Прима
Виола Бовт была звездой, балетной примой в музыкальном театре Станиславского, когда русский балет заслуженно считался лучшим в мире. Еще студентами мы ходили на «Корсар», где блистали Бовт и Марис Лиепа. Описать, как танцевали, невозможно. Но было страшно, что обрушится балкон – с таким неистовством фанаты вызывали их на бис. Я окончил хореографическое училище и был принят в этот театр.
Сначала роли были не ахти, но само участие в спектаклях было интересно. Балетмейстер Владимир Бурмейстер чтил Станиславского, балеты ставились с актерской сверхзадачей. Когда Бовт танцевала Одиллию, дочь злого волшебника Ротбара, обманчиво похожую на трогательную царицу лебедей Одетту, то настолько околдовывала принца силой чар, что он отрекался от своей клятвы. Мы, игравшие её свиту, «вживались в образ», и на сцене в третьем акте «Лебединого» торжествовали тёмные силы. Бовт в совершенстве, с блеском владела техникой классического танца, но это было лишь подручным средством у этой удивительной, неподражаемой актрисы. Её Одиллия творила зло по наущению отца, в самой же разгорался победительный азарт. Не злоба ощущалась в ней, а отстраненный холод превосходства надо всеми.
Жизнь не терпела отстраненности – одинокой стихии большого таланта. Талант возвысил Виолетту до царицы лебедей, а в жизни чуть не каждый день ей приходилось быть Одиллией.
Её нередко называли интриганкой, но я считаю – это похвала. В те времена, контроля КГБ, было много «невыездных» людей, которых, независимо от их достоинств, не выпускали за границу. В паспорте Виолетты местом рождения значился Лос-Анджелес, и это обрекало её быть «невыездной». Пришлось бороться и доказывать, что отец вывез её в люльке совсем крошкой, когда, как говорила Виолетта, «он приехал строить коммунизм в СССР». Театру сохранили Приму, но в первых трех поездках за границу её всё время «опекал» сотрудник. Пока не убедились, что благонадежна.
Все опасались, не дай Бог, попасться Виолетте на язык.
– Она порой так скажет, что хоть со смеху помирай, или мотай на ус, как это в точку, – говаривали в труппе. Однажды я и сам был впечатлен, когда Виолетта разговаривала с одноклассницей Майей Плисецкой в фойе на выпускном концерте училища. В антракте публика рассыпалась на группы, обсуждая, что увидели на сцене. Они стояли неподалеку, вот и было слышно, как Плисецкая сказала об одной из выпускниц:
– По крайней мере, у нее голова на плечах.
– У балерины, – возразила Бовт, – она должна быть на шее.
Через год труппа выезжала на большие гастроли в Южную Америку. Нас возили в министерство культуры для напутствия от Фурцевой, вели беседы с молодежью наши партийные старшие товарищи. А напоследок собрали коллектив в театральном зале для встречи с «дядей Васей», как окрестили «искусствоведа в штатском», а проще – работника КГБ. Он каждый раз наставлял выезжающих за рубеж, как себя вести. Говорил о провокациях, террористах, о том, чтоб держали ухо востро.
– А что делать, если начнут стрелять? – спросила простодушная молодая балерина. Ответить «искусствовед» не успел. Виолетта, без малейшего сомненья, усмехнулась:
– Танцуй, пока не убьют.
В коллективе Бовт держала дистанцию, порой выпуская острые шипы, обороняя свою неприкосновенность. Ведь далеко не все хотели признавать её права на исключительность.
– Она думает, что она – Марго Фонтейн, но это не так, – говаривали за спиной завистники.
Может быть то, что «свита» хочет выбить из-под нее пьедестал, заставляло Виолетту видеть рядом врагов и защищаться. Как знать, какие тернии прошла она, пока не вышла в звезды? Отсюда и ирония, а порой и сарказм.
С теперешней свободой перемещений трудно представить, что еще недавно, за железным занавесом Советского Союза, о «заграницах» знали только понаслышке. А мы, недавние выпускники, выезжали за границу довольно часто. Спектакли спектаклями, но и на прогулки хватало времени, а желаний было – хоть отбавляй! Я знал английский и часто помогал коллегам. Однажды спросил по чьей-то просьбе:
– Is there any Zoo or any nursery for animals where I could see exotic funny creatures?
И неожиданно услышал фразу за спиной:
– Why? When you see them near you every day.
Я оглянулся и встретил насмешливый заговорщицкий взгляд Виолетты. Её произношение было безупречно, как филигранная балетная техника, когда она в стремительном па-де-буре плыла от рампы, чтобы скрыться в глубине кулис, или победоносно крутила фуэте.
Откуда такой английский язык? Не из люльки же.
Она не забыла наше «чисто английское знакомство», и, нет да нет, называла неприятных её людей «группой забавных зверюшек». Этот разговор стал мне пропуском в её близкое окружение, и мы подружились.
За день до спектакля она прекращала всякое общение, уединялась – готовилась. Каким богам молилась, где черпала вдохновение? Но исчезала шагнувшая за сорок Виолетта, а юная, беззаботная Эсмерадьда встречала первую любовь, и отдавалась ей, и гибла. И зрители несли цветы, кричали «Браво».
Да и в жизни Бовт была яркая, самобытная, харизматичная, только не всех пускала в свой мир. А для нас, в то время близких ей людей, она светила так ярко, что казалось – все должны с восторгом наблюдать её сиянье. Настолько был силен её магнетизм.
По возвращении в Москву вышел случай, как нельзя лучше дающий представление о нашей тогдашней жизни.
Нас с Леной Гусевой, тоже недавней выпускницей училища, стоявшей на распутье между балетом и кино, забрали в милицию, когда мы шли по улице Горького из ресторана ВТО. Что не понравилось стражам порядка? Возможно – слишком зарубежный вид, или то, что мы были слегка навеселе? Спросили документы. Паспортов с собой не было, и отвели в отделение.
– Вы мне ответите за этот произвол, – грозила Елена. И вдруг нашла последний аргумент. – Пустите немедленно к телефону, я позвоню Бовт.
К телефону не пускали, смотрели удивленно.
– Да, мы расскажем, всё расскажем Бовт, и вы тогда ещё попляшете, – подхватил я.
Наверное, их как-то зацепило, и капитан, всем видом показывая, что никто им не указ, спросил:
– А кто он, этот ваш Бовт?
Я гордо выпрямился и прищурил глаза, что означало, чуть ли не презрение к его неведенью:
– Бовт?! Вы не знаете, кто Бовт?! Она народная артистка Советского Союза. Гордость советского балета.
Милиционеры переглянулись и решили позабавиться. Нам дали позвонить. Теперь уже я клял себя за бредовость звонка и беспокойство, что мы ей причиняли.
Но Виоле было не важно, кто виноват – ведь друзья оказались в беде. И она приехала, невысокая хрупкая блондинка. Без тени макияжа, в простом и строгом пальто. Совсем не та прима, царица сцены, что возникала в свете рампы. Но не нужны ей были ни софиты, ни какой-то антураж. И никакие документы с перечислением регалий. Всё было, как в третьем акте «Лебединого», только что сотрудники не танцевали. Она поговорила с кем-то, быстро и негромко, и вскоре сказала нам: «Пойдемте».
В ней чувствовался такой класс, что далёкие от искусства милиционеры притихли и уважительно провожали нас до выхода. А капитан попросил билетик на её спектакль.
Время шло. Я поступил на заочное факультета журналистики МГУ. Не с тем, чтоб поменять профессию, скорее – было интересно.
А Виолетта становилась всё старше. Она по-прежнему царила на сцене, но лишь сейчас я понимаю, как её становилось всё трудней.
Мы с ней встречались, говорили. Ей виделось вокруг все больше недоброжелателей, а, может, так оно и было. Порой она, для большей конспирации разговора, переходила на английский, и, думая, что шепчет на ухо, сводила звук до шелеста. Слов разобрать было нельзя, только ясен был общий настрой. Но я не мог не поддержать её:
– Да, Виола, конечно. Мы что-нибудь сделаем.
В балете Бурмейстера она была великолепной Жанной д`Арк. Но, как отреклись от Орлеанской девы после одержанной победы, так Виолетта, завершив свой звездный путь, оказалась в театре ненужной.
Её пригласили на центральное телевидение вести передачу «О балете». Она не смогла. Ведь рассказывать о том, насколько удачно другие артистки создают образы и владеют балетной техникой, не то, что воплощать эти образы самой.
И она уехала в Америку. У неё оказались родственники в Колумбусе, штат Огайо. Перед отъездом вызывали в КГБ. Опять пришла пора доказывать и объяснять.
– Что же вы в анкетах не писали, что родственники за границей? – пытали её.
– Мне так посоветовали.
– Кто? – добивались в КГБ.
– Ваши люди, – неизменно отвечала Бовт.
И её отпустили. Ведь наступало время перемен, и она улетела в порывах его ветра. Взяв только чемоданы фотографий, рецензий, тряпичных кукол, что дарили ученицы.
Я думал повидать её, когда ехал в Соединенные Штаты в 1995 году. Но её уже не было в живых. Умерла. Вспорхнула вольной птицею туда, где звездам не тесно.
Только, уж поверьте, не для всех.
Теперь я живу за городом. Когда в Подмосковье приходит весна, я беру свою собаку и по проселочной дороге иду к лесу. Ветер шелестит листвой деревьев. И мне отчетливо слышится незабываемый голос из прошлого. Я говорю тогда:
– Конечно, Виола, конечно.
Последняя поездка Шурочки
У причала морского порта города Находка величаво, этакой крепостью, стоял белоснежный океанский лайнер «Феликс Дзержинский».
Ждал он необычных пассажиров. Команда готовилась встречать гостей радушно и тепло. На борт должны были взойти московские артисты – балетная труппа театра имени Станиславского отплывала на гастроли в Японию. Из Москвы в Хабаровск они летели, на поезде приехали в Находку, чтоб за два дня приплыть на теплоходе в Йокогаму. О том, что Японское море неспокойно всегда, а осенью подвержено штормам, москвичи не думали.
Японцы без ума от русского балета. В последние полгода на спектаклях театра всякий раз был кто-то от японской стороны. Мистер Кудо-сан, правая рука импресарио, стал в труппе почти своим. Он досконально изучил репертуар. Японцам очень нравились «Корсар», «Снегурочка», «Эсмеральда». Однако, как на предыдущих гастролях, хотели видеть только «Лебединое озеро». Алексей Чичинадзе, главный балетмейстер, пытался разобраться:
– Вам не нравятся другие балеты?
– Да, да, очень карашо, – отвечал за всех Кудо-сан.
