Андреевский кавалер

Козлов Вильям Федорович

В центре романа ленинградского писателя Вильяма Козлова — история простой русской семьи, которую автор прослеживает на протяжении десятилетий, включающих годы революции, строительства социализма в нашей стране, суровые испытания в период Великой Отечественной войны.

 

Часть первая

Куда дует ветер

 

Глава первая

 

1

Макая кисть в жидко разведенный клейстер, Андрей Иванович старательно наклеивал на обшарпанные обои царские кредитки. Пришлепнув радужную ассигнацию на стену, он бережно разглаживал ее большими ладонями, прищурив небольшие темно-серые глаза, остро вглядывался в нее, удовлетворенно хмыкал и брал с кровати следующую кредитку. На сером, с продольными полосами шерстяном одеяле их лежало много. Были тут синенькие, красненькие, зеленые, оранжевые бумажки с царями и царицами при коронах, держащими в руках скипетры, — эти, как правило, крупного достоинства, на пятирублевках, трешках, рублях — водянистые казначейские знаки и крупные цифры.

— Андрей, щи на столе, — заглянула в комнату черноволосая, белолицая Ефимья Андреевна.

На лице ее никакого удивления. Жену Андрея Ивановича трудно чем-либо удивить, такой уж спокойной и невозмутимой она родилась. Редко кто от нее услышит резкое слово. Про таких в народе говорят: нашел — молчит, потерял — молчит. Языком попусту молоть Ефимья Андреевна не любила. К мужу относилась ровно, с уважением, а вот любит ли Ефимья его, Андрей Иванович, не знал. Сосватали их родители, до свадьбы и не встречались друг с другом: Андрей жил в Леонтьеве, а Ефимья — в Гридине, это в пятнадцати верстах.

— Щи-то небось с солонинкой? — не повернув головы, пробурчал в бороду Андрей Иванович. Поесть он любил, да и от хорошей выпивки не отказывался, хотя пьяным редко напивался: хмелю свалить его было не так-то просто.

— Кажись, мороз отпустил, — сказала жена. — Ягнят надоть вынести в хлев к овцам.

— Вона на что сгодилось наше бумажное богатство, — с горечью кивнул на залепленную деньгами стену Андрей Иванович. — Тыщи… И все пошло прахом! Коту под хвост, грёб твою шлёп!

— Нонешние-то деньги поменьше, ими стены не оклеишь, — невозмутимо заметила Ефимья Андреевна и так же бесшумно, как и вошла, вышла из комнаты, пропахшей мучным клейстером.

— Наживали, наживали, спину в лесу гнули, лишнюю копейку поскорее клали в кубышку, а власть переменилась — и все там-тарарам! — не заметив, что жена ушла, говорил Андрей Иванович. — Кто же мог знать, что дом Романовых, простоявший триста лет, вдруг в одночасье рассыплется на мелкие гнилушки? Разные господа — помещики да фабриканты — куда поболее моего потеряли… Коли их деньги сверху сбросить, почитай, весь город Питер засыпали бы до крыш…

Увидев, что жены нет, почесал большой прямой нос, обнажил в улыбке крупные белые зубы: «Чисто мышь шуршит по дому!..»

Он приклеил еще пару «катеринок», мутная капля клейстера упала на штаны, но он не заметил. Повернув массивную лохматую голову в сторону двери, принюхался: из кухни плыл аппетитный запах наваристых серых щей из крошева. По привычке вытащил из брючного кармана за цепочку большие серебряные часы, скользнул рассеянным взглядом по черным римским цифрам: половина второго.

За большим дубовым столом уже чинно сидели три дочери, Ефимья Андреевна двигала ухватом чугуны в русской печи. Она всегда садилась за стол последней. Андрей Иванович из-под густых бровей суровым взглядом окинул свое семейство, нахмурился. Девчонки, как по команде, уткнулись глазами в тарелки.

— Где Дмитрий шляется, грёб его шлёп? — не обращаясь ни к кому, проговорил он, шумно усаживаясь во главе стола.

Дмитрий — старший сын. Ему пошел девятнадцатый год, и он мог себе позволить опаздывать — как-никак работал секретарем поселкового Совета и возглавлял комсомольскую ячейку. Было время, он боялся отца, а теперь сам взрослый, ростом вымахал почти с Андрея Ивановича, а лицом в мать, такой же темноглазый и белолицый.

Ефимья Андреевна поставила перед мужем фаянсовую миску, налитую до краев. Увидев в зеленоватой массе крошева красноватый кусок мяса, Андрей Иванович подобрел и уже не так сурово посмотрел на дочерей.

— С богом, — глянув на икону божьей матери с хрустальной лампадкой, сказал он и обмакнул большую деревянную ложку в миску.

Тотчас дробно застучали ложками дочери. До того как отец не начнет, никто из них не посмеет прикоснуться к тарелке — можно жирной отцовской ложкой и по лбу схлопотать.

— Какое-то начальство из Климова приехало, — сказала Ефимья Андреевна. — Ну и Дмитрий с ними.

— Послал бы их к едреной матери! — проворчал Андрей Иванович.

— Начальство-то? — сказала Ефимья Андреевна. Дочери переглянулись и прыснули.

— Я вот похихикаю за столом! — грозно зыркнул на них отец.

Он взял из берестяного лукошка головку чеснока и, не чистя, откусил. Десятилетняя Алена опустила голову к самой тарелке, сдерживая смех. Она, самая смешливая в семье Абросимовых, по младости лет нет-нет да и нарушала установленный обычай — отцовская ложка тут же с костяным стуком опускалась на ее лоб. Старшие были поумнее, помалкивали. А Алене смешно смотреть на отца: от крепкого чеснока у него заслезился глаз, на бороде перышком белела шелушинка. Ложка в его огромной руке кажется крохотной, хотя на самом деле она чуть поменьше поварешки. Девочка тоже протягивает тонкую руку за чесноком, старательно натирает долькой черную корку, посыпает крупной серой солью.

На второе Ефимья Андреевна подала тушеную картошку с бараньими ребрами. И опять отцу наложила миску с верхом. На третье — топленое молоко в глиняных кружках. Алена поддевает коркой толстую желтую пленку и даже прижмуривает глаза от удовольствия.

Большая серая кошка, мурлыча, трется головой о ее ноги. Незаметно от взрослых девочка сует под стол кусок жирной баранины.

Слышно, как в закутке у русской печи топочут тоненькими ножками два ягненка. Глупые, недавно появившиеся на свет, они тычутся черными носами в загородку, мурлычут вроде кошки и теряют на солому черные горошины. Зимой обязательно кто-нибудь живет в закутке: поросята, теленок, ягненок, куры. Правда, недолго они задерживаются в избе — неделя-полторы, и их выставляют в хлев, что примыкает к сеням. Когда в закутке покачивался на негнущихся ногах-ходулях изумленный взъерошенный теленок, корова Машка жалобно мычала в хлеву и бухала копытом в дощатую перегородку. Сердобольная Алена приходила к ней, гладила по печальной морде и говорила, что теленок греется у печки. Корова кивала большой головой и пускала пузыри.

— Мам, можно я на горку? — пообедав, попросилась Алена.

— Отец, подшил бы девчонке валенцы? — сказала Ефимья Андреевна. — Вон пальцы из дырок торчат.

— Я туда шерстяной носок затолкаю, — затараторила Алена, испугавшись, что придется дома сидеть, пока отец будет валенки чинить.

Но у Андрея Ивановича было дело: он еще не закончил обклеивать стену ассигнациями. Свернув цигарку, подошел к печке, кочергой выкатил розовый уголек, прикурил от него и затопал в комнату. Варвара и Алена стали собираться на улицу.

Варваре в январе исполнилось семнадцать, а Тоне в марте будет четырнадцать. На старшую уже заглядывались местные парни. Рослая, темноглазая, с высокой грудью, Варя заигрывала с ними, разрешала с вечеринки провожать себя до дому, но когда лапали и лезли целоваться, сердито вырывалась и убегала. В клубе ее брат организовал самодеятельность, Варя каждый вечер ходила туда на репетиции. Она плясала, пела в хоре и читала со сцены стихи Пушкина и Маяковского.

Тоня больше других сестер походила на мать. В отличие от них охотно сидела дома, помогала по хозяйству. Ей доставляло удовольствие возиться со скотиной.

Всякий раз, когда хлопала тяжелая дверь и с улицы врывался в избу холодный пар, ягнята шарахались, мекали. Тоня, наклонив темноволосую голову, задумчиво смотрела на них. Так она могла простоять долго. Будто очнувшись, подходила к кухонному столу, брала рушник и начинала вытирать вымытые ложки, тарелки, смахивала крошки и кости в погнувшуюся сбоку миску Бурана.

Особенно нравилось девочке шить. В доме была швейная машина «Зингер», и Тоня уже шила сестрам юбки и кофточки, вот только кроить пока не научилась.

Закончив помогать матери, Тоня подошла к двери в комнату, заглянула в щель: отец, загородив широкой спиной окно, наклеивал на стену красивые бумажки, которые раньше были деньгами. Зачем он это делает? Лучше бы ей отдал. Тоня аккуратно бы положила их в толстую книжку с крестом — Библию, пусть бы там лежали, распрямлялись. Иногда бы вытаскивала их и рассматривала царей и цариц. Войти и попросить она не смела: отец у них строгий, хотя дочерей не порол, но Дмитрия раньше, случалось, драл вожжами. Отца все в доме побаивались. Стоило ему нахмурить черные брови и глянуть своими пронзительными темно-серыми глазами, как душа уходила в пятки.

Девочка вздохнула, отошла от двери и снова нагнулась к ягнятам. Потешные они, курчавые, тычутся теплыми носиками в ладонь, щекотят. Тоня по одному на руках отнесла их в хлев. Почуяв мать, малыши засуетились, стали искать в густой свалявшейся шерсти вымя.

 

2

Андрей Иванович клеил царские кредитки и думал. И думы его были невеселые. Как так он, умный человек, опростоволосился? Вместо червонного золота, которое уже держал вот в этих самых руках, оказался с ворохом никому теперь не нужных бумаг?..

Всю свою жизнь Андрей Иванович Абросимов знал, что ему нужно делать. Отец его и дед родились и до самой смерти жили в глухой деревне Леонтьеве. Были крепостными, потом получили земельный надел и вели свое крестьянское хозяйство. Жили не богато и не бедно. Земля родила сносно, кругом были дремучие сосновые леса. Грибы росли прямо у дороги, в озерах водилась рыба. В голодные годы промышляли охотой, — лоси и кабаны не переводились в леонтьевских лесах. Наверное, так бы после женитьбы и жил себе в родной деревне Андрей Иванович, но прошел слух, что неподалеку пройдет железная дорога. Местный почтарь обучил в свое время Абросимова грамоте, и как-то в «Губернских ведомостях» вычитал Андрей Иванович про железную дорогу. Даже была нарисована карта, где обозначен путь. Эта пожелтевшая газета с картой до сих пор хранится вместе с другими важными документами в красном, обитом медными полосами сундучке Андрея Ивановича.

Старики не верили, что с помощью пара железное чудовище потащит за собой вагоны с людьми, плевались и говорили, что все это происки антихриста… Слава богу, лошадей в России хватает, зачем понадобились какие-то чугунки?..

Абросимов был человек решительный и недолго раздумывал, как ему поступить. Железная дорога сулила большие перемены в жизни близприлегавших деревень. Андрею Ивановичу не раз доводилось с отцом на лошадях ездить в Питер. Они возили на продажу клюкву. Сравнивая деревенскую жизнь с городской, он понимал, что возможностей разбогатеть в городе куда больше, чем в захудалой деревне. А где пройдет железная дорога, там, писали в газетах, вырастут промышленные поселки. Одно дело — лес вывозить на лошадях, другое — по железной дороге.

Вместе с братьями Андрей Иванович срубил первый дом на опушке бора. Посмеивались над ним деревенские: мол, тронулся умом Абросимов, в лесу решил поселиться среди дикого зверья. Потомственным крестьянам трудно было взять в толк, как можно жить без земли. Но Андрей Иванович все рассчитал точно: «железка» — так здесь называли железную дорогу — неуклонно прорубалась сквозь леса и болота к тому самому месту, где на опушке соснового бора одиноко стояла его новая ядреная изба, крытая свежей дранкой. Сунув хорошую взятку губернскому чиновнику, Абросимов приобрел почти задаром большой участок для вырубки. Лес был под рукой, силы Андрею Ивановичу не занимать, и, пока полуголодные рабочие «железки», выбиваясь из последних сил, прорубали в лесах широкую просеку, гатили болота, возводили высокую насыпь, Андрей Иванович с братьями и родственниками срубил еще три просторные избы, выкорчевал вокруг пни, сжег их, распахал высвобожденную землю под огороды. О большой пашне он не мечтал, а вот землю под картошку, рожь, овощи отвоевал у леса. В сосновом бору выросли как грибы четыре крепкие избы, и само собой получилось, что новое поселение стали называть Андреевкой.

Однажды, выйдя на крыльцо своего дома, Андрей Иванович услыхал глухой гул в лесу, разглядел над вершинами сосен рассеянный ветром дымок — к Андреевке приближалась «железка»…

Далеко смотрел Абросимов вперед, когда в этой дикой местности повалил первую огромную сосну: железная дорога перевернула всю жизнь и навсегда связала его с собой. В каких-то двухстах метрах от избы Андрея Ивановича заложили вокзал, еще ближе — кирпичную водонапорную башню, станционные постройки, багажный склад. К тому времени на огородах поспели овощи, картошки Абросимов заготовил еще с прошлого урожая, деятельно пошла торговля. За каких-то два-три года Абросимов полностью оправдал все свои затраты на постройку домов. Инженеры-путейцы поселились в его избах, получил при станции должность путевого обходчика и Андрей Иванович. С начальством он умел ладить, никакой работы не боялся, в общем, дела пошли на лад.

Не говорил землякам Абросимов: дескать, смеется тот, кто смеется последним. Что возьмешь с безграмотных мужиков? Не смеялся он над ними и тогда, когда то один, то другой леонтьевский житель перебирался из деревни в Андреевку. Строились тут и заезжие из других дальних деревень, навсегда расставаясь с исконным крестьянским трудом. Станции нужны были рабочие-путейцы. Однако и здесь корчевали пни, распахивали огороды, заводили скотину. Без хозяйства не проживешь.

Вот одно выгодное дело Андрей Иванович проморгал: не открыл лавку на станции. Опередил его проныра Супронович и вскорости распахнул для всех двери своего питейного заведения с буфетом и бильярдной. Открыл и лавку скобяных товаров. И потекли денежки в широкий карман Якова Супроновича. И откуда он взялся? Неприметный такой, тихий объявился в Андреевке, издали кланялся, раза два угостил знатно…

Нередко теперь и Андрей Иванович вечерком заглядывал к Супроновичу на второй этаж, где буфет и бильярдная. Ему льстило, что кабатчик, бросив все дела, спешил его встретить, усадить за стол, лично подать штоф и отменную закуску. Да и не только Супронович, все в поселке относились к Абросимову с уважением. Как-никак он тут всего зачинатель, да и нрав у него крутой — лучше жить с ним в мире и добром согласии. «Железка» ушла, прорубалась дальше на запад. Путейское начальство не стало ломать голову над названием новой станции.

Так, не думая, не гадая, увековечил свое имя Абросимов.

Все его родичи служили при станции — кто стрелочником, кто сцепщиком, сам он сменил немало путейских профессий, одно время был даже дежурным по станции, но больше всего ему по душе пришлась должность путевого обходчика. В брезентовом плаще, смазных сапогах, с зеленой сумкой через плечо и металлическим, на длинной рукоятке молотком в руках каждый божий день обходил он свой участок пути, содержал его в образцовом порядке. Нравилось ему неспешно брести по шпалам, слушать голоса птиц, с высоты свежей насыпи оглядывать туманные дали, постукивать молоточком по звонким рельсам — нет ли трещины? — и думать свои неторопливые думы.

А подумать было о чем. Неспокойно становилось в России, из Петрограда приходили вести о волнении рабочих, стачках, много толковали о проходимце Гришке Распутине, который, мол, вертит царем и царицей как хочет, назначает и снимает министров. Против царя и буржуев выступают большевики.

Андреевка притихла в ожидании перемен, о которых говорили заезжие люди, а жизнь текла своим чередом: проходили пассажирские, изредка без остановки грохотали товарные составы, чаще всего в теплушках везли солдат в серых шинелях и папахах, — война еще не закончилась. Абросимов всего полгода воевал с германцами, получил за храбрость Георгиевский крест, а после контузии его подчистую демобилизовали. Посмотрел он костлявой в пустые очи — с него достаточно. Одним ухом он до сих пор плохо слышал — вошло в привычку при разговоре прикладывать руку к уху.

С войны он вернулся одновременно с Тимофеем Ивановичем Тимашевым, которого в поселке и стар и млад звали Тимашем. Любитель выпить и поточить с односельчанами лясы, Тимаш, издали кланяясь, почему-то величал Абросимова «андреевским кавалером». С его легкой руки и другие при случае называли Андрея Ивановича «андреевским кавалером», хотя он заслужил Георгия. Впрочем, Абросимов не возражал: андреевский кавалер так андреевский… Все равно, кроме него, в Андреевке не было награжденных царем. Тимаш, хоть и два года кормил вшей в окопах, вернулся домой без пустяковой медали.

Вот так, совершая очередной обход своего участка, Андрей Иванович и принял решение в это тревожное время продать свои три дома. Сделка получилась выгодной, с покупателей получил золотом. Тут-то и началась морока. Поселок небольшой, всего три десятка дворов, от людей ничего не скроешь. Ну своих-то Андрей Иванович не опасался, но по «железке» наезжали всякие подозрительные личности, сутками напролет пьянствовали у Супроновича, играли в карты, бильярд, иногда проигрывались до последних порток — от таких-то можно было всякого лиха ожидать. Не раз по ночам Ефимья будила мужа: то, казалось ей, кто-то скребется в окно, то скотина в хлеву мечется или Буран рвется, брешет на цепи. Андрей Иванович в кальсонах с колом выскакивал в сени, щупал засовы, выходил во двор, успокаивал собаку. Стекло из рамы, точно, ночные гости пытались вынуть, даже замазку выковыряли в одном месте.

Абросимов ни черта, ни бога не боялся. Высокий, могучего сложения, он обладал неимоверной силищей. Да и облика Андрей Иванович был сурового: глаза острые, пронизывающие, черная борода лопатой, а усы — с рыжинкой. Скоро пятьдесят ему, а седины в густых черных волосах и бороде еще мало.

Когда строился, бывало, запросто взваливал на плечо бревно, которое и троим не под силу. Как-то в пьяной драке схватился с пятерыми мужиками — троих пришлось на подводе домой везти. С того случая в поселке даже самые задиристые опасались с ним связываться.

Все в поселке обходили стороной быка по кличке Камлат, один Абросимов не боялся, спокойно шел навстречу, смотрел пристально быку в глаза, и тот, будто признавая его силу, нагибал к земле тяжелую голову с бешеными глазами и на всю округу громко ревел, но ни разу не бросился на смельчака.

Не страшился и воров Андрей Иванович, но видел: жена совсем извелась, не спит по ночам, все прислушивается. Лихих людей в ту пору было немало — за деньги любому готовы горло перерезать, не пощадят и детей. Ничего не говорила Ефимья, только перед сном дольше обычного молилась и клала земные поклоны.

Пожалел жену Андрей Иванович, достал из тайника мешочек полотняный с золотыми пятирублевками и, не таясь перед соседями, поехал в уездный город Климов за двадцать верст, где и положил в банк, а ассигнации оставил… Вот ими Абросимов нынче и оклеивал стены своей продолговатой комнаты с одним окном. Он даже испытывал некое удовлетворение: пусть эти стены всегда напоминают, что некогда он свалял в своей жизни большого дурака! Золото во все времена и при любой власти будет в цене. Не чета этим дурацким бумажкам, которые не годятся даже на самое последнее дело… Семь лет после революции лежали они, завернутые в «Губернские ведомости», под застрехой на чердаке. Бумажная рухлядь никуда не принималась, а золотые монеты можно было сдать в торгсин, да и так они были в ходу, за них охотно платили новыми, советскими деньгами…

Если первое время места себе не находил от потери потом и трудом заработанных денег, то постепенно успокоился: жизнь продолжалась, Андреевка стояла на своем месте, поезда ходили по рельсам, должность путевого обходчика сохранилась за ним. Новый мир, который успешно строили на обломках прошлого, не казался ему таким уж безнадежным, как некоторым знакомым богатеям. Правда, их в уезде мало осталось. Абросимов до богатея при царе не дорос, хотя и бедняком никогда не был. Поразмыслив, он решил, что и при Советской власти можно неплохо жить. Силы в руках хоть отбавляй, смекалки тоже у других не занимать. А трудности, они всегда были и будут, главное — уметь к ним вовремя подготовиться. Да и мало что изменилось после революции в Андреевке. Правда, исчез из уездного города Климова знакомый чиновник — канцелярская душа, которому можно было в загребущую лапу сунуть, и он любую бумагу составит и подмахнет у начальства. Теперь в каменном особняке разместился Совет рабочих и крестьянских депутатов. Сунулся было туда Андрей Иванович: мол, так и так, жестоко пострадал от старого режима, сдал в банк золото. Показывал начальству банковские ценные бумаги, но его только на смех подняли. Сказали, что старый режим надул его, банк то был частнокапиталистический, и, когда совершилась революция, владельцы сбежали из города, уничтожив документы и захватив с собой золото…

Много за эти годы проехало разных людей через Андреевку. По железной дороге бежали из Петрограда члены Временного правительства во главе с самим Керенским, продвигались в пассажирских вагонах корниловцы на штурм столицы, а уж откатывались назад пешью… Ехали купцы, банкиры, фабриканты. Иногда бандиты разбирали пути и грабили толстосумов.

Андрей Иванович вместе с бригадой выезжал на качалках на место происшествия и ремонтировал путь. Убитых закапывали неподалеку от насыпи. И даже крестов не ставили, потому как не знали их имени-отчества. Иные валялись под откосом в чем мать родила. Страшное было то время, но Советская власть мало-помалу стала наводить порядок: снова пошли поезда по расписанию, чекисты обложили бандитов в местных лесах и помаленьку всех вывели. Приехал из Климова новый начальник станции, начал было делать какие-то перестановки, но потом все оставил как было. Не так уж и много железнодорожников в Андреевке…

Давно уже Андрей Иванович приклеил последнюю ассигнацию — две стены почти полностью обклеил. В окно виден ему соседский двор, окна избы заиндевели. У березки каждая веточка искрится на морозе, сизоватый дым из трубы путается в верхних прутьях. Белые сугробы подступили к самым окнам. Как там сосед Степан Широков? Небось все кашляет… Хватанул в мировую войну в окопе германских газов и с тех пор легкими мается. После гражданской женился на Марии Широковой, поговаривали, что она бездетная, а совсем недавно один за другим родились у них двое — мальчик и девочка. Когда-то Андрей Иванович на пару с соседом хаживал на сохатого и на медведя, неутомимый был Степан охотник. Да и сейчас по весне ходит с гончей за займами, постреливает тетеревов да рябчиков. Но нет теперь былой дружбы между ними. Широков подолгу лежал в уездной больнице, ну Абросимов и не устоял перед черноглазой соседкой Маней… То ли она поведала о своем грехе мужу, то ли сам догадался, только стал тот сторониться. А Маня-то сама на шею вешалась — какой мужик устоит?

