Лодка была готова. Большая, бокастая, чёрно просмолённая, она лениво покачивалась на прибрежной волжской ряби, привязанная к хлипким и шатким мосткам неподалёку от Волжской башни, ближе к Стрелке. Были уже вставлены в уключины вёсла, тщательно вычерпана вода, а на банках — поперечных сиденьях — лежали две винтовки-итальянки с полным боекомплектом. Боец Добровольческой армии Николай Арефьев с чувством выполненного долга растянулся на песке, закинув руки за голову. Был он худ, бледен, с нездоровыми отёками на поцарапанном тупой бритвой лице. Другой доброволец, Витька Коробов, совсем ещё мальчишка из реалистов, сидел у самой воды, сжавшись в комок и оцепенев. Он явно нервничал. Ну что ж, сам напросился… Николай был спокоен. Это было злое, холодное, безразличное спокойствие человека, которому нечего терять. Родные его вместе с другими беженцами неделю назад ушли из города. Дом был сильно порушен тяжёлым снарядом. По счастью, никто не погиб. И Николаю приходилось теперь ночевать то в караулке, то по подвалам уцелевших домов. Он научился ценить эти редкие минуты отдыха, когда знаешь, что любая из них может оказаться последней. И теперь почти благодушествовал. Красная артиллерия сегодня ленилась. Лёгкая батарея за Которослью, на Туговой горе, и вовсе помалкивала, от этого на набережной и было так непривычно спокойно. Изредка из-за Волги, со стороны железнодорожного моста, долетало резкое, отрывистое «Пум-м!» — и тут же в городе тряско и раскатисто взрывался шестидюймовый снаряд. День был, наверное, солнечный. Но в небе над всем городом стояла тёмная пелена дыма и пыли. Сквозь неё еле просвечивал стоящий в зените чуть живой солнечный диск. Зрелище это, по правде говоря, было жутким. Будто погасло солнце над Ярославлем, и вместо него подвесили тусклый медный таз. Но Николай уже отучился от подобных эмоций. Стреляют? Чёрт с ними, когда-нибудь перестанут. Тогда и солнце засветит. Может, уже и без него. Убьют — значит, судьба. Не сейчас, и то хорошо. Он давно привык жить только настоящим, теперешним, минутным. В прошлом держаться было не за что. А будущего не было. Он и в добровольцы-то пошёл потому, что надоело тихо гнить, дичать и звереть от бессилия и безнадёги. С оружием-то в руках умереть куда почётнее, чем от самогонки, в петле, в пьяной поножовщине. Служба у Перхурова давала существованию призрачную осмысленность. И этого было достаточно.

Приказ, переданный Николаю и Витьке от самого коменданта Верёвкина, был прост и понятен. Отвезти на лодке хлеб бывшим красным активистам, что томились сейчас на утлой дровяной барже посреди Волги напротив Стрелки. Вон она, баржа, болтается на якорях. Раньше она тут же, у башни, и стояла. А теперь таскают её туда-сюда, чёрт разберёт. Большое, грубое, полупритопленное деревянное корыто. А на нём люди. Около сотни человек. Вторую неделю голодные. Помирают.

И, когда на верхней набережной раздался грохот колёс и перестук копыт, Николай неожиданно для себя облегчённо вздохнул и вскочил. Встрепенулся и Витька. Но это была не подвода, а извозчичья пролётка. На её подножке стоял офицер с бело-сине-красной, в цвет флага, повязкой на левом рукаве. Непонимающе переглядываясь, Николай и Витька взбежали по крутой лестнице на набережную и застыли по стойке «смирно» перед пролёткой. Офицер соскочил и галантно, бережно свёл с пролётки изящную даму в длинном летнем салатовом платье с воланчиками, широким — во все плечи — вырезом и пелеринкой. Аристократическая белизна её кожи, тяжёлые, густые, медные волосы, хрупкие косточки ключиц и маленькие пухлые ладошки под кружевными манжетами бросились в глаза, ослепили, пошатнули. Лица добровольцев ошеломлённо вытянулись. Знаков отличия на офицере не было, и он представился первым.