– Так что вы выбираете для гастролей?
– “Swan Lake”.
За этим выбором крылась простая отгадка. В глазах японцев «Лебединое» было лицом русского балета, а музыка Чайковского, так вовсе – трогала до слез. Зачем же бегать от прекрасного? Лучше смотреть шедевр и плакать от восторга. Тем более, что, кроме знаменитой Виолетты Бовт, партию Одетты будет танцевать восходящая звезда Маргарита Дроздова.
На борт «Дзержинского» всходили весело и оживленно. Выезд на гастроли будоражит всегда, тем более в Японию, в загадочный, совсем особый мир. О причал бились волны, морской воздух был солон и пьяняще свеж в порывах ветра. Пока размещались в каютах, осматривали корабль – вышли в море. Под вечер собрались в ресторане на ужин. И, наконец, расслабились в комфортном и уютном плавучем доме. Особенно был весел стол, где красавица Наталья Трубникова рассказывала, что было интересного на съемках. Она закончила сниматься в фильме «Тридцать первое июня», сыграла главную роль, а партнером был солист Большого Александр Годунов. Стол был не только самый оживленный. Он вытянулся посредине зала, смотрелся самым главным и большим. Его составили из трех столов, чтоб не делить веселую и шумную компанию.
А ночью разыгрался шторм.
Возможно, кто-то плыл не в первый раз, но никто не бывал в таких обстоятельствах. Корабль раскачивало на огромных волнах. Не все страдали от морской болезни, но мало кто решался выйти из каюты. Капитан оповестил по внутреннему радио, что «непогода еще будет продолжаться, но опасности нет никакой. В ресторане ожидает завтрак. Выход на открытую прогулочную палубу закрыт, поскольку там недостаточно высокие бортики».
В ресторане ждал не завтрак, а привычные к качке официанты, чтобы обслуживать пришедших смельчаков. Их было немного. За центральным, вчера многочисленным столом, лишь Трубникова что-то одиноко ела, с румянцем на щеках от превосходного здоровья, а больше от того, что быть здоровой было не совсем удобно, когда все страдают.
– Ты молодец, Наташа, наплевать на непогоду!
– Мне Шурочка таблетки подсказала, я вчера и приняла.
Фамилия у Шурочки была Лишнявская. С советами она ни к кому не лезла, но к ней обращались многие, ценя доброжелательность, а главное – пользу её слов. Балериной она была молодой. Облик у Шурочки был самый романтический, но божий дар не настолько велик, чтобы мечтать о главных ролях. Ей в детстве представлялось, что она Жизель, но давно и спокойно распрощалась с грезами.
В жизни были обстоятельства далекие от грёз. Сначала не стало родителей. Говорить об этом Шура не любила, все только знали, что Лишнявская сирота. Она шутила над собой:
– Я потому Лишнявская, что нету папы с мамой.
Жила она рядом с метро «Краснопресненская» на улице (что за напасть?) Заморенова. Характер был ровный, образ мыслей философский. Жизнь только начиналась, но Шурочка уже определила, что делится она на светлые и темные полосы. Так было с детства и осталось, не надо за примерами ходить. В последний год был очень яркий свет, потому что пришла любовь. Теперь был гражданский муж, артист балета в том же театре. Потом сгустился мрак перед поездкой, когда анализ её крови не понравился врачам на медкомиссии. Хотели, чуть ли не в больницу положить. Но все же, после длительных хождений, справку дали. Теперь конкретно засветилась заграница. Но рядом был опять же мрак, поскольку её мужа в этот раз в Японию не взяли.
Шторм под вечер прекратился, и вплоть до Йокогамы за бортом была спокойная вода.
В Токио, где много представлений, артистам дали номера в “Imperial hotel”. Современный отель, отстроенный недалеко от парка, что окружает императорский дворец. Высокое, фундаментальное здание, под вечер загоравшееся тысячью окон. Своего рода маяк.
Сторонний наблюдатель безошибочно мог знать, когда советские артисты приезжали со спектакля. В крыле, где они разместились, моментально вырубался свет – включали кипятильники и плитки, чтобы не тратить попусту валюту, а приготовить ужин в номере. Что же делать, когда гонорары отправлялись в Госконцерт, а артистам платили гроши? Вот кто-то и сказал пришедшему японскому монтеру:
– Ты меня – без чая, я тебя без света.
Спектакли проходили на «ура». В середине первого ряда неизменно сидела мадам Ойо, жена текстильного магната. Лицо у мадам было кукольно-раскрашенное, не годное для выражения восторга. Любовь к искусству проявлялась в многочисленных приемах в её апартаментах и дворцах. Однажды был торжественный прием. Мадам, небольшого роста и довольно коренастая, стояла на площадке парадной лестницы, по которой поднимались артисты. На ней было облегающее бледно-розовое однотонное платья, с длинной юбкой и без выреза у шеи. В руках её секретарей были фломастеры разных цветов. Артисты подходили поочередно, каждый получал фломастер, чтоб расписаться на обтянутой мадам. После приема платье отправилось в личный музей. Ей были дороги такие сувениры. С кем только мадам Ойо не снималась. На стенах были фотографии – не хватит места перечислить имена.
Однажды, в первом антракте, за кулисами пронесся слух – пришел Вахтанг Чабукиани, балетный гений, танцевавший некогда с Дудинской. С ученических времен смотрели кадры старой кинопленки, что сохранили юношу с осиной талией, божественной фигурой и темпераментом, способным захватить огромный зал. Он теперь работал в Токио в балетной школе. Как были правы те, кто не пошел на встречу с некогда блиставшим танцовщиком. Грузный дедушка, с крашенными в рыжий волосами, пытался улыбаться незнакомым людям, и сам не мог придумать, что сказать. Зачем он выбрался из тени своей славы?
В один из выходных артистов повезли в Киото на экскурсию. Как по заказу выдался погожий день, с безоблачным небом, солнечный и прохладный. Был удивительно прекрасен этот город храмов, где крыши, словно перевернутые джонки, с плавными изгибами скатов. Не стремящиеся ввысь, а защищающие путников, пришедших поклониться Богу. Сначала все экскурсанты держались вместе, но вскоре разбрелись, а руководство указало время, когда подойти к автобусам. В назначенный час всем предложили разместиться, посмотрели, и тут выяснилось, что нет Шурочки Лишнявской. Директор нервно глянул на часы и вскоре вышел из автобуса, чтобы послать кого-то на поиски. В это время она подбежала, и коллеги наблюдали, как руководитель что-то резко ей сказал.
– Что он тебе наплёл? – спросила, озабочено, подруга. Лишнявская ответила, с улыбкой и беспечно:
– Что это моя последняя поездка.
Спектакли были почти каждый день, усталость накапливалась. Считали дни до возвращения домой, и время к тому подошло. Накануне отъезда пригласила мадам Ойо. Женщинам дарили косметику, мужчинам виски. Как прощальный праздник был последний вечер в “Imperial hotel”. Они не просто возвращались, а везли с собой контракт на повторение гастролей через год. Ранним утром, в превосходном настроении, на трех автобусах отправились из Токио в Йокогаму. В порту ждал «Феликс Дзержинский».
Поодаль от трапа собралась толпа провожающих. Они пришли сказать «сайонара» и совершить прекрасный ритуал, когда с причала на корабль и с корабля на берег стремительно летят разноцветные бумажные ленты, разворачиваясь серпантином. Люди на борту стараются поймать летящую стрелу, как иллюзорную связь с остающимися на берегу. От берега идут связующие нити, корабль отходит от причала, и ленты серпантина рвутся, храня в обрывках чувство установленных контактов.
В последние дни у Шурочки Лишнявской началась светлая полоса. Она купила много сувениров, и представляла, как в Москве порадует друзей. Прошел осадок от угрозы директора, что не будут брать за границу. Всё забывается и может измениться. Вчера звонил её гражданский муж. Как хорошо, что скоро будут дома.
Артисты поднимались на прогулочную палубу, откуда был прекрасный вид на Йокогамский порт. К ним прилетали разноцветные прощальные приветы от провожающих японцев, так любящих русский балет. Одну стрелу пустил поклонник, не пропустивший ни одного спектакля. Как будто прямо к Шурочке Лишнявской. Та потянулась, перегнулась через низкий борт, и, полетела на причал головою вниз.
* * *
Пока «Дзержинский» плыл в Находку, артисты добирались на перекладных в Москву, урну с прахом доставили прямым рейсом из Токио. Весь театр был на Востряковском кладбище, когда захоронили этот белый фарфоровый саркофаг, похожий на игрушечную пагоду. В балетном зале сделали поминки. И Шурочкина одноклассница Ольга Красина, блестящая, неунывающая Коломбина в балете Вайнберга, реконструировала ход событий, с тем, чтобы время повернулось вспять. Тогда не знали видео в мобильных телефонах. Она не расставалась с кинокамерой. Снимала и картину расставания. Сентиментальный, но не грустный ритуал, мгновенно обернувшийся трагедией. И через кинопленку отменила смерть, лишь только поменяв порядок. Ведь в памяти события легко перекрутить.
Шурочка поднялась на причале, взлетела на высокий борт теплохода, убрала руку от летевшей к ней пестрой ленты. Она с улыбкой отошла от борта, застыла, чуть прошла вперед. И так осталась в памяти, воздушным романтическим стоп-кадром.
Голова Иоканаана
Теперь все в прошлом. Иностранные языки изучают, повсюду в мире понимают по-английски, есть разговорники для разных языков. Они удобны, лаконичны и просты. Хотя, как оказалось, не всегда. Нашлось французско-русское пособие со странными и вычурными фразами на русском. Одна из них звучала так: «Согревайтесь, моя дорогая бабушка, перед теплым огоньком у камелька». На редкость бытовое выражение.
Сейчас зима. Мы в загородном доме, в Подмосковье. Прозрачный и морозный воздух, предельно чистый белый снег, величественный, отстраненный холод солнца. Когда стемнеет – разожгу камин, моя подруга принесет вина, приглушит свет, мы сядем в кресла у живого, ненасытного огня. Как в разговорнике – мы будем «согреваться перед теплым огоньком у камелька».
И я припомню, как мы ездили в Бразилию.
* * *
Вот предыстория.
Я только начинал работать в театре, входил в репертуар, был вечно занят, но все же умудрялся попадать в концертный зал ЦДРИ на вечера Алисы Коонен, легенды. Она была то Федрой, то представала Саломеей, и околдовывал, захватывал, да что там, опьянял звук её голоса, его неповторимый тембр. Так в раннем детстве потрясла меня Бабанова из радиоприемника, когда я услыхал: «Что, Данила мастер, не выходит твоя чаша?». С тех пор, как флейта кобру, завораживал меня порою женский голос.