— Андрей, — вывел его из задумчивости негромкий голос жены, — молишься ты тут, что ли, на свои картинки? Достал бы из погреба картошки да бураков для скотины.

Андрей Иванович исподволь окинул взглядом жену. Маленькая, ладная, едва достает ему до плеча, длинные черные волосы закручены кренделем на затылке, голос негромкий, спокойный. Главная хозяйка, а ее и не слышно в доме. Знает ли она про его грех с Маней? Да и только ли с Маней?.. Еще в армии на бравого богатыря заглядывались молодые бабенки, когда полк располагался в городке или поселке на постой. Как начнет клокотать в его жилах горячая кровь, иную в дрожь бросало…

— Говоришь, полегчал мороз? — сказал он, отводя глаза от жены.

Мало кто мог выдержать взгляд Андрея Ивановича, а вот он всегда первым отводил глаза от Ефимьи. Наверное, из всех людей только она одна доподлинно знала, что на душе у мужа. Знала и молчала. И он чувствовал силу своей жены. В карих глазах ее было нечто такое, что заставляло Андрея Ивановича сдерживаться даже в припадке гнева. Он редко поднимал голос на жену и уж никогда не обзывал ее нехорошими словами. Правда, и не за что было. Хозяйкой она была рачительной, в трудные минуты Андрей Иванович только к ней обращался за советом, больше ни к кому. Он гордился своим умом, но иногда задумывался: не умнее ли его молчаливая Ефимья? Не она ли на самом деле всему голова?

— Жалко, что картинок у тебя маловато, — невозмутимо заметила жена. — На две стены только и хватило.

И в темных, с вишневым блеском глазах ничего не прочтешь — уж не смеется ли она над ним?

— При этой власти что-то деньги не липнут к рукам, — проворчал он. — Вылетают как в трубу, а ведь скоро Варвару замуж выдавать. И приданого-то толком не справим.

— Варвара дороже любого приданого, — сказала Ефимья Андреевна. — Тот, кому она достанется, пусть бога славит, за ней вовек не пропадет.

— Если б все женихи так думали… — вздохнул он.

Андрею Ивановичу понравились слова жены. Он любил старшую дочь, но и прижимист был. Про себя подумал, что Советская власть мудро поступила, отменив старинные обряды с венчанием и приданым. У него вон три дочери и один сын! Отвали за каждую приданое — сам на бобах останешься.

— Димитрий приходил? — ворчливо спросил он.

— Стала бы я тогда тебя просить лезть в подпол?

— Слыхал я, он со своими дружками-комсомолятами собирается Супроновича окоротить.

— Я в евонные дела не встреваю.

— Не стоило бы ему связываться с Яковом Ильичом, — задумчиво проговорил Андрей Иванович. — И сыны у него как на подбор, один к одному, да и другие защитники найдутся.

— Слава богу, Дмитрий в тебя уродился, не слабенький. — Живые, с блеском глаза Ефимьи Андреевны стали мягче. — Не даст себя в обиду, да и приятелей у него поболе, чем у Супроновичей.

— Лучше бы ты, мать, трех сыновей родила, — вдруг с затаенной горечью вырвалось у Андрея Ивановича. — От них больше проку.

— Мои дочки любого парня стоят, — сурово заметила Ефимья Андреевна. — Много ли от вас, мужиков, подмоги вижу? А девчонки все хозяйство ведут. Вон Тонька от горшка два вершка, а уж на машинке строчит…

— Дак в мать, — усмехнулся в бороду Андрей Иванович. — Кто всему дому голова?..

— Чем тебе Дмитрий-то не угодил? — проницательно глянула на него жена.

— Говоришь, в меня он… Может, и так…

— Договаривай! — С виду он крепкий, мать, — нехотя проговорил Андрей Иванович. — А случись какая беда — боюсь, дрогнет он, согнется.

— Силы и у быка хватает, а у него голова умная, — заметила Ефимья Андреевна.

— Значит, я дурак? — свирепо глянул на нее муж.

— Чё Степана-то на дворе не видать? — сразу умерила мужнин гнев Ефимья Андреевна, — Небось опять хворает? Проведал бы. Да и суседка не заходит…

— Он от меня морду воротит, а я к нему в дом? — остыв, хмыкнул Абросимов.

— Водой мельница стоит, да от воды же и погибает, — усмехнувшись, мудрено ответила жена.

«Знает про Маньку! — ахнул про себя Андрей Иванович. — Али просто туману напускает?»

Ефимья Андреевна знала уйму старинных поговорок и присказок, и не всегда Андрей Иванович сразу докапывался до смысла сказанного. Но и просто отмахнуться от ее слов не мог: Ефимья попусту не скажет.

— Скажи Димитрию аль Варьке, пущай в баню воды натаскают, — сказал Андрей Иванович. — Я потом затоплю. Может, вдвоем, мать, попаримся?

— Ишь, взыграл конь ретивой! — засмеялась Ефимья Андреевна. — У тебя взрослые дочки — что они подумают?

Ефимья Андреевна не любила мужниных вольностей.

 

Глава вторая

 

1

— До каких же пор ты будешь испытывать наше терпение, Катилина? — торжественно провозгласил Дмитрий Абросимов, впрочем обращаясь к плакату, на котором был изображен барон Врангель, корчащийся на штыках суровых красноармейцев в буденовках. Комсомольцы недоуменно уставились на него.

— Ты это про кого? — поинтересовался Николай Михалев. В комсомол его еще не приняли, и он ходил в сочувствующих.

— Так римский сенатор Цицерон начал свое выступление на форуме еще до нашей эры, — улыбнулся Дмитрий. — Это я к тому, что пора нам всерьез взяться за Супроновича и его толстомясых сынков. — Он обвел взглядом присутствующих: — Сколько нас собралось тут? Раз-два и обчелся! А где вечера свои убивает поселковая молодежь? У мироеда Супроновича…

— Там можно граммофон послушать, в картишки сыграть, — заметил Алексей Офицеров. — А мы тут всё заседаем, штаны до дыр просиживаем да глотки дерем без толку…

— Что же ты, Лешка, предлагаешь? — уничтожающе воззрился на него Дмитрий. — Организовать в клубе игру в очко?

— Хорошо бы! — ухмыльнулся Алексей. — И еще трубу послушать. Самого бы знаменитого Шаляпина. Мироед знает, чем нашего брата за душу взять!

— Точнее, за карман, — заметил Дмитрий.

— Хорошим людям Яков Ильич в долг выпивку отпускает, — вставил Михалев.

Секретарь комсомольской ячейки Дмитрий Абросимов хотел было дать суровую отповедь Михалеву, но раздумал: действительно, скучно организовали свой досуг комсомольцы. Самодеятельность первое время собирала в клубе молодежь. Особенно нравились «живые картинки». Но как только драмкружковцы изобразили бильярдную Супроновича с завсегдатаями, так в ту же ночь у троих «артистов» оказались выбитыми оконные стекла, а Лешке Офицерову кто-то из рогатки свинцовой картечиной ухо раскровянил. Он изображал самого Якова Ильича.

Знал Дмитрий, чья это работа, но не пойман — не вор. А ребята наотрез отказались участвовать в «живых картинках».

Конечно, у Супроновича весело: до поздней ночи заливается граммофон, выпивка в буфете с хорошей закуской, бильярд, карты… Никакой политической линии он не придерживается, так что к нему ни с какой стороны не подступишься. У него законный патент на торговлю в своем кабаке. Чего далеко ходить — отец Дмитрия частый гость Супроновича. Не секрет, что кабатчик отпускает выпивку в кредит, у него специально заведена толстая тетрадь в клетку, там значится фамилия и сочувствующего Михалева…

Бельмом на глазу для Дмитрия был кабак Супроновича — называлось его заведение «Милости просим», — все беды и неприятности шля оттуда: пьянство, азартные игры, драки с поножовщиной. А что он мог противопоставить Супроновичу? Собрания ячейки, беседы на политические темы, два раза в неделю концерты самодеятельности в клубе да танцы? На танцы молодежь приходила… от Супроновича. Подогретые выпивкой парни цеплялись к девушкам, задирали комсомольцев — сколько уже было драк! Особенно отличались рослые сынки Супроновича — Семен и Леня. Здоровенные бугаи под притолоку, на папашиных-то деликатесах раздобрели, чуть что — и кулаки в ход, как-то все получается так, что они всегда правы. Поселковый милиционер Прокофьев только руками разводил: избитые ими парни на другой день, протрезвев, заявляли, что сами зацепили братанов.

Семену было восемнадцать, а Лёне — шестнадцать. Оба тонкогубые, кудрявые, с белыми ресницами и наглыми светлыми глазами, они всегда в клубе появлялись на пару. Семен заигрывал с девчонками, чуть ли ручки не целовал — корчил из себя интеллигента. И одевался по последней моде: узкие брюки в клеточку, на шее — бабочка, Ленька в одежде не отставал от брата, но держался нагло. Где драка, там и он. За два года, как Дмитрий стал секретарем ячейки, приняли в комсомол всего пять человек: трех парней и двух девушек. Варька вот пришла. Тоня тоже бы не прочь, но ей еще лет маловато. И десятка не наберется комсомольцев в поселке, где человек пятьдесят парней и девушек. Ну еще сочувствующих пять-шесть. Это очень мало. В уездном РЛКСМ ему не раз пеняли на то, что в Андреевке столь малочисленная комсомольская ячейка. Но не силком же тащить несознательную молодежь в ячейку?

— А если мы их накроем с поличным? — предложил Дмитрий. — Придем вместе с милиционером Прокофьевым и застукаем за картами?

— Напугал! — хмыкнул Офицеров. — Уже раз попробовали… Деньги людишки сховали и сказали, что в подкидного дурачка играют. Забыл, что ли?

Да, было такое: нагрянули к Супроновичу, тот заслонил собой дверь и заорал во все горло:

— Гости дорогие, комсомолята-а! Чем вас, родимые, попотчевать? Красной рыбкой лососем или икоркой зернистой?

Подкидным-то дурачком в тот раз оказался Дмитрий Абросимов. Братья Супроновичи, глядя на него, скалили зубы, отпускали ядовитые шуточки, а папаша, наоборот, суетился, широким жестом указывал на тяжелый деревянный стол, предлагал отменным ужином угостить… Наемную силу Супронович не держал, жена со свояченицей заправляли на кухне, сыны были заместо официантов. Обычно наглые, самоуверенные, они коромыслом изгибались с полотенцем через плечо, с подносом в руках, обслуживая денежного клиента.

— И девку раздетую с мужиком застукали в номере, — вспомнил Коля Михалев. — Она еще нас, стерва, обложила последними словами…

— И тут Супронович вывернулся, — сказал Алексей. — Сказали, мол, муж и жена, а я не милиционер, паспорта не проверяю.

— Мужик-то, видно, испугался, больше помалкивал, а рыжая ну и крыла нас! — с удовольствием стал развивать эту тему Михалев.

— Расскажи лучше, как тебя Любка Добычина в пасху с крыльца спустила… — хохотнул Офицеров.

— Не было такого, — насупился Николай.

— Товарищи, мы отвлеклись от темы, — постучал костяшками пальцев по столу Дмитрий.

— Братику, а почему Советская власть разрешает таким, как Супронович, наживаться за счет трудящегося класса? — задала вопрос Варвара.

Дмитрий поморщился: сколько раз просил, чтобы в присутствии других не называла его «братику», а ей хоть кол на голове теши!

— Я уже тебе объяснял: после «военного коммунизма» по предложению Владимира Ильича Ленина на Десятом съезде партии в двадцать первом году была принята новая экономическая политика, короче — нэп.

— Чтобы богатеям жилось лучше? — спросил Михалев. — Сначала им надавали по шапке, а теперь опять им воля вольная?

— Я повторяю: вся частнособственническая деятельность должна находиться под строгим контролем социалистического государства, — заявил Дмитрий. — Мы не позволим никаким супроновичам вставлять новому строю палки в колеса…

— Так кто он, Супронович, враг социализма или друг? — задал каверзный вопрос Алексей.

— Врагом его назвать нельзя, раз государство дало ему лицензию и разрешило торговать…

— Жиреть за счет народа, — ввернул Офицеров.

— Но не друг он нам, раз обирает в своем питейном заведении несознательных пролетариев.

— Так кто же он? — взглянула на брата крупными карими, как у матери, глазами Варя. — Не враг и не друг…

— А что ты так волнуешься-то? — ядовито поинтересовался Алексей.

Ни для кого в поселке не было секретом, что старший Супронович ухаживает за Варей. На танцах летом цветочки преподносил, видели даже, как он перед ней на коленях стоял, наклонив кудрявую голову.

Девушка густо покраснела, яркие губы ее обидчиво вспухли, она метнула на Офицерова сердитый взгляд, хотела что-то сказать, но брат опередил:

— Пока Супроновичи — попутчики Советской власти. И наша задача — их перевоспитать и сделать друзьями.

— Я чуть уха не лишился из-за этих друзей, — сказал Алексей.

— Ленька еще тот гусь, а Семен — парень с головой, — перебил Дмитрий.

При этих словах Алексей нахмурился, — ему тоже Варя нравилась, только свое отношение к ней он проявлял совсем по-мальчишески: подсмеивался, держался с девушкой подчеркнуто грубовато.

— Может, дашь мне комсомольское поручение с ним целоваться? — насмешливо блеснула на брата глазами Варя.

— Почему бы тебе не пригласить братьев в драмкружок? — развивал свою мысль Дмитрий. — Семен на гитаре и баяне играет, а Ленька вон как здорово умеет передразнивать. Скорчит рожу, согнется, залопочет — Тимаш и Тимаш!

— Он и тебя здорово передразнивает, — ввернул Офицеров. — Как ты с трибуны про Сократа рассказываешь…

— Я и говорю, способные ребята, — усмехнулся Дмитрий. Про Ленькины шуточки он все знал.

— Будут молодые Супроновичи у нас в клубе лакеев с подносами изображать, — ухмыльнулся Офицеров. — Или вышибал!

— Хорошо, речами несознательную молодежь не проймешь, — продолжал Дмитрий. — Давайте другие пути искать… — Он снова повернулся к сестре: — Если ты Семена перевоспитаешь и мы его примем в комсомол, все наши враги притихнут.

— Он ее скорее… перевоспитает, — мрачно заметил Алексей.

— Ты что имеешь в виду? — сердито взглянула на него Варя.

— Давай-давай нянчись с ним… Посмотрим, что из этого получится, — пробурчал Офицеров и отвернулся к окну.

У круглой печки в белых валенках сидела еще одна девушка — Шура. За все время она не проронила ни слова, лишь прищуренные глаза ее настороженно следили за говорившими, чаще всего они останавливались на крупном, с правильными чертами лице Дмитрия. Он тоже нет-нет да и бросал на молчаливую девушку быстрые взгляды. Была она широкой в кости, светловолосая. В ее некрасивом, диковатом лице было что-то привлекательное. Большая грудь распирала цветастую кофточку, на округлых плечах — пушистый оренбургский платок. Шерстяная юбка обтягивала широкие бедра. Она ни разу не улыбнулась, лишь иногда осторожно переставляла ноги в валенках и трогала крупными руками теплую печку. Поймав ее пристальный взгляд, Дмитрий вздохнул и сказал:

— У нас вроде бы тихо, а в Кленове сотрудники ЧК задержали двух бывших белогвардейцев со взрывчаткой… В Леонтьеве недобитые враги сожгли избу председателя сельсовета. Самого ранили из обреза, а его сынишку убили.

— Опять объявились бандиты? — подал голос Николай Михалев. — Вроде давно не было слышно.

— Оружие получим у милиционера Прокофьева, — продолжал Дмитрий. — Завтра в семь утра сбор здесь.

— Завтра утром я собрался маманю отвезти в Климово, — вставил Михалев. — У нее живот схватило…

— У мамани? — засмеялся Офицеров. — Это у тебя брюхо схватило, как услышал про бандитов. Всякий раз у тебя чего-нибудь приключается!

— Чтобы в семь утра был тут как штык! — строго посмотрел на Николая Дмитрий.

— А мне можно с вами? — просительно посмотрела на брата Варя. — Я умею раны перевязывать.

— Ты думаешь, дело до стрельбы дойдет? — бросила тревожный взгляд на Дмитрия Шура.

— Мы оружие берем для блезиру, — ухмыльнулся Алексей. — Ворон пугать.

— На сегодня все, — сказал Дмитрий.

— Так возьмете меня или нет? — спросила Варя.

— Возьмем, — сказал брат. — За медикаментами к Комаринскому зайди.

Выходя последним, Офицеров многозначительно посмотрел на Дмитрия, перебиравшего бумаги на столе.

— Вот чего я предлагаю… Ежели Варвара возьмется перевоспитывать Семена, пусть твоя Шуреха приголубит и другого братца — Леньку… Может, в комсомольцы обратит!

Девушка у печки встрепенулась, уставилась на Алексея широко раскрытыми прозрачно-голубыми глазами — будто льдинки изнутри. На какое-то время в комнате повисла томительная тишина. Дмитрий пощипывал темный пушок на верхней губе, сдерживаясь чтобы не рассмеяться.

— Ты чего это боронишь, недотепа? Я тебе могу и по уху треснуть… — низко, глуховато нарушила молчание Шура Волокова.

— Вон какая!.. боевая! — засмеялся Алексей… — Нехай из мазурика Леньки Супроновича сделает полезного строителя социалистического общества.

На крашеном полу остались мокрые пятна от валенок. Дмитрий полез в карман за табаком, свернул самокрутку и, выпустив комок густого дыма, взглянул на девушку.

— Митенька, ты поосторожнее там, в Леонтьеве, — просительно заговорила она. — Люди говорят, мол, там орудуют двое сбежавших из тюрьмы. Им терять нечего — пырнут ножом или стрельнут из обреза. Когда вы облаву делали на бандитов, знаешь как я переживала?

— Лешка Офицеров тогда одного бандюгу в овраге скрутил, — заметил Дмитрий. — Отчаянный парень, не чета Коле Михалеву. Чего ты напустилась-то на него?

— В другой раз будет знать, как меня чеплять. Так и подглядывает за нами, а сам, за версту видно, в Варюху втюрился.

— Словечки у тебя, — поморщился Дмитрий. — «Втюрился», «чеплять»…

— Митенька, родненький, — вдруг горячо зашептала она. — Запри дверь на крючок. Сижу у печки и думаю: поскорее бы они все ушли… — Она вскочила с табуретки, прижалась к нему крупным телом.

Дмитрий поспешно задул лампу, отстранив девушку, на цыпочках подошел к двери, накинул крючок…

Потом, уже одетая, с собранными на затылке в пук русыми волосами, она сидела на полушубке и, раскачиваясь, причитала:

— До какой же поры мы будем как неприкаянные? Одним глазом смотришь на меня, а другим — на дверь… Не могу я так, надоело-о… Кобель ты, Митя, ненави-жу-у!..

Сунув цигарку в укороченную гильзу от снаряда, Дмитрий бросился к ней, обнял за плечи, стал отводить руки от мокрого лица.

— Ну что ты, Шура… Шурочка? — ласково спрашивал он и гладил вздрагивающую голову большой ладонью. — Да тише ты! Уборщица тетя Паня услышит…

— И всех-то мы боимся, от всех прячемся… Когда же этому конец-то, Митенька?

— Мне учиться надо, — проговорил он. — Вот поступлю…

— Нужна я буду тебе ученому-то, образованному?.. Городскую заведешь, стриженую.

— Рано мне жениться, понимаешь, рано! — с отчаянием в голосе твердил он. — Тогда к черту рабфак, книги… В гимназии говорили — у меня способность к учению. Может, выучусь на учителя. Приеду и буду твоих детишек уму-разуму учить…

— Наших детишек, Митя, наших! — сквозь слезы улыбнулась Шура. — Беременная я-я… Доигрались мы с тобой, ясноглазенький.

— Что же делать? — растерянно вырвалось у него.

— Мать узнает — босую выгонит из дому, — всхлипнула она. — Ты же знаешь, Митя, какая она строгая.

— Ох Шура-Шуреха! Я понимаю: любишь кататься… Как это не ко времени!

— По заказу-то такие дела не делаются.

Трудно было Дмитрию сейчас разобраться в своих чувствах. Жалость вытеснила мимолетную неприязнь: уж не нарочно ли она все это подстроила? Заарканила вольного казака… Но ведь знал, чем его тайная любовь с Шурой Волоковой может кончиться. Знал, но, как говорится, в голову не брал, авось обойдется! Вот и обошлось… Неужели конец всем его мечтам об учебе в большом городе?

— Коли не любишь, не женись, — прошептала она, ее горячая слеза обожгла ему руку. — Ты не думай, что я… Сам знаешь, ты у меня первый. И не думай, что я нарочно. Я уже бегала к бабке Сове…

— И что она? — встрепенулся Дмитрий и тут же устыдился самого себя: обрадовался, что Шура бегала к местной знахарке.

— Поздно, говорит, все сроки пропустила-а… — снова зашлась в плаче Шура. — Ой, не любишь ты меня! Чего тогда глаза прячешь? Не маленький, мог бы и обо мне подумать.

— Ну ладно, — отмахнулся он. — Любишь — не любишь. Почему не люблю? С чего ты взяла? Кроме тебя, у меня никого нету! — Он старался говорить бодро и не мог. — Да что толковать?.. Раз такое дело, женюсь. А что? Мне уже девятнадцать скоро. Надо же все равно когда-нибудь жениться?..

Неожиданно резким движением рук Шура оттолкнула его, глаза заледенели.

— Не пойду за тебя! — крикнула она. — Лучше в прорубь! — И, отбросив крючок, выбежала за дверь.

Он было, рванулся вслед, но на пороге остановился. Вернулся к письменному столу, поднял с полу скомканный носовой платок и невидяще уставился в окно, где прочно высился их, абросимовский дом — пять изукрашенных морозом окон. На коньке дома метель намела сугроб, напоминающий петушиный гребень. По наезженной дороге проехали на санях, слышался тягучий скрип полозьев. Закутанный в тулуп возница полулежал в санях, вожжи были переброшены через руку. Унылый скрип полозьев скоро затих. Другой звук проник в комнату: далекий сиплый гудок, будто у паровоза заморозило глотку, легкое металлическое постукивание колес, чуть ощутимое колебание пола под ногами. На станцию прибывал состав.

Дмитрий встал, надел полушубок, висевший за шкафом в углу, нахлобучил овчинную шапку и вышел в сени. От распахнутой двери задом к нему с мокрой тряпкой в руках пятилась уборщица тетя Паня.

— Запирать двери-то, Митя? — с оханьем разогнув затекшую спину, спросила она. В полупустых невыразительных глазах вроде усмешка — наверное, видела, как Шура выбежала.

Шагая в валенках по мокрому полу, Дмитрий бросил на ходу:

— Погоди дежурного.

Морозный воздух защекотал ноздри, где-то близко залаяла собака. Под валенками яростно, будто не желая отпускать, заскрипел снег. Открывая изнутри калитку, Дмитрий невесело подумал: «Вот и отгулял на воле, друг… Никуда не денешься — суй свою буйную голову в хомут!..»

 

Глава третья

 

1

Шел 1925 год. Залютели февральские морозы в Андреевке. Во второй половине короткого зимнего дня все пронзительнее визжал снег под ногами, резко пощипывало уши, рано на чистом, будто стеклянном, небе высыпали звезды. Ребятишки с ледяными досками возвращались с горки домой, их тонкие, веселые голоса, смех долго еще разносились по поселку. К ночи мороз заплетал мудреными узорами окна домов, будто вставшей дыбом белой шерстью окутывал каждую голую ветку, иголки на соснах и елях посверкивали тусклым серебром. Нет-нет в ночи раздавался протяжный мелодичный звук, словно кто-то невидимый щипнул струну балалайки — это внутри ядреных избяных бревен лопалась омертвевшая жила.