— Подпоручик Гунар Аболиньш, — и небрежно взял под козырёк. — Доложите обстановку.

Был он молод. Лет двадцать пять, не больше. Широкое, тяжеловатое в скулах, доброе и открытое, чуть задумчивое лицо. Короткие светло-русые волосы под фуражкой. Оценивающий и чуть ленивый прищур голубоватых глаз.

Николай по праву старшего доложил, что обстрела реки нет, лодка готова, хлеб не привезли. Назвался сам, представил офицеру Витьку и замолк.

— Мне приказано сопровождать вас, — кивнув, сказал подпоручик. — Вас и… — он покосился в сторону дамы, — госпожу Барковскую. Она изъявила желание ехать с нами. А хлеб здесь.

Говорил он бегло и быстро, но слишком старательно выговаривал окончания слов.

— Ну, пойдёмте же, Яблочко, — смешливо проговорила звонким, чистым и глубоким голосом госпожа Барковская и коснулась плеча подпоручика. — Мальчики справятся, правда? — и шаловливо подмигнула Николаю. Мягкие, серые, бархатные, лучистые глаза сузились в игривой улыбке.

Аболиньш, чуть волнуясь и суетясь, повёл её по ступеням к реке. Барковская, невысокая, но видная, ладная и соразмерная, осторожно придерживая подол и постукивая каблучками, переставляла ноги по ступеням и без умолку кокетливо щебетала с офицером. И лёгкий ветерок развевал за её спиной ленивые длинные волосы.

Николай, конечно же, узнал её. Валентина Барковская, известная в городе актриса, возглавляла труппу со смелым названием «Эротический театр». Рослые, стройные, грудастые девицы выступали в кафе, ресторанах, в фойе синематографа и имели большой успех. Под тягучую музыку рояля, в коротких туниках и босиком, они грациозно извивались в пластических танцах, воздушно порхали в гимнастических номерах. Барковскую Николай видел мельком несколько раз в кабаках, где выступала её труппа. Это была виртуозная обольстительница с томной поволокой в вечно смеющихся глазах, с мягкими, кошачьими повадками и лёгкой, пружинящей походкой гимнастки или циркачки. Самому Арефьеву не доводилось общаться с ней. Не вышел ни рангом, ни статью.

Хлеба было мало. Всего-то пять тощих мешков. Был он несвеж, твёрд и пах вовсе не хлебом, а пылью, опилками и плесенью. Изголодавшейся, полумёртвой ораве в сто человек это было на один зуб. «Издеваются, что ли… — зло подумалось Николаю. — Подачки кидают, благодетели. Позорище… А впрочем, не всё ли равно!»

Хлеб уже лежал на носу лодки, Николай с Витькой сидели на вёслах, а подпоручик, расплываясь в невольной улыбке, стоял на мостках и глазел на Барковскую, которой вздумалось помочить ноги в Волге.

— Мадам Валентина! Время, время! — потрясал Аболиньш часами-луковицей. — Пора! Садитесь скорее в лодку!

— Ах, бросьте! Какой вы скучный, Яблочко! Вы садитесь, я сейчас… — отмахнулась Барковская.

Аболиньш улыбнулся ещё шире, пожал плечами и, то и дело озираясь, сошёл в лодку.

— Ваше благородие, а чего это она вас «Яблочком» обзывает? — с лёгким негодованием спросил Витька. — С какой стати?

— Отставить титулы, Коробов. Я тебе не благородие. А «Яблочко» — это Аболиньш по-русски. Перевёл ей… На свою голову. Ничего. Ей простительно, — и снова улыбнулся. Светло и мечтательно.

— Валентина Николаевна! — умоляюще крикнул он. — Ну, скорее же! Вы нас погубите!