Я только поступил в театр и узнавал других артистов. После балетных классов, репетиций, все, по привычке, шли в буфет. В тот день я был за столиком, и вдруг мне показалось будто Коонен в трагедии Уайльда «Саломея» вновь повторяет неизменные слова: «Дай мне голову Иоканаана». Звучавший голос был на удивление похож, и, показалось, та же интонация, но обстоятельства и время надиктовали новый, приземленный текст. «Пожалуйста, немного сыра, шоколад и кофе», – просила Саломея у буфетчицы. Я глянул, кто же так проникновенно говорит. Сыр был необходим темноволосой балерине с точеным профилем и царственной посадкой головы, с породистым именем Инна Лещинская.
Она была на удивление красивой. Нашла себя в испанских танцах, всяческих мазурках. Блестяще просто танцевала. В кино её снимали, только как-то не пошло. Не стала она жрицею искусства. Алиса Коонен жила театром, со сцены шел невероятный магнетизм, когда она играла. У Инны же Лещинской её «воля», как сказал бы Шопенгауэр, была сильна, но без особой концентрации. Она была незаурядной балериной, через «стремление, желание, усилие, призыв». Но обрела себя в другом предназначении.
Теперь про первые Бразильские гастроли.
Запомнилась мне пересадка в Лиссабоне в той поездке. Мы целый час томились в здании аэропорта, пока нас снаряжали в перелет над океаном. Инна Лещинская купила сувенир – изящную фигурку танцовщицы фламенко. Подобные фигурки, статуэтки стройных женщин в испанских танцах – ведь это были и её портреты, разбросанные в разных уголках земли. Она их собирала.
Мы уезжали – был июнь, тепло, примерно двадцать три, а в Рио же, когда мы прилетели, по Цельсию читалось двадцать пять, что холодно по местным представленьям. Суровая бразильская зима. Встречал нас сам Иисус Христос, огромной белоснежной статуей вознесшись на гору над городом. Отель «Амбассадор» был близко к центру, в пяти минутах от театра.
Театр в Рио был в классических традициях, с колоннами, с налетом старины. Фасад смотрел на экзотическую зелень сквера, на сонный, еле брызжущий фонтан. Не больше двадцати рядов партера, два яруса парадных элитарных лож, сверкавших позолотой, галерка для всех прочих – таков был вид со сцены на пещеру зрительного зала. В премьерный день в партер входили дамы в драгоценностях, в роскошных шубах, пелеринах – мы с любопытством наблюдали местных светских львиц. Ведь каждый занавес имеет свой «глазок». Меха на дамах диктовал “dress code”. Ведь был июнь, у них была зима.
Отель был рядом, но артистам назначали сбор, чтобы идти к театру вместе – опасались провокаций. Спектакли шли с большим успехом, у артистического входа моментально окружали нас поклонники-энтузиасты. Заметно выделялись среди них потомки первой эмиграции, неплохо говорившие по-русски. Не только выражали восхищение, а звали в гости, предлагали нас куда-то повезти и познакомить с неизвестным нам, для них привычным миром. Мы дружески кивали им, приветливо. Благодарили их, но на контакт не шли. В Москве остались комсомольские, партийные билеты. Но сохранялся наш менталитет. Ведь за границу брали только адекватных, а не каких-то маргиналов.
И правда, осторожность не мешала. И в Рио, а ещё сильней в Сан-Паулу тогда был всплеск студенческих волнений. Заела, видно, их дискриминация, раз так отчаянно боролись в двух крупнейших городах. По центру Рио-де-Жанейро разъезжали полицейские машины – специальные грузовики без бортиков у кузова, с железными скамейками спина к спине посередине. На них сидели люди с автоматами. Возили и баллоны со слезоточивым газом для усмирения толпы. У нас один артист, хоть опоздал, но вырвался из окружения полиции. Он смог прорваться к автоматчикам, что перекрыли путь к театру. Кричал: «Артисто», и «Совьетико», и бил себя при этом в грудь.
Спектакли были каждый вечер, «культурную программу» для нас делали урывками.
Нас вывозили на экскурсии – на гору Корковаду, где буйствовал великолепный лес и мы снимались у подножия Христа. Невероятный вид на город, на безбрежный океан. Всё представлялось нереальным.
Нас на автобусах под вечер провезли вдоль побережья, вдоль череды песчаных пляжей. Их имена, как заклинанья – Копакабана, Ипонема, и Леблон. Нас высадили погулять по их Копакабане. Был вечер, да к тому же не сезон, пляж был пустынен. Запряталось за Анды солнце, на океанском выдохе накатывали волны. Потом, на глубочайшем вдохе под названием отлив, вода перебирала каждую песчинку. Сотрудник консульства, который нас сопровождал, не мог не рассказать, что осенью у них погиб один товарищ, как раз в отлив, когда запрещено купаться. Как ни старался выбраться, как все не дергались ему помочь. Такие волны беспощадны.
Порою мы и сами выбирались на прогулки. На той же улице, где был «Амбассадор», только повыше, в отдалении, мы натолкнулись на закрытый днем оазис развлечений, как оказалось – специальный театр. На нем висели странные афиши. Их было несколько, и каждая – портфолио артиста. Из верхнего угла смотрел брутальный кабальеро, а дальше следовали фото полуголой завлекающей девицы, но явно с кабальеровым лицом. Мы задержались, изучали. В глубокой арке, вероятно, находился вход, и там звучали голоса, но непонятно было – женские, мужские? Конечно, любопытство подстегнуло заглянуть. Я представляю, как мы робко, удивленно вдруг предстали на свету, и позабавили скрывавшихся в проеме. Что мы сумели разглядеть? Как будто – мужиков. А, то ли – женщин крупных габаритов со странными прическами? Они вдруг стали улюлюкать, присвистывать, бросали мелкие монеты. И мы тогда ретировались, а вслед из арки появился шустрый негр на высоченных каблуках с лицом вульгарной проститутки. Откуда знать, что там был театр трансвеститов, и место сборища определенной публики? С тех пор мы избегали неизведанных маршрутов.
* * *
Что же творится в Рио-де-Жанейро, когда там карнавал? И без того все время праздник, зимой – жара, дни в ритме самбы, жизнь бурлит. Казалось, только открывались «Лебединым», и вот уже отыграны спектакли, и скоро перелет в Сан-Паулу.
Так вышло, что я в Рио рассказал Лещинской про Саломею и буфет. Мы пили кофе в маленьком кафе возле отеля.
Она порядком удивилась. Потом я разобрался, отчего.
Характер Инны был далек от экзальтаций. Как знать, что получилось бы из встречи с режиссером, решившим делать на Лещинскую спектакли? Таиров только для Алисы создавал репертуар, как для Бабановой когда-то Мейерхольд. Бурмейстер, знаменитый хореограф, задумывал специально для Лещинской «Египетские фрески», «Болеро» Равеля. Она прекрасно танцевала, и с душой. Но у неё будто срабатывал дозиметр, блокирующий выплески эмоций. Сверхчувство меры, не дававшее раскрыться до конца. На сцене, и в общении не с близкими людьми. У Инны голос, замечательного тембра, был музыкален, очень ровен в разговорах. Лишь сильное желание, внезапный гнев, и всплеск эмоций в нем пробуждали трагедийное звучанье.
Возле неё бывало много воздыхателей, далеких от надежды на взаимность. Один артист из труппы всё никак не отставал. В Лещинской вновь заговорила Коонен, когда она отваживала дерзкого поклонника: «Я же сказала, Игорь – нет!». Как будто отголосок зловещего вопроса о «комиссарском теле» из «Оптимистической трагедии». Тут, правда, обошлось без пистолета.
* * *
В Сан-Паулу нас разместили в двух отелях, стоящих через улицу: «Эксельсиор», отстроенный недавно, и «Мараба», имевший обветшалый вид. В «Эксельсиоре», аскетической коробке из бетона и стекла, было комфортней, поселилась там дирекция, ведущие солисты. На двадцать третьем этаже был ресторан с концертною эстрадой, где собиралась местная богема. В отеле «Мараба» был сохранен колониальный стиль; гостиничные номера, словно покои в древнем замке, просторные, с огромными коврами. Но мы все время были в театре – репетиции, спектакли. Освобождались лишь поспать, передохнуть. День изо дня почти что месяц.
Жаир Родригес, популярный композитор и певец, не пропускал наших спектаклей, со многими из труппы подружился. В Москве все знали его шлягер – «Я в Рио-де-Жанейро приехал на карнавал». Простая, незатейливая песня. Родригес был восторженным поклонником таланта нашей примы Виолетты Бовт – она бывала здесь с гастролями. И не терял надежды сделать праздник, банкет для Русского балета, устроить встречу с артистической Бразилией.
– Я понимаю, что сегодня невозможно, – планировал, коверкая английский. – Но я узнал у импресарио, что вы иметь свободный целый день в Сан-Паулу после спектаклей, до переезда в Чили. Могу я все организовывать?
Он обращался и к дирекции, согласовал, и с головой ушел в приготовления. Потом заманчиво, со смаком обрисовывал, как здорово мы проведем в Бразилии последний день.
– Сначала вас Тамара Тайзлин (импресарио) вывозит на прекрасный пляж, специальный. Чтобы купаться, отдыхать. Директор разрешил корреспондентов. Пусть поснимают – звезды русского балета отдыхают. Мы будем ждать на двадцать третьем этаже – бразильские артисты, только лучшие. Весь вечер будем веселиться.
Гастроли шли без малого два месяца. В последний раз закрылся занавес в Сан-Паулу, мелькнула ночь, и рядовой Бразильский день, безоблачный, налитый солнцем, как другие, стал исключительным для нашей труппы – мы выезжали отдыхать. У входа в «Мараба» стояли два комфортных скоростных автобуса – нам предстояло через горный перевал проехать в небольшой курортный город Сантус на побережье океана.
Рассаживались не спеша. Дорога протянулась по хребту гористой местности, по волнорезу над пологими холмами, подобно взлетной полосе для дельтаплана. В автобусах не ехали, а мчались; летели над окрестными холмами, над пеленой зеленых облаков. Мы чувствовали радость, беззаботность, переполняло ощущенье счастья. Внезапно, неожиданно открылся океан. Мы пробыли там несколько часов, но время уносилось незаметно. Купались, загорали, отдыхали, позировали фоторепортерам – балетные прыжки и сложные поддержки на фоне пенящихся волн. Чуть отдохнули в пляжных домиках, напоминавших бунгало, для нас там были фрукты и напитки. С большой охотой, оживленно собрались в обратный путь – бразильские артисты будут ждать в «Эксельсиоре».