Милиционер Егор Евдокимович Прокофьев без пяти минут двенадцать вышел из пропахшего карболкой здания вокзала, за ним потянулись с узлами и баулами на стылый перрон редкие в эту пору пассажиры. С визгом захлопали высокие двери. Прибывал пассажирский. Позже всех появился на перроне дежурный. На согнутой кренделем руке покачивался металлический жезл. Дежурный ежился в форменной шинели, отворачивал от ветра лицо, переступал с ноги на ногу.

Пассажирский грохотал колесами, тяжело отдуваясь, пускал пары. Дежурный ловко поймал протянутый машинистом жезл. В окнах вагонов были видны свечные фонари, желтый рассеянный свет освещал на полках смутные фигуры пассажиров, завернувшихся в одинаковые полосатые одеяла. Проводники с фонарями у ног стояли в тамбурах.

Прокофьев прошелся вдоль вагонов, местные, предъявив билеты, поднимались в тамбур. Сошли всего три пассажира. Двоих Егор Евдокимович хорошо знал. Петр Корнилов ездил погостить к старшему сыну в Ленинград, а старик Топтыгин был в Климове, продавал на базаре свинину — он на рождество здоровенного борова заколол. Мог бы продать и Якову, но, видно, захотелось заработать побольше: Супронович односельчанам лишнего не переплатит.

Третий пассажир явно был нездешний. В добротном темном пальто, подбитом овчиной, справной меховой шапке и белых бурках, он небрежно покачивал деревянным чемоданом с поблескивающими медными уголками. На вид лет тридцать пять — сорок. Может, какой уездный начальник? Незнакомец подошел к дверям вокзала, поставил чемодан на снег, полез в карман за папиросами. Огонек от спички выхватил светлую бровь, выпуклый, чуть прищуренный глаз.

«К кому бы он пожаловал? — раздумывал Прокофьев, — Представительный из себя мужчина. Может, командировочный из Питера?» Подходить и интересоваться у приезжего, кто он и зачем приехал в Андреевку, было неудобно, хотя Егор Евдокимович и имел такие полномочия. Время беспокойное, еще совсем недавно пошаливали в окрестных лесах банды Васьки Пупыря. И Прокофьев тоже участвовал в операциях по обезвреживанию бандитов. Жаль, не всех выловили, ушли с Пупырем из этих мест, вот уже с год как ни слуху ни духу. Леса вокруг на двести верст тянутся — поди сыщи лихих людишек!

Затоптав окурок, приезжий обвел глазами здание вокзала, перрон и увидел Прокофьева, стоявшего под резным деревянным навесом, где висел позеленевший станционный колокол. На дежурство Егор Евдокимович всегда заявлялся в форме и при нагане. В морозные дни позволял себе надевать желтый, с прошитой полой полушубок, а поверх него обязательно была портупея с наганом в старенькой кобуре из твердой кожи. Так что любому было ясно, что он милиционер и при исполнении служебных обязанностей.

— Уважаемый, — обратился к нему приезжий, — где тут живет Яков Ильич Супронович?

— Лавочник? — соображая, что ему ответить, сказал Прокофьев. — А вы будете сродственник ему?

Приезжий окинул взглядом невзрачную худощавую фигуру милиционера, заметил портупею с наганом, чуть приметно усмехнулся.

— Д-а, местная власть… — приветливо проговорил он. — Ну, будем знакомы: Шмелев Григорий Борисович. — Широко улыбнулся, достал из кармана коробку с папиросами, протянул: — Курите!

Прокофьев снял рукавицу, осторожно извлек длинную белую папиросину, прикурил от услужливо зажженной спички. Давно не курил он таких ароматных папирос, больше привык к самосаду, который в изобилии произрастал в Андреевке на каждом огороде.

— Благодарствую, — солидно кивнул Егор Евдокимович. — Не местный, гляжу… Надолго к нам?

— Документы предъявить? — Приезжий сделал неуловимое движение рукой, но в карман не полез.

«Коли уж приехал в Андреевку, документы никогда не поздно посмотреть. А во тьме чего увидишь?» — рассуждал про себя Прокофьев.

— Видите, во втором этаже окна светятся? — показал он в темень. — Это и есть хоромы Супроновича. Там и закусить, и выпить найдется, были бы деньги… А коли сродственник, так Яков Ильич в лепешку разобьется… — опять закинул крючок милиционер.

— Земляки мы с Яковом Ильичом, — сказал Шмелев — Из Твери.

Видно, правду сказал приезжий: по паспорту Супронович родом тверской.

— Ну, бывайте — Шмелев, легко подхватив свой чемодан, уверенно зашагал к двухэтажному дому земляка. Походка у него была твердая, спину держал прямо — так ходят военные. Впрочем, на войне теперь почти все здоровые мужчины побывали.

Прокофьев до мундштука докурил папиросу, с сожалением бросил окурок в красную пожарную бочку, что стояла в углу у водостока, поправил на боку истертую кобуру и зашагал к своему дому. Кое у кого топились печи, и белесый дым поднимался к далеким звездам. У Корниловых скулил на цепи охотничий пес. Чуть слышно доносилась музыка из дома Супроновича: граммофон играет. Мелькнула было мысль завернуть туда: земляк ли приехал? Земляки тоже бывают разные… Хотя за порядок в заведении «Милости просим» Егор Евдокимович был спокоен.

 

2

Если бы милиционер Прокофьев ненароком услышал, о чем в эту морозную февральскую ночь толковали за бутылкой коньяка Супронович и Шмелев, вряд ли он спокойно заснул…

Яков Ильич и ночной гость сидели за круглым столом в маленькой комнатушке, примыкавшей к бильярдной. Шары нынче никто не гонял, да и картежники разошлись по домам. Сыновья убирали в зале, жена со свояченицей звякала в мойке посудой. У Супроновича так было заведено: после закрытия заведения все убрать, подмести, посуду помыть. Он следовал золотому правилу: что можно сделать сегодня, не следует оставлять на завтра. Согнувшись, чтобы не удариться головой о притолоку, заглянул Семен. С любопытством посмотрев на гостя, лениво сообщил:

— Тимаш опять сунулся рылом в тарелку и храпит.

— Припиши в тетрадку лишнюю бутылку водки и выкини пьянчугу на улицу, — распорядился отец.

— Чего доброго, окочурится на морозе, — с сомнением проговорил Семен.

— Запиши две бутылки и сунь его в чулан, а утром, кровь из носу, получи с него наличными.

— Как же! С него получишь… — скривил тонкие губы в усмешке сын. — Все пропил… Может, дать утречком опивок похмелиться и пусть на веранде полы стелит?

— Дай ты мне с человеком поговорить! — с неудовольствием поглядел на сына Яков Ильич.

Семен пожал широкими плечами и, пригладив пятерней льняные вьющиеся кудри, вышел из комнатушки.

— Чулан-то запри! — крикнул вслед отец. — Сбежит ведь, каналья!

— Да наш кабак для него дом родной, — хмыкнул сын, закрывая за собой дверь.

— Хозяйственный ты человек, Яков Ильич, — заметил гость и, смакуя, чуть отпил из граненой высокой рюмки. — И коньячок у тебя первый сорт.

— Из старых запасов, — самодовольно ответил хозяин. — Раньше на хозяина работали, старались, а теперь на государство… А оно рабочего человека не обижает.

— И тебя, Яков Ильич, любит? — спросил гость.

— Я с новой властью не конфликтую, — ответил хозяин.

— А есть в вашей деревне такие, кто конфликтует?

— Теперь все хитрые — бога ругают, а власти кланяются… А что про себя думают, то мне неизвестно.

На тарелке перед ними сочная розоватая семга, копченая колбаса, бутылка сельтерской и коньяк. Гость уже опорожнил три рюмки, а Яков Ильич не допил и первой.

Хоть и выставил для гостя Яков Ильич лучшую закуску и коньяк, на душе у него было смутно, неспокойно. Не чаял он после долгого перерыва встретить на маленькой станции, затерянной в сосновых лесах, своего старого знакомца из Тверского полицейского управления Карнакова Ростислава Евгеньевича, с которым его в свое время свела судьба-злодейка при весьма печальных обстоятельствах.

 

3

Яков Ильич служил в приказчиках у тверского купца Мирона Савватеевича Белозерского. Был он молод, видный собой, густые русые кудри ни один гребень не брал. Эти-то льняные кудри и вывернули его жизнь наизнанку. У купца Белозерского на крупной лобастой голове не было ни единого волоска, а женился он на молоденькой красавице Дашеньке. Мирон Савватеевич известен был своим богатством на всю Волгу. Взяв жену из бедной семьи, надеялся купец, что девушка всю жизнь будет ему благодарна, коли вытащил ее из нищеты, однако красотка Дашенька оказалась непамятливой и капризной. Разодетую в соболя и шелка, возил он ее в театральный сезон в Москву, катал на собственном пароходе по Волге-матушке, но чем больше баловал да любил, тем постылее становился ей. Похожая на цыганку, стройная, черноокая купчиха высмотрела молодого кудрявого приказчика с живыми глазами. Понятно, Яков оказывал свое нижайшее почтение Белозерской, но и в помыслах не держал наставить рога своему благодетелю, слишком дорожил его доверием и боялся купеческого гнева. Ведь будущее Супроновича целиком зависело от богатого купца, а он явно выделял расторопного, услужливого приказчика из всех других служащих.

Как-то под вечер зашла в конторку благоухающая духами, скучающая Дашенька, завела пустяковый разговор об индийских шелках, подошла совсем близко и неожиданно для Якова запустила обе тоненькие смуглые ручки в кольцах с бриллиантами в его густые, с рыжинкой кудри…

— Яшенька, родненький, — блестя черными, как ночь, глазами, шептала она. — Какие у тебя густые да мягкие волосы! Уж ты-то, добрый молодец, пожалеешь меня!..

Ошеломленный приказчик не растерялся, кинулся к прилавку, схватил ножницы и смиренно подал барыне:

— Стригите, Дарья Анисимовна, мои кудри! — И голову склонил.

Понравилась Дашеньке его покорность, тихонько засмеялась и, отшвырнув ножницы на штуки сукна, сказала:

— Зачем ты мне стриженный? А твои кудри все равно не приставишь к лысой голове моего муженька… Ему больше пойдут рога… — Сунула ему в руку мудреный флакон с каким-то пахучим снадобьем, наказала, чтобы нынче же помыл свои волосы, накапав в посудину с горячей водой тридцать капель из флакона, и пришел после вечерни — дело было в канун пасхи — в купеческий дом. Слуг она отошлет куда-нибудь, а старик по своим торговым делам намедни уехал на «чугунке» в Москву.

Наверное, это был самый трудный день в жизни Якова Ильича. Будь ему побольше годков, он никогда не пошел бы на это, но молодая кровь ударила в голову… И потом он знал, что ласковая, нежная Дашенька, когда что-либо ей не по нраву, превращалась в злую волчицу, которая больно кусалась. Поговаривали, что своего мужа она в гневе огрела по лысине подвернувшейся под руку резной шкатулкой. Угрюмый купец несколько дней ходил с повязкой на голове.

Осторожным был человеком Супронович, прикидывал так и этак. Не пойдет к Дашеньке, расскажет все купцу — кто знает, как все это может обернуться? Купец под каблучком у молодой жены, скорее, ей поверит, а не ему, а уж Дашенька позаботится, чтобы его вышвырнули из конторы. Да и что говорить, купчиха-то как хороша собой! И разве не лестно ему, простому приказчику, сойтись с наследницей всех богатств бездетного Белозерского?

Помыл, как было велено, в деревянной шайке голову Яков, и такой приторный запах пошел от его красивых заблестевших волос, что он нахлобучил картуз по самые уши и с замирающим сердцем отправился в назначенный час к купчихе…

Столько лет прошло, а и сейчас, как вспомнишь красавицу Дашеньку, защемит в груди! Сколько в ней было огня, выдумки! Таких ночей больше никогда не было в жизни Якова. Понял он, отчего умный и прижимистый Мирон Савватеевич ничего не жалел для Дашеньки. Встречаются на свете женщины, которые из самых сильных мужчин, как из воска, лепят что пожелают. Думал ли он тогда, что от тайной этой любви до преступления всего один шаг? Наверное, сам сатана нашептал Дашеньке на ухо, что надо избавиться от постылого мужа и завладеть всеми его богатствами. Надоело ей прятаться с кудрявым приказчиком по темным углам, дожидаться мужниных отлучек, подкупать челядь, чтобы, упаси бог, не выдала ее ревнивому купцу. Стала Дашенька подбивать своего любовника, чтобы извести Мирона Савватеевича. Все восстало в Супроновиче против этого, но слишком уж далеко зашли они, чтобы порвать. Дашенька христом-богом клялась, что, выждав вдовий срок, выйдет замуж за своего милого, кудрявого Яшеньку… А какая жизнь у них начнется! Яшенька будет заправлять всем большим хозяйством, поедут они за границу — поглядят на все заморские диковины, все пощупают своими руками, послушают на концертах мировых знаменитостей… От ее сладких речей голова пошла кругом у Якова…

Много возможностей обсудили они, предаваясь любви в летнем домике купца. Легче всего отравить, но могут дознаться при вскрытии тела; ударить топором из-за угла — опять же полицейские ищейки вдруг нападут на след…

Случай подвернулся нежданно-негаданно: после выгодной сделки — Мирон Савватеевич купил по дешевке у разорившегося на рыбе астраханского торговца еще один пароход — купец устроил на загородной даче знатную выпивку. Гуляли-пили по-купечески — с икрой и шампанским. Приглашены были приятели-купцы, городская знать. Из окон дачи видны были синее озеро, беседки на берегу, баня. Вот тут-то в Дашенькиной головке и созрел дьявольский план.

— Хочу на лодке кататься! — во всеуслышание капризно заявила она.

— По уткам шампанским палить! — сразу согласился захмелевший Мирон Савватеевич.

Захватив бутылки, снедь в корзинках, все гурьбой направились к озеру. У причала стояла лишь одна лодка, вторая с течью в днище была полузатоплена. Яков принес из сарая весла. Купец, Дашенька, Яков и один из приглашенных забрались в лодку. Остальные разбрелись по берегу. Отплыли на середину, побледневшая черноглазая Дашенька доставала из плетеной корзинки бутылки с шампанским, а Мирон Савватеевич палил пробками по камышам, вспугивая диких уток. Пили прямо из бутылок. Яков, сидя на веслах, то и дело ловил на себе пронзительный взгляд Дашеньки. Вот она положила ручки на борта перегруженной лодки и чуть заметно покачала ее. Яков знал, что купец не умел плавать: когда все купались, он скучал на берегу.

Белозерский уже скуксился, покрасневшие глаза его часто моргали, он широко зевал и бормотал, что, дескать, надо грести к берегу.

Яков будто случайно выпустил весло из руки, охнул и, сильно накренив лодку, через борт потянулся за ним. Краем глаза он видел, как Дашенька проворно пересела на опустившийся борт. Купец с ужасом смотрел на хлынувшую под ноги воду…

Яков и сам уже не помнил, как опрокинулась лодка и все очутились в воде… Мирон Савватеевич, вытаращив глаза, суматошно махал руками и разевал бородатый рот, Дашенька истошно кричала — Яков-то знал, что плавает она отлично, тем не менее поплыл, обходя пускающего пузыри Белозерского, к ней…

Отбуксировав купчиху к берегу, приказчик саженками поплыл к державшейся на плаву днищем кверху лодке, долго крутился вокруг, на виду столпившихся на берегу людей, даже нырял, но спасать уже было некого: на успокоившейся поверхности озера лишь плавали канотье Белозерского да пустые бутылки из-под шампанского.

Утонул не только купец, но и приглашенный подрядчик, на свою беду оказавшийся в роковой лодке. Полузахлебнувшийся купец каким-то образом дотянулся до него и вцепился мертвой хваткой. Так их к вечеру и вытащили рыбаки — сцепившихся в смертельном объятии.

А через несколько дней Яков Ильич в сыскной полиции и познакомился с Карнаковым. Офицер ни разу не повысил на него голос, однако каждый, даже на первый взгляд невинный, вопрос его таил подвох. На берегу-то были люди и все видели, большинство говорили — мол, несчастный случай, а некоторые прямо указывали на Супроновича — дескать, тот нарочно опрокинул лодку. Кто-то из служащих утверждал, что сделал он это для того, чтобы завладеть богатством купца, женившись на безутешной вдове. Против Дашеньки никто не показывал. Она так натурально кричала на крик, так рвала свои черные волосы, что можно было подумать, рассудка лишилась от горя.

Яков яростно отрицал свою связь с купчихой, божился, что был пьян, весло само выскользнуло из рук и он хотел достать его, а в это время лодка опрокинулась.

Из полицейского управления он больше не вернулся домой, ни разу больше не увидел и свою ненаглядную Дашеньку. Опытный сыщик Карнаков на первом же допросе понял, что запутавшийся приказчик всего-навсего был орудием в руках Дарьи Анисимовны Белозерской, которую он тоже, разумеется, допросил. Как юрист, он понимал, что дело можно повернуть так и этак: прямых улик против преступников не было. Он очень рассчитывал на очную ставку Супроновича и Дарьи Анисимовны, но… очная ставка так и не состоялась: штабс-капитан был сам приглашен в каменные хоромы богатой красавицы купчихи.

Надо сказать, что Ростислав Евгеньевич был высок ростом, темноволос, носил усы и бородку клином, полицейские в управлении говорили, что он похож на царя Николая II, только представительнее и ростом повыше. Окончив юридический факультет Петербургского университета, он готовил себя в столице к блестящей карьере адвоката, но глупая интрижка с дурочкой дочерью сановного генерала чуть было не погубила его только что начатую карьеру. Дочь все рассказала отцу, она не прочь была выйти замуж за красивого, с приятными манерами юриста, но генерал и слышать не хотел о ее замужестве… Он рассчитывал на более выгодную партию. Карнакова он тоже выслушать не захотел. Генералу мало было, что он запретил дочери и думать о Карнакове, он постарался сделать так, чтобы того выслали из Петербурга.

Так Ростислав Евгеньевич попал в Тверь, где уже прозябал не один год. Его намеревались направить в Пермь, но нашлись друзья-товарищи, которые помогли и выхлопотали назначение в Тверь, — как-никак близко от Москвы. На полицейско-сыскном поприще он дорос до офицерского чина, но глубокого чувства удовлетворения не испытывал: некоторые его однокурсники по университету сделали в Петербурге головокружительную карьеру. Зато здесь ценили его университетское образование, юридическую подготовку. И сам полицмейстер был им доволен. Так что грех было жаловаться на судьбу, в Твери он женился на дочери обрусевшего немецкого барона фон Бохова. Белокурая Эльза получила в приданое каменный дом.

Не будь Дашенька так соблазнительно хороша собой, возможно, в Твери и состоялся бы громкий процесс о вероломном убийстве купца Белозерского красавицей женой и любовником-приказчиком… Не сразу решился Карнаков похоронить в архивах блестяще раскрытое им преступление, которое всколыхнуло бы провинциальный город, — на этом деле можно было сделать карьеру. Глядишь, снова бы вернулся в Петербург или на худой конец взяли бы в Москву…

Но встреча с Дашенькой решила все. Холодная чопорная Эльза порядком надоела ему, а молодая красивая купчиха прямо-таки обжигала огнем. А тут еще проклятая страстишка к картам сыграла свою роль: Ростислав Евгеньевич проиграл солидную сумму подполковнику Вихрову…

Стройный, с холеной бородкой Карнаков быстро вытеснил из Дашенькиного сердца кудрявого бедолагу приказчика. Пока тот томился, мучимый неизвестностью, в затхлой кутузке, Дашенька темными ночами принимала в летнем домике Карнакова, а утром снова появлялась на людях печальная, в траурном облачении. В летнем домике, на той самой постели, на которой в дни отлучек Мирона Савватеевича Яков Ильич обнимал-миловал пылкую Дашеньку, и решилась его дальнейшая судьба.

Когда его, обросшего жиденькой бородкой, поникшего, привели к Карнакову, тот разговаривал с ним не более пяти минут. Он сказал, что Яков Ильич ему весьма симпатичен и он не желает ему позорной смерти через повешение или вечной каторги в остроге, а потому постарается вызволить его и отпустить на волю, но… Супронович должен навсегда покинуть Тверь. В его документах не будет указано, что он подозревается в предумышленном убийстве купца Белозерского… Радостно забилось сердце у Якова Ильича: он не сомневался, что бесценная Дашенька похлопотала перед Карнаковым за него, а может, перед кем и повыше, и уж в который раз похвалил себя за то, что не продал ее следователю, скрыл истинную правду.

Крестьянский сын, пришедший в лаптях из деревни Кулево в Тверь десять лет назад, он не имел никого в этом городе. Был подмастерьем у краснодеревщика, потом посыльным в лавке Белозерского и вот дорос до старшего приказчика. Купцу приглянулся ловкий, уважительный мальчишка с вьющимися льняными волосами и простодушным взглядом, он его и продвигал в конторе на свою погибель…

Первым делом Яков Ильич помылся в своей маленькой комнатке при лавке скобяных товаров, накипал в жестяной таз пахучей жидкости, подаренной ему Дашенькой. Она так любила этот запах, зарывалась лицом в его волосы, сложив губки в трубочку, дула на темя. Как на крыльях летел он к милой Дашеньке, так соскучился в проклятой камере по ней, ненаглядной цыганочке… Будто из холодного ушата плеснули на него, когда горничная Марья равнодушно сообщила, что барыни нету дома, она намедни уехала на «чугунке» в Москву по делам наследства и не обещала скоро быть… Столбом стоял перед дурой бабой Яков Ильич. «Предала, стерва, предала!» — обухом стучало в голове. Он уже повернулся, чтобы уйти в собрать свои пожитки, как Марья велела погодить в, скрывшись в доме, скоро вынесла ему кожаный саквояж, с которым покойный Мирон Савватеевич ездил в столицу по делам. Молча взял саквояжик Яков Ильич и, повесив голову, побрел к лавке.

Только там он раскрыл саквояжик. В нем лежала новая пиджачная тройка из хорошего сукна, несколько рубашек, галстук, а на самом дне — толстый сверток. Быстро развернул, отбросил вместе с бумагой записку и, слюнявя пальцы, ловко пересчитал ассигнация. Таких больших денег у него никогда не было. Случалось, держал в руках хозяйские купюры, но то другое дело… Поднял с пола записку — Дашенька писала, что все устроила, но челядь да и горожане сильно грешат на него, ее дорогого Яшеньку, потому лучше ему поскорее уехать отсюда… Она, Даша, закончит дела по наследству и переедет жить в Москву — там у Белозерского свой дом на Мещанской. Вот тогда-то она и встретится со своим златокудрым Яшенькой! А когда именно — ни слова…

Холодом повеяло на Супроновича от записки, глаза его снова наткнулись на пачку денег, и боль постепенно отпустила. Чего он вскинулся? Права Даша, нельзя сейчас им быть вместе. Дознаются — вечная каторга обеспечена. Офицер говорил, и повесить могут. А на эти деньги в любом месте можно новую жизнь начать, пусть даже и без Даши.

Вот тогда-то и появился в Андреевне Яков Ильич Супронович. Купил просторный дом, сразу же начал строить другой, в котором намеревался открыть скобяную лавку. Дашеньке он отписал три письма в Тверь, но ни на одно из них не получил ответа. Съездил он в Москву, отыскал на Второй Мещанской доходный дом Белозерского, но вдовая купчиха в нем не проживала: дом был продан статскому советнику Михайловскому.