— Яблочко, вы несносны! Бегу, бегу! — мадам Валентина, шлёпая босыми ногами, взбежала на мостки, оглянулась на берег, где оставила туфельки, махнула рукой и, сверкнув белыми коленями, прыгнула в лодку. Опешивший от её смелости Аболиньш не успел даже подать руку. Подтянув подол, Барковская села напротив Николая и Витьки. Аболиньш примостился на корме у руля.

— Отходим! — неловко прокашлявшись, скомандовал подпоручик.

Николай отвязал верёвку, оттолкнулся от мостков, и они с Витькой налегли на вёсла.

— Р-раз — два-а! Р-раз — два-а! — командовал, отмахивая рукой, Аболиньш, придерживая рулевой румпель.

Лодка, рыская носом, несмело двинулась вдоль берега. Потянулись баржи, порушенные причалы, изрытая снарядами земля. Николай с Витькой приноровились к вёслам, а подпоручик — к рулю. Лодка пошла веселее. Показалось на берегу унылое, обугленное, длинное здание Демидовского лицея. Оно полностью выгорело, и из оконных проёмов глядела чёрная смертная пустота. Николай вздрогнул и натянуто улыбнулся.

— Фу, какая же всё-таки гадость — война! — вздохнула Барковская. — И что только вы, Яблочко, такой милый человек, во всём этом нашли? Это же грязь, мерзость, кровь, разруха… Не понимаю!

— Я привык, — пожал плечами Аболиньш. — Другого и не видел. Отец меня мальчишкой ещё в кадетский корпус пристроил, в Двинске. Учись, говорит, надо и нам в люди выходить, не всё крестьянствовать… Вот и выучился. А тут война… Так и воюю.

Набережная кончилась, и за бортом лодки зажелтел длинный песчаный мыс. Это и была Стрелка. За этим мысом в Волгу впадала Которосль. Дровяная баржа была слева по борту, и с воды расстояние до неё виделось гораздо большим, чем с берега. Подпоручик перекрестился по-католически и налёг на румпель. Лодка круто повернула влево, к стремнине Волги.

— Налечь на вёсла, не отвлекаться, — скомандовал гребцам Аболиньш. — Р-раз — два-а! Р-раз — два-а!

Преодолевая мягкую, но могучую силу течения, лодка резво заспешила к барже. Здесь, на открытой воде, слышнее были раскатистые взрывы тяжёлых снарядов в городе и их страшный, надсадный рёв на излёте. Город отсюда виден был, как на ладони. То тут, то там вздымались яростные, чудовищные султаны дыма, пыли и огня. Город горел со всех концов. В стороне Всполья не видно было горизонта — сплошная дымно-огненная стена. Сумеречное облако стояло во всё небо и застило солнце. Уцелевшие золотые купола церквей отражали теперь не его, а огонь пожаров. И мерцали красно, болезненно и страшно.

Баржа приближалась. Медленно, нехотя вырастала она из воды. Это была тяжёлая посудина из толстых, наспех пригнанных досок. Якорные цепи крепились снаружи. Находясь внутри, нельзя было даже попытаться снять баржу с якорей: пулемёт на берегу огрызался очередями на малейшее движение. Борт был исклёван пулями. Попадало и от своих. Тут и там виднелись проломы от взорвавшихся у самой баржи снарядов.

Николая начал охватывать безотчётный страх. Дальнейшее представлялось ему муторным, тягостным и гадким. А когда встречный ветерок донёс до них тяжкий запах гниющего дерева, нечистот и разложения, стало и вовсе невмоготу. Встала у горла тошнотная, липкая, смертная тоска. Не хотелось уже ничего. Разве что броситься в реку — и вплавь, по течению, куда вынесет. Лишь бы подальше от этого страшного города. От этой баржи мертвецов. От взрывов, пуль и пожаров. От истошных криков гибнущих людей. От тупого бездушия и белых, и красных, которым, похоже, и впрямь наплевать и на город, и на всю Россию.