Взревел мотор, автобусы неспешно стартовали. За первым тронулся второй, мы миновали город Сантус и выбрались на прежнее шоссе, пустынное, как гоночная трасса.
От океана, солнца, волн, так и бурлила в нас энергия, и выплеснулась быстро, неожиданно. Мы, пассажиры из второго, подначили бразильского водителя прибавить газ, чтобы внезапно обогнать друзей-соперников. С победным криком, с торжествующими лицами промчались мимо первого автобуса, не ждавшего столь каверзных маневров. Там, в первом, не стерпели пораженья. Истошным воплем попросили поднажать, через минуту совершилась рокировка. Нас охватил игорный раж, водители кипели от азарта. Их успокоить бы, не то, что подстрекать.
Шоссе шло в гору, солнце было на закате, багряным золотом высвечивалась трасса. Автобусы вели соревнованье. Вполне возможно – всё бы обошлось, когда б ни встречный грузовик, что будто бросился с вершины перевала навстречу первому автобусу, успешно завершавшему обгон. Удар был сбоку, по водительской кабине. Второй автобус взвизгнул тормозами, и сразу же, как вкопанный, застыл.
* * *
Не хочется описывать тогдашнее смятение и стресс. Вокруг ничто не изменилось. Все та же трасса, и закат, и те же горы. Беда настигла только нас, примчались «скорые», приехала полиция.
Водитель первого автобуса погиб, улыбчивый, приветливый бразилец. Ещё погиб шофер грузовика. Второй автобус удалось остановить.
Из нашей труппы пострадала лишь молоденькая Ольга, она сидела за водительской кабиной. Теперь лежала на носилках, лицо в крови, в порезах от осколков. У остальных – ушибы, ссадины, возможно – сотрясенья. При всякой травме отправляли в госпиталь.
Неподалеку отыскался бар. Заботливые люди импресарио просили тех, кто уцелел, зайти и выпить что-нибудь спиртное, унять тревогу, пересилить этот ужас.
Авария взнуздала папарацци. Наутро все газеты запестрели: «Трагедия Советского балета», «Бог миловал, и все остались живы», «Продолжат ли они гастрольный тур?». Публиковались фотографии с упором на контраст: счастливые, красивые артисты на прекрасном пляже. Потом они же на носилках, акцент на кровь, смятение и горе. Разбитый, искореженный автобус.
У журналистов была жаркая работа. В последних кадрах они сняли, как понаехали машины забрать артистов первого автобуса, кто обошелся без больницы.
Пригнали транспорт пассажирам из второго, но наш водитель был в автобусе, на месте, у руля. В глазах его была надежда, что не оставит свой корабль его команда, корабль, что удержался на плаву. Ни мысли не мелькнуло пересесть. Все поднимались по подножке, возвращались на места, понуро продвигались по проходу.
Лещинская вошла одна из первых, сидела в своем кресле у окна. Когда все заняли места, она сказала громко и отчетливо:
– Такого больше не случится.
Потом дополнила:
– Такого же плохого.
И напряженье отпустило. В её словах звучал отбой, притихли горестные мысли, поменялось настроенье. Спасибо, что мы все остались живы. Бразильские гастроли продолжались.
Лишь Ольгу, что сидела за водителем, оставили в больнице до утра – её ещё должны понаблюдать. Других артистов осмотрели, отпустили.
И было несколько часов от катастрофы и до выхода газет. А время, всем известно, лучший лекарь.
Когда в отелях разошлись по номерам, так начали трезвонить телефоны. Дирекция распорядилась мудро – кто может, должен быть на двадцать третьем этаже. Бразильские артисты приготовились, они друзья и беспокоятся за нас.
Потом мы не жалели, что пошли. Нас ждали, мы присаживались к столикам, Жаир Родригес был по центру с микрофоном и что-то неустанно говорил. Наш переводчик не гонялся за дословностью – мы понимали все по чувству, интонации, по взглядам.
Он состоялся, наш прощальный вечер. Пусть без веселья, но со светлой радостью. Жизнь продолжалась.
Родригес подарил нам песню. Он спел её не раз, а мы старались подпевать:
– Tristeza, por favor va imbora.
Что значит в переводе:
– Грусть, я прошу тебя, уйди.
* * *
«С тех пор пролетели года и года».Эдгар По
Постскриптум в память главной героини.
Сравнительно недавно Инна умерла. Неправильно сказать – её не стало. Жизнь Инны отзвучала увертюрой с насыщенными, памятными темами. Без пафоса, без мертвой головы пророка, без поиска пророчеств. Ведь Инна знала о своем предназначении.
Когда Антон Лещинский, балетмейстер, сегодня репетирует с артистами, работает талантливо, успешно – не есть ли это разработка лучших тем из увертюры Инны, его матери?
В Большом театре в главных партиях недавно появился замечательный танцовщик. Потомственный артист балета, Владислав Лантратов. Он сын Лещинской и балетного премьера, Народного артиста.
Как в «Сказке о царе Салтане» Пушкина, «родить богатыря» – вот что предчувствовала Инна.
Судьба была щедрее вдвое.
Дебют Закржевского
– Вот, Миша, это будет ваша гримуборная, – заведующая костюмерным цехом Тамара Ивановна, полная женщина с добрым лицом, источала гостеприимство. Она ведь тоже когда-то была балериной. – Вон там, гримерный столик у окна. Ребята здесь хорошие, сейчас придут и познакомитесь.
Для Михаила этот день был торжественный. Вчерашний выпускник впервые выходил на сцену, как артист балета. Приятель по училищу, вступивший в труппу на год раньше, предупредил, что надо «проставляться». Миша купил спиртное и какие-то закуски. Мест в гримуборной было пять. Три артиста вскоре подошли, пожали руку, коротко назвали имена. Соседний гримерный стол был пока что не занят. Но и его хозяин появился. Он был постарше всех, назвался Валерий Модестович.
С виду Валерий Модестович был более чем прост. Вряд ли кто мог подумать, что он артист, тем более балета. На сцене не блистал, до пенсии два года оставалось, и теперь «дотанцовывал». Фамилия Рогожин к нему мало подходила, если брать по Достоевскому. А так – он был вполне Рогожин: – весьма обычный, в жизни серенький. Но позже выяснилось – балагур и кладезь театральных курьезов.
Давали в этот вечер «Эсмеральду». Прославленный спектакль, типичный драм-балет. На «классической основе» (пуанты и движения из классики) танцевали только главные герои. Народ плясал на каблуках и в сапогах. В основном была актерская задача – обыгрывать события на сцене и сопереживать.
Вслед за народным танцем к Notre Dame пришли цыганки, балетные красавицы в воздушных юбках, в «характерных» туфлях на удобных, крепких каблучках. А, уж насчет причесок – исхитрились, кто во что горазд. Молоденькая балерина Лена Гусева, по жизни натуральная блондинка, нацепила кучерявый рыжий парик и прикрепила косы по бокам. Цыганки вырвались из-за кулис, народ рассыпался – цыганский танец начинался с середины сцены. В нем был испанский колорит (что удивляться, ведь Мадрид недалеко). Музыка в этом балете была незамысловатая, скомпонованная, в авторах стояли три композитора: Делиб, Пуни и Василенко. В цыганском танце не гонялись за мелодией, там царствовал ритм. Артистки с упоеньем раскрывали настроение – задор горячих огненных сердец. На музыкальный проигрыш, с ударным «раз», и проходящими «два, три», поочередно выступали две цыганки. Второе соло, вместе с Нелей Навосардовой, танцевала Гусева. Улыбалась она, как Лоллобриджида в «Фанфан-Тюльпане», да и казалась не менее красивой. На «раз» они шагнули правой ногой, на «два-три» отбили ритм левой, играли плечами, приподнимали подбородки. В этот момент одна коса у Лены отвалилась. Но балерину это не смутило, она осталась в образе. Змейкой побежала среди пляшущих подруг, а косу кто-то подхватил и отбросил. Но сцена, как резец у скульптора, в тот вечер отсекала лишнее. Возле рампы, от задорного движенья головой, у Гусевой оторвалась вторая коса и улетела в оркестровую яму. Артисты не играли бурное веселье, напротив, приходилось его сдерживать. Кто-то подытожил:
– Всё, к черту, отвалилось.
– Лихая девка, хоть ты кол на голове теши, – шепнула дама «из народа».
– Какой тут кол на голове, когда такая прыть, – добавил приглушенный бас.
Зритель, видно, тоже оценил – уж больно сильно хлопали. И даже дирижер Владимир Эйдельман похлопал палочкой по пульту.
Потом из-за кулис влетел простолюдин с известием – на площадь перед Notre Dame спешила Эсмеральда. Под град аплодисментов на сцене появилась Виолетта Бовт.
Ей удавалось сделать выходную вариацию, как разговор с любимыми друзьями. Душа у Эсмеральды и невинна, и открыта. В том и великое искусство, чтобы в движениях классического танца это передать. Через большие па-де-ша, па-де-буре, и saut de Basque. И арабески, пируэты. Вот – arabesque, И PIROUETTE, и заключительная поза.
И Бовт стоит, и улыбается, пока не смолкнут бурные овации. Ведь это не дивертисмент, где после каждой вариации всегда выходят на поклон. Спектакль – драматическое действие. Классические па в спектакле – выразительные средства, чтоб передать историю любви, предательства и смерти. И кланяются только лишь в финале.
В антракте первым делом, как всегда, делились впечатлением.
– Да, уж, Бовтяра выдает сегодня, – в знак одобренья Микрашевкий даже головою покачал. – А что Валюшка-то Ермилова? Так и отпрянула, когда у Виолетты па де-ша в их сторону.
– Ну, новенький не знает, это ладно. А ты в театре третий год, – чуть не с упреком произнес Модестыч. – Виола и забыть забыла, а Ермилова трясется до сих пор, как ту историю припомнит. Как в «Лоле» Бовт над ней трагедию сыграла.
И тут Рогожин рассказал:
– Не буду врать, тому лет десять – это точно. Как будто директива сверху поступила: вернуть в репертуар идейные спектакли, где обездоленные против тирании восстают. В Большом восстановили «Лауренсию», с Плисецкой во главе испанцев. И нашему Бурмейстеру, в то время он был главный балетмейстер, пришло из министерства указанье не отстать. Взялись за «Лолу». География – Испания. И обстоятельства такие же – восстание. И Лола – ну, конечно, Бовт.
А Консуэла – это роль второго плана. Идальго знатные над нею надругались и бедняжка умерла. Эту партию доверили Ермиловой. Ты, Михаил, наверняка её заметил – такая томная блондинка, сегодня почему-то бегает в народе. Она ж красавица, от зеркала не оторвешь, всё наглядеться на себя не может.