Еще долго при воспоминании о цыганистой, черноглазой Дашеньке саднило сердце Якова Ильича. В Тверь он ни разу не наведался, помнил строгий наказ Карнакова. Говорят, преступника тянет на то место, где он совершил преступление, — Супроновича не тянуло.

Когда он понял, что навеки потерял Дашеньку, то решил жениться. И невеста подвернулась: местная жительница — Александра Евсеевна Буракова. Взял за ней в приданое самый большой в поселке деревянный двухэтажный дом, где и открыл питейное заведение, а верхний этаж переоборудовал под бильярдную и отдельные номера для гостей. С женой прижил двух сыновей, две дочери умерли в младенческом возрасте. Своей хозяйкой был доволен: хоть и невидная из себя, зато работящая, бережет копейку, дом содержит в чистоте и порядке, мужу старается не перечить. До революции начал было расширяться, хотел еще в соседней деревне открыть лавку, нанял четырех работников, а после революции вел хозяйство и торговал в лавке с помощью жены и подросших сыновей. Жена вызвала на подмогу из деревни свояченицу, так что рабочих рук в доме хватало.

Сыновья пошли по отцовским стопам, еще с малолетства не чурались прислуживать гостям в зале. Младший, Леня, возил в гимназию булочки с маком и там продавал их одноклассникам, а Семен каждое лето с коробом на спине ходил по деревням и торговал глиняными свистульками, которые Яков Ильич оптом по дешевке покупал у климовского умельца.

Все это живо прошло перед глазами Якова Ильича, пока они сидели за круглым столом с Ростиславом Евгеньевичем. Как он его тут отыскал через столько лет? Он-то, наверное, все знает про Дарью Анисимовну. Интересно было Супроновичу услышать про нее, но пока напрямик спросить Карнакова почему-то не решался.

— Много у вас милиции в поселке? — вдруг спросил Ростислав Евгеньевич.

— Один Прокофьев, тут у нас тихо.

— В тихом омуте черти водятся, — глядя мимо него, проговорил Карнаков.

— От царского режима тут неподалеку, в Кленове, осталась база…

— Знаю, — уронил Ростислав Евгеньевич. — Много военных?

— Рота, может, поболее, в основном на базе работают вольнонаемные.

— Значит, и гэпэушники есть, — проговорил Карнаков.

— Один молоденький, Иван Кузнецов, ко мне иногда заглядывает, — ответил Яков Ильич. — Лучший бильярдист в поселке.

— Это хорошо, — рассеянно заметил гость, а что тут хорошего — пояснять не стал.

Надо сказать, Карнаков сильно изменился. Яков Ильич даже не сразу его узнал, когда дверь открыл. Видно, жизнь потрепала полицейского офицера. Углубились складки на высоком лбу, у носа. Было время, он, Яков Лукич, бежал из Твери, теперь же сюда заявился с попутным ветром его гонитель… Не от хорошей жизни подался в глушь Ростислав Евгеньевич!

Будто угадав его мысли, Ростислав Евгеньевич остро взглянул ему в глаза и сказал:

— Давай, Яков Ильич, напрямик. В свое время я очень помог тебе избежать веревки…

— Вы думаете, что я… купчишку? — перебил Супронович.

— Я не думаю, а знаю, — спокойно продолжал Карнаков. — И тогда, когда тебя выставил из города, к твоей же пользе… с кругленькой суммой в кожаном саквояжике безвинно погибшего купца Белозерского, я доподлинно знал, что ты и твоя возлюбленная Дарья Анисимовна — убийцы.

— Знали и отпустили, — усмехнулся Супронович. — За красивые глаза? — сказал и вдруг осенило: так, наверное, и было, именно за красивые черные глазки Дашеньки! Да, наверное, и перепало ему из купеческих богатств немало…

— Чтоб у тебя не было напрасных иллюзий, знай же, Яков Ильич, что и по новым законам Совдепии убийство карается высшей мерой наказания и давность лет никакой роли не играет, — четко выговорил Карнаков. — Показания Дарьи Анисимовны против тебя я сохранил в надежном месте на всякий случай. Такие документы порой дороже любых денег…

Яков Ильич не знал, правду ли он говорит, но внутри у него похолодело: в недобрый час нечистый принес ему позднего гостя!

— Что Советской власти до какого-то купца? — помолчав, выдавил из себя Яков Ильич. Про себя он решил, что гость сейчас попросит денег. Так и быть, кое-что он наскребет…

— Я, пожалуй, на какое-то время останусь здесь, — сказал Ростислав Евгеньевич и в ответ на удивленный взгляд собеседника улыбнулся: — Не у тебя… — Он обвел комнату глазами. — В этой тихой местности. И ты помоги мне зацепиться… Ну, работу подыщи, что ли, какую.

— Это можно. — У Супроновича отлегло от сердца: с деньгами ему становилось все труднее расставаться.

— Обо всем мы подробно завтра потолкуем, — улыбнулся Ростислав Евгеньевич, — я чертовски устал. Собачий холод, вагон скрипит, воняет карболкой!

Он налил еще коньяку, не чокаясь залпом выпил. Повертел рюмку в пальцах, осторожно поставил на стол, снова похвалил коньяк.

— Ростислав Евгеньевич… — начал было Супронович, но гость в упор посмотрел на него холодными светлыми глазами и отчетливо проговорил:

— Карнакова нет, он бежал за границу с армией генерала Кутепова. Навсегда забудь, что меня так звали. Я — Шмелев Григорий Борисович. Запомнил?

— Что с Дашенькой… с Дарьей Анисимовной? — проглотив ком в горле, спросил Яков Ильич.

— Ее убили в девятнадцатом.

— Царствие небесное рабе божьей Дарье… — перекрестился на угол Яков Ильич. — Большевики?

— Да нет, свои, — усмехнулся Шмелев.

— Господи, да как же это?!

— Хочешь подробности? — холодно усмехнулся гость. — Торговала собой, пила… Убили на пустыре. И смерть ее была ужасной… Дальше рассказывать?

— Не надо, — понурил голову Яков Ильич. Он вспомнил, как она расписывала ему прелести заграничной жизни: музеи, театры, курорты… Вот тебе и любовь до гроба, как жаркими ночами в летнем домике говорила Дашенька.

— Много она вам… заплатила? — чувствуя внутри полную опустошенность, вяло спросил он.

Гость пристально посмотрел ему в глаза, и хозяин невольно опустил голову. Глаза Шмелева могли почти мгновенно из мягких, добродушных превратиться в жесткие, пронзительные.

— Я ничего не слышал, а ты ничего не говорил, — холодно произнес он. — За такие вещи бьют по морде!

— Вы же дворянин… А я что? Деревенский мужик…

— Не так ты прост, Яков Лукич, как хочешь казаться.

— Не за так же вы меня турнули из Твери?

— Хватит об этом, — резко сказал Карнаков.

— Такая была женщина… — после гирей повисшей паузы проговорил Яков Ильич.

— Да ты романтик! — с любопытством посмотрел на него Шмелев. — Этакий Байрон: «Раны от любви если не всегда убивают, то никогда не заживают».

— Я скажу, чтобы вам постелили в этой комнате, — поднялся со стула Супронович.

— И скажи, чтобы не убирали этот замечательный коньяк, — попросил гость. — И еще одно: называй меня на «ты», — пожалуй, так будет естественнее.

Яков Ильич вышел из комнаты. Ручаться он не стал бы, но ему послышалось, будто Ростислав Евгеньевич негромко рассмеялся вслед.

 

Глава четвертая

 

1

К 1925 году в Андреевке насчитывалось около ста дворов. В трех верстах, в Кленове, еще при царе была построена артиллерийская база. Строительство начали почти одновременно с железной дорогой. Для солдат и офицеров из красного кирпича возвели добротные двухэтажные казармы, заложили несколько каменных приземистых зданий для складов. Укрепившись, новая власть довела строительство базы до конца, — понятно, потребовались рабочие. В Андреевку потянулись приезжие, поселок стал разрастаться.

Людям требовался лес для строительства, земли под огороды. В верховье неглубокой речки, протекавшей в двух верстах от станции, еще когда тянули железнодорожную ветку, построили каменную водокачку, а на пригорке, неподалеку от деревянного вокзала с оцинкованной крышей, высокую круглую водонапорную башню, под куполом которой поселились стрижи.

Если глянуть окрест с башни, то увидишь, как вокруг поселка простираются сосновые леса, лишь вдоль речки белеют разреженные вековыми елями березовые рощи. Через Лысуху перекинулся громоздкий бурый железнодорожный мост, чуть в стороне внизу — второй, вечно расшатанный, деревянный, по которому ездили на подводах и двуколках. Машины тогда были большой редкостью, и ребятишки всякий раз с улюлюканьем бежали за кряхтевшим на колдобинах автомобилем до самой станции.

Население поселка делилось в основном на путейцев, обслуживающих станцию, и вольнонаемных, работающих на военной базе. И те и другие, осев здесь, обзаводились коровами, боровами, мелкой живностью. Вольнонаемных было больше. Человек тридцать работали на лесопильном заводишке, столько же числилось за леспромхозом. Был свой сапожник, шорник, парикмахер. На воинской базе были и военнослужащие.

Огороженная колючей проволокой база укрылась в бору. К ней от станции вела вымощенная булыжником дорога, она упиралась в белую проходную с железными воротами, на которых алели звезды из жести. При базе находились также сотрудник ГПУ и проводники со служебными собаками. Когда на станцию прибывал воинский эшелон, его встречали Прокофьев и молоденький сотрудник ГПУ Иван Васильевич Кузнецов. Он приехал сюда совсем недавно. Иногда его видели с огромной черной овчаркой по кличке Юсуп. Отлично выдрессированная собака по его команде молнией бросалась на любого, умела ползать по-пластунски, вести по следу, однако на людях Ваня редко демонстрировал таланты Юсупа.

В этот поздний час, когда в клубе кончились танцы и молодежь разошлась, Иван Кузнецов стоял у поселкового Совета и смотрел на дом Абросимовых. Он был в теплом полушубке и хромовых, с блеском сапогах. Немного вьюжило, по дороге змеилась поземка, с сосен, что росли на лужайке перед окнами абросимовского дома, с тихим шуршанием сыпалась снежная крупа.

Иван курил и не отводил взгляда от единственного освещенного окна. Стекло разукрасил мороз, лишь у самой форточки оттаяло. И в этом овальном пятне нет-нет и мелькало девичье лицо.

Холод начинал пощипывать кончик большого пальца в сапоге, но Кузнецов дал себе слово, что уйдет в Кленово, где в командирском доме была его комната, после того, как погаснет в окне свет. Он понимал, что это мальчишество, но такой уж у него был характер: приказал себе стоять — значит, будет стоять хоть до утра… Дело в том, что Ивану нравилась Варя Абросимова. Он приказал себе станцевать с ней — и станцевал, а вот проводил ее домой — тут и ходьбы-то пять минут! — Семен Супронович. Иван злился на себя: почему сам не вызвался в провожатые?.. Злился он на себя еще и потому, что робел перед девушкой, а это чувство вообще-то было ему несвойственно. В свои двадцать лет Ивану казалось, что он ничего и никого не боится. Этому его в школе учили, это он и сам воспитывал в себе.

Свет в окне погас, дом будто сразу отодвинулся назад. Кузнецов сунул окурок в сугроб, пошевелил в сапоге замерзшим пальцем, надвинул буденовку поглубже и, не оглядываясь, пружинисто зашагал в Кленово. Холодный вьюжный ветер захлопал полами полушубка, уколол лицо.

 

2

В это утро отдежуривший свою смену Абросимов вдруг почувствовал неодолимое желание взять ружье и уйти в лес. Когда-то он любил охоту. С соседом Степаном Широковым вдоль и поперек исходили все окрестные леса, случалось, сутками шлындали по бору, ночевали у костра, а в последние годы что-то охладел, да и дичи стало меньше, — многие теперь балуются с ружьишком. И не только прихоти ради, но и для пропитания. У кого собственное хозяйство захудалое, без охоты не проживешь. А зверь, он тоже не дурак: раз в него стреляют, пугают, он уходит подальше в глушь от обжитых людьми мест. Потеснила зверье и «железка». Люди и то первое время шарахались от «чугунки», осеняли себя крестным знамением.

Набив в патроны пороху, дроби, законопатив пыжами, Андрей Иванович рассовал их в патронташ, снял со стены двустволку, подумал и взял охотничью сумку, хотя особенно на удачу и не рассчитывал. Увидев хозяина в охотничьем снаряжении, на цепи заметался, заскулил Буран. Какой он породы, никто не знал, но злости в нем было достаточно. Несколько раз Абросимов брал его на охоту — пернатую дичь пес не признавал, а за лисами и зайцами гонялся. Как-то прошлым летом в малиннике чуть ли не до смерти напугал молодого медведя. Тот опрометью кинулся в чащу, только его и видели. Андрей Иванович с трудом удержал собаку, рвавшуюся преследовать мишку.

За свою жизнь Абросимов уложил четырех медведей, шкура самого матерого до сих пор пылится на полу в его комнате. Когда он начал строиться, медведи без страха подходили к срубу и молча смотрели, будто вопрошая, что несут им эти невесть откуда взявшиеся двуногие существа, наполнившие тихий, задумчивый бор стуком топоров, шумом падающих сосен, едким дымом высоких костров, на которых корчились в огне зеленые ветви и корявые пни. Какое-то время люди и медведи поддерживали нейтралитет, но после того как, польстившись на легкою добычу, матерый медведище заломал годовалого жеребенка, Андрей Иванович объявил им войну. Наповал уложил разбойника, убившего жеребенка, потом еще трех, после этого медведи отступили. Больше их возле дома никто не видел, лишь женщины, ходившие в лес по ягоды, нет-нет и натыкались на медведей, но те поспешно уходили в глубь чащи.

Было в медведях нечто такое, что внушало Андрею Ивановичу уважение к ним. То ли своей невозмутимостью и умом они чем-то напоминали людей, то ли в их мощи, достоинстве было что-то родственное самому Абросимову, и теперь еще не знавшему себе равных по силе в поселке.

Ходили в сезон на птицу и зверя многие, но настоящими охотниками были лишь двое — Петр Васильевич Корнилов и Анисим Дмитриевич Петухов. Эти круглый год охотились с породистыми гончими и приносили домой добычу. Научились сами выделывать шкуры, шили шапки, рукавицы. Супронович все оптом скупал у них для своей лавки. Охотно брал он для закусочной кабанину, лосятину, куропаток и рябчиков.

С короткими, широкими лыжами под мышкой, ружьем за плечами, подпоясанный поверх телогрейки патронташем, степенно шел Андрей Иванович по улице к лесу, который начинался сразу за железнодорожным переездом. Встречных не попадалось. Буран сворачивал с дороги к калиткам домов, обнюхивал телеграфные столбы, то и дело поднимал заднюю ногу. Мороз немного отпустил, дышалось легко и вольно. Лес манил, и, сам того не замечая, Андрей Иванович прибавлял и прибавлял шагу.

Абросимов уже намеревался надеть лыжи, как заметил на лесной дороге, ведущей в Кленово, Марью Широкову. Она тоже увидела его и, приветливо улыбаясь, издали помахала рукой. После того как вернулся с войны отравленный газами Степан, Андрей Иванович перестал встречаться с соседкой, хотя охочая на любовь Маня нравилась ему. Бывало раньше, ночью крадучись он выбирался из дома, перелезал через забор и тихонько стучал костяшками пальцев в темное окошко соседки. И Маня всегда открывала, в сенях, в одной длинной рубахе, жадно приникала к нему, обвивала шею тонкими руками, шептала ласковые слова. Он брал ее, как пушинку, на руки и уносил в маленькую, с горящей лампадкой перед иконой богородицы спаленку. Маня никогда не забывала несколько раз быстро перекреститься и лампадку задуть…

— Глазам своим не верю: Андрей Иванович! — обрадованно затараторила Маня. — Живем бок о бок, а уж сколько дён тебя не видела. Гляжу, на охоту собрался?

— Какая теперь охота — одно баловство.

— Весной пахнет, Андрей, — вздохнула соседка. — Всякая живая тварь радуется тому…

— А ты не радуешься?

— Будто ты, Андрей, не знаешь? — блеснула на него живыми темными глазами Маня. — Забыл ты тропинку к моему дому.

— Как Степан-то? — спросил Абросимов, закуривая. Он отводил глаза от соседки.

— Сохнет мой бедолага Степа, — опечалилась Маня. — Духает и духает, во ночам спать не дает. Надрывный такой кашель. Хотя и не спим вместях, а слыхать.

— Чего ко мне-то не заходит? — Андрей Иванович испытующе взглянул на соседку: не рассказала ли мужу лишнего чего.

— Он со мной-то, Андрей Иванович, за день, бывает, двумя словечками не обмолвится, — вздохнула Маня. — Угрюмый стал, людей сторонится, ребятишкам своим не рад. Малые, что с них возьмешь, заиграются, а он орет на них, аж весь трясется от злости. — Маня концом платка вытерла повлажневшие глаза. — И со мной неласковый, что есть мужик в доме, что его нету… Всю силушку свою оставил на проклятой войне!

Андрей Иванович крякнул, кинул окурок в снег, стал лыжи надевать. В черных глазах соседки полыхнул прежний горячий огонь, молодая еще бабенка — чуть больше тридцати. И полушубок-то на ней ладно сидит, и черная прядь волос так знакомо вымахнула из-под белого шерстяного платка.

— Куда это Буран запропастился? — пробормотал Абросимов.

Весной и летом в те далекие годы они с Маней миловались в лесу, на сенокосе. Приходила она ночью к Андрею Ивановичу в будку обходчика, а чуть свет сосновым бором убегала домой. Две версты лесом, а ей все нипочем! Ведь верующая, а грешить не боялась… Засмеется, скажет, мол, в церковь схожу и все свои грехи отмолю…

— Андрей, может, с охоты-то, когда стемнеет, заглянешь ко мне на часок? — неуверенно обронила Майя. — Степа-то утречком уехал в Климово, в больницу, ежели вернется, так только ночным, а ребятишек я пораньше уложу… Я уж тебя вишневой наливочкой попотчую да рыбки копченой вот нынче купила в потребиловке. Придешь, Андрюшенька?

Думал Андрей Иванович, что все умерло, ан нет! Неожиданно вспомнилась теплая июньская ночь, свежая копна сена, лежащая навзничь Маша с запрокинутыми за голову белыми руками…

Над головой, треща на весь лес, пролетела сорока; Абросимов проводил ее взглядом, поправил за спиной ружье, сделал было движение привлечь к себе молодицу — та подалась к нему, глядя снизу вверх бархатистыми глазами, — но он отвернулся и двинулся по снежной целине, припущенной золотистой сосновой пыльцой, в глубь бора.

— Может, зайца на ужин подстрелю, — не оборачиваясь, пробормотал он.

Молодая женщина в полушубке, белом вязаном платке с длинными концами в кошелкой в руке неотрывно смотрела ему в широкую спину. И в черных глазах ее плескались одновременно и радость и грусть…

— Люб ты мне, Андрей, — шептала она. — Ой как люб! Господи, прости меня и помилуй…

Уж дня три, как установилась ровная погода: туманное утро выбеливало иголки на соснах и елях, днем выкатывалось из-за деревьев солнце, колючие ветви зеленели, освобождаясь от испарины, на крышах нарастали большие рубчатые сосульки, а к вечеру снова подмораживало. Февраль на исходе, и крепких морозов уже не будет. Но в лесу еще стояла глухая зима. Маленькие елки все еще прятались в пышных сугробах, кое-где во всю длину толстых красноватых ветвей намело высокие белые дорожки, в кронах огромных елей, грозя обрушиться на голову, повисли белые глыбы. То и дело виднелись вокруг стволов распотрошенные белками коричневые холмики шишек.

Андрей Иванович миновал просеку, спустился в низину с редкими голыми кустами — здесь под снегом прячется клюквенное болото. Теперь он внимательно смотрел по сторонам: меж елок стали попадаться заячьи и лисьи следы, а вот в осиннике стояли лоси, обгрызаны тонкие ветки, зеленоватая кора выделяется на снегу. Понемногу Абросимовым овладел знакомый охотничий азарт, он прислушивался, вертел головой, останавливался и подолгу изучал путаные заячьи следы. Белый, с сумрачными тенями меж стволов лес настороженно молчал. Один высокий сугроб, облепивший косо поваленную сосну, походил на берлогу, меж сучьев чернела дыра. Андрей Иванович далеко обошел подозрительное место: встреча с чутким в эту пору зимующим медведем не входила в его планы. Удивительно, что лоси тут снова появились: в голодные годы Петухов и Корнилов почти всех сохатых извели. Супронович только и торговал в своей лавке лосятиной.

Буран остановился, стал принюхиваться, затем, проваливаясь в снег по брюхо, тяжелыми скачками с лаем кинулся к кустам бузины. Лай становился громче, переходил в рычание. Перед самым носом собаки выскочил из сугроба русак, метнулся в сторону…

Ружье само собой взлетело к плечу, со шрапнельным шуршанием раскатисто грохнул выстрел, и зверек, пронзительно заверещав, подпрыгнул вверх и задергался в снегу, обагряя его кровью. Буран, тяжело дыша и вывалив красный язык, пробирался к нему. Абросимов отозвал собаку, пришлось дважды строго прикрикнуть, прежде чем она остановилась, облизываясь, не спуская с зайца глаз.

Подняв тяжелого русака за длинные задние ноги, Андрей Иванович со странным чувством наблюдал за тем, как мутнеют и стекленеют большие, опушенные седыми ресницами, выразительные глаза зверька. Возбуждение, азарт, радость от удачного выстрела — все это угасало в нем одновременно с тем, как на глазах угасала жизнь в трепетавшем в руке зайце. «Наверное, старею, — подумал Андрей Иванович. — С чего бы это мне стало жалко дикую лесную тварь?»

Ответить себе на этот вопрос он не смог, но желание охотиться пропало, и, когда Буран спугнул еще одного русака, он по привычке вскинул двустволку, но не спустил курок. Ему приятно было видеть, как заяц прыгал между стволов, дразня его круглой белой пуховкой хвоста.

Буран, пробежав немного по глубокому снегу, остановился и, обернув к хозяину острую морду, недоумевающе уставился на него: умный собачий взгляд как бы спрашивал: «Ну что же ты? Стреляй!»

— Пущай живет, — улыбнулся в бороду охотник. — Живой-то он красивше мертвого.

Пес обиженно тявкнул, явно не соглашаясь с хозяином. Абросимов усмехнулся и повернул назад — скажи кому, что держал на мушке зайца и не выстрелил, не поверят. Не дрожала ведь рука, когда валил медведя? Резал он и коров, телят, свиней, не говоря уж о мелкой живности, а тут на днях жена попросила курицу зарезать — и рука у него дрогнула. Никогда он не задумывался над такими вещами: что такое жизнь? А тут задумался, вот живет он на свете, а зачем? Сколько помнит себя — все время работал. Крошечным пацаном ходил с отцом в поле, пас скот, полол грядки на огороде. Появилась силенка в руках — встал сначала за борону, потом за соху. Женился, захотелось по-другому жить, ушел из родной деревни, вот срубил добрый дом, когда еще и станции не было, построил еще несколько домов, а зачем, спрашивается? Зачем пуп надрывал всю жизнь, деньги копил, добро наживал? Дома за красивые бумажки пропали, золото утекло между пальцами.