Подходить близко Аболиньш не рискнул. Он развернул лодку носом к течению и приказал гребцам удерживать её, чтобы не сносило.

— Эй, там, на барже! — крикнул, сложив ладони рупором, подпоручик. — Есть кто живой? Отвечайте!

Только с третьего оклика там, за щербатыми бортами, послышалось какое-то шевеление и что-то похожее на голоса. Глухие и сдавленные. Как в бочку.

— Ну? Чего надо? — слабо и хрипло донеслось в ответ.

— Хлеб вам привезли! Принимайте!

В дощатом, вонючем чреве полуразбитого судна послышался нарастающий гул. Нечленораздельный. Воющий. По борту раздалось какое-то царапанье, и наверху вцепились в доски две жёлто-серые истончённые руки с уродливо набухшими суставами. Они судорожно сжимались и срывались.

— Поддержите, братцы… Сил нету… — послышался хриплый, больной голос.

Над бортом показалась взъерошенная голова и грязное, бледно-серое, в сивой щетине лицо. Губы были обмётаны и растресканы. Щёки провалены. Подглазья вспухли синевой.

— Ого… — еле выговорил узник, чуть отдышавшись. — Да тут целая депутация… Глянь, Федя… — и тяжело закашлялся. Рядом с его руками легли ещё две, покрупнее, но такие же истончённые, в коросте. Над бортом выросла ещё одна голова. Вернее, череп. Сухая кожа туго обтягивала широкие кости лица, а воспалённые глаза блестели тусклым безумием.

— А-а! — страшно осклабился Череп, обнажив неровные серые зубы, неуклюже сидящие в опухших цинготных дёснах. — Какая честь… Господин офицер… Госпожа актрисуля… Вы, я смотрю, и при белых не бедуете? Хе-хе… Ну, как поживает ваш бордель?

Внизу, в глубине баржи, раздался озлобленный гул. Аболиньш вздрогнул, губы его прыгнули, а рука потянулась к кобуре с револьвером. Барковская не моргнула и глазом, лишь выпрямилась, подтянулась, встала с банки и предостерегающе коснулась рукава подпоручика.

— Не смейте, — тихо, сквозь сжатые зубы, проговорила она. И повернулась к пленникам.

— Заключённые! Мы все очень виноваты перед вами, — громким, искусно поставленным голосом, твёрдо заговорила Валентина. — В суматохе войны мы не смогли позаботиться о вас и обрекли на мучительный голод. Вы ненавидите нас. Вы правы. Мы привезли вам хлеб. Он поддержит ваши силы. И, поверьте, мы помним о вас, хотя и нам сейчас очень, очень трудно…

Порыв ветерка снова обрушил на лодку нестерпимый запах гнилостных испарений и нечистот. Барковская закашлялась и приложила ко рту и носу платок.

— Ага! Не нравится! — полетела с борта каркающая насмешка. — Ничего. Привыкайте, мадам. Это не мы. Это вы смердите. Трудно вам? Ничего, скоро отмучаетесь. Своя пуля мимо не пролетит!

— Во-во! — поддержали снизу, и рядом с черепом показалась ещё одна голова, повязанная замызганной тряпкой. Лица не было видно за щетиной и коростой. — Озаботились, сердобольные, мать вашу! А вы, мадам, катитесь-ка назад к Перхурову, спляшите ему от нас! Канкан! Без нижнего белья! А хлеб… Да засуньте вы его себе…

— Молчать! — рявкнул Аболиньш и выхватил револьвер. — Как разговариваешь, мразь! Перед тобой женщина!

— Че-го?! — зло сощурился череп. — Кто это тут женщина? А стрелять — стреляй. Только облегчение сделаешь!

— Не сметь, — повторила Барковская, жёстко глянув на Аболиньша. Тот, покраснев и бешено играя желваками, отступил и сел к рулю.