Однажды ей пришлось в одном спектакле с Виолеттой танцевать, когда другая Консуэла приболела. По ходу действия они не связаны никак. Когда Валюшка погибает, у Бовт над её трупом очень сложный монолог. Из плача по погибшей возникает клятва отомстить. Шекспировские, прямо скажем, страсти. У Бовт, конечно же. Она так здорово танцует и играет, что в зале бегают мурашки. Ну, а Ермилова, лежит на сцене мертвая, покрытая плащом.
Бовт всякий раз перед спектаклем совершает ритуал. Ест только апельсины, не общается ни с кем. Короче – входит в образ. Хотя актриса, без сомнения, от Бога.
Ермилову убили, и на сцене появилась Виолетта. Только она могла так впечатляюще пройти из-за кулис до авансцены! В глазах – чудовищная скорбь, и с каждым шагом появляется решимость.
Виола бросилась к распластанному телу, упала на колени, плащ с лица приподняла. Валюшка, белокурая красавица, лежит. Да и шепни вдруг мертвыми губами: «Виола, отодвинься, чтобы из партера меня тоже было видно».
В то время, когда в Лоле закипает жажда мщения, призыв к восстанию.
Валюшке дали больше, чем просила. Бовт моментально изменила мизансцену. Схватила, горемычную, за плечи, то – прижимала её голову к груди, то отстраняла от себя, отказываясь верить в её смерть. Чуть развернула тело и по полу протащила. Трясла её, как бы пытаясь оживить. Рукой закрыла мертвые глаза и тщательно укутала покойницу плащом.
Потом блестяще станцевала вариацию. Поклонники цветами завалили.
Ермилова с тех пор шарахаться и стала, но всё ли поняла?
* * *
Прошли ещё два акта, и закончился спектакль. Для Миши Закржевского всё было необычно. Цыганка, с отлетающими косами; испанка Лола, ненавидящая самолюбованье; балетные артисты, молчаливые на сцене, и шумные в антрактном закулисьи.
Все разошлись по раздевалкам – снять грим, костюмы, и отправиться домой. Закржевский пребывал в какой-то эйфории, и постоянно убеждал себя, что это явь и первый шаг в большую жизнь. Осталось только малое – «прописка».
А у Рогожина был повод ворошить воспоминанья. Ведь новичкам, по положенью, надо слушать.
– Ну, Гусева, – сказал Рогожин с одобреньем. – Подрастеряла косы, всё ей нипочем. В училище общались?
– Здоровались, – смутился Михаил. – Три года – разница большая.
– Она во всех спектаклях занята, все схватывает быстро, да ещё соображает, – Модестыч как бы делал Гусевой портрет. – Да и мозгами шевелить умеет. Французский вам преподавали – ты хоть что-то знаешь?
– Уж точно знает, как шерше ля фам, – вступился Микрашевский, – сейчас проверим, как пойдет а вотр сантэ.
– Скажи еще батман тандю, фермэ и сисон сампль, – чуть хохотнул довольно необщительный артист, весь вечер промолчавший.
– А что, – оживился Рогожин, – движения классического танца, по французским их названьям, нормальны в разговорной речи, а уж в поэзии – подавно.
– Тогда я вам поэзию скажу, – тут Микрашевский принял позу. – «Она в углу проделала глиссад, а он – пассе, и кончил ROND DE JAMBом».
– Звучит, – сказал Рогожин и спросил у Михаила, – какой классический прыжок ты больше любишь делать?
– Ну, Кабриоль. Да, что я – Grand jete.
– Жете, как говорится, анаван, – переиграл Рогожин. – А что всего желанней у мужчины с женщиной?
– СОИТИЕ, – промолвил Микрашевский. – Ты всё, Модестыч, сводишь к Камасутре.
Из болтовни Модестыч сделал вывод:
– ЖЕТЕ АНАВАН, на театральном сленге, это «СОИТИЕ».
– Что мучишь парня после первого спектакля? – промолвил «молчаливый». – Он грим никак не может снять, а водка стынет.
Тут Миша быстренько достал продукты для банкета.
– Организуйте-ка ребята стол, – распорядился Валерий Модестович. – Пока я молодому человеку расскажу о пользе иностранных языков.
Ты «Лебединое» у нас, конечно, видел. Очень интересная трактовка. Блестящие рецензии, признание у зрителей и прессы. В Париж возили на гастроли – бешеный успех. Бурмейстер выезжал в Гранд Опера и там поставил. У них точь в точь такой спектакль. К ним наши примы выезжают танцевать, ну, а французы – к нам. И с год назад приехал к нам премьер Гранд Опера Аттилио Лябис, танцовщик, вроде, знаменитый, но – так себе.
Четвертый акт Бурмейстер срежессировал прекрасно. Особо сложных танцев нет. Лебеди скорбят и утешают Одетту, сраженную предательством принца. Площадка сцены затянута огромным полотном с символическим рисунком озера. Одетта плачет о своей несчастной доле. Примчался принц и рассказал, что был обманут. Но злой волшебник Ротбарт совершил такое колдовство, что Одетте суждено остаться лебедем навеки. Злой Гений возникает из скалы, нависшей над озером, и злорадно торжествуют. Бушует буря в музыке Чайковского, на сцене – Голливудские эффекты. Внезапно озеро покрылось волнами – это рабочие сцены, человек двадцать, не меньше, взялись за тряпичное озеро с разных сторон, оторвали от пола, натянули, и раскачивают поочередно. Принц силится спасти свою любовь, но Одетту поглощают волны – специальный человек, сквозь прорезь в ткани, помогает балерине добраться за кулисы. Принц вызывает Ротбарта сразиться. Со злобным хохотом тот принимает вызов. А костюмеры за кулисами меняют на Одетте пачку на белоснежный девичий хитон, гримеры делают красивую прическу. На скале появляется дублерша. Издалека, да при тревожном освещении – зритель, конечно, видит в ней Одетту, стремящуюся на пуантах ввысь, а всю любовь сосредоточившую в трепетных движеньях крыльев-рук, протянутых к принцу. Любовь сильнее колдовства. Злой гений повержен. Дублерша прыгает в объятья принца со скалы. Он должен её бережно принять, найти средь голливудских волн заветное отверстие на выход. Через него дублерша исчезает, а появляется преображенная Одетта, не лебедь, а прекрасная принцесса.
В спектакле, что приехал танцевать Аттилио Лябис, Елена Гусева была дублершей. Не то, что для неё это привычно, но не в первый раз. Декорация скалы высокая, но все принцы – превосходные партнеры, и красиво поймать прыгающую со скалы балерину для них не проблема. Дублершу, всё-таки, страхуют. На пояс крепят лонжо, как в номерах под куполом цирка.
Лябис в четвертом акте вздумал поразить актерским мастерством. Когда Одетта скрылась в волнах, он обезумел и метался в отчаянии. По музыке все расписано точно – буквально за две фразы нужно поймать дублершу, помочь ей исчезнуть в волнах и извлечь оттуда Одетту. Когда Гусева скакнула со скалы, Лябис метался на другом конце сцены. Она не сомневалась, что он подбежит. Но Лябиса, что тут скажешь, черт попутал. Девушка болтается на лонже, вопит: «Аттилио», но тот, из-за гремящей музыки, не слышит. Словом – катастрофа. И тогда она, помимо «Аттилио», вскричала: “Voila”. И, ты представь себе, услышал. Кинулся к ней, очертя голову, поймал, отстегнул лонжо, засунул в волну, и на музыке любви и счастья, достал настоящую Одетту из затихающих волн. Вот так помогают иностранные слова, когда приходят на ум во время.
* * *
В глазах Рогожина горело торжество, что он таких историй может много рассказать. Ребята подготовили закуски и стаканы, чтобы поздравить нового артиста и «прописать» в гримуборной. Каждый, хоть несколько слов, да сказал. А смысл был единый – «мы рады, теперь ты артист, и вся жизнь у тебя впереди». Традиция, как говорили, шла ещё от Станиславского. Заглядывали гости из соседних раздевалок, и Михаил всех приглашал зайти и выпить.
– Да, нет, спасибо, я сейчас не пью, – зашел и стал отказываться Михаил Салоп, один из ведущих солистов. – А, что это у вас? «Старочка»? Ну, «Старочки» я выпью.
Закржевский был безмерно счастлив. Теперь он стал своим в особом, необычном мире, что называется волшебным словом ТЕАТР. Он не хотел отстать от окружающих коллег, но спиртного пил немного, будучи пьян от атмосферы закулисной жизни. В какой-то момент он вспомнил и спросил Микрашевского:
– А Суитие, ты помнишь, говорили. Я правильно понял? Это когда интим с женщиной?
– Понял ты правильно. Только – соитие. Да и суитие – тоже неплохо.
Дома тоже ждал праздничный стол. Но Миша принял поздравления, всех расцеловал и отправился спать – завтра снова на работу. Сегодня было предисловие, а с завтрашнего дня начнется жизнь.
Уже в постели, прежде чем заснуть, он улыбнулся. Потом провалился в глубокую тьму, где события промчавшегося дня частично растворились.
Но сновидения – отличный проявитель задних мыслей.
К нему пришла цыганка в странном парике, в прозрачных длинных юбках и с манящими бездонными глазами. Он сразу же узнал, что это Гусева. Она остановилась на каком-то возвышении. Миша проплыл сквозь воздух, тягучий, как вода, обхватил руками Ленины колени, лицом прижался к юбкам, приглашая к ЖЕТЕ АНАВАН.
– Если я, – сказал ему Гусева, – с каждым новеньким буду делать ЖЕТЕ АНАВАН, то скоро я стану старая драная кошка. Столько девушек вокруг. Они с тобою, может, и АНТУРНАН, и ЭКАРТЕ сделают. А мне ещё три раза замуж надо выйти – я себе сегодня нагадала. И, в четвертый раз, вообще, за грузина. Вернее, он грузин по пятому пункту, чтобы за границу выпускали. А потом наступит перестройка, и он окажется еврей, и уедем мы с ним на его историческую родину.
И с этими словами она Мишу от себя оторвала, чуть толкнула его, и убежала.
* * *
– Бабуля, – спросил Миша поутру, – ты сонники вечно читаешь. И что, сны сбываются когда-нибудь?
– Если, Мишаня, приснится тебе что-то о постороннем, что с ним должно произойти, а тебя не касается, то такой сон может быть вещим, и сбудется. Тебе когда что приснилось?
– Этой ночью.
– Не про тебя?
– Да, вроде, нет.