Из одиннадцати детей в живых только четверо остались. Его надежда — сын Митя заявил, что ему ничего не надо. Отец возится на дворе, а он сидит у окна с книжкой… Не останется он в Андреевке, все его мысли о городе, учении. Укатит в Ленинград, а зачем ему потом возвращаться сюда? Тут и грамотеев-то — два учителя да начальник почты. Как ни крути, а сын — отрезанный ломоть. А ведь корень рода — мужчина. Неужто вся жизнь Андрея Ивановича самообман? Дом с комнатой, обклеенной никому не нужными царскими ассигнациями.

Дед и отец Абросимова были потомственными крестьянами, всю жизнь до глубокой старости жили своим земельным наделом. Концы с концами сводили, но лишней лошади для облегчения труда так и не прикупили. Не оставили после себя ни полных закромов, ни кубышки с золотыми. Он, Андрей Иванович, научился грамоте, захотел по-другому зажить, оторвался от крепкого абросимовского корня, глубоко вросшего в землю. И жаловаться на свою судьбу вроде грех: прожил большую часть жизни в достатке. Да и теперь не бедствует. Вон ребятишки в школу бегают. И учат там их бесплатно. Что и говорить, Советская власть принесла большое облегчение народу. Думал ли он, Андрей Иванович, что его сын Митя в науку ударится? Иной раз до рассвета читает книжки, да все больше исторические, непонятные… Разве раньше мог мечтать деревенский житель, что его сын станет учителем или доктором? Закрыты были все пути-дороги беднякам в науку и высокие чины. А теперь крестьянские и рабочие сыны всей страной управляют… Жаль лишь, что снова от абросимовского корня отрывается главный кусок, — чувствует сердцем Андрей Иванович: не вернется сын сюда. В другом месте пустит свой корень… Может, в этом и есть смысл жизни: корень дает ростки, отростки, разветвления? Не хотят дети идти по отцовскому пути.

Разве может он, Андрей Иванович, сказать, что дед его или отец были неумными, недалекими людьми? Не может так сказать. А ведь и они были против того, чтобы он ушел из деревни. В Леонтьеве и дед и отец пользовались большим уважением, а с дедом по посевным делам советовался сам барии, даже однажды пожаловал ему породистого гончака. И он, Андрей Иванович, не может пожаловаться: от всех ему здесь почет и уважение, вон даже поселок назван его именем. Что ж, он свой корень намертво пустил в эту землю и уже ничего нельзя изменить, да и нужно ли?

Андрей Иванович порой заглядывает в Митины книжки… Умнейшие люди ломают головы над смыслом жизни, ищут какие-то мудреные законы, непохожие на законы природы. А ведь каждая букашка, едва вылупившись, и та, верно, знает, для чего появилась на свет, и выполняет свое предназначение в короткой жизни. А человек? Почему он с легким сердцем разрушает то, что создали отцы и деды? Чего он мечется по земле, чего ищет? И что в конце концов обретает? Ту же землю, которую топтал, взрывал, проклинал и за которую дрался… Да, звери так не грызутся, как люди. Видел Андрей Иванович, как во время гона дрались лоси, волки, лисы. Слабый всегда склонял голову или подставлял шею сильному сопернику — на том и заканчивался спор за участок леса или за самку. У людей же все по-иному… Свирепого человека иногда сравнивают со зверем — пустое это. Ни один самый хищный зверь не сравняется в жестокости с человеком.

Сколько крови было в войну пролито! За что и за кого? За царя, которого вскорости турнули с престола? А германцы за кого? За кайзера? А ведь ни того, ни другого и в глаза никогда не видели… Неразумный муравей и тот не нападает без видимой причины. Пчела не ужалит, если ее не разозлишь, а человек? Дают ему ружье, заставляют рыть окоп и стрелять в другого человека. Что стрелять! Колоть штыком, резать ножом, рвать горло зубами… «За отечество, за царя-я-батюшку!» Бежит, падает, сраженный пулей или шрапнелью, и умирает, так и не вникнув в смысл этих слов…

За отечество живота не жаль. Вон у Митьки в книжках про монгольское иго написано. Какая русская душа этакое стерпит? А война 1812 года? Об ней еще дед рассказывал. Вилами мужики и бабы гнали французишек. Так-то… А он-то, Абросимов, почто штык всадил в того рыжего германца?..

Пока не читал Андрей Иванович книг, не думал обо всем этом. А может, дело в возрасте? Пришла пора и подумать, как ты жил и зачем на белом свете…

Неожиданно яркий луч прорвался сквозь густой лапник, и мириады сверкающих блесток заплясали перед глазами. Абросимов замер на месте: казалось, стоит пошевелиться — и праздничное сверкание тут же погаснет. И сразу многоголосо затенькали синицы, раскатилась барабанная дробь дятла, ему тут же ответил другой.

А он ломает голову, зачем жить. Вот затем, чтобы видеть эту редкую красоту, слышать птиц, внимать шуму деревьев, любоваться бездонным небом… И когда смягчившийся взгляд его наткнулся на безжизненно вытянувшегося в руке зайца, он поспешно засунул его в сумку…

Лишь спряталось за облако солнце, сразу прекратилось в лесу радужное искрение, еще какое-то время щеки покалывали невидимые иголки. Почувствовав, что стал мерзнуть, Абросимов закинул за спину ружье и двинулся дальше. Широкие лыжи запели не так, как раньше, к глухому ширканью прибавилось негромкое посвистывание, значит, с неба и впрямь просыпался невидимый снежный дождь. В стороне с пушечным шумом сорвался с рябины тетерев, но Андрей Иванович лишь проводил крупную птицу взглядом и пошел дальше. Рябиновая ветвь раскачивалась, и горсть мерзлых красных ягод, казалось, сухо гремела. Цепочки следов разбегались, перекрещивались и исчезали в кустах.

В лесу стало сумрачно, Абросимов пересек лыжные следы — верно, какой-нибудь охотник бродил тут, скорее всего с кленовской базы. Андрей Иванович наверняка прошел бы мимо разбросанных у оврага тонких лесин, если бы не Буран. Взъерошив шерсть на загривке, пес не бросился вперед, как в тот раз, когда поднял зайца, а, приглушенно рыча, почти на брюхе пополз по снегу. Необычное поведение собаки удивило Андрея Ивановича. Он быстро зарядил ружье патронами с крупным зарядом — не медведь ли? Ему совсем не хотелось поднимать хозяина леса, но криком отзывать собаку тоже было опасно: зверь услышит и выскочит из берлоги. Однако, присмотревшись, он понял, что это волчья яма с раскиданными во все стороны лесинами, прикрывавшими ее. К краю ямы вели чьи-то глубокие рыхлые следы, рядом с ними отпечатались человеческие. У толстой сосны Андрей Иванович увидел брошенные лыжи и зеленый вещевой мешок. Еще дальше, у болотины, наст был взрыт до земли, ветки ивовых кустов сломаны — тут явно хозяйничали кабаны. Буран уже был у ямы и яростно лаял, из-под его задних ног летели комки снега. Заглянув в глубокую яму, Абросимов увидел лежащих в обнимку клыкастого кабана и человека. Прикрикнув на Бурана, он не раздумывая спустился в яму: человек едва дышал, пола зеленой куртки потемнела от крови.

Надо было обладать силой Абросимова, чтобы в одиночку по скользким лесинам вытащить из ямы раненого. Наверху Андрей Иванович шапкой вытер мокрый лоб, попробовал снегом отчистить ватник от крови, но скоро бросил это пустое занятие: кровь загустела, смерзлась. Буран обнюхивал кровавые комки, лизнул распростертого на снегу человека в бледное лицо и снова забегал вокруг ямы, жалобно повизгивая.

Абросимов узнал раненого: это был земляк Супроновича, который квартировал у Совы — так прозвали одинокую старуху за то, что в отличие от всех она топила русскую печь ночью, пекла хлебы и варила разные снадобья. Бабку много лет мучила бессонница, потому она и не теряла времени даром. Поговаривали, что Сова знается с нечистой силой.

Однако угораздило этого — глаза закрыты, бритые щеки запали, дышит с хрипом. Кабан поранил его в нескольких местах, но самая опасная рана, по-видимому, в левом боку. Андрей Иванович, как смог, перевязал пострадавшего полой его порванной исподней рубахи. Согревая дыханием озябшие пальцы, раздумывал, как его дотащить до поселка. До железнодорожной насыпи можно довезти на связанных вместе лыжах, а там наезженная дорога; если не встретятся розвальни, то и на закорках допрет до больницы.

Не мешкая Андрей Иванович соорудил из пары лыж и елочных ветвей волокушу, уложил на нее раненого, в ноги приткнул легкий вещевой мешок, второе ружье тоже забросил себе за спину. Буран бегал вокруг ямы и скулил. Он догнал хозяина с волокушей, когда тот, обливаясь потом, выбрался на просеку. Здесь наст был потверже, и ноги не так глубоко проваливались. Волоча на веревке раненого, Андрей Иванович размышлял, каким образом угодил к кабану в яму охотник. Повезло, что кабанчик не слишком большой, секач бы в живых не оставил. И все-таки молодчина этот! Без ружья, с одним ножом справиться со свирепой зверюгой!..

Андрей Иванович нагнулся над раненым и жесткой рукавицей стал растирать ему уши, щеки. Тот застонал и открыл помутневшие, отсутствующие глаза. Лицо его было жестким, губы кривились, крылья носа подрагивали. Он долго вглядывался в Абросимова и, облизав запекшиеся губы, отчетливо произнес:

— Не дал бог сгинуть в яме… с вонючей свиньей…

— Поставь Николе-чудотворцу толстую свечку, — усмехнулся Андрей Иванович, доставая табак. — Коли не кабаненок, давно бы ты замерз. Леший тебя в яму-то толкнул?

— Сам прыгнул. — Морщась от боли, Шмелев согнул и разогнул правую руку. — Я думал, сломана…

По тому, как раненый смотрел на него, Андрей Иванович понял, что тот тоже хочет закурить. Свернул и ему самокрутку, сунул в рот, с любопытством взглянул на него.

— У нас был в поселке Сема-дурачок, так он взобрался на крышу водонапорной башни и заорал во всю глотку: «Глядите, люди добрые, как я птицей-лебедём в Африку полечу-у!» Раскинул руки — и шасть с крыши… Не знаю как до Африки, а вот в рай, душа безгрешная, угодил в аккурат… — Андрей Иванович коротко хохотнул.

— А что мне было делать? — жадно затянувшись, слабым голосом проговорил раненый. — Только подошел к этой проклятой яме, слышу сзади топот — оборачиваюсь: огромный вепрь летит. Пена из пасти. Не помню, как и в яме очутился. А там тоже подарочек! Копытами бил, кусался, дьявол, как крокодил! А разит же от него! — Раненого даже передернуло.

Абросимов видел, как он потихоньку ощупывает себя, сгибает то одну ногу, то другую. Дотронувшись до обмотанного рубахой бока, скривился.

— Много я слыхал охотничьих баек, а такое… — покачал головой Андрей Иванович. — Сам не увидел бы, в жисть не поверил!

Раненый закрыл глаза, то ли снова впал в беспамятство, то ли сильно ослабел, только до самого переезда молчал. Засунув в сугроб ружья, лыжи и вещевой мешок, Абросимов осторожно с холмика взвалил его на спину, подхватил сзади за ноги в новых валенках и понес в поселок. Буран бежал впереди, оглядываясь на хозяина. Впрячь бы собаку в волокушу, пусть бы тащила ружья и мешок… Представив себе эту картину, невольно рассмеялся. Шмелев, обхвативший его обеими руками за шею, проговорил:

— Ну и здоровы же вы, Андрей Иванович!

«Ишь ты, знает меня! — подумал Абросимов. — А ведь всего раз в лавке Супроновича и виделись-то». Теперь только старожилы знали, что станция названа по имени Андрея Ивановича, новые поселенцы не связывали его имя с названием поселка. Да и часто ли люди задумываются, почему так или иначе названы деревня, поселок, город? Бывает, всю жизнь проживут, а так и не поинтересуются историей земли, на которой родились. А тут все получилось неожиданно для самого Андрея Ивановича. У него квартировался сам начальник строительства железнодорожной станции — веселый человек, любитель попариться в русской бане и выпить. Когда заложили фундамент вокзала, он долго разглядывал карту, расспрашивал Абросимова о близлежащих деревнях, узнав, что тот из Леонтьева, наморщил лоб и покачал головой: «Леонтьево… гм, не звучит. Андреевка — звучит! Не возражаешь, Абросимов, если станция будет называться твоим именем — Андреевкой?..»

Андрей Иванович не возражал.

 

3

Доставив в поселковую больницу пострадавшего, Абросимов запряг коня в розвальни и, захватив с собой фонарь, топор и крепкую пеньковую веревку, отправился к яме. Пока запрягал коня, жена доила в хлеве корову. Он слышал, как тугие струи со звоном били в дно жестяного подойника. Думал, спросит, куда это на ночь глядя собрался, однако не спросила.

Вернулся он из бора поздно: пришлось изрядно попотеть, прежде чем выволок четырехпудового кабана из глубокой ямы. В поселке желто светились оттаявшие окна, тени людей при свете керосиновых ламп вытягивались до потолков, из труб в звездное небо тянулись столбы дыма.

Абросимов распряг коня, поставил его в конюшню, насыпал в кормушку овса. Ефимья Андреевна спросила, будет ли вечерять, самовар на столе.

— Позови Митю, — сказал Андрей Иванович.

Вместе с сыном подвесили тушу к потолку в сарае.

Наточив на бруске длинный нож, Андрей Иванович принялся снимать шкуру. Кабан изнутри был еще теплым, однако твердая щетинистая шкура сдиралась с трудом. В загородке забеспокоился боров: вставал на дыбки, задирал вверх рыло с розовым пятаком. На насесте под крышей ворочались куры. Абросимов рассказал сыну, при каких обстоятельствах достался ему кабан.

— В кооператив сдашь? — пряча улыбку, спросил Митя.

Андрей Иванович воткнул нож в розовую тушу, с удовольствием показал кровавый кукиш сыну:

— За копейки-то? Во-о, видел? Самим жрать нечего, потом нужно и с этим, со Шмелевым, поделиться.

— Грамотный человек, городской, а работать устроился приемщиком на молокозавод, — сказал Митя. — Ему предложили место дежурного по станции. Отказался, говорит, с легкими у него неладно, паровозная гарь ему ни к чему. В Твери дыму-то наглотался. Здесь, мол, кругом сосновые леса, как раз для него… Врачи посоветовали. И молоко ему очень полезно.

— Не отдал бы богу душу, — вздохнул Андрей Иванович, снова принимаясь за работу. — Крепенько его кабан помял!

— Вот тебе и приехал подлечиться, — заметил сын. — В сосновые леса…

— Никто своей судьбы не знает.

— Батя, я на Шуре Волоковой женюсь, — помолчав, сказал сын.

— Во-о какие нынче времена! — покачал головой отец. — Мне тятенька, царствие ему небесное, так сказал: «На пасху женишься, сын, на Ефимьи Степановой из Гридина». А я ее и в глаза-то не видел!

Митя с треском потянул на себя шкуру, отец ловко подрезал мездру длинным лезвием.

— Девка ладная, из себя видная, — подумав, сказал Андрей Иванович. — И видать, с характером! Такая скоро тебя возьмет в оборот.

— У нас теперь равноправие, — ввернул сын.

— Баба должна свое место в доме знать, — твердо сказал отец. — А коли будет во всем перечить мужу, толку не жди. — Он остро взглянул на Дмитрия: — Ты на ней хочешь жениться али она за тебя замуж выйти?

Сын вздохнул и нехотя обронил:

— Жениться-то все равно надо…

Отец бросил на него косой взгляд, усмехнулся в бороду:

— Обрюхатил девку? Вот те и комсомольский секретарь! Законник! Батька — сдавай кабана в кооператив, а сам блудит по углам с девками?

— Я в монахи не записывался, — смущенно пробурчал сын. — И потом я ведь честь по чести женюсь!

— Куды же теперя денешься! — коротко хохотнул Андрей Иванович. — Тащи поскорее под венец, не то дите на позор матери раньше срока появится.

— Какой еще венец? — нахмурился Митя. — В нашем поселковом и запишемся.

— И сватов не надоть посылать? — подначивал отец. — И приданого не возьмешь в дом? Может, и свадьбы не будет? У вас теперича все по-другому. Тыщи лет добрые люди соблюдали старинные обряды, а вы их побоку? А чего взамен придумали? Да ничего путного! И не придумаете, потому как ваши деды и отцы, наверное, не глупее вас были.

Андрей Иванович отхватил ножом от задней части солидный кусок красной мякоти, протянул сыну:

— Пущай мать с луком изжарит на ужин… Меня не ждите, тут еще делов по горло.

Почуяв свежее мясо, со двора сунулся в сарай Буран, откуда-то заявилась и белая кошка. В загородке визжал, топал копытцами боров. Андрей Иванович часть дымящихся кишок бросил собаке.

Полностью разделав тушу, сложил присоленные куски мяса в бочку и закрыл ее донышком, которое придавил камнем, потом подвесил повыше обе задние ноги. Будет потеплее — закоптит окорока. Послышался далекий гудок пассажирского, Андрей Иванович вышел наружу и стал всматриваться в темноту. Он видел, как остановился поезд, слышал голоса грузчиков, таскающих в багажный вагон ящики, окна вагонов тускло светились, паровоз выпускал пары. Вот он со скрежетом пробуксовал колесами, в металлический шум врезался длинный свисток кондуктора, лязгнули буфера, и пассажирский тронулся. От станции к поселку потянулись редкие пассажиры.

Андрей Иванович еще некоторое время прислушивался, над головой поблескивали звезды, где-то у поленницы дров чавкал Буран, тяжко вздохнула в хлеву корова. Степан Широков не приехал из Климова, видно, опять положили в больницу. Вытащив из сумки окоченевшего зайца, Андрей Иванович засунул его под мышку и, стараясь потише ступать, направился к калитке.

Ему не пришлось даже стучать — лишь поднялся на крыльцо, как дверь распахнулась и на пороге показалась Маня с распущенными волосами, в наброшенной на ночную рубаху кацавейке.

— Пришел-таки, Андрюшенька… — радостно зашептала она, пропуская его и закрывая дверь. — Заждалась я тебя, золотко ты мое ненаглядное!..

— Вот зайца застрелил. — Он с деревянным стуком положил зайца впотьмах на лавку.

 

Глава пятая

 

1

В погожие дни поселок наполнялся серебряным звоном: капель до земли выклевывала вдоль крыш слежавшийся наст. Ребятишки по утрам еще катались на досках с ледяной горки, к полудню же у подножия тающей горы разливалась огромная сверкающая лужа. Заботливые хозяева лопатами сбрасывали снег с крыш, сколачивали к скорому прилету скворцов новые домики. Сыновья Супроновича топорами рубили на Лысухе лед и возили его на санях в земляной ледник, в котором летом хранились продукты.

Карнаков Ростислав Евгеньевич, а отныне — Шмелев Григорий Борисович, возвратился из районной больницы в середине марта.

Хирург, зашивший рваную рану в боку, сказал, что кабаний клык самую малость не достал до селезенки. Сломанные ребра быстро срослись, а левый бок до сих пор давал о себе знать, особенно по утрам, когда Григорий Борисович просыпался. От ноющей до тошноты боли портилось настроение, вставать не хотелось. Человек отменного здоровья, Григорий Борисович не привык болеть, и на больничной койке он впервые задумался о смерти: стоило ли жить, чтобы умереть в безвестности под чужой фамилией в забытом богом, глухом углу России?

Он клял себя, что не уехал в семнадцатом вместе с женой в Германию. У Эльзы в Гамбурге богатые родственники, к ним она с двумя детьми и подалась. Но разве мог он подумать, что треклятая большевистская власть так долго продержится? Он был уверен, что через какие-то год-два чернь будет разгромлена, снова все войдет в свое русло. И к чести ли дворянина было находиться в чужой стороне в столь тяжкую для России годину? Не верил он в победу большевиков и тогда, когда вместе с разгромленной армией барона Врангеля отступал в Крым. Так уж случилось, что он не смог попасть на последний пароход, отплывающий из Севастополя. Об этом не хотелось вспоминать… Черт его понес с Полонской в Феодосию! Взбалмошной певичке взбрело в голову посетить знаменитую галерею Айвазовского. Набив генеральский автомобиль ящиками с шампанским, они веселой компанией отправились туда…

Удирали без автомобиля и переодетыми: части Красной Армии подошли к Феодосии… И счастье, что опытный полицейский Карнаков позаботился, покидая Тверь, о том, чтобы иметь при себе документы на другую фамилию. Как они ему теперь пригодились! Не будь их, давно бы лопался в лапы чекистам. Одно время, с отчаяния, ему пришла в голову мысль примкнуть к орудующей в лесах банде, но хватило ума сообразить, что дело это бесперспективное. Так оно я оказалось: банду скоро разгромили, атамана расстреляли.

Документы на имя Шмелева были чистые, как говорится, комар носа не подточит: Шмелев Григорий Борисович был техником Тверского вагоностроительного завода, он приехал в Тверь в 1914 году и был арестован охранкой за революционную деятельность через месяц, так что на заводе его мало кто знал. За Шмелевым след тянулся из Москвы, потому он и был сразу взят под негласное наблюдение. Еще до суда он повесился в тюремном лазарете, где находился по поводу открывшегося легочного кровотечения. Так как родных и близких у него не оказалось, некого было и извещать о его смерти.

За документы Ростислав Евгеньевич не беспокоился, но в Твери, конечно, делать ему было нечего, там могли узнать его. Приезд в Андреевку местным властям было объяснить нетрудно: слабые легкие, жить в городе врачи запретили. В документах Шмелева, естественно, осталась медицинская справка о болезни.

Не это сейчас занимало Карнакова. Он раздумывал над тем, как жить дальше и ради чего. Судя по всему, возврата к старому не будет. После революции оставшиеся в стране специалисты, интеллигенция, даже некоторые кадровые военные переходили на службу новой власти. Может, и ему предложить свои услуги? Мол, раньше искоренял бунтовщиков и революционеров, а теперь буду преследовать затаившихся врагов Советской власти… Нет, он слишком много причинил этой власти разных неприятностей… такое не прощается.

Отправляя жену с сыновьями в Гамбург, Ростислав Евгеньевич договорился, что она будет писать своей горничной. Дважды до приезда в Андреевку побывал у Марфиньки Ростислав Евгеньевич. От жены за пять лет пришло два письма. Умная Лиза знала, что письма могут прочесть, и между строк сообщала мужу нужные сведения: она хорошо устроена — после смерти дяди барона получила наследство, сыновья учатся в привилегированном пансионе, однако оба мечтают стать военными, отца своего помнят и чтут…

Карнаков помог Марфиньке составить ответ, из которого ясно было бы, что он жив-здоров и надеется еще встретиться со своей семьей…

Последнее время его так и подмывало съездить в Тверь — может, есть какие вести от жены? Да и Марфиньку повидать было бы приятно. Она жила в двух комнатах бывшего господского дома и всегда была рада ему. Приходила в голову мысль взять ее сюда, пока еще не вышла замуж, но тогда оборвется единственная связь с женой. Впрочем, глубоких привязанностей он не испытывал ни к кому, даже к жене. Встреча с Дашенькой несколько всколыхнула его, но красавица купчиха скоро уехала в Москву, потом в Париж — проматывать нечистое наследство, а когда вернулась в Тверь перед самой революцией, то бурная жизнь оставила заметные следы на ее хорошеньком личике. Конец ее был ужасен… Карнаков тогда сказал правду Супроновичу.