А на барже уже кричали. Хрипло, глухо, страшно. Общий фон был возмущённым и негодующим. Прорывались изредка громкие, отчётливые выкрики. Незваных гостей посылали по самым нехорошим адресам. Но было и другое. Что-то жалобное, плачущее еле слышно вплеталось в этот гуд десятка голосов. Это было как страшное наваждение, дурной сон. От этого хотелось бежать. Куда угодно. На край света. Лишь бы не слышать.

— Вот так, мадам, — изрёк Череп. — Слышите? — и кивнул вниз, в чрево баржи. — Не хотят вас. Уж извиняйте. И мотайте-ка отсюда восвояси подобру-поздорову… Пока артиллерия не накрыла. Невелика потеря, но… Вы ведь так любите жизнь! Вы так за неё дрожите и цепляетесь! Вы сами себя сто раз предадите и продадите, лишь бы вам хорошо было… Будьте вы прокляты!

— Это неправда! — вздрогнув, резко ответила Барковская. — Неправда!

— Ну, хватит уже! — вмешался Аболиньш. — Отдаём хлеб — и уходим. Нечего здесь. Нашли, с кем благородничать! Глупо… Эй, там! Принимайте груз! — крикнул он, подняв голову.

— Не из ваших поганых рук, — зло и хрипло ответили ему. Аболиньш бешено плюнул за борт. Лодку уже заметно сволокло течением к самому носу баржи. Борт здесь был очень высок, и подпоручик велел подгрести к корме, где он ощутимо понижался и был, вдобавок, проломлен. Подойти впритирку было сложно, мешала туго натянутая якорная цепь. Но за неё можно было удерживаться и беспрепятственно закидывать на баржу мешки с хлебом.

— Ближе! Вплотную! Держись за цепь! — командовал гребцам Аболиньш. — Вот так…

Витька Коробов уже стоял, крепко зажав руками цепь. Корма лодки елозила совсем близко, метрах в полутора от высокой, грубой, криво подогнанной, похожей на торец огромного, наспех сделанного гроба, кормы баржи.

— Арефьев, подавай мешки! Быстро! — скомандовал Аболиньш. — Коробов, держать! Изо всех сил держать! Эй, на борту! Сюда, к корме, быстро!

— А полы тебе в лодке не помыть, твоё благородие? — раздался каркающий голос Черепа. — Хотя… Актриса помоет. Платьице подвернёт и помоет!

— Тьфу! — опять плюнул Аболиньш и покосился на Барковскую, вместе с Витькой державшую якорную цепь. Кружевные манжеты рукавчиков были безнадёжно испачканы ржавчиной. Голова низко опущена, густая и длинная — до воды — завеса медных волос скрывала лицо. Подпоручик взял мешок и прицелился. Арефьев подтащил с носа другие мешки и пришёл ему на помощь.

— И — раз, и — два… — размашисто, как на качелях, закачался мешок в их руках. — И — три! — взлетел, перевернулся в воздухе и скрылся за торцом кормы баржи. Там раздался тихий стук и плеск. За ним последовал гомон, возня и гул ослабленных, охрипших голосов. Три страшные головы скрылись за бортом.

Вслед за первым мешком полетели и второй, и третий, и четвёртый. Голоса пленников были слабы и сиплы, но слышались хорошо.

— Это они, гады, с хлебом так… Твари зажратые…

— Гляди ты, как собакам кидают, а? Ну, падлы беляцкие, погодите! Кровью у нас ещё заплачете…

— Гребцы! Отваливаем! — крикнул Аболиньш, не вступая в перепалку.

Николай и Витька с воодушевлением налегли на вёсла. В душе как отпустило что-то. Тяжкий, тоскливый, неприятный долг был отдан. Баржа удалялась. Она грозно гудела десятками голосов и заметно раскачивалась.

Барковская, как намокшая стрекоза, поникла на скамье, низко склонив голову и отрешённо глядя под ноги.

— Не переживайте, мадам Валентина, — подбодрил её Аболиньш. — Это норма. Это враги. Привыкайте, — невесело улыбнулся он.