– А сегодня у нас четверг. Так сон на четверг сбывается всегда.
Три карты
В Москве, на улице Большая Дмитровка, есть здание с неброским, строгим и внушительным фасадом. Здесь знаменитый музыкальный театр. Открылся он под руководством Станиславского и Немировича-Данченко, потом стал «имени» великих мастеров. Кто постоянно ходит в оперу, на все балетные спектакли, с любовью называют его «Стаси к».
Театр сохранил свой исторический фасад, но в ЗАКУЛИСЬЕ поселился двадцать первый век. Классический балет, шедевры оперы стало возможно оснастить эффектами 3D. По слухам, там поставили коллоидный реактор, для синтеза наночастиц того, что прежде было тайною великого искусства. А небольшой андронный коллайдер подвели под фундамент, чтоб первыми придти к суперсимметрии творчества. В чертогах Храма поменялась атмосфера.
Артистам балета и оперы, кто, как ни грустно, «отслужил» искусству и выходил на творческую пенсию, вручали «корочку» со званьем ВЕТЕРАН, бессрочный пропуск через служебный вход.
Однажды приезжала балерина, оттанцевавшая в театре двадцать лет и переехавшая жить в Иерусалим. Бесспорный ветеран театра. При ней был взрослый сын, израильский артист балета. Её, конечно, пропустили вместе с сыном, поскольку мать хотела: «чтобы мальчик посмотрел на наши гримуборные, где мы задерживались после представлений, вели беседы, отмечали дни рожденья и премьеры. На наш, простите. Наш любимый дом».
Но, в ту же воду? Дважды?
Она не отыскала прежних гримуборных. Ей показали что-то вроде офисов, где всё смотрелось, словно в парикмахерской. Чужие «раздевалки», в имидже HIGH TECH, встречали гостью абсолютным равнодушьем.
К экс-балерине подлетела пожилая костюмерша. Не просто было распознать в этой уверенной матроне застенчивую, скромную девчушку, пришедшую в театр тридцать лет назад «учиться одевать артисток». Пенсионерка сильно оживилась – ведь рядом оказался человек из «тех времён».
– Я часто вспоминаю, – умилялась балерина, – после спектакля никуда мы не спешили, сидели с рюмкой чая в гримуборных допоздна. Сейчас всё так же?
– Какое там, – отозвалась «матрона». – Такого нет уже давно.
Она растрогалась при встрече через много лет. Как театральный человек нашла слова, какие балерине и хотелось бы услышать:
– Да что вы, вы – театром жили. А нынешние – ходят на работу.
Приезжая танцовщица взгрустнула. Всплыл в памяти речитатив из «Пиковой». Вернулась с бала старая графиня, и сетует:
«Повеселиться толком не умеют. А бывало…»
Потом заезжий «ветеран» немало сокрушалась, что театр уже не тот, да и Москва – огромный, сумасшедший город.
Ей ли не знать, что значит – вжиться в образ? Актерствовать – расхожая привычка. Привыкнув к театральной маске, иные умудряются носить её всю жизнь.
Но как нелепо забывать, что нынче молодость другого поколения. А наша – где-то рядом, в прошлом веке. В котором «лучше пели, танцевали, веселились.».
Зато мы научились вспоминать.
* * *
Дмитрия Китаенко встретили аплодисментами, как только дирижер появился в оркестровой яме и двинулся к пульту. Он был одним из лучших оперных маэстро, с породистым лицом, горящим взглядом. К тому же – очень артистичен.
В канун 1977 года в «Стасике» была премьера «Пиковой дамы». Маэстро торжественно встал за пульт, проделал ауфтакт (так именуют дирижерский всплеск руками), какое-то мгновенье выждал тишину.
Он выдал музыкантам столько импульсов и чувств. Проникновенно, страстно зазвучал Чайковский.
Удивительный тогда поставили спектакль. Что пели очень хорошо – не может быть сомнений. Но стремительность сценического действия просто поражала. Будто промозглый петербургский ветер, в порывах музыки Чайковского, страницу за страницею нес пушкинскую повесть со сцены в зрительный зал. Зачем стесняться утереть слезу – ведь в полночь на Зимней канавке господствует буря.
Все поздравляли режиссера Михайлова, несли цветы, не отпускали со сцены. Да и сам Лев Дмитриевич не мог не улыбаться – он чувствовал, что «получилось».
Мучительные поиски, находки. Озарения. Раскрыть свой замысел певцам, и добиваться, чтоб он воплотился. Чайковский, Пушкин. Нет, сначала Пушкин. Нет, Чайковский.
Забегая вперед: «Пиковая дама» Михайлова давно стала классикой оперной сцены.
Тогда же Лев Дмитриевич был рад, что «всё получилось». Но «Пиковая дама» ещё долго не отпускала его. Порою возникало, словно отголосок:
* * *
Созрела у Льва Дмитриевича постепенно мысль, что настоящему художнику, когда он в творческом процессе постоянно, судьбою предначертаны три взлета. Преобразилась в нем загадочная повесть Пушкина. Он верил – режиссер Михайлов должен сделать три спектакля, что станут ярчайшими событиями в музыкальном мире. Две постановки он уже осуществил.
Первой выигрышной картой Льва Михайлова была «Катерина Измайлова» Шостаковича. Он, уже главный режиссер театра, мог бы держаться за «проверенный материал». Когда бы ни талант и смелость, что заставляли его двигаться к вершинам не по проторенным дорогам.
«Леди Макбет Мценского уезда» с триумфом возвратилась из изгнания, где оказалась по указу Сталина, когда в «Правде» вышла разгромная статья «Сумбур вместо музыки», а Шостакович чудом не попал в лагеря. Новаторский спектакль вошел в репертуар. Михайлов доказал, что самобытный язык Шостаковича именно музыка, и музыка прекрасная. Премьера Михайловской «Катерины Измайловой» состоялась в 1963 году.
В семьдесят седьмом вышла «Пиковая дама». Лев Михайлов, народный артист РСФСР, с этой премьеры стал не просто знаменитый, а выдающийся советский режиссер.
* * *
Через год у Льва Дмитриевича был юбилей. Редкий случай, когда оперному режиссеру только пятьдесят, а создал уже столько замечательных спектаклей. И две жемчужины – «Катерина Измайлова» и «Пиковая дама». Между одной премьерой и другой – разрыв в четырнадцать лет. А главный спектакль ещё впереди. Быть может, лет через пятнадцать.
В то время Советский Союз начал готовиться к летним Олимпийским играм. Строительство в Москве велось огромное – спортивные объекты, олимпийская деревня. Столичным театрам предложили подготовить культурную программу.
Михайлов захотел поставить оперу Гершвина «Порги и Бесс». И получил согласие «в верхах» – «народная» американская опера будет очень кстати, когда все страны соберутся в олимпийскую столицу.
После премьеры в Бостоне (Колониальный театр), «Порги и Бесс» с успехом двигалась по миру. Поистине шедевром стала запись: Луи Армстронг и Элла Фитцджеральд пропели оперу в неповторимой джазовой трактовке.
Лев Дмитрич отыскал своё решенье – либретто представляло интересный материал. Он знал, как нужно развернуть события на сцене. Где будет находиться Бесс во время арии “I Loves You, Porgy”, как будут двигаться артисты, когда в финале зазвучит возвышенный спиричуэл, прекрасный хор – «Господи, я еду в Небесную страну».
– Смотрите, – объяснял он исполнительницам роли Клары, – вам предстоит четыре раза пропеть в спектакле “Summertime”, колыбельную, что знают во всем мире. Текст тот же: «Летний день, эта жизнь так прекрасна», но чувства всякий раз – совсем другие.
Красотка Бесс, по ходу оперы, все больше привыкает к кокаину. Михайлов много репетировал с солистками, как тонко донести эту актерскую задачу.
Сколько было репетиций в зале, кропотливого труда. Теперь – на сцену, начинать выстраивать спектакль. Предстояла сложная, объемная работа. А времени было в обрез.
Меж тем Москву преобразили в образцовый город. Всех тунеядцев, неблагонадежных, отправили куда-то «за сто первый километр». В столичных магазинах появилось всё. В гастрономах было тесно от любых деликатесов, в универмагах продавались импортные шмотки, на время позабыли слово «дефицит».
Вдруг события пошли по непредвиденному руслу. Почти все западные страны, по призыву США, решили объявить бойкот Московским играм. Сказал же Пьер де Кубертен: «О, спорт. Ты – мир!». А тут советские войска вошли в Афганистан.
Москва имела на руках «козырный туз» – в первый раз в главной стране социализма должна была пройти Олимпиада. Но нападение советских войск, что говорить, сменило козырь.
* * *
Всё ж в «Златоглавую» съезжались и спортсмены, и туристы. Собрать олимпиаду удалось, хоть в ограниченном, неполноценном виде. Туристов, прибывающих в Москву, встречали с искренним гостеприимством, фейерверк искусства и культуры просто ослеплял.
В концертных залах выступали лучшие советские артисты, столичные театры представляли «золотой» репертуар. «Станиславский» объявил премьеру.
* * *
Лев Дмитриевич видел, что не успевает. Все казалось сырым, одолевала спешка, о вдохновении не приходилось говорить. Он бился, чтобы, пусть не идеально, но свести спектакль.
Работать наспех, этаким авралом, Лев Дмитрич очень не любил. Он «доводил» спектакли до тех пор, пока не станет ясно – «получилось». Тогда уже и можно выпускать.
Июль неотвратимо двигался к концу, а с ним – московская олимпиада. Тридцатого должна быть «генеральная» спектакля, а под конец спортивных игр – премьера. Необходимо постараться и успеть.
Сводных репетиций, когда хор, солисты и миманс, не схематически проходят мизансцены, а полным голосом поют, играют роли – явно не хватало.
На «генеральную», как и всегда бывает, приехали из министерства, собрались музыковеды, пресса. Зал был охвачен праздничным, премьерным ожиданьем. В оркестре зазвучали джазовые ритмы. Поехал занавес.
6
В негритянском квартале пьяная ссора. Острый нож – неотразимый аргумент.
* * *
Избранная публика смотрела очень благосклонно. После первого акта ко Льву Дмитриевичу стали подходить. Ещё не поздравляли, чтоб не сглазить. Но мнения сошлись – «всё хорошо, а недоделки ликвидируются позже».
Режиссер только и думал – сколько надо «ликвидировать». Возможно, от волнения, а, может, чтоб способствовать успеху, все персонажи постоянно нюхали наркотики. Ну, пусть хоть кто-то, и не так навязчиво. Но, впрочем, это ерунда.