Пропала в банке и та крупная сумма, которую преступница купчиха отвалила своему спасителю. Все прахом пошло, что годами копилось: ценные бумаги, поместье жены, двухэтажный каменный дом…

 

2

— Гляжу, оклемался, Григорий Борисыч? — Поставив мешок у перил, Абросимов уселся рядом на скрипнувшую ступеньку. — А я тебе кабаний окорок для полной поправки приволок, сам закоптил.

— Я ваш вечный должник, Андрей Иванович, — сказал Шмелев.

— Брось ты, мил человек! — отмахнулся Абросимов. — Разве другой кто прошел бы мимо?

«Я бы прошел», — усмехнулся про себя Шмелев, а вслух сказал:

— Как с того света вернулся.

— Не узнав горя, не узнаешь и радости, — заметил Андрей Иванович.

— Может, к Якову Ильичу заглянем? — предложил Шмелев. — Хвастался, бочку семги пряного посола в Питере раздобыл…

— В другой раз, — поколебавшись, отказался Абросимов. — Скоро на дежурство. А энтот своей выгоды не упустит, Супронович-то, грёб его шлёп! Не Советская власть, давно бы весь поселок к своим рукам прибрал.

— Не будь заведения Супроновича, где бы я, холостой мужчина, пообедал? — улыбнулся Григорий Борисович. — Да к нему и красные командиры с базы наведываются, и все приезжие столуются у него.

— Я и говорю, Яков Ильич — хват… Глаза завидущие, руки загребущие!

— Гляжу, не любите его?

— Удивляюсь ему: при любой власти свою выгоду блюдет. Это же надо!

Из дома донесся заливистый храп, он все усиливался, рос и вдруг внезапно на высокой ноте оборвался. В ответ на недоуменный взгляд Абросимова Григорий Борисович заметил:

— Моя хозяйка…

— Ну и Сова, грёб твою шлёп! — заулыбался Андрей Иванович. — А толкует, мол, никогда не спит.

— Я уже привык, шуршит по ночам, что-то все делает, копошится…

— Ведьма она, — убежденно сказал Абросимов. — С нечистой силой якшается… Наши девки до сих пор бегают к ей за приворотным зельем. Скотину может лечить. В прошлом году летом у коровы вымя с кадушку раздуло, хотел уже резать, ну Ефимья моя к Сове, та покрошила в пойло сухие корешки, на ночь обвязала вымя полотняной тряпицей, пошептала что-то, через два дня корова поднялась.

— Чудеса, говорите, творит, а от тараканов в избе не может избавиться, — заметил Шмелев.

— А ты скажи, — посоветовал Андрей Иванович, — ей это раз плюнуть.

— Говорят, вы, Андрей Иванович, от Советской власти ощутимо пострадали? — решил прощупать своего спасителя Шмелев.

— Твой знакомец Яков Ильич поболе моего потерял, — нахмурился Абросимов. Не любил он вспоминать про свои беды-горести.

— Ему и сейчас хорошо живется, — сказал Григорий Борисович. — Лавка процветает, новая власть его не ущемляет.

— Тебя-то тоже небось коснулось? — испытующе посмотрел на него Абросимов.

— Богатство — категория относительная… Здоров человек — он и думает, что весь мир у его ног, нагибайся и черпай обеими руками… А заболел — ничего тебе не надо. — Шмелев посмотрел на улицу, по которой прогрохотала подвода. — Я потерял главное, Андрей Иванович, — здоровье, а его ни за какие деньги не купишь.

— Я на жизнь не жалуюсь, — сказал Абросимов. — Живу в достатке, девки в школу бегают, сын в этом году едет в Питер на учителя учиться… Ну а коли не вернется, корень мой все одно тут останется: дочки замуж выйдут, внуки пойдут…

— Рано или поздно все равно вернется, — сказал Шмелев. — Таков закон жизни.

— На родительские могилы взглянуть? — помрачнел Абросимов. — Он тут сейчас нужен! Вон надумал жениться… Вся надежда на женку — может, она его удержит? Девка с норовом и за дом будет держаться.

— Сын ваш тоже с характером, — осторожно заметил Шмелев, вспомнив, как при оформлении документов на прописку Дмитрий интересовался личностью Григория Борисовича: почему уехал из города, где жена, есть ли дети?..

— Было время — слово отца для сына закон, а теперь… — Андрей Иванович махнул рукой и отвернулся.

— А мне здесь нравится, — помолчав, сказал Шмелев.

Он вдруг подумал: смог бы сам жить на чужбине? В Германии? Два раза до революции был он в Гамбурге с женой: чужое все там, незнакомое, и образ жизни совсем не такой, как в России. Эльза там чувствовала себя дома, а он — гостем. Конечно, будь он в Германии, для него нашлось бы дело.

— Поправляйся, мил человек, — поднялся Абросимов. — Вон какие сосновые боры кругом! И нет им конца-краю. Пройдет тут твоя хворь…

Он вытряхнул прямо на крыльцо кабаний окорок, свернул холщовый мешок, запихнул в карман полушубка.

— Андрей Иванович, за мной магарыч, — поднялся и Шмелев. Он был на полголовы ниже Абросимова. После болезни бритые щеки ввалились и пожелтели, нос заострился, но плечи были такими же широкими, стоял он прямо, чуть выпятив грудь.

— Я гляжу, ты за все привык платить? — с любопытством посмотрел на него Андрей Иванович.

— Не люблю быть должником, — усмехнулся Шмелев.

— Мне ничего ты не должон… — И уже от калитки: — А Сову-то попроси извести тараканов… Ей-богу, смогет, вот увидишь! — И раскатисто рассмеялся, всполошив кур.

 

3

Бабка Сова не сразу вняла уговорам избавиться от тараканов.

— Таракан живет под печкой, людям не мешает, — бубнила она. — Чё его тревожить?

— Значит, не можешь вывести? — схитрил Григорий Борисович. — А говорили, что ты кудесница, все умеешь: людей лечить, скотину ставить на ноги и всякую нечисть выводить.

— А чё тут уметь, — усмехнулась беззубым ртом Сова. — Чего люди не разумеют, то и кажется им диковинкой. Вот разгадай девичий сон: на печи котище, на полу гусыня, по лавочкам лебедки, по окошечкам голубки, за столом ясный сокол?

— Невдомек мне, — улыбнулся Шмелев.

— Девка жениха дождалась… О чем у девки голова болит? О женихе, ясном соколе, понятно?

— Говорят, ты привораживать можешь?

— Ай облюбовал кого в поселке? — глянула на него ясными глазами Сова. — И то, сколь одному можно жить-то? Мужик ты, Борисыч, справный, видный. Любую окрутишь. У нас тут молодок пруд пруди!

— Значит, будет нужда — поможешь? — не то в шутку, не то всерьез спросил квартирант.

— И без моей ворожбы обойдешься.

— А тараканов надо-таки выводить. Пойду-ка я к Супроновичу, — гнул свое Шмелев. — У него есть какое-то сильное средство от паразитов.

— Во заладил, — наконец сдалась бабка. — Ну коли хочешь, будь по-твоему — выселю их из избы.

А дальше началось непостижимое: Сова поймала под печкой большого черного таракана, обвязала его длинной серой ниткой, перекинула ее через плечо и прямо от печки поволокла за собой через порог будто бы упирающегося таракана. Шмелев с трудом сдерживался, чтобы не расхохотаться: бабка тащила с таким видом, словно это не таракан, а упрямый осел. Медленно продвигаясь к выходу, она что-то нашептывала. Таракан крутился, старался высвободиться, метался из стороны в сторону, шевеля усами и поблескивая черной спиной, но нитка неумолимо тянула его вон из избы. Бабка вышла во двор, по тропинке дошла до калитки, шугнула куриц, которые кинулись было на неожиданную наживу. Выйдя на дорогу, протащила таракана по обнажившейся от снега земле до околицы, за которой начинался молодой сосняк, там отпустила его и не оглядываясь, с сосредоточенным видом, вернулась назад. Морщинистое, с толстым носом лицо старухи было задумчиво-отрешенным, острые глаза под надвинутым домиком платком были устремлены на огромную березу, что возвышалась у самой изгороди. На низком крыльце она остановилась, сплюнула на три стороны света и вошла в избу.

— И все? — подивился наблюдавший за ней Григорий Борисович, когда бабка как ни в чем не бывало стала возиться у русской печи, двигая ухватом черные чугуны.

— Без тараканов-то будет скучно, — сожалеючи вздохнула Сова.

— Их ведь тут тысячи! — воскликнул квартирант. — С потолка в тарелку падают!

— Не считала, — буркнула бабка и отвернулась, помешивая деревянной, с обломанным краем ложкой варево.

Ночью тараканы исчезли: не ползали по стенам, потолку, не брызгали красноватой шрапнелью из-под веника в углу под умывальником, не грелись на кирпичах лежанки. Григорий Борисович заглядывал под печку, под свою кровать, шарил по темным углам — черных пузатых тараканов и тощих красноватых прусаков и след простыл. Не верил он в наговоры и колдовство, но факт есть факт: после бабкиных странных манипуляций с ниткой паразиты покинули дом.

— Как же ты их пугнула-то, бабушка? — с уважением глядя на нее, поинтересовался квартирант.

— Про что ты, родимый? — прихлебывая из блюдца чай, спросила старуха.

— Заколдовала ты их, что ли? Как тот крысолов, что заиграл на флейте и увел за собою всех крыс из города.

— Не слыхала про такого, — заметила Сова. — А крыс, слава богу, в избе не видать.

— Вот и не верь после этого в чудеса, — удивлялся Шмелев.

— Эки чудеса: передок везу, задок сам катится, — усмехнулась бабка.

Когда он рассказал об этом Супроновичу, тот покачал головой:

— Тараканы — это ерунда! Сова может и почище чего сделать, Ростислав…

— Григорий Борисович, — отчеканил Шмелев, глядя в глаза Якову Ильичу. — Я не хотел бы тебе больше повторять, что Карнакова Ростислава Евгеньевича нет. Умер он, исчез в прахе, растворился в бесконечности.

Супронович отвел глаза: на него сейчас сурово смотрел офицер губернского полицейского управления. Взгляд его не предвещал ничего хорошего. И Яков Ильич — он только что хотел сказать, что не обучался в полицейской школе и правил конспирации не изучал, — покорно ответил:

— Ладно, учту…

— Заруби себе на носу, — жестко продолжал Шмелев. — Ночью разбудят, спросят про меня, и ты скажешь: Шмелев Григорий Борисович, бывший техник Тверского вагоностроительного завода, с которым ты познакомился в скобяной лавке, когда служил там приказчиком… Я покупал у тебя гвозди для сапог и обои.

— Обоями мы не торговали, — пробормотал Яков Ильич.

— Ну замок для двери… Замки-то, надеюсь, были в вашей лавчонке?

— Были, — сказал Супронович.

Шмелев, желая как-то сгладить резкость своих слов, напомнил:

— Так о чем же мне попросить Сову?

— Жена тебе нужна, Григорий Борисович, — сказал Яков Ильич. — Одному-то небось несладко?

— Предлагаешь мне на Сове жениться? — усмехнулся Шмелев.

— Найдет она тебе в два счета молодуху, — говорил Супронович. — Она мастак и на эти дела. Не бабка, а клад.

Они сидели в буфете на втором этаже. Сыновья Супроновича играли в бильярд в соседней комнате, иногда они спорили, тогда голоса становились слышными. Один упрекал другого, что тот шары кладет не на ту полку, второй возражал: мол, надо лучше считать, а не целиться по полчаса в каждый шар…

— В комсомол тянут их, а я не велю, — сказал Яков Ильич, заметив, что Шмелев внимательно прислушивается к спору за стеной.

— Ты не прав, Яков Ильич, — заметил Шмелев. — Пусть вступают, зачем же им отставать от других?

— Чтобы мои сыны вступили в ячейку? — возмутился Супронович. — Да они, эти проклятые комсомольцы, мне жить не дают! Суют нос в мои дела, пугают картежников, а мне ведь от них хороший доход: пьют, закусывают.

— А будут парни в комсомоле, никто и лезть в твое заведение не станет.

— Мои мальцы и ногой туда не посмеют, — насупился Яков Ильич. — Чего доброго, настроят их против батьки. Я ведь у них тут как бельмо на глазу, так и норовят укусить, сволочи! А закрой я заведение, — пожрать ведь людям негде будет. Я уж не говорю о развлечениях… Не видят, молокососы, дальше своего носа! Молодежь вечером валом валит ко мне. Я попотчую выпивкой-закуской, бильярд, карты, граммофон. А у самих-то что? Глотки дерут на собраниях да в клубе митингуют…

— И все-таки, Яков Ильич, не препятствуй сынам вступать в комсомол, — посоветовал Шмелев.

— Да они и сами не хотят! — заявил Супронович и повернул голову к двери: — Семен! Ленька!

В комнату вошли двое рослых парней.

— Чего бы вам, мальцы, не записаться в этот… комсомол? — сказал Супронович.

— Ты что, батя? — вытаращился на него Семен. — Мы еще не сбрендили…

Яков Ильич бросил взгляд на гостя: мол, что я говорил?

— А зовут вас в комсомол? — поинтересовался Григорий Борисович.

— Они нас ненавидят, — выдавил из себя младший, Леня.

— Митька Абросимов в клубе что-то толковал мне насчет комсомола, — припомнил Семен. — Только я его подальше послал…

— Не любите, значит, комсомол? — насмешливо посмотрел на них Шмелев.

— У них там на собраниях скукота, — почти повторил слова отца Семен. — Болтают о мировой революции, попа ругают, на нас зуб точат.

— А мы кое-кому из них холку намыливаем, — ввернул Леня.

— Зря враждуете с комсомолом, — спокойно заметил Григорий Борисович. — Против силы не попрешь. Сомнут вас… — Он с удовольствием оглядел высоких плечистых парней. — Хотя вы и не из слабаков.

— Это мы еще посмотрим, — проговорил Семен.

— Двоих мы разок спустили отсюда с лестницы, — ухмыльнулся Леня. — Так и закувыркались!

— А если придут пятеро? — спросил Шмелев.

— Справимся, — шевельнул плечом Семен.

— Десять? Двадцать?

— У нас столько и нету, — сказал Леня.

— Будет, — продолжал Григорий Борисович. — И воевать в открытую с ними — бессмысленная трата времени. У вас водка и крепкие кулаки, а у них — идея, одержимость… Вон что в газетах пишут: комсомольцы строят города, восстанавливают шахты, домны возводят. Батька враг — сын на него в ГПУ заявляет. Они и есть одержимые! А почему бы вам не вступить в ячейку, или — как она теперь называется — организацию, и не строить вместе со всеми социализм? Говорите, двоих спустили с лестницы? А зачем? Надо было их, наоборот, приголубить, угостить, как дорогих гостей.

— Еще чего! — не выдержал Леня и недоумевающе посмотрел на гостя. — Да у меня руки отсохнут им подавать!

— Советую вам подружиться с ними, пригласить в кабак, а придут целой компанией — вы всех хорошо встретьте.

— Этак я вылечу в трубу, — угрюмо заметил Яков Ильич. — На дармовщинку-то выпить-закусить много желающих найдется!

— Если комсомольцы и партийцы будут у вас в заведении чувствовать себя как дома, вам же лучше. А даром им подавать никто вас не заставляет. Пусть пьют-гуляют, песни поют.

— Учинят тут драку, всю посуду перебьют, — ввернул Супронович.

— Это лишнее, — заметил Шмелев. — Большие скандалы вам ни к чему, а то быстро заведение прикроют. Но держать их в узде можно! У вас ведь, Яков Ильич, есть гроссбух? Все, что напьют-нагуляют, туда записывайте. Порядок, он прежде всего. Как это говорят? Деньги счет любят!

Заартачившиеся поначалу молодые Супроновичи теперь слушали Шмелева внимательно.

— Кстати, с комсомольским билетом в кармане вы будете себя чувствовать здесь хозяевами. А то придумали: с лестницы спустим! Власть нужно уважать, ломать перед ней шапку. Да если лишний раз и в ножки поклонитесь — спина не сломается.

— Не примут они нас, — засомневался Семен. — Митька, может, для количества и записал бы в ячейку, а другие будут против.

— Нечего нам с ними заигрывать, — упрямо говорил Леонид.

— А вы не навязывайтесь, но в не задирайтесь с ними, — посоветовал Григорий Борисович. — А там видно будет. Нэп не вечен. Отменят частную собственность, закроют ваше заведение и… «Милости просим»?

— Нельзя нам туда вступать, — упрямился Леонид. — Это будет предательством по отношению к своим… не комсомольцам.

— Дайте срок — вся молодежь в комсомол вступит, — сказал Шмелев. — Куда ей еще деваться? Комсомол — первый помощник партии. С кем чаще всего советуется председатель поселкового Совета? С ним, Дмитрием Абросимовым.

— Мы вступим — глядя на нас, и другие потянутся, — сказал Семен.

— Они и без вас потянутся, — усмехнулся Григорий Борисович. — Не в лес же им идти к бандитам? Да и бандитов-то почти всех повыловили. Сколько сдались властям в Леонтьеве? Пятеро? Думаю, что это были последние.

— Помогите бабам убраться на кухне, — распорядился Яков Ильич, а когда сыновья ушли, посмотрел на гостя: — Зря ты их агитируешь, Борисыч. Не умеют они притворяться.

— Всем нам приходится притворяться, дорогой земляк, иначе не выжить, — сказал Шмелев. — И твоим сыновьям придется постичь эту хитроумную науку. А то всем нам крышка, Яков Ильич!

— Думаете, что-нибудь изменится?

— Если ничего не изменится, зачем нам жить на белом свете? — сказал Шмелев. — Тогда уж лучше пулю в лоб.

— Дай-то бог, — вздохнул Супронович и перекрестился на угол. — Наживаешь, стараешься, из кожи лезешь, а тут придут проклятые голодранцы и все захапают! Уж лучше для них припасти эту пулю-то…

— Золотые слова, Яков Ильич, — усмехнулся Шмелев.

Не мог он сказать кабатчику, что нынешней ночью пришел к нему старый знакомец по Тверскому полицейскому управлению и они проговорили до самого рассвета, а с утренним поездом тот уехал. Человек это был надежный, и известия он привез для Карнакова самые что ни на есть благоприятные: оказывается, готовится государственный переворот. Патриоты России пробрались на ответственные посты и там делают свое дело, так что не все еще потеряно, есть надежда на возврат к старому… Ростиславу Евгеньевичу велено было затаиться, войти в доверие к поселковому начальству, сделать вид, что он верно и преданно служит новому строю, а самому все время быть начеку и ждать от руководства дальнейших распоряжений. Очень удачно получилось, что Карнаков обосновался именно здесь, в Андреевке, где находится военная база… Нужно поточнее узнать, куда отправляют эшелоны и с чем. Сколько военных здесь? Хорошо бы познакомиться и привлечь на свою сторону вольнонаемных рабочих…

Человек дал Карнакову пароль, предупредил, что к нему изредка будут наведываться люди и он, Карнаков, обязан будет им передавать всю собранную информацию…

Жизнь сразу приобрела для Ростислава Евгеньевича смысл, настроение поднялось. Это прекрасно — знать, что в России есть люди, целая организация, которая исподволь готовит плаху коммунистам. Но человек предупредил, что все может совершиться не так-то скоро, как бы им хотелось. Чекисты тоже не дремлют, поэтому нужно быть очень осторожным, главное — не терять надежду и верить в святое дело освобождения России от большевиков…

Чего-чего, а ждать Ростислав Евгеньевич научился! А теперь вот прибавилась и надежда! Дай-то бог, чтобы все свершилось, как задумано… Ради этого стоит сидеть в норе и ждать. Ждать столько, сколько потребуется.

 

Глава шестая

 

1

Скворец сидел на голой ветке березы и чирикал воробьем — передразнивал. Черное, с нефтяным блеском его оперение переливалось на солнце, маленькое горло чуть заметно набухало и вибрировало. Варя, подивившись на чужую песенку скворца, подцепила на крючки коромысла две плетеные корзины с выстиранным бельем и отправилась на речку полоскать.

— Я подсоблю! — выскочила на крыльцо Тоня.

Она была в резиновых ботах на босу ногу и старой шерстяной кофте, надетой поверх ситцевого платьишка. В свое время Варя его носила. Потом это платье Алене перейдет. Так уж было заведено у Абросимовых: верхняя одежда переходила от старшей сестры к младшей. Самой маленькой, Алене, приходилось донашивать уже заштопанную одежду. Росли девчонки как на дрожжах. Варя, как говорится, девица на выданье, ее догоняет Тоня, голенастая, ростом почти со старшую сестру, грудь уже заметна. Раньше длинные темные волосы заплетала в косички, а теперь коротко, по моде, подстригла, в ушах посверкивают две жемчужные сережки. А недавно мать проколола иголкой уши Алене и вдела в мочки суровые нитки, чтобы не заросли. Бегает девчонка с распухшими, покрасневшими ушами, а в них ниточки дрожат.

Варя идет впереди, на коромысле покачиваясь, поскрипывают тяжелые корзины. Походка у нее красивая, плавная, белая косынка на русой голове сбилась на затылок. Полные икры распирают высокие сапожки. Тоня идет сзади и любуется сестрой, ей хочется походить на нее. Она тоже выпрямляет тоненький стан, откидывает назад голову и старается ступать точно так же, но у нее не получается.

Речка сразу за молодым сосновым перелеском, можно к ней выйти прямо вдоль железнодорожного полотна, а можно и по трубе — так называют в поселке узкую желтую просеку в бору, она начинается от водокачки и, никуда не сворачивая, через поселок, упирается в водонапорную башню. Под землей проложена чугунная труба, по которой подается с водокачки на водонапорную башню вода. На путях стоит носатый водолей. Подойдет паровоз к нему, кочегар развернет коромысло водолея, вставит хобот в тендер, и хлынет в черную утробу чистая речная вода. Иногда машинист башни надолго открывал кран, вода набиралась в большую лужу, по зеленому лугу пробивала себе дорожку до привокзального сквера, а здесь уж разливалась во всю ширь, чуть ли не до трактира Супроновича. Весной ласточки низко летали над лужей у сквера, садились в черную грязь, брали ее в клюв и улетали строить гнезда под застрехами домов.

Варя пошла по трубе. Сосны тянулись по обеим сторонам невысокой насыпи. В желтый песок зарылись бурые шишки. В поселке уже снега не было, а тут меж стволов еще белели редкие островки. Тоня свернула в лес, быстро нарвала небольшой букетик подснежников, синими огоньками посверкивающих на полянках, и догнала сестру.

— Варь, вчера вечером мальцы опять у нашего дома песни орали, — сказала Тоня.

— А мне-то что! — не поворачивая головы, равнодушно уронила Варя.

— Леха Офицеров ругался с Семеном Супроновичем… Чуть не подрались. Семен-то здоровее, он бы ему наподдавал.

— Ты-то откуда все знаешь?

— А в сенях подслушивала. Тебя на улицу вызывали.

— Я не слышала, — сказала Варя.

— Варь, а кто тебе больше люб — Леха или Семен?

— На которого покажешь, за того и пойду, — без улыбки сказала Варя.

— Семен высокий, видный из себя, кудри колечками, а как лихо чечетку и «яблочко» пляшет под гармонь, — рассуждала Тоня. — Вежливый такой, не то что Ленька. Девушек на танцах семечками и монпасье угощает…

— А что же Офицеров? — поинтересовалась Варя. — Не глянулся тебе?

