих огневых.
Я ещё рассматриваю железные сочленения мчащихся мимо меня мощных гусениц, а Мартынов уже приник к заверещавшей телефонной трубке, закричал, надрываясь:
- Гнатюк! Гнатюк! Давай сматывай связь! Снимайся! Я пошёл вперёд! Я пошёл вперёд! Ты слышишь?
Отвратительно завывая, с клекотом над НП пролетела болванка. Немцы бьют подкалиберными. Две-три головные машины и бронетранспортёр с автоматчиками, сидящими в кузове, вдруг разом вспыхнули, словно погребальные факелы. Густой чёрный дым повалил над распаханным взрывами полем. Но в ответ самоходки ударили резко и жёстко, одна за другой. Танки выскочили на полной скорости на гребень высотки, за которой прятались немцы, и там всё стихло, замолкло.
Я выпрыгнула из окопчика, махнула Мартынову:
- Желаю удачи! Я тоже вперёд!
Бой так быстро откатывается и так недавно ещё был здесь рядом, что тяжёлый, с зазубринами осколок, который я наклонилась поднять, обжигает мне руку.
Из капониров и укрытий артиллеристы уже вытаскивают тягачами на дорогу тяжёлые пушки и волокут их вниз, по склону, в лощину. Связисты хлопотливо перекликаются, сматывая многожильные нитки цветных проводов, тащат тяжёлые аппараты.
Прямо мне навстречу из кустарников вывёртывается разведчик - уже оттуда, из самого боя. Он тянет за шиворот пленного немца, длинноногого, хилого, в зелёном френче с нашивкой за зимовку под Москвою в петлице. Немец ранен в левую руку, она забинтована, и кровь, проступая крупными каплями, падает в пыль, на дорогу.
Временами они останавливаются, пытаются друг другу что-то сказать, скорей жестами, чем словами, потом снова шагают рядом, толкаясь при этом плечами. Возле меня они останавливаются как друзья. Немец чиркает бронзовой зажигалкой, даёт прикурить сначала разведчику, потом закуривает сам. На лице его робость и наслаждение: от табака, оттого, что жив, уцелел.
Признаться, я с растерянностью гляжу на эту нелепую пару. В сбитой на ухо запыленной пилотке наш разведчик, хотя и невысокого роста, но плечистый, широкорожий, кажется мне просто богатырём рядом с бледным, тщедушным, испуганным немцем. И то. что он обращается с пленным, как с равным себе, меня удивляет.
- Эй, браток, куда ведёшь? Погоди! - крикнул кто-то разведчику от тягачей, вытаскивающих гаубицы со старых позиций, и по траве, вниз по склону, позвякивая в такт огромным шагам серебряными медалями, сбежал высоченный артиллерист.
Он с разбегу широко размахнулся и ударил пленного в лицо. Тот, коротко всхлипнув, упал.
Артиллерист уже снова примерился было ударить, но разведчик уперся ему в грудь автоматом:
- Но, но! Не тронь! Стрелять буду...
- А ты что его защищаешь? Ты что защищаешь? - визгливо, по-бабьи закричал артиллерист, теперь уже замахиваясь и на разведчика с автоматом. - Ты что его защищаешь? Убить его, гада, мало, а ты!..
- Если хочешь убивать, иди вот туда! - спокойно ответил разведчик, всё ещё придерживая высоченного артиллериста дулом автомата, и кивнул в сторону запада. - А тут нечего руками размахивать! Много вас на готовенькое...
Он нагнулся и поднял пленного с земли, как мешок с тряпьем, отряхнул его, отыскал отлетевшую на дорогу пилотку, напялил на немца и, всё ещё придерживая дулом автомата тяжеленную руку артиллериста, сказал ласково:
- Пойдем, фриц! Не бойся!
Тот сплюнул кровью, утер рукавом френча нос и пошёл рядом с разведчиком, сердито прихрамывая и что-то обиженно ему говоря.
Я долго смотрела им вслед.
Мимо меня уже едут штабные автобусы, легковушки. На коне верхом проскакал офицер связи из штаба армии.
И вдруг за поворотом дороги:
- Шурочка! Здравствуйте! Какими судьбами?
Оборачиваюсь: Кедров. Алексей Николаевич Кедров!
Тот самый Кедров с Алексеевских хуторов. Он в полковничьих погонах, весь в панцире из орденов. На упрямом, широколобом лице, как прежде, внимательные, но какие-то словно измученные глаза.
Я ему очень рада.
Снова в памяти серая соль апрельских снегов, дальнобойные немецкие снаряды, шуршащие над гребнем палатки. И сам Кедров, в полушубке шагающий из угла в угол, такой уверенный, очень спокойный. И Блок. В тёмно-синей обложке.
- А я утром пришёл, смотрю: куда подевались? - говорит он. - Снег растаял. Везде обрывки бумажек, грязь. Были люди - и нет! Наверное, три недели ходил, всё смотрел, не вернётесь ли! Нет, так больше и не вернулись.
- Да, я тоже часто вас вспоминала.
Есть люди, с которыми мне всегда интересно, тревожно. От них обязательно чего-то необычного ждёшь. Какого-то нового, яркого слова. Удивительного поступка. Не очень-то дружеских, но таких сложных, запутанных, волнующих отношений.
А с Кедровым мне просто, легко. Его умная, спокойная ровность на меня действует исцеляюще, как лекарство. Я с ним ответно «ровнею», если можно такое слово употребить. Мы, женщины, наверное, как волшебные зеркала. Мы по-своему, по-особому отражаем в себе окружающий мир и людей с их достоинствами и недостатками. И если в нас иногда отражаются только их недостатки, то кто ж виноват?
Я смеюсь своим мыслям.
Кедров мне сурово, застенчиво улыбается. Говорит с удивлением:
- Шура, вы так повзрослели!
Но кто-то уже машет ему из кустов: там стоит легковушка, ждут бойцы в маскхалатах.
- Приезжайте ко мне в гости, - просит Кедров. - Теперь я хозяин в дивизии. Если надолго где остановимся, приезжайте. Буду очень вам рад...
- Хорошо. Обязательно. - И вдруг вспоминаю. - Да, а Блок-то всё ещё у меня! - говорю я ему. - Только я его теперь не верну. Я к нему так привыкла, что не представляю... Вы не сердитесь? Можно?
- Хорошо. Пусть останется вам на память. От меня!
- Ну, спасибо! До встречи! Бегу догонять своих! - кричу я уже издали и машу Кедрову рукой: - До свиданья!
Какой-то припозднившийся танк грохочет по пыльной дороге, весь облепленный, как зелёными муравьями, бойцами. Все они с автоматами, в касках.
- Эй, сестра, едем с нами! - кричит мне солдат, сидящий на танковой пушке верхом.
Я оглядываюсь. Может быть, по наивности он полагает, что я откажусь? Как бы не так!
С готовностью протягиваю руку сидящим на танке. Мне навстречу ответные десятки дружеских рук. Кто-то быстро подвинулся, освобождая поудобнее место. Кто-то тащит уже табачку на закурку, хотя я не курю, и явно обескуражен отказом. Кто-то спрашивает, как зовут, из какой я дивизии.
Я сижу на горячих решетках, обвеваемых жарким ветром воздушного охлаждения, и весело, с благодарностью улыбаюсь этим дружеским, обветренным лицам.
А танк, не замедливший даже хода, когда я садилась, гремит и гремит по дороге на запад, попыхивая дымком и соляркой.
Впереди Орша, Витебск.