Как истинный художник, Михайлов строже всех судил свои работы. Вместо радости он ощущал усталость, беспокойство, что недоделанный спектакль появится на сцене. После «генеральной» он хотел побыть один.
Да, нет, не то, что запереться, никого не видеть. Какие-то места определенно удались. И это оценили знатоки, искусствоведы. В конце концов – пускай пройдет один спектакль. А после – доработать. Ведь он уже нащупал верный ключ.
Тут мысли перешли в другое русло – пора перекусить. На завтрак ранним утром – только чай.
Напротив театра разместилось заведение «Столовая». Обычное кафе, стандартный «общепит». Пришли обедать оркестранты, подошли артисты хора.
В кафе Льва Дмитриевича знали, быстро принесли заказ.
Он, машинально, поблагодарил.
Поскольку он был поглощен внезапной мыслью, и, в то же время, удивительно простой. Пришло внезапно озарение, что с оперою получилось так, как получиться было и должно.
Всё очень просто: лишнее – убрать, какие-то моменты – доработать. Пусть не «жемчужина», капризное дитя «Порги и Бесс». Нелепо было возомнить, что создаешь шедевр. Великое свершенье – впереди. Надо спокойно принимать, что называется судьбой и происходит в жизни.
В своих спектаклях он решает, что как должно происходить, когда кто выйдет и уйдет со сцены.
Жизнь подчиняется другому режиссеру.
Михайлов что-то выпил, ковырнул салат, отрезал мяса. Ведь он пришел поесть.
В кафе заметили почти что сразу, как лицо Льва Дмитриевича стало вдруг багроветь. Режиссер пытался встать, руками потянулся к голове. Народ перепугался, кто-то бросился к нему. Никто не сомневался, что инфаркт.
Льва Дмитриевича уложили, нашли что-то под голову, обмахивали подносами. «Скорая», по удивительно пустой Москве, ехала сорок минут.
«Инородное тело в дыхательном горле» – написал врач в заключении о смерти.
В Москве была олимпиада. Summertime.
Дней нашей жизни бег неумолимый
Обычно, в пятницу, неслись на дачу, потом засиживались за полночь, смывали городскую суету. Назавтра – отсыпались до полудня.
Но в этот раз в субботу был Маринин день рожденья. И с самого утра царили хлопоты – как можно не отметить этот праздник? Неправда, что Марине тридцать пять.
На даче собирались лишь «свои» – сложившийся состав, привычная компания. Кто-то приехал накануне, кто – только выбирался из Москвы, кто – подъезжал.
– Звонила Лиза, – сквозь окошко прокричала именинница. – Застряли в пробке. Есть надежда – ненадолго.
И тут же в новом платье появилась на крыльце.
– А Глеб приедет? – вдруг припомнила Субботина. – Он не в Москве?
Марина удивилась:
– Он же в Склифе.
Возникла пауза – почти никто не знал. Марина поспешила успокоить.
– Нет, что вы, он звонил и поздравлял. Хоть и разбился, даже шутит: «Что ж, бывает».
– К нему напасти так и липнут, – ввернул Антон Брусницкий, гинеколог. Он знал про Глеба, заезжал к нему в больницу.
Брусницкий лет пятнадцать был врачом, но вдруг открыл, что по призванию художник. Снимал на видео, стал рисовать картины. Теперь писал рассказы, вырабатывал свой стиль, даже при записи анамнеза старался «излагать».
Вот как он рассказал о Лактионове:
Глеб ездил осторожно, без лихачеств. Но, видимо, судьба. С жестоким сотрясеньем мозга, переломами, ушибами с аварии попал в реанимацию. Как чуть оправился – перевели в палату. А там – покой, уколы и таблетки. Боль поутихла, постепенно выздоравливал. Не так давно позволили вставать. Попробовал ходить на костылях – ведь надо разрабатывать суставы. Не до усмешек, ковыляет с горькой миной.
А по ночам его преследует кошмар. Вдруг возникает блеск слепящих фар, затем – чудовищный удар, а дальше – тьма. Откуда выскочила «Волга», как протаранила «Тойоту» – разве важно? Капот – как срезало, лишь груда искореженных железок, битых стекол. По счастью – был пристегнут, да сработали подушки. Застрял в капкане из обломков, вырезали автогеном. Глеб потерял сознание – от травм, испуга, болевого шока. Душа блуждала далеко от суетящихся вокруг него людей; они же делали уколы, переливали кровь, вставляли спицы и накладывали шины.
Почти что сутки Глеб был в коме и лежал пластом. Лишь губы часто и беззвучно шевелились, пытаясь что-то рассказать.
Потом же Глеб решил молчать. Хранить, что выплыло из бреда, стало важным, и не хотелось, чтобы кто-то счел смешным.
* * *
– Звучит, как «Песнь о Гайавате», – Марина резала петрушку и кинзу. – Я не читала, но я слышу «Песнь о Глебе».
– Неужто лучше – раздавили, пострадал!!! Он вправду мог погибнуть – разве это не достойно уваженья? Лучше помпезно, чем обычно и вульгарно.
– Тогда – о чем же, – захотела знать Марина, – он вдруг решил молчать?
– Плёл очень сбивчиво. Банальный, скажем, вывод.
* * *
Являлись Глебу странные виденья. Из тех времен, когда он чуть не спился. Особенно – одно.
Идут они опохмеляться, Глеб и товарищ по несчастью, ровесник Сашка Иванов. Тот запил раньше, да и пил намного больше. Он Глеба и втянул. И тут подходит Ольга, Глебова подруга.
– Отстань ты от него, – сказала Иванову. – Других что ль нету собутыльников?
– А я что, ничего, – смутился Сашка. – Как хочет, у него свои мозги.
– Ну, ты пойдешь? – спросила Ольга Глеба.
– Немного выпью и приду.
Глеб с Ивановым двинулись в кафе, по-деловому выпили бутылку. Глеб оживился и повеселел, а Александр не то, что опьянел, а обессилел и внезапно сник. Глеб удивлялся и подначивал:
– Да что ты, Саш, давай завяжем, ведь совсем легко. Я – точно, соберусь на юг, займусь там спортом, и плевать на эту ханку.
Вот Сашка и сказал тогда, что Глеб припомнил в коме:
– Нет, каждому своя дорога. Мне, чувствую, не жить. А у тебя все баловство, и ты ещё на юг, и спорт, и снова – пить. Не знаю, как всё это, но я знаю.
Через полгода Сашка умер, в двадцать восемь лет. Чуднее не придумаешь – от зуба. Он пил, а начал мучить зуб – ещё сильней. К врачам, конечно, не ходил, случилось воспаление надкостницы. В стоматологии при первой градской резали десну, зуб удалили. И всё бы стало хорошо, когда б не белая горячка: схватила и до смерти загоняла бедолагу. В безумии летал по этажу, взлетел на мраморную лестницу, упал, ударился о мрамор, кровь хлынула из новой раны и разрезанной десны. Его не стало.
Глеб и в аварии не чувствовал, что может умереть. «Не то, что Сашка, – так подумал он. – Такая уж моя дорога».
* * *
– Какой философ! Это мудро – надо жить, – проникновенно вскрикнула Субботина.
– Тебе, Варвара, только насмехаться, – вступился муж хозяйки дома, Николай. – Кадушка – испарилась, Глеб лишь начал оживать, и вот тебе и на.
Кадушкой кликали Наташу Богаченкову. Всем захотелось посудачить, но именинница взмолилась:
– Ради Бога. Давайте отмечать мой день рождения. Потом – про Глеба, про Кадушку, и про всё.
Тут позвонила Лиза и сказала – подъезжают.
Поднялся дым, разнесся запах мяса над чудесным садом яблонь, сливовых деревьев – к приезду Лизы зарядили шашлыки. Стол ждал в беседке, вскоре – гости были в сборе. Распределились. Праздник – начался.
Уже поздравили хозяйку, были тосты за родителей. Отведали салатов и закусок. Кто – выбрал водку, кто-то пил вино, и, перед мясом, завели беседы.
Все гости были давними знакомыми Марины, общались тесно, если не дружили. Только Субботина совсем недавно вышла замуж в третий раз. Её супруг Андрей не чувствовал себя вполне комфортно, когда беседа шла о незнакомых людях. Опять вернулись к Глебу и припомнили Кадушку. Пришлось спросить.
– Ну, как же тебе знать? – Варвара чуть прижалась к мужу. – Глеб из студенческого театра стал артистом, играл в кино, да и сейчас в каком-то театре. Наташка – это наша медсестра в пятнадцатой боль нице.
Субботина могла бы рассказать. Да, только вот – зачем?
Зачем всем знать про их с Брусницким сказочный роман на первом курсе института, что перешел в привязанность, приятельские, скажем, отношения? Как сообща пошли в гинекологию, ведь женские болезни для врача – стабильный и внушительный доход. Как к ним пришла Наташа Богаченкова с дипломом медучилища, с наивным и доверчивым, на первый взгляд, лицом.
Да и Антон на миг припомнил Богаченкову.
Не то, как в первую ночную смену, такая простенькая девушка Наташа, днем, робко звавшая Брусницкого на «вы», возникла в ординаторской в халатике на голом теле, чтобы исполнить все желанья.
А вспомнил первый выезд с ней на «скорой». Как ехали глубокой ночью к занемогшей пациентке. С каким Наташка торжеством, когда вернулись, метала на каталку все запасы холодильника хозяев – батон сырокопченой колбасы, две баночки икры, бутылку водки.
– У них ещё осталось, а мне некуда ложить, – сказала с виноватою улыбкой.
Она была из Ивантеевки. Антон не стал её учить, подумал: «как же все по-деревенски». Налил по полстакана, девица мазала икру на бутерброды, потом была походная любовь, а дальше – спать до следующего вызова, а, если повезет, так до утра. Тогда Наташка только начинала становиться полноватой.
Антон дразнил её «Кадушкой».
– Как странно, что она исчезла, – Марина тоже знала Богаченкову. – Случилось что-то, она вечно всем звонила.
– Она бывала ничего, когда общалась с адекватными людьми, – Варвара покачала головой.
Маринин муж решил спросить Антона:
– Что ж ты с ней Глеба познакомил?
Антон и впрямь их познакомил, но он не ждал таких последствий.
* * *
С Кадушкой наши гинекологи работали в пятнадцатой больнице года три. Потом Брусницкий и Субботина сумели выехать в Судан, в командировку на три года поднимать здравоохранение. По возвращении Варвару взяли в поликлинику при МПС, Антон устроился работать в Боткинской. Прошло полгода, как Варвара в трубке неожиданно услышала знакомый голос:
– Вы возвратилися? Давайте, как охота повидаться.