— Леха-то? Он тоже ничего, только вот подсмеивается над всеми. Что за привычка? И волосы у него соломой торчат в разные стороны, и один глаз, кажись, косит…

— Неужто у него ничего хорошего нет?

— Добрый он, — сказала Тоня. — Ленька Супронович ударил по горбине палкой приблудную собаку, а Леша привел ее к себе, накормил, она и сейчас у них. А грача? Он третий год у них живет. Подобрал подбитого птенца под березой и выходил. Научил его двум словам, правда матерным…

— Выходит, сестричка, оба ухажера моих с изъянами? — рассмеялась Варя. — А где других-то взять?

— Есть и другие, — многозначительно заметила девочка.

— Это кто же? — подзадорила сестра.

— Ваня Кузнецов, высокий, красивый, а какая у него собака! — с воодушевлением сказала Тоня. — Умная-умная! Может хоть через наш забор перепрыгнуть.

— Так тебе собака нравится или хозяин?

— И зубы у него белые, как засмеется…

— Кто? Пес?

— Я бы за него не раздумывая замуж вышла, — сказала девочка.

— Было у тещи-и семеро-о зятьев… Ванюшенька-а, душенька-а, любимый мой зяте-ек! — звучным голосом пропела Варя.

Она опустила на песчаный берег корзины, положила коромысло и потянулась, распрямляя затекшие плечи. Косынка соскользнула на шею, густые русые волосы упали на спину.

— Красивая ты, Варя, — вздохнула Тоня. — За тобой мальцы бегают, в мою сторону никто и не глядит.

— Погоди, сестричка, отбоя не будет… Говоришь, я красивая, а ты будешь красивее. Глаза у тебя большие, волосы черные, статью бог не обидел… Первой девицей будешь на селе.

— Коленки костлявые, — возразила Тоня, потрогала маленькую выпуклость под платьем. — И грудь не растет. И Митя говорит, что я нескладная.

— Что он понимает в женщинах? — сказала Варя. — Женился на этой корове, на Александре. Ходит как гусыня, смотрит волком… Братику наш еще хватит с ней лиха!

— Зато работящая, — явно повторяя чьи-то слова, проговорила Тоня. — У ней в избе все блестит и сверкает. Зайдешь к ним — велит, чтобы обувку скидывала, в валенках не даст на половик ступить.

— Женила она на себе Митю. — Варя вывалила на дощатые клади белье, закатала рукава кофты и принялась полоскать. Руки от холодной воды покраснели. — Родится у них ребенок — разве отпустит Митю в Питер на учебу? Привяжет к своему подолу, и куковать ему с нами до скончания века… А он-то мечтал университет закончить, стать учителем. По ночам со свечкой на кухне книжки читал, готовился…

— Я буду нянчиться с маленьким, пусть Митя едет, — сказала Тоня.

— Добрая ты, сестричка, — улыбнулась Варя.

Тоня помогала ей выжимать холщовые простыни, мужское белье. Холодные брызги попадали на ноги, у моста через Лысуху бурлила вода, на поверхность выскакивала плотва. Рыба нерестилась. От железной громады железнодорожного моста на неширокую речушку падала густая решетчатая тень. Ветер шумел в кронах сосен, посвистывал в клепаных фермах моста. Сестры не видели, как с насыпи спустилась черная овчарка, нырнула в кусты. Первой ее увидела Тоня.

— Ой, это же Юсуп!

Молоденький командир неспешно направлялся к ним из-за железнодорожного моста. На щегольских хромовых сапогах поблескивали два зайчика, на боку желтая кобура. Из-под глянцевого козырька заломленной набок зеленой фуражки буйно выбивались светлые волосы. Командир смотрел на них и широко улыбался.

— Я на реченьке стирала, потеряла гребешок… — пропел он. — Здравствуйте, девицы красные!

— Господи, тятенькина рубашка уплыла! — ахнула Тоня, показывая сестре на рубашку, отнесенную от кладей почти на середину реки.

— Ая-яй, какая беда! — сочувственно покачал головой командир. — Что же делать будем, красавицы? Нырнуть, что ли, за ней? — Он снял фуражку, положил на землю, нагнулся и стал стаскивать сапог.

— Подальше к берегу прибьет, — сказала Варя. — Достанем.

Сапог почему-то не хотел сниматься. Командир, вцепившийся в него обеими руками, приплясывал на берегу, а сам поглядывал на девушек хитрыми веселыми глазами. Овчарка, припав на передние лапы, громко лаяла на него, приглашая поиграть с ней.

— Юсуп не велит лезть в воду, — развел руками Иван. — Говорит, простудишься, заболеешь… Попросим лучше его — пусть сплавает за рубашкой. — Он смеющимися серыми глазами посмотрел на девушек.

— А он не простудится? — спросила Тоня. Покрасневшие от холода руки она засунула под кофту, голову наклонила чуть набок, ветерок легонько трепал ее черные короткие волосы, большие глаза с интересом смотрели на командира.

— Юсуп! — показал на уплывающую по течению уже до половины притопленную рубашку командир. — Апорт! Достань!

Черная овчарка не раздумывая сиганула с берега в воду, так что только брызги полетели во все стороны. Ухватив рубашку за рукав, Юсуп повернул к берегу. Уши были прижаты к голове, пушистый хвост вытянут. Выбравшись из воды и проволочив рубашку по песку, Юсуп подбежал к хозяину, положил у ног и только после этого отряхнулся, обдав того мелкими брызгами.

— Молодец, Юсуп! — потрепал его по мокрой холке Иван. — Вот только измазал…

— Ничего, я выполоскаю — подбежала Тоня, нагнулась за рубашкой, но овчарка легла на нее и, уставясь на девочку, негромко зарычала.

— Нехорошо, Юсуп! — ласково пожурил друга командир. — Скалишь зубы на маленькую девочку?

— Маленькую? — фыркнула Тоня, выпрямилась. — Мне скоро пятнадцать.

Но командир смотрел на сестру.

— Юсуп, отнеси трофей самой красивой девушке… — сказал он.

Тоня прикусила полную губу и отвернулась, сейчас она почти ненавидела Ивана Кузнецова.

Юсуп подхватил рубашку и послушно положил у ног Вари.

— Лови, Юсуп! — Иван достал из кармана синих галифе кусочек сахара и кинул собаке.

Если Тоня на командира и рассердилась, то овчарка снова вернула ей хорошее настроение.

— Какой умный! — сказала Тоня, не сводя восхищенного взгляда с Юсупа. — Можно я его поглажу?

— Не стоит его баловать, — проговорил Кузнецов, глядя мимо девочки на ее сестру, нагнувшуюся к воде с бельем в руках.

— А что он еще умеет? — спросила Тоня.

— До чего же ты любопытная! Говоришь, уже большая? Танцевать умеешь? — Он весело посмотрел на нее. — А то давай станцуем прямо здесь на лужке? А Юсуп нам подпоет. Вернее, подвоет.

— Не хочу я с вами танцевать.

— Не нравлюсь? — балагурил Иван. — Или думаешь, я плохой танцор? Спроси сестру, я первый парень на деревне!

— Первый хвастун, — не разгибая спину, заметила Варя.

— Я и петь умею… — шутливо продолжал он. — Могу с неба луну достать. Эх, жалко не ночь, ей богу, достал бы! И подарил… — он перевел взгляд с Варвары на девочку, — тебе, Тоня.

Та даже покраснела от удовольствия, обида на Кузнецова тут же улетучилась.

— Если человек будет тонуть, он вытащит из воды? Спасет?

— Тебя — да, а насчет Варвары еще подумает, — заметил Иван. — Юсуп сердитых не любит.

— Наш Буран тоже умный, он зимой человека в лесу спас… Тот в глубокую яму провалился, где был кабан, а Буран учуял и тятю позвал.

— Юсуп, гуляй, гуляй! — взглянул на овчарку Иван. — Еще и вправду простудится… Вода-то, наверное, лед? — Он перевел взгляд на озябшие руки девочки. Неожиданно схватил их в свои, большие, теплые и стал растирать. Тоня сначала рванулась было, потом уступила и молча смотрела на Кузнецова.

Юсуп с лаем носился по берегу, преследуя ворон, которые удирали от него на тонких ногах. И только когда собачья морда была совсем рядом, шумно взлетали и с негодующим карканьем перелетали через речку.

— Ну вот, согрелась, — ослепительно улыбнулся Иван. — Хорошо у меня получается?

Тоня кивнула: рукам и впрямь стало тепло. От Кузнецова пахло папиросами и крепким одеколоном. Этот мужской запах ей нравился. Густая белая прядь свесилась ему на лоб, он то и дело откидывал ее с глаз.

— Ты не знаешь, чего это твоя сестра на меня совсем не смотрит?

— Она белье полощет, — резонно ответила девочка.

— Ладно здесь, она и в клубе на меня ноль внимания… Хотел с ней станцевать, да ведь не пробиться: Варенька нарасхват! — намеренно громко, чтобы Варя услышала, говорил Кузнецов.

— Летом и я пойду на танцы, — сказала Тоня.

— Приглашаю тебя на первый танец, — улыбнулся Иван. — Пойдешь со мной?

— Ага, только я плохо танцую.

— К лету научишься… — Он снова бросил взгляд в сторону Вари. — Сестренка твоя здорово танцует — попроси, и тебя научит.

— Я танго умею, — сказала Тоня. — И фокстрот.

— Гордая у тебя сестра…

— А брат Митя обещал мне к маю туфли на каблуке подарить, — похвастала девочка.

— Тоня! — позвала сестра. — Помоги корзинки поднять!

Кузнецов бегом бросился к Варе, подхватил за ручки прутяные корзины с бельем. Та стояла с коромыслом и смотрела на него.

— До околицы донесу, — сказал он.

— Зачем самому-то? — улыбнулась девушка. — Пусть уж лучше тащит Юсуп.

— Ко мне! — позвал овчарку Иван, а когда та прибежала, поставил корзины на землю, отобрал у Вари коромысло и отдал собаке. — Нести!

— Ему не тяжело будет? — подбежала к ним Тоня. — Я лучше сама понесу!

— А сестре твоей совсем не жалко мою собачку, — засмеялся Кузнецов. — Видно, жестокое у нее сердце.

— Я и вас не просила мне помогать, — сказала Варя. — А про сердце мое вам ничего неизвестно.

— Про ваше — да, — улыбнулся он. — Вы для меня загадка…

— Что же такого во мне загадочного?

— У вас глаза лукавые.

— Какие уж есть, — поджала губы девушка.

Он шел опереди с двумя корзинами в руках, тоненькие струйки воды, сочившиеся из-под белья, брызгали на начищенные сапоги. Юсуп с коромыслом в зубах важно ступал рядом, сестры немного отстали. Когда показались первые дома, Кузнецов остановился, опустил на обочину корзины, Юсуп положил коромысло.

— Сегодня, кажется, вечеринка в клубе? — Иван посмотрел на Варю. Когда он улыбался, то мальчишка и мальчишка.

— Вы хотите выступить у нас с Юсупом на сцене? — спросила она.

— Представление с Юсупом мы как-нибудь покажем вам отдельно, — нашелся он. — Значит, не приглашаете на вечер?

Тоня с удивлением смотрела на сестру, она не понимала, чего та задирается с таким веселым, симпатичным командиром, который разговаривает вежливо, поднес тяжелые корзины. И лицо у Варвары неприступное, холодное, неужели он ей не нравится?

— Захотите — сами придете, — ответила Варя. — У нас вход бесплатный.

— За что меня, Тоня, так не любит твоя сестра? — пожаловался он — И Юсупа не любит.

— Я люблю! — воскликнула Тоня — Мне до смерти хочется его погладить. Можно?

— Погладь, — сказал Иван.

Тоня подбежала к овчарке, стоявшей возле хозяина, протянула руку, однако та отпрянула и показала клыки.

— Юсуп, свои, — негромко сказал хозяин.

Овчарка сама подошла к девочке, посмотрела ей в глаза и лизнула руку. Тоня опустилась на колени, прижалась лицом к мокрой собачьей шерсти, стала гладить, нашептывать ласковые слова: «Моя хорошая собачка! Юсуп, умный, сильный, большой». Собака молча принимала ласки, изредка взглядывая на хозяина.

— Тоня, пошли, — сказала Варя, поддев коромыслом корзины.

— До вечера, Варя, — улыбнулся Иван.

— Прощайте, — не оглядываясь, ответила девушка. Она и так знала, что молоденький командир смотрит ей вслед, и невольно распрямила стан.

— Юсуп, голос! — тихо сказал Иван. Овчарка громко, с жалобными нотками залаяла.

— До свидания, Юсуп! — обернулась и звонко крикнула Тоня.

Иван еще некоторое время смотрел вслед сестрам, потом поправил на голове фуражку, улыбнулся и зашагал по трубе в обратную сторону. От высоких сосен косой изгородью упали на песок тени. Казалось, он идет по шпалам. Юсуп обогнал его и побежал впереди, немного приподняв черный, с серой опушкой хвост.

 

2

Иван Васильевич Кузнецов велел Юсупу подождать у крыльца, а сам прошел в комнату председателя поселкового Совета Леонтия Сидоровича Никифорова. Поселковый Совет занимал небольшой дом с верхней пристройкой. Несколько чудом сохранившихся корявых сосен примыкали с одного бока, поэтому замшелая с северной стороны крыша всегда усеяна желтыми иголками. Кроме кабинета председателя была еще небольшая комната, где находились секретарь и бухгалтер, который одновременно исполнял и должность кассира.

Никифоров — невысокий, худощавый человек лет сорока — поднялся навстречу сотруднику ГПУ, пожал руку. На столе у него сразу бросалась в глаза гипсовая пепельница в виде зеленого дракона с закрученным, как у улитки, хвостом и красной разинутой пастью, в которую и пихали окурки. На стене висел большой деревянный телефон с двумя блестящими звонками и черной ручкой. По тому, как председатель неприязненно поглядывал на изредка звякающий телефон — параллельно тот был соединен с почтой, — видно было, что Никифоров не очень-то уважает эту беспокойную штуковину, барыней расположившуюся на голой стене.

Если с девушками на речке Иван Васильевич был разговорчив и весел, шутил, обменивался незначащими фразами, то здесь он сразу заговорил о деле: его интересовали прибывшие из других мест новоселы, главным образом те, кто подал заявление с просьбой принять на работу в воинскую часть. Никифоров постучал в стену, скоро пришел бухгалтер Иван Иванович Добрынин.

— Где Абросимов? — спросил председатель.

— У них в клубе репетиция…

— Вечером надо репетировать, — проворчал председатель и велел принести документы из ящика.

Пока Иван Васильевич листал папки и толстую книгу учета и прописки населения, Никифоров, нацепив на нос очки в металлической оправе, развернул свежую «Правду». Пегие, с заметной сединой волосы у него были зачесаны набок, продолговатое лицо с глубокими морщинами у крыльев носа стало серьезным и сосредоточенным, иногда он шевелил обветренными губами, повторяя про себя прочитанное. Слышно было, как за стенкой щелкали счеты бухгалтера. В окне билась, противно жужжала большая синяя муха.

— Скажи, Иван Васильевич, ты грамотный человек, — оторвался от газеты председатель. — Что у нас сейчас — капитализм или социализм?

— А ты сомневаешься? — бросил тот на него острый взгляд.

— Вот пишут… — Никифоров потыкал прокуренным пальцем в газету. — «Наш строй в данный момент можно назвать переходным от капитализма к социализму. Переходным его следует признать потому, что в стране еще преобладает по объему продукции частновладельческое крестьянское производство. В то же время непрерывно растет удельный вес продукции социалистической промышленности». — Он поднял глаза на уполномоченного: — До каких же пор мы будем жить в переходном периоде? А ежели эта… частнособственническая форма перетянет? Что ж тогда — да здравствует капитализм? Меня по шапке, а Якова Супроновича — председателем?

— Леонтий Сидорович, а ты ведь в политграмоте ни бум-бум, — сказал Иван Васильевич. — Что же тебя Митя-то Абросимов не просветил? К капитализму никогда возврата не будет, запомни это раз и навсегда. И с частной собственностью скоро будет покончено. Нельзя же сразу ломать. Еще слишком велики пережитки прошлого в сознании людей… Вон и ты сам не веришь в победу социализма!

— Чего это я не верю? — возразил Никифоров. — Я-то верю, но вон какие люди сомневаются! — Он снова потыкал пальцем в газету. — Уж, наверное, поумнее нас с тобой.

— Когда Владимир Ильич Ленин показал английскому писателю Герберту Уэллсу план ГОЭЛРО, тот заявил, что это фантастика! Мол, он и сам до такого бы не додумался, а Уэллс — знаменитый фантаст, известный во всем мире. И знаешь, что ему сказал Ленин? Приезжайте, дескать, к нам в Россию этак лет через десять и посмотрите, какая она тогда будет, — вот что сказал заграничному писателю Владимир Ильич!

— Ну и приехал?

— Так еще десяти лет не прошло, а уже сделано столько, что капиталисты только за голову хватаются: дескать, как же мы это без них обходимся? И восстанавливаем, и строим, вон пустили Волховскую ГЭС, Каширскую…

— А мы пока только читаем про лампочки Ильича, когда же у нас они загорятся?

— На базу уже тянут электрические провода, думаю, не обойдут и поселок, — сказал Кузнецов.

— Не пойму я, Ваня, — продолжал Леонтий Сидорович, — кто же мы тут такие — не крестьяне и не пролетарии? С одной стороны, все держатся за свои приусадебные участки… Первым делом, кто приезжает сюда, требует землю под огород, покупают корову, лошадь, заводят всякую живность. Выходит, по образу жизни — крестьяне? А работают на воинской базе и на железной дороге — с этой стороны получается, что пролетарии…

— Скажи-ка мне лучше, Леонтий Сидорович, что это тут у нас объявился за пролетарий такой — Шмелев? — кивнул на книгу с пропиской уполномоченный. — По образованию техник, а работает приемщиком на молокозаводе?

— Бедняга в феврале чуть богу душу не отдал, спасибо, Абросимов подвернулся — вытащил чуть живого из волчьей ямы… И надо же такое: прямо к кабану на клык угодил!

— Слышал я про эту историю…

— Грудь у него слабая, кашляет, потому к нам из Твери приехал, — продолжал председатель. — Вишь, тут сосновые боры кругом, вроде хвойный дух помогает для поправки здоровья.

— Видел я его, — заметил Кузнецов. — Не очень-то похож на инвалида… На базу не просился?

— Шмелев-то? Он хотел в лесничество податься, говорит, буду жить в лесу, пчел разведу… Я его отговорил: нужен был позарез приемщик. С легкими у него сейчас в порядке, не заразный. Вроде прижился на молокозаводе, толковый, говорят люди, дело ведет грамотно.

— Частенько его видели возле базы.

— Там прямо у проволоки сморчки растут, — сказал председатель. — Мой сынишка только туда с корзинкой и шастает.

— А он что, грибник?

— Мой Васька-то?

— Я про Шмелева.

— Я же говорю, ему врачи прописали в лес ходить.

— Только снег сошел, а люди уже грибы собирают — сказал Иван Васильевич.

— Сморчки да строчки — самые первые весенние грибы, — заметил Никифоров. — Только их надо с умом готовить, не то можно и отравиться.

Кузнецов спросил еще про некоторых приезжих, переписал их фамилии и данные в свой блокнот и поднялся.

— Если Митя Абросимов уедет в Ленинград, кого вместо него секретарем возьмешь? — поинтересовался Кузнецов.

— Вряд ли отпустит его от себя Александра, — заулыбался председатель. — Забыть ему придется про учебу.

— У Дмитрия тоже есть характер, — возразил Кузнецов. — Абросимовы — народ упрямый…

— Свято место пусто не бывает, — сказал Никифоров.

— По-моему, Варя Абросимова толковая девушка, — заметил Иван Васильевич. — Чего это у тебя одни мужчины в поселковом? Пусть хоть одна будет женщина.

Никифоров взглянул на сотрудника:

— Думаешь, все-таки уедет Митька?

— Парень учиться хочет, понимать надо.

— Я без него здесь зашьюсь, — признался председатель.

— Насчет Варвары подумай, — сказал Кузнецов.

Задребезжал телефон. Никифоров с ненавистью взглянул на него, снял трубку:

— Алё, алё, Никифоров у… аппарата! Сводку по молоку? Да я же вам, мать честная, намедни посылал!..

Кузнецов вышел из кабинета. У крыльца стояли две женщины и как зачарованные смотрели на Юсупа.

— Кого он тут караулит? — взглянула на Кузнецова женщина в валенках с галошами.

— Меня, мамаша, — улыбнулся Иван Васильевич и, кивнув Юсупу, обычной своей неторопливой походкой зашагал по улице в сторону воинской базы.

 

Глава седьмая

 

1

Сидя у окна с шитьем, Александра искоса наблюдала, как муж у зеркала пристегивает длинный, с поперечными полосками галстук. Черные, не очень густые волосы крылом стрижа спадают на ухо. Абросимовы все черноволосые и сероглазые, только Варя уродилась светленькой, с карими глазами. Дмитрий похож на отца, такой же рослый, широкоплечий и сильный. Характером разве помягче, голос редко повышает, все делает обстоятельно, не спеша. И походка у него медлительная, а речь неторопливая: заговорит — не переслушаешь! С детства этакую уйму прочитать! Вон этих книг сколько! Особенно исторических. Андрей Иванович и тот его балует книгами. Вот Дмитрий и рвется на учебу! Другой мужик бы чего сделал по хозяйству, а этот придет из поселкового Совета и сразу за книжки да тетрадки. И ведь порой до ночи торчит за столом, изводит керосин…

— Собираешься, будто на свадьбу, — недовольным голосом заметила Александра.

— Пойдем со мной, — спокойно заметил Дмитрий, расчесывая гребнем волосы.

— С пузом-то? — с горечью сказала жена. — Кому я там нужна? Рябая да лохматая. Буду сидеть на заднем ряду, как попка, и глядеть на тебя, краснобая.

— Материнство не уродует женщину, — ответил он.

— Когда придешь-то?

— Ты меня, Шура, не дожидайся, ложись, — мягко сказал он.

— Он начипурился в клуб, а я — ложись! — взорвалась жена. — Думаешь, радостно мне сидеть одной-одинешенькой за машинкой и дожидаться тебя? Я тут распашонки-пеленки шью, а он на танцах будет выкобениваться!

— У меня доклад: «Советская власть плюс электрификация», — возразил он. — Знаешь, от большака монтеры ставят столбы, натягивают проволоку. К зиме с электричеством будем.

— Значит, не поедешь в Питер? — несколько сбавила она тон.

Дмитрий, сообразив, что попал впросак, поправился:

— Экзамены все равно поеду сдавать, а там, может, попрошусь на заочное отделение…

— Люди добрые, столь годов учиться, это только подумать! — запричитала Александра. — Да ты там как пить дать спутаешься с другой! И куда я тебе, ученому, деревенская баба? Бросишь тут одну с ребенком…

— Что ты, Шура! — подошел он к ней. Хотел погладить, но она резко отдернула голову. — Поедем вместе…

— Рожать тут буду, — все громче говорила она. Глаза посветлели, стали злыми. — И где жить будем? Да и без коровы-то как?

— Живут люди в городе…

— Ну и пусть себе живут, а мы — деревенские! Неча нам туда и нос свой совать! Знай сверчок свой шесток!

— Ты рассуждаешь, как отсталый элемент, — возмутился Дмитрий. — Способные, талантливые люди исстари ехали из деревни в город и получали там образование… Возьми Ломоносова. Холмогорский мужик стал величайшим ученым земли русской.