— Не обращайте внимания. Это так. Женская слабость, — махнула она рукой, чуть приободрясь.

Тут в воздухе истерично, ноюще вскрикнуло, и между лодкой и берегом с глухим грохотом вырос и опал высокий столб воды. Лодка словно встала на дыбы, седоки едва не послетали с банок. Барковская негромко вскрикнула. Арефьев, не чинясь, ругнулся по матери.

— Чёрт… — не меняя позы, задумчиво и тихо проговорил Аболиньш. — Вот и началось… А я думал, проскочим…

— Б-бух! — взлетел водяной столб позади, между лодкой и баржей.

— Плохо… — покачал головой подпоручик. — Налечь. Что есть сил! Р-раз — два-а! Р-раз — два-а! Не зевать!

И, продолжая считать, нашарил на полу одну из винтовок, выпростал из кармана большой носовой платок и привязал его к винтовке на манер флажка.

— Ба-бах! — рвануло слева.

— Б-бух! — почти тут же справа. Пока далеко. Но лодку с чудовищной силой зашвыряло из стороны в сторону, вырывая из рук вёсла.

— Э-э-эй! — замахал Аболиньш винтовкой с белым флагом. — Не стрелять! Не стрелять! — прокричал он, обернувшись в сторону Туговой горы.

— Яблочко, Яблочко, прошу вас, осторожнее… Пригнитесь, так же нельзя… Ну, Яблочко же! Господин подпоручик! — кричала ему Барковская, пригнувшись к коленям и прикрыв руками голову. И это почему-то было смешно.

— Налечь! Налечь! Не сбиваться! Р-раз — два-а! Р-раз — два-а! — командовал Аболиньш. — Ничего… Это не страшно. Шрапнелью вот не всадили бы. А это… — и небрежно махнул рукой.

Николай и Витька задыхались, выбивались из сил, но, как в дурном и страшном сне, берег не приближался. Казалось, лодка стоит на месте, несмотря на бешеные усилия. Водяные столбы с непрерывным глухим громом вздымались вокруг лодки. Сильно мотало. Чудом не переворачивало. Все промокли насквозь. В лодке было уже выше щиколотки воды.

— Грести! Грести! Не бросать вёсла! Иначе не уйдём! — кричал подпоручик. — Дружнее! Р-раз — два-а!

Оглушительно, режуще и страшно выли в воздухе падающие снаряды. Сотрясали воду гулкие удары в глубине. Грохотала, вздымаясь, опадая и пенясь, свинцовая волжская вода. Вот-вот. Самую малость — и смерть. Одно попадание — и ахнуть не успеют. Аболиньш, уступив Барковской, пригнулся, судорожно держась за борт, чтоб не вылететь. Валентина, встав на четвереньки, вычерпывала воду жестяным ковшом. Это занятие будто отвлекало её, придавало спокойствие и деловитость. Витька грёб, закусив губу и побелев, как мука. А на Николая напала вдруг незваная, злая весёлость. С каждым гребком он картинно откидывался назад, радостно крякал и ухал: «У-ухх! Э-эхх..!» И вдруг запел. Резким, дурным, срывающимся голосом:

«Эх, яблочко, куды котишься, Ко мне в рот попадёшь — не воротишься!»

Покосился Аболиньш. Вздрогнула Барковская. Дальше Арефьев не знал, но ему казалось, что, если он замолчит, его скуёт, обездвижит, оледенит могильный страх, он не сможет грести и подставит лодку под удар. Пришлось импровизировать:

«Эх, яблочко наше спелое, Были красные у нас, а нынче белые…»

Валентина не выдержала и прыснула. Аболиньш будто не расслышал. А Николаю вполголоса, приотставая, так же отчаянно подпевал Витька:

«Эх, яблочко, в реке мочёное, Погорим мы с тобой, станем чёрные!»

