Люди высаживали деревья, которые потом, через тридцать лет, будут стоять в городе мощной стеной, крепкие и красивые в своей благополучной зрелости. Тут же придумывались и обсуждались возможные названия будущей аллеи, как-то: «Имени победы Китайской революции», «Имени позора палачам Хиросимы», «Имени семидесятилетия И. В. Сталина». Все они по тем или иным причинам отклонялись, но обсуждались горячо и всеми без исключения. Иное название вызывало смех и шутки по адресу «автора», но всем было интересно.

Попыхивали на привезенных столах самовары, у которых хлопотали старухи с детьми, дожидался своего часа патефон и стопка потрепанных пакетов с пластинками. Высаживали в два ряда прутики саженцев, выдерживая ранжир, удобряя и поливая их.

Сергей прошел весь ряд работающих, разглядывал людей, не стесняясь, в упор. Изрядно захмелевший, свободный.

— А то ж все одно, — объясняла внуку бабка с корявыми коричневыми руками, аккуратно высаживая тонкий прутик саженца. — То дерево. Будет расти, расти и вырастет. Потом уйдет в землю. А в земле станет углем. А Саша вырастет большой и будет, как папа, уголь добывать. И Сашин внук будет добывать… Хорошо держи…

— А сейчас лопату сломает, — сказал Немчинов, подтолкнув Сергея.

И действительно, старый навалоотбойщик, мимо которого они проходили, немедленно хрустнул лопатой и чертыхнулся на два обломка, оставшиеся в его руках.

— Плохо, — сказал Пшеничный так, чтобы услышал тот. Старый навалоотбойщик оглянулся на него и развел руками:

— А кто же ее зробив!..

— Не знаю, не знаю, — сказал Сергей и пошел, не оглядываясь, оставив навалоотбойщика в недоумении.

Они подошли к столам, где была расставлена еда. Немчинов старался не смотреть на секретаршу, которая испепеляла его глазами. Он молчал, она спохватилась:

— Ой, горчичку забыла!..

Пшеничный с интересом, как когда-то Немчинов в первый раз, посмотрел на нее, но Андрей оттолкнул его от стола, бросил секретарше хмуро:

— Обойдешься! — Ушел, оставив ее донельзя удивленной. Маленький Немчинов упал, и Роза кинулась к нему. Ахну-подняла, утерла слезы и сопли, сунула ему в рот кусок хлеба с икрой, чтобы не плакал.

Немчинов увидел, как смотрит на Розу Пшеничный, улыбнулся:

— О, ты поплыл. Иди посиди, сейчас родители придут.

Сергей сидел у полуторки и увидел своих отца и мать. Мать была счастлива, что идет рядом с таким красивым и важным мужем. Они прошли совсем близко.

— Смотри, переписать дали, — услышал Пшеничный за спиной, оглянулся: две девушки стояли за ним. У одной в руках был листок с текстом. Они не заметили Сергея.

— Только Вальке не говори. Есенин. Непонятно? Давай прочитаю. — И, откашлявшись, вполголоса прочла: — «Выткался на озере алый свет зари…».

Пшеничный слушал Есенина, который здесь звучал иначе, чем в «той» жизни, удивился, потому что стихотворение было действительно живым и неожиданным оттого, что читали его вот так, несмотря на запрет, открывали для себя… Убаюканный течением стиха, уснул.

Слепой появился вдалеке. Кажется, хмельной, с орденом и планками в руках, кричал: «Разбирай, ребята! Кому дать, кому дешево продать! Не надо нам наград, Гитлер капут! Подешевело!»

К нему подошли серьезно, говорили строго, кто-то одернул.

Роза бросила лопату и бежала к брату со всех ног. Его устыдили, он сел на землю, смеялся злобно и отчаянно.

Отец Сергея смеялся. Жена стояла рядом, испуганно глядя то на него, то на Тюкина. Тюкин нервничал, багровел и не находил слов, чтобы ответить.

— А еще, Алексей Николаевич, ты — потенциальный убийца, — сказал отец.

— Кирилл! — ахнула жена.

— Твой инженер у меня с языка сорвал, а я повторяю: спекулировать на энтузиазме, выработанном в военные годы, во-первых; и подменять лозунгами настоящие, пусть и сложнейшие задачи нашего времени, во-вторых, — есть способы уничтожения всего разумного и сознательного, что заложено в наших людях. И отстаивать свое мнение я буду в любой инстанции. И меня поймут.

— Ну попробуй, Кирилл Иванович.

— Завтра и попробую.

— Попробуй.

— И пробовать не буду. Закрою «Пьяную» — и все.

— Попробуй.