Плохих воспоминаний не было, Антон сказал: «Ну, что ж». Варвара пригласила всех к себе – её сожитель Алексей любил веселые компании.
За эти годы, рассказала Богаченкова, она сходила замуж, родила, и развелась.
– Она рожала? – удивилась Лиза. – И кто был муж?
Антон Брусницкий пробурчал скороговоркой: – Муж – боров, а родилось сала два шматка.
– Да, кто что знает? – произнес он в полный голос.
– Кадушка, – продолжал он, – изменилась.
Наташка жутко располнела и смотрелась снежной бабой с невиданно раздутым нижним шаром. Ей удавалось управляться со своею тушей, была достаточно подвижна, словом – всё было в порядке. Работала на «Скорой», на подстанции.
– Живешь всё в Ивантеевке? – спросила у неё тогда Варвара.
– Да, что ты. Знаешь улицу Фадеева, там, где «Бурденко»?
– Жаль, не на Горького, – подковырнул Антон.
Все обменялись телефонами – чего ж не поддержать знакомство.
Брусницкий навестил Наташу на Фадеева, да не один, а с Глебом.
* * *
Тут подоспело время шашлыка. Ответственный, Маринин папа, принес десяток шампуров с великолепным ароматным мясом, налили всем сухого красного французского вина. Муж Николай, по просьбе именинницы, поставил диск Марии Каллас.
Густые сумерки сменила темнота, на бледном небе робко появлялись звезды, неслось великолепное сопрано. Мария Каллас пела «Травиату». Все за столом были готовы стать свободны и беспечны.
– Да, были же певицы, – Лизавета ковырнула остывающий шашлык. – Действительно, неповторимый голос. Так это Каллас проглотила солитёра?
Марина прошептала убежденно:
– Глотай хоть тысячу глистов, а так не спеть.
* * *
– А ты откуда знаешь Глеба? – спросила Лизонька, когда устала есть.
– Так он у нас лечился, – бросила Варвара.
– Где же ещё лечиться мужикам, – заметил Николай.
– Когда что заболит, все обращаются к знакомым докторам, – муж Лизаветы знал это из опыта. – Я как-то встретился с врачихой-терапевтом из районной поликлиники, не на приеме, а в гостях. Она разоткровенничалась. Мне платят в месяц, говорит, пятнадцать тысяч. Пятьсот рублей рабочий день. А пациентов в день не менее пятидесяти. Вот и лечу больного на червонец.
– Не бойтесь, уж найдем специалиста, – открыто и тепло сказала Варя. – На то мы и друзья.
– А что про Лактионова с Кадушкой? – не унимался Николай.
– Мы проработали в Судане, – объяснил Антон. – Откуда знать, что Богаченкова тогда была в Потьме?
– Потьма, – дополнила Варвара, – местечко, где есть женская тюрьма.
– Глеб жил вблизи Новослободской, – продолжал Брусницкий, – Кадушка – очень близко, на Фадеева. Вот и зашли.
* * *
Когда встречались у Варвары, Антон рассказывал о новых интересах, что посещает выставки, общается с артистами. Кадушка и не думала скрывать, что для неё это – окно в желанный, недоступный мир: увидеть, может – познакомиться с особыми людьми, кто предстает с экрана, выступает в театре. Она измучила Антона просьбами, и он привел к ней Глеба.
Тем летом Глеб развелся, вел рассеянную, холостую жизнь, не прочь был выпить. Антон и предложил: «Зайдем к одной знакомой».
Дом на Фадеева был сталинский, солидный. Наталья сразу провела на кухню, накрыла стол. Единственное, что просила – тише говорить: недомогает тетя, потому не приглашает в комнаты. Глеб только и подумал: «Добрая, открытая толстушка». Нашлась прекрасная закуска к принесенной водке – помимо свежих помидоров-огурцов хозяйка угощала их домашним салом своего приготовленья. Расслабились, поговорили. Ну, вроде бы, и всё. Пересеклись, а не свели знакомство.
Но через день у своего подъезда Лактионов чуть не наткнулся на Кадушку, хоть не узнал, пока девица не сказала:
– Добрый день.
Тогда он сразу распознал её по габаритам. Лишь что-то ляпнул на ходу – он торопился.
Определил всё следующий вечер, когда он шел домой с веселою компанией: знакомые артисты, все отснялись в эпизоде, решили выпить и Антон их пригласил.
Наталью он узнал и улыбнулся, а она вся расплылась.
– Знакомая? – внезапно оживились сослуживцы. И стали приглашать наперебой, – идемте с нами.
Вот так Кадушка в первый раз вошла в его квартиру.
* * *
На дне рождения Марины выпал перерыв. Ещё сидели за столом, но лишь переговаривались, отдыхали. Брусницкий загасил окурок, неожиданно спросил:
– Хотите, я прочту стихотворенье? Недавно написал.
Когда улегся гул согласий – начал:
– Ты это про Кадушку? – он был довольно простодушен, последний муж Субботиной.
– Конечно же, – включился Николай, – как это образно – Кадушкины продрогшие коленки.
– Да вы о чем? – остановила Лиза, – по мне – вполне хорошие стихи.
И, кстати, вспомнила: «За что же Богаченкова сидела?»
– Подпольные аборты подвели, – сказал Антон, и был уверен, что всем ясно. Но, кто услышал, посмотрели с удивленьем.
– Она же повитуха, и на этом деньги делала. Одна девица чуть не померла, мамаша позвонила в «Скорую», всё и открылось. Три года провела на нарах.
– Непросто вывести следы татуировок, что у неё на пальцах. Можно представить, что скрывается внутри, – так Лизин муж поставил точку.
Все стали выходить из-за стола – развеяться и просто подышать. Сад был большой, на весь участок. От боковой калитки шла тропинка и быстро выводила в лес из высоченных елей и берез, в вечерней тьме смотревшийся чащобой. Но это был родной, изученный оазис, и все отправились гулять, стряхнуть пустую шелуху ненужных слов. Только Субботина не отошла от темы, досказывала мужу Кадушкину историю.
– Я – не Брусницкий, – начала Варвара. На что Андрей сказал:
– Какое счастье.
– Он рассказал бы тома три хождения по мукам, а я – историю болезни и диагноз.
* * *
Зашла тогда Кадушка к Глебу с полупьяными артистами, да и осталась. Артисты выпили и разошлись, Глеб завалился спать, девица тоже прикорнула.
Наутро она стала убираться. Глеб удивился, что Наташка здесь, но что ж мешать благому делу? Сходила на дежурство, а вечером звонила в дверь, почти рыдала – тетя умерла. Другие родственники – сволочи, плохие люди. Ей негде жить.
Все чистила и мыла, прибиралась, пробралась в постель. Глеб с первых дней терзался, но не решился указать на дверь – она же так старалась для него.
Про улицу Фадеева открылось все случайно – Брусницкий встретил общую знакомую. «Тетка» из сталинской квартиры была прикованной к кровати инвалидкой, Наталью наняли сиделкой, она из кухни сделала подобие притона – кто только там не появлялся. Чтобы больная не тревожила, Кадушка делала укол – несложно уколоть снотворное, когда так много назначений. Однажды тетушка заснула навсегда. Кадушку выгнали, но без состава преступленья.
Она хотела, чтобы Глеб на ней женился – престижно, и прописка, и квартира. Поила его водкой, всячески старалась ублажать.
Но как-то он не смог попасть домой – дверь изнутри была закрыта на засов, не отвечали, как ни барабанил. Пошел на улицу, пролез через балкон соседей – Наталья была дома и спала.
– Я так устала, ничего не слышала.
Пока Глеб лез через балкон, соседка снизу видела, как из его квартиры выскочил какой-то тип – как, видимо, бывало на Фадеева. Глеб тут же всё узнал.
Решился выгнать, но Кадушка пробиралась, приносила выпить.
Потом он стал недомогать – она подмешивала в выпивку снотворные и антидепрессанты.
«Кого же она так напоминает?» – старался вспомнить Глеб.
Все стало ясно, когда к ней приехал брат. Как выяснилось, Игорь был в тюрьме. Ему вручили предписанье, где он должен жить, в Москву заехал повидаться.
И Глеб увидел иллюстрацию к учебникам Ломброзо. На кухне пили и ругались матом прирожденные преступники с антропологией на месте головы. Неандертальцы, без намека эволюции.
Пришлось пойти на преступление – бежать из собственного дома. Он вытащил у Богаченковой ключи, довез сестру с братишкой до ВДНХ, и потерялся. Неделю прятался у друга.
Они весь вечер просидели у подъезда. Потом отправились куда-то – слишком много глаз, чтобы ломать чужую дверь.
А Лактионов заезжал через неделю, посмотрел. Примерно месяц где-то жил, и возвратился лишь тогда, когда Кадушка поселилась в другом месте – проверенный источник знал наверняка.
* * *
– К чему о них все разговоры? – поморщился Андрей.
– Брусницкий провоцирует – он хочет написать рассказ. Смотри, вон, на террасе, с ноутбуком.
Все стали возвращаться, на столе стоял десерт – вино и фрукты.
Марина искоса взглянула на Брусницкого:
– А где стихотворенье для меня?
Он тут же прочитал с какой-то грустью:
– В гинекологии я справлюсь и одна, – шепнула Варя, умиленно. Марина ласково смотрела на Антона.
– Ты угадал моё стихотворение, оно – из тишины. Светает, так давайте слушать.
Она включила диктофон, он вспомнил голосом Антона:
А в это время Лиза, с её желанием докапываться в каждых мелочах до истины, тихонько подошла к Брусницкому, просунула ему под локоть свою маленькую, крепкую ладошку, и потянула его в сторону, пока не оказались на приличном расстоянии от всех других гостей, притихших и, казалось, что задумчивых в рассветных сумерках. Лизавета заглянула Брусницкому в лицо, и чуть не требовательно попросила:
– Покажи!
Брусницкий растерялся от недоумения, Лиза стала объяснять:
– Я говорю про ноутбук. Ведь стих ты не по памяти читал. А у меня мозги заточены на всякие шарады.
Он показал ей до сих пор открытую страницу. Дотошная подруга посмотрела, не преминула медленно сказать:
– Я так и знала. Как это беззастенчиво – взять и надуть Марину. А ты писательницу эту, что – лечил?
– Да нет, так. Имя необычное.
Как Лиза верно догадалась – Брусницкий прочитал им акростих. И, если взять по первой букве каждой строчки, то складывалось, как ОКСАНА РОБСКИ.
– Ты лучше напиши про Ксению Собчак, – не унималась Лизавета.
Брусницкий только и сказал:
– Она уже отражена в искусстве. Её нарисовал Делакруа.