Аболиньш усмехнулся и погрозил гребцам кулаком. А они, не считаясь уже ни с чем, горланили вовсю:

«Эх, яблочко, куда ж ты котишься, Под снаряд попадёшь, не воротишься…»

— Но-но, не каркать! — крикнул подпоручик. Барковская, увидев, что он не злится, рассмеялась. И вдруг сильный толчок опрокинул гребцов назад, на спины. Лодка со всего маху ткнулась носом в песчаный мысок у Стрелки.

— Слушай меня! — рявкнул Аболиньш. — Покинуть лодку, залечь рядом, дальше — по моему приказу. Здесь опаснее. Больше осколков. Шагом марш!

Бросив вёсла и подхватив винтовки, Николай и Витька выпрыгнули на берег и бросились наземь. Вслед соскочили Барковская и Аболиньш. Подпоручик осторожно положил Валентину на песок, лёг сам, придерживая её почему-то за шею. Три разрыва один за другим пробабахали у самого уреза воды, далеко раскидывая водоросли, камни и песчаную жижу.

— Вперёд! — скомандовал Аболиньш. Николай и Витька вскочили и рванулись к береговым укреплениям.

— Ложи-и… — крикнул подпоручик и вдруг всхрипнул, вздрогнул, взмахнул руками и рухнул с ходу на песок. К нему, не смущаясь смертельным риском, кинулась Барковская.

— Яблочко… Яблочко… Гунар! Ничего… Ничего, мы вас спасём! — и изо всех сил замахала руками Николаю и Витьке, что залегли уже у самых окопов. Очень не хотелось. Было уже по-настоящему — без лихости — страшно. Но ничего не оставалось. Ползком, по-пластунски, пошли они на помощь.

Аболиньш был безнадёжен. Вяло пульсируя, кровь из маленькой раны на виске, заливала мигом побелевшее, как снег, лицо. Руки и ноги подпоручика беспорядочно и слабо подёргивались, глаза помутнели, как задымлённое стекло. Барковская пыталась его тормошить, звала, плакала, но это было уже не нужно. Был подпоручик — и нет его. Быстро. Очень быстро… И слава Богу.

Подоспели и другие бойцы, переложили раненого на плащ-палатку и донесли до укреплений. Николая и Витьку о чём-то расспрашивали, трясли, тормошили, но они лишь зябко ёжились, отмахивались да отнекивались. Обстрел здесь, на Стрелке, попритих. Батарея Туговой горы обрабатывала теперь берег Волги и пристани.

Вокруг раненого подпоручика Аболиньша хлопотал фельдшер. Тут же рядом, у самого бруствера, сидела на корточках обтянутая мокрым платьем Барковская и плакала, уткнув лицо в ладони. Безжизненное тело погрузили на поданные дрожки. Фельдшер, закусив губу, скорбно глядел на подпоручика.

— Вы… Вы только тихонько… Не растрясите. Не навредить бы… — всхлипывая, торопливо говорила Валентина, заботливо подкладывая сено под голову и шею подпоручика. Руки её были в крови. — Он… Он жив… Кровь… Тёплая! — и изумлённо, непонимающе смотрела на свои руки.

Николаю Арефьеву стало вдруг не по себе. Ему не хотелось отпускать Барковскую одну. И не одна она вроде. Но фельдшер и возчик — это так, провожатые. И не её они провожают, а подпоручика. На тот свет… И Аболиньша тоже не хотелось отпускать с ними. Даже на небеса. Пусть он ничего уже не видит и не слышит. Так и умрёт без памяти. Но пусть рядом с ним будет он, Арефьев. И Валентина. Всё не чужие люди. Не провожатые… И, недолго раздумывая, пристроился к дрожкам и, придерживаясь за бортик, зашагал рядом.

Вот и госпиталь. Два санитара взвалили подпоручика на носилки и понесли в подъезд. Остекляневшими, полубезумными глазами Барковская поглядела им вслед, обмякла и, тихо, с призвоном, плача, опустилась на ступеньку подъезда. Арефьев сел рядом с ней, низко опустив голову. Ни к чему были утешения.