— Только ты меня не пугай! — вдруг разъярился отец.

— Кирилл! — опять ахнула мать.

— Ласкать надо мужа чаще, Лида, — криво усмехнулся Тюкин. — Я за страну четыре года воевал и руки потерял, и обвинять меня в… уничтожении не позволю. Страна требует от нас героического труда… — Он говорил и говорил, хотя Пшеничный с женой уходили от него. Говорил, нервничая все больше, завелся…

— …Останавливать работу и на полчаса — есть вредительство!

Кирилл Иванович не оглядывался, не отвечал. Немчинов стоял неподалеку спиной к ним. Выслушал разговор, пошел к мотоциклу.

— Вам плохо, товарищ? — услышал Сергей, проснулся. Перед ним стоял его отец. Молодой, моложе его самого, сильный, категоричный. Сергей вскочил, отряхиваясь, как в детстве, провинившийся:

— Нет, я здоров.

Лицо у отца стало жестким, на скулах ходили желваки:

— А почему отдыхаешь? И давно? Не совестно перед людьми? Они после трудового дня работают! — И, не дав сказать, заключил: — Уйдите отсюда. Идите, я вам говорю! — И, круто развернувшись, ушел прочь, туда, где работали люди, где ждала мать.

— Ой-ой… — тихонько передразнил Сергей, несильно, не зло, покраснел почему-то, не ушел, как было сказано, только смотрел, уже с обидой, на отца с матерью. Он стоял и видел веред собой…

…картину из тех, что не заключают в себе сложного сюжета или потрясают значительностью, а запечатлеваются раз и навсегда в памяти своей истинностью: люди, земля, труд. Жизнь.

Приезжий фотограф с бантом на шее стоял возле Люткина и ждал, когда же наконец тот отсмеется. А смеялся Люткин потому, что его причесали и надели на него галстук, и остановиться не мог, прикрывал рот рукой, настраивался — и опять закатывался смехом, дергал сам себя за галстук и показывал на все стороны, как это смешно…

— Успеем до темна! — Мужики, закончившие работу, будто спохватившись, бежали за мячом к ровной площадке, на ходу скидывая ботинки и сапоги, разминаясь по земле босыми ногами с твердой и толстой, не хуже сапог, подошвой. С маху, вкладывая всю свою силу, били по мячу, без толку, но с остервенением и восторгом.

Федя взял на руки, словно ребенка, едва слышный на природе патефон и ходил среди танцующих пар по кругу, чтобы слышали все.

— А, черт с тобой, спорнем! — Бухарев выплюнул сигарету, хлопнул Люткина по ладони, сел в «Победу». — До того куста!

Болельщики побежали по сторонам. «Победа» разогналась и въехала на террикон до нужного куста…

…и с грохотом, скрежетом покатилась обратно.

Красиво, как памятник, сидел на лошади Рябенко, въезжая на воскресник. Сокрушенно покачал головой, увидев искалеченную «Победу».

Федя знал страсть Рябенко. Сменил пластинку, побежал к нему. Танцоры с восторгом собрались вокруг, чуть-чуть, для красоты, поуговаривали. Началась «Барыня», и Рябенко пошел. Красиво, умело, страстно.

И не видел, что мужики сорвались вдруг с травы, где отдыхали. Один сбегал и принес откуда-то ведро.

Плеснул туда воды и быстро, чтобы не видел танцующий Рябенко, плеснули туда хорошенько из бутылки. Лошадь аж задрожала от нетерпения, почуяв запах спиртного. Ведро поднесли ей, она вылакала в секунду налитое, мужики подумали, плеснули еще, она напилась и опьянела в момент.

Заржала, вскинулась и пошла, ее заносило то в одну сторону, то в другую. Мужики покатились от хохота.

Рябенко, отплясавшись, обернулся, увидел скандал, разозлился:

— Та шо ж вы мне лошадь споганили совсем! То ж государственное имущество!

— А праздник! — хохотали мужики. — И скотине хочется!

— Сидай! — Это кричал Бухарев, мокрый от волнения, распахивая дверцы покалеченной, но живой «Победы».

Бригада полезла в машину, забила ее до отказа, Бухарев полез за баранку:

— А Федька где? Залез?

Люткин втащил Федю в машину, и «Победа» покатилась вокруг субботника, поднимая за собой невиданное количество пыли. Маленький Немчинов в красной разорванной майке в машину не попал, плакал теперь и чихнул раз от пыли, поднятой «Победой». Лошадь неслась по полю, нелепо вскидывая зад.

— Товарищ Бухарев, я вам запрещаю в нетрезвом виде… — Рябенко махнул рукой и побежал за лошадью.