Вышел фельдшер, снял картуз и перекрестился.

— Помер его благородие… Отмучился, значит. Царствие небесное, — одним духом тяжело выговорил он. — Хорошо, не маялся. Бог прибрал.

Барковская медленно поднялась со ступеньки, выпрямилась и в упор посмотрела на фельдшера. Тот вздрогнул и еле заметно отшагнул. Но пугающее отчаяние в её глазах сменилось вдруг жалостливым, обиженно-недоумевающим выражением, она резко отвернулась и закрыла лицо руками. Послышались тихие рыдания. Жалобные. Короткие. На один выдох. И, замолкнув, Валентина, не оглядываясь, медленно, лунатически спустилась со ступеней и, вздрагивая и спотыкаясь, пошла в сторону Театральной площади.

— Валентина… Простите, — догнав и переведя дух, нерешительно заговорил Арефьев. — А этот Аболиньш… Вы знали его раньше?

Барковская приостановилась, не оглядываясь. Отрицательно качнула головой.

— Нет? Зачем же так убиваться-то? Побереглись бы… — успокаивающе проговорил Николай. Барковская улыбнулась. Печально. Дрожащими сухими губами.

— Как вас звать? Николай? — со вздохом, чуть прыгающим голосом спросила она и, чуть помолчав, продолжила. Твёрдо и бесслёзно. — Вот что, Коля. Бросай здесь всё и уходи. Куда хочешь. И все друзья твои пусть уходят. Подальше. Город вот-вот будет взят. Никакой подмоги, никакого подкрепления вам не будет. Это всё ложь. Вы погибнете первыми. Вас спасать никто не станет. Вы здесь — пушечное мясо. И только. Да, я женщина, я многого не понимаю во всём этом. И никому не сказала бы, но то, что мы пережили…вместе, даёт мне право доверять тебе. Вам надо спастись. А эти, — Валентина неопределённо махнула рукой вверх, — пусть гибнут сами, если для них это важно. Вам — незачем.

— А вот Аболиньш не побежал бы спасаться… — покачал головой Арефьев.

— Эх, Яблочко… — горько вздохнула в свою очередь Валентина. — Вот такие и гибнут. Слишком хорошие, вот и гибнут. Нет, не могу… — и её голос снова рыдающе задрожал.

— Вам куда? — твёрдо заглянул Арефьев ей в глаза.

— На Власьевскую площадь… Я дойду, ничего, — отстраняющее коснулась Барковская его рукава. — Не провожайте. Увидят нас, будут потом говорить…

— Идёмте, — решительно вздохнул Николай. — Я вас не отпущу. А говорить… — пожал он плечами и обвёл глазами безлюдные руины и пепелища, — некому уже говорить.

Испытующе поглядев на него и нерешительно переступив босыми ногами, Валентина осторожно оперлась на его руку. Шли медленно и опасливо. Этой части центра доставалось сейчас несильно, взрывалось и горело сейчас где-то севернее. Но и здесь нет-нет да тряслась земля, рвался в клочья воздух, и из боковой улицы выплывало бесформенное облако пыли, дыма и извёстки. Дома чёрно и мёртво глядели выгоревшими окнами. Обнажённые, обугленные рёбра стропил вздымались на месте чердаков и сорванных крыш. Повсюду россыпи стекла и острого битого кирпича. Их нужно было далеко обходить, чтобы Барковская не поранила ног. Пару раз Николай перенёс её на руках. Арефьева совершенно не волновало, как выглядят они вдвоём, кто, что и где будет говорить о них. А выглядели они, мокрые, перепачканные, окровавленные, с песком в волосах и мучительной болью в глазах вполне сообразно войне и разрухе. Городу, кажется, наступал конец. Да и их дни, скорее всего, были уже сочтены. И неизвестно, кому повезло больше — им или Яблочку. Его настоящему благородию, простоватому и доброму латышу, крестьянскому сыну, подпоручику Аболиньшу.