— Ты что, тоже захотел заделаться ученым? — насмешливо посмотрела она на него.

— Выучусь и приеду сюда, — горячо заговорил он. — Буду учить таких, как он… — Дмитрий невольно взглянул на округлившийся живот жены. — Или она… В общем, их. Новое социалистическое общество должны строить грамотные люди, а своей серостью и отсталостью кичатся только дураки…

— Чего же на дуре женился? — гневно взглянула на мужа Шура.

— Ты не дура, — сказал он. — Обидно, что не хочешь понять меня: социализму необходимы грамотные, образованные люди. На смену старой аристократии и интеллигенции придет новое, передовое поколение строителей коммунизма…

— Ты не в клубе, — устало отмахнулась Александра. — Он — она… Вот рожу тебе двойню!

— Напугала! — Он нагнулся и поцеловал в щеку. — Хоть тройню…

— Да ну тебя, — оттолкнула жена. — Иди, балаболка, чеши с трибуны своим длинным языком.

— Наверное, плохой я агитатор, — вздохнул Дмитрий. — Собственную жену никак не могу переубедить…

— Ребенка-то сумел заделать, — усмехнулась Александра.

— Зачем ты так грубо? — поморщился он.

— Ну и женился бы на умной да образованной! А с меня что взять? Деревня и деревня…

Она долго сидела у окна с опущеными руками, шитье соскользнуло с колен на пол, она не заметила. Александра понимала, что разговаривает с мужем грубо, срывает на нем свою злость. Она вспомнила слова матери: «Ой, Александра, тяжко придется тому мужику, которому ты достанешься в жены!» Кажется, все у них хорошо устроилось: Андрей Иванович еще до революции срубил дом для старшего сына; пока тот рос, сдавал избу дальним родичам из Гридина, а как свадьбу справили, так и переехали — Абросимов позаботился, чтобы родичи его сразу же освободили. Дом обжитой, теплый, с хлевом и сараем, родители Дмитрия и Александры в складчину купили им добрую корову, принесли кур, уток, поросенок набирает вес в хлеву, жить бы да жить, а он вбил себе в голову, что надо учиться. Александра без злости не могла думать об этом.

— Зачем учиться ему? И так грамотный, работает секретарем в поселковом Совете и возглавляет комсомольскую ячейку, почет и уважение от односельчан, ну куда его еще тянет? В Ленинград! А там молоденькие студенточки враз мужика окрутят, не посмотрят, что и женатый… Еще бы, мужчина из себя видный, красивый, заговорит — заслушаешься. Вон как про политику шпарит! Тимаш как-то сказал: мол, помрет Дмитрий, а язык его в гробу еще три дня будет шевелиться… Да разве будет Дмитрий там, в большом городе, думать об ней, Александре? Чует ее сердце: если уедет Митя, потеряет она его, ох потеряет навсегда! Когда он вечером уходит в клуб, и то она места не находит, а что будет когда одна останется с грудным ребенком на руках? А когда вся изведется черной ревностью… А уж коли заведет там другую — уж и сама не знает, что сделает… Измены она не простит ему никогда — это Александра твердо знала.

Знала и то, что если хочет удержать мужа дома, то нужно быть с ним поласковее: Митя-то добрый, покладистый и очень на женские слезы чувствительный… А она по пустякам кричит на него, подсмеивается над его желанием учиться, ни во что не ставит его комсомольскую работу. Раз или два он, усадив ее напротив, попытался прочесть подготовленный доклад, так она на третьей или четвертой странице заснула… Теперь по ночам сидит, пишет, а ей ничего не показывает… И вот ведь какая штука! И к книжкам-докладам она его ревнует! Вот когда возится на дворе — дрова колет, изгородь чинит, мастерит что-нибудь, у нее на душе покойно, а сядет за стол, обложится книжками, начнет черкать что-то в тетрадку — ей неприятно это. Все начинает раздражать, даже как он лоб хмурит или губами шевелит, так и хочется вырвать книжку из рук и швырнуть в пылающую печку…

Нехорошо это, понимала Александра, но поделать о собой ничего не могла. И чем она больше пилила мужа, наседала на него, тем молчаливее становился он, замыкался в себя. Как-то раз вырвалось у него с надеждой: родишь, мол, успокоишься, все и наладится. Но Александра знала, что ничего не наладится: к дому ей мужа все равно не привязать, хозяйство, корова, поросенок — все это для него не главное.

И мать и отец Александры Волоковой были крестьянами. Ее родители перебрались из деревни в Андреевку, когда ей было одиннадцать лет. Здесь она в школу пошла, закончила четыре класса. Ездить в Климово, где семилетка, не стала, взялась помогать матери по хозяйству: мыла полы, стирала, ухаживала за скотиной. Деревню любила, скучала по ней. Летом частенько бегала к бабушке в Синево, это от станции верст семь. Иногда жила у нее неделями, собирала грибы-ягоды, заготавливала березовые веники. Разве не видит она, как все городское Митю притягивает? Где-то достал испорченный приемник, неделю чинил, вроде стало что-то пищать, иногда прорывается голос или музыка. Придет из поселкового, сядет на табуретку и крутит ручки, прислушивается. А тут подрядился на базу, в контору, какие-то бумаги приводить в порядок, вечерами там пропадал, сказал, что на велосипед сверхурочно зарабатывает. И правда, купил в Климове велосипед, теперь разъезжает на нем по поселку, катает на раме ребятишек.

Александра больше так и не притронулась к шитью, сходила в хлев, отнесла теплое пойло из отрубей поросенку, куры уже забрались на насест, а утки все еще щипали молодую травку, проклюнувшуюся вдоль забора. Напоила корову, подбросила ей сена. Вернувшись в избу, подошла к высокому зеркалу и долго вглядывалась в себя: коричневые крапинки испещрили щеки поближе к вздернутому носу, лоб и виски желтоватого цвета, губы поблекли, голубые глаза потускнели. Беременность переносила она тяжело: по утрам подташнивало, ломило поясницу, грудь расперло до неприличия, живот как квашня… Разве пойдет она в клуб? В таком виде?..

 

2

Ближе к десяти вечера она накинула на себя бархатную кацавейку, повязала платок и, повесив замок на дверь, отправилась в клуб. Срубленный из ядреных сосновых бревен дом молодых Абросимовых находился на Кооперативной улице. Сразу за огородом начиналось болото, поросшее молодыми елками, осенью ребятишки собирали тут клюкву. Хотя поселок и разрастался, пока в нем было всего две улицы: Советская — главная, где стояли дом Андрея Ивановича, поселковый Совет, заведение Супроновича, молокозавод, и Кооперативная, отвоевывающая у леса все новые и новые участки.

Вечер был теплый, на небе высыпали звезды, ущербный месяц опрокинулся над бором. Паровозный гудок прорезал тишину, все слышнее металлический перестук колес, тяжелое пыхтение, над деревьями зароились красные светлячки, паровозный фонарь стегнул коротким лучом по кустам, высеребрил перед собой две узкие полоски рельсов. Длинный товарный состав прошел без остановки. Еще какое-то время помаячил в ночи красный, высоко подвешенный фонарь на последнем вагоне и, злорадно подмигнув напоследок, исчез. Затих и шум прошедшего поезда, будто дождавшись тишины, громко и отчетливо несколько раз спросила ночная птица: «Тыт куд-да? Тыт куд-да?»

В клубе уже начались танцы. Александра встала в уголке под плакатом, на котором местный художник Костя Добрынин изобразил толстопузого капиталиста в котелке, сидящего на мешке с золотом: «Ешь ананасы, рябчиков жуй, день твой последний приходит, буржуй!» Толстомордый капиталист немного смахивал на Якова Супроновича. Баянист Петя Петухов сидел в углу на невысокой сцене и, свесив вихор на глаза, наяривал «барыню». В небольшом помещении с лозунгами и плакатами на стенах было накурено, душно. Парни и девушки топали так, что половицы сотрясались. Дмитрия среди танцующих не было, на Александру никто не обращал внимания. Среди девушек выделялась ее свояченица, Варвара Абросимова. Она танцевала с Семеном Супроновичем. Ничего не скажешь, видная пара! Высокий, плечистый Семен нагибал кудрявую голову к девушке и что-то говорил ей, Варя улыбалась. Неподалеку от Александры у стены стоял Леша Офицеров и мрачно следил блестящими глазами за ними. «Куда тебе, малохольный, супротив Семена! — подумала Александра. — Искал бы какую-нибудь девку пожиже, а туда же — на красавиц таращится!» Александре Семен очень нравился, если бы он пораньше посватался — не отказала бы ему. Помнится, Семен как-то на танцах с усмешкой сказал:

— На кого же ты променяла меня, Шура? На агитатора! Он же замучает тебя древней историей да книгами. Цезари, императоры, патриции, плебеи… Языком-то трепать он мастер!

— Зато твой язык, Сенечка, будто отсох, — шутливо ответила ему Александра. — Не повернулся он сделать мне предложение.

— Или Митька от тебя уйдет, или сама от него сбежишь… — предрек ей Семен.

— Типун тебе на язык! — обрезала она тогда его.

Семен и сейчас нравился Александре, она с завистью смотрела на Варвару: эта не торопится замуж, хотя набухла, как налитая весенняя почка, — дотронься и вся раскроется. Ишь как топочет туфлями по деревянным половицам, прямо-таки молодая, необъезженная кобылка. Погоди, и на тебя, красавица, накинут крепкую узду! На девушку смотрел и сотрудник ГПУ Иван Кузнецов — его в Андреевке называли уполномоченным, — он танцевал с Нинкой Корниловой, а глаз не спускал с Варвары. В белой кофте и длинной юбке, Варя выделялась из всех, ей и губы не надо было красить — пунцовые, как свежая ягода-малина.

В соседней комнате, где обычно репетировали драмкружковцы, зашумели: среди мужских голосов Александра сразу узнала спокойный, густой голос мужа. Она поближе пододвинулась к двери, но подслушивать на глазах всех показалось неудобным, и тогда она выскользнула из клуба, обошла длинное здание кругом и приблизилась к освещенному окну.

Кроме Мити в репетиционной были Ленька Супронович, Коля Михалев, Мишка Корнилов и художник Костя Добрынин — сын бухгалтера, известный задира в поселке. Говорили, что он однажды пьяный поколотил своего отца. Да и сейчас Костя был нетрезвый: неестественно блестящие глаза злые, большой рот кривился в презрительной усмешке, на верхней губе отчетливо белел шрам.

Это он вымазал дегтем ворота Нинке Корниловой, за что ее братья Мишка и Тараска сильно избили его и губу поранили. Впрочем, тощую, глазастую Нинку это событие не очень обескуражило, она по прежнему бегала на танцульки, напропалую заигрывала с парнями и позволяла себя тискать в темных углах. Ровесница Варе, а рядом с ней выглядит девчонкой-переростком: грудь плоская, ноги костлявые, зато большие бархатные глаза красивые, обещающие. Братья Супроновичи рассказывали приятелям, что Нинка другим берет: огня в ней на десятерых хватит…

А за окном в комнате явно что-то происходило. Костя Добрынин кинулся было на Дмитрия, но его перехватил Мишка Корнилов и завел поднятую руку за спину. Ленька Супронович, видно, хотел вступиться за дружка, но перед ним встал Дмитрий. Они были одинакового роста, только Абросимов покрепче в плечах и грудь у него пошире. Митя подошел к Косте, вытащил у него из кармана пиджака начатую бутылку самогона и вылил прямо на пол. Костя скривился, стал материться и рваться из рук Мишки Корнилова, но тот, улыбаясь, встряхивал его, как мешок с картошкой, и не отпускал.

«Не лень ему всем этим заниматься? — с раздражением размышляла Александра, отходя от окна и направляясь темной улицей домой. — Есть милиционер Прокофьев, в клубе танцует с наганом на боку Кузнецов — пусть бы они и перевоспитывали бузотеров… Так нет же, в каждую дырку ему нужно сунуть свой нос!..»

Знала бы Александра, чем кончится нынешний вечер, она бы ни за что не ушла домой…

 

3

Дмитрий расстался с Мишкой Корниловым и Лешкой Офицеровым у магазина, дальше они продолжали путь вдвоем с Колей Михалевым. Настроение у Дмитрия было хорошее: речь его была выслушана со вниманием, правда, когда он стал приводить примеры из жизни молодежи поселка и резко проехался по Косте Добрынину, тот стал выкрикивать из зала угрозы и ругательства, пришлось его вывести. А потом он снова объявился на танцах уже изрядно хватившим, вот тогда-то комсомольские активисты и пригласили его побеседовать.

— Мить, вот ты давеча с трибуны говорил: мол, при социализме все люди будут равны, а при коммунизме каждый получит, чего пожелает… — начал Коля Михалев, но Дмитрий перебил:

— Я говорил: от каждого по способности, и каждому по потребностям. А тот, кто не работает, тот и не ест.

— Ты сам-то веришь в это? — Коля произносил слова медлительно, ровным голосом. Он был на редкость спокойным парнем, никогда ни с кем не спорил, перед девушками робел, даже потанцевать стеснялся пригласить, лишь улыбался, щуря светлые глаза и моргая. Невысокого роста, коренастый, на вид он вроде бы и крепыш, но Дмитрий не помнит, чтобы Николай хоть бы раз с кем-нибудь подрался. Если даже к нему цеплялись подвыпившие ребята, он отмалчивался, уходил в сторону. Нельзя было и в серьезных делах на него целиком положиться. Тогда в Леонтьеве от страха перед бандитами винтовку в лесу, потерял. Потом искали всем отрядом.

— Зачем, же мы революцию делали? — даже остановился Дмитрий. — Жизнью рисковали. Сколько раз бандитские пули у самого уха пролетали… Да я за новую власть костьми лягу! Кем бы я был? Темным, серым неучем! Я и не припомню, кто из андреевских жителей дальше начально-приходской школы пошел. Пожалуй, никто. Гнул бы спину на буржуев, или семь потов гнал бы из меня помещик. А я вот поеду учиться в Ленинград. И, как задумал, буду учителем.

— Куда ж ты поедешь? — осадил его приятель. — Рази Лександра тебя пустит?

— При чем тут Александра! — с досадой отмахнулся Дмитрий. — Я буду решать. Неужели жена сможет меня удержать? Да я за свою мечту… Эх, да что говорить! Ты только подумай, Колька! Я, сын крестьянина, стану учителем. Буду уму-разуму учить ребятишек. И потом, у меня мечта изучить все философские школы. Ты слышал про Фому Аквинского? А про Сократа, Платона, Гегеля, Фейербаха?

— А по мне, хоть бы их никогда и не было, — хмыкнул Николай.

— Во-о! Это в тебе наша вековая серость сидит! А чем невежественнее человек, тем легче его за нос водить.

В этот момент четверо парней вышли из-за дощатого ларька, в котором два раза в неделю продавали керосин. На фанерных ставнях огромной черной бородавкой вспучился ржавый замок. У забора темнели пустые железные бочки, сваленные кое-как.

— Добрыня с мальцами… — упавшим голосом сказал Николай, хватая приятеля за рукав. — И бежать некуда.

— Еще чего, бежать! — вырвав руку, проговорил Дмитрий. — Двое против четверых. Не дрейфь, Коля!

Но Михалев отступил, спрятался за широкую спину, он будто ростом ниже стал.

— Мальцы, ну чего вы? — испуганно бормотал он, в ужасе глядя на молча приближающихся парней. — Мы ничего, тихонько домой себе идем. Про этого… Платона толкуем…

— Ты, Коля, лучше бы про Буденного вспомнил или Ворошилова, — насмешливо сказал Дмитрий, — Платон тебе, брат, не поможет.

Он понял, что драться придется одному: на перетрусившего Николая плохая надежда. Костя уже стоял перед ним, рядом Леня Супронович, зло прищуренные глаза его сверлили Дмитрия, кудрявый чуб свешивался из-под лакированного козырька картуза. Узнал Абросимов и остальных — это были Афанасий Копченый и Матвей Лисицын. До революции их отцы были зажиточными хозяевами в поселке, держали батраков и рабочих. Шестнадцатилетний комсомолец Дмитрий вместе с Никифоровым, милиционером Прокофьевым и председателем из уезда участвовал в их раскулачивании. Потом старший Лисицын поджег поселковый Совет и ушел к атаману Ваське Пупырю, да там и сгинул. Коровин тоже был в банде, но потом добровольно сдался властям. Сынки ненавидели Дмитрия и не раз грозили свести с ним счеты. Он слышал об этом, но только посмеивался.

И вот они стояли перед ним и молчали. А это хуже всего: если бы горланили, грозили, может, и обошлось бы, видно, знали, что Дмитрия на испуг не возьмешь — ему уже приходилось схватываться с местными подкулачниками, но чтобы одному против четверых — Николай не в счет! — такого еще не было. И все равно Дмитрий не испытывал страха. Поэтому, когда Костя Добрынин, сверля его злыми глазами, не выдержал и буркнул: «Что, секретарь, поджилки трясутся?» — Дмитрий, не раздумывая, махнул рукой, и Добрыня вмиг оказался на земле. Видно, удар все-таки пришелся вскользь, иначе он не вскочил бы так быстро на ноги и с воплем: «Чего же вы, сволочи?!» — снова не кинулся на него.

Дмитрий опасался, что у Добрынина нож, поэтому отступал, нанося тяжелые удары направо и налево. Где-то за спиной тоненько скулил Николай, — ему Копченый врезал в ухо, и он теперь сидел у забора и держался обеими руками за голову. Парни тяжело дышали и гвоздили кулаками по чему попало, кто-то угодил в бровь, и из глаз брызнули фиолетовые искры. Драться стало тяжело, не было возможности размахнуться, перед глазами мельтешили оскаленные рожи, в лицо ему дышали табаком и водочным перегаром. Был момент, когда Дмитрий свалил двоих, и если бы Михалев помог, то, может, победа и осталась бы за ними. Но Николая уже не было. Воспользовавшись суматохой, он на карачках отполз от спасительного забора, поднял с земли первый попавшийся картуз и припустил что было духу домой, быстро скинул с себя сапоги и прямо в одежде забился под сшитое из лоскутов стеганое одеяло.

— Кончайте гада! — услышал Дмитрий сиплый голос Копченого. — Добрыня, бей! Чего глазелки вытаращил?!

В следующее мгновение что-то небольно кольнуло в бок, потом в плечо, Дмитрий в последний раз взмахнул рукой, но она, к его удивлению, вместо того, чтобы нанести удар в мельтешащую красную харю, безвольно опустилась.

Он не помнил, как очутился на земле, большая фиолетовая звезда, то сжимаясь, то расширяясь, пульсировала на красном небе. Он еще чувствовал колющие удары, но уже было не больно. И последнее, что врезалось в угасающую память, это громовой раскат над головой и далекий-далекий знакомый голос: «Стой! Стрелять буду!»

«Бу-ду, бу-ду, бу-ду… Бу-ду…»

Он долго-долго проваливался в какую-то глубокую черную яму, тело его стало легким, почти невесомым, фиолетовая звезда оторвалась от красного небосвода и падала вместе с ним…

 

Глава восьмая

 

1

Если поначалу Александра места себе не находила, когда мужа увезли в районную больницу, то потом стала себя утешать тем, что уж теперь-то он, хворый, не поедет в Ленинград. Наверное, Копченый и его компания прикончили бы Дмитрия, если бы не появился Иван Васильевич Кузнецов, — он вместе с Семеном Супроновичем увязался после танцев провожать Варю Абросимову. Девушке было смешно, что они в клубе наперебой приглашали ее танцевать, а потом пошли провожать. Ни Кузнецов, ни Семен не хотели уступать один другому. После танцев Леня подошел к брату и стал что-то тихо говорить на ухо, но Семен лишь досадливо отмахнулся. Это не укрылось от бдительного ока уполномоченного.

У калитки Вариного дома они простояли с полчаса, соревнуясь в остроумии. Наверное, это им удавалось, потому что Варя громко смеялась и совсем не торопилась домой. Она бы и еще постояла, но на крыльце появился Андрей Иванович в нижнем белье.

— Шла бы ты домой, гулена, — недовольно проворчал он и скрылся в сенях, не закрыв дверь.

После этого скоро Варя ушла. Иван Васильевич и Семен церемонно раскланялись и разошлись в разные стороны, а немного погодя сотрудник ГПУ и наткнулся на бандитов, избивающих лежащего на тропке Дмитрия. После предупредительного выстрела все бросились врассыпную, однако Кузнецов одного догнал и свалил на землю, остальные убежали. Задержанным оказался Леня Супронович.

Протрезвевшего и павшего духом младшего Супроновича Иван Васильевич привел в поселковый Совет, там обстоятельно допросил и составил протокол. Леня сначала поупирался, повилял, затем все рассказал и назвал сообщников. Заводилой всего оказался Афанасий Копченый.

* * *

Больше месяца провалялся Дмитрий на больничной койке. Хулиганы нанесли ему пять ножевых ран, он потерял много крови, но сильный организм выдержал и после операции — была задета селезенка — быстро пошел на поправку.

В поселке состоялся открытый суд. В зале не было ни одного свободного места. Когда судья зачитывал приговор, стояла гробовая тишина. Расходясь по домам, односельчане толковали, что бандюги отделались еще малыми сроками: Афоньке Копченому и Косте Добрынину — они пустили в ход ножи — дали по семь лет, а Матвею Лисицыну и Леониду Супроновичу — по три года тюрьмы. Дали бы и больше, но суд расценил нападение на Абросимова не как политический акт, а как уголовный, хотя сотрудник ГПУ Иван Кузнецов был другого мнения на этот счет.

 

2

Весна в этом году пришла рано. Дни стояли теплые, солнечные, в огородах уже поползли из разрыхленной земли острые стрелки лука, нежной кружевной зеленью оделись палисадники. В середине мая все вдруг густо зазеленело, и ребятишки уже сбегались к Лысухе — купаться. Ранним утром выходил на улицу пастух с длинным кнутом, волочащимся по пыли, зычно созывал стадо. Хозяйки распахивали ворота и выгоняли коров, коз, овец. Впереди стада шествовал молодой, с курчавым широким лбом бычок.

— Ого-го-о, народ! — кричал пастух, хлопая кнутом. — Вы-ыгоняй скотину-у!

Голос его эхом отдавался в ближайшем перелеске, заставлял еще не выпущенных коров протяжно мычать, торопя хозяек с блестящими подойниками в руках. Торопили их и петухи, возвещая из конца в конец поселка о наступлении нового светлого дня.

Пастух будил Дмитрия, он слышал, как жена доила корову, потом открывала скрипучие ворота, возвращалась и затапливала печку. Привычные домашние звуки снова усыпляюще действовали на него, и он засыпал до семи утра, — обычно в это время сестра в больнице совала ему под мышку градусник и заставляла выпить порошок.

Даже в больнице, хотя после операции кружилась голова, он понемногу читал, готовился к экзаменам. Книги ему привозила Варвара, жена больше потчевала творожными ватрушками, салом, сметаной. Не знала она, что муж окончательно тут, в больнице, решил ехать в Ленинград. Не знала и того, что Варя по его просьбе отправила давно заготовленные документы в университет. Александра была уже на шестом месяце, и Дмитрий не хотел ее расстраивать, тем более что жена вроде бы после этого случая стала с ним поласковее. Варя рассказывала, как свояченица прямо на улице перед всеми осрамила трусоватого Кольку Михалева — тот чуть ли не бегом шарахнулся от нее.

— А ты уговаривал вступить его в комсомол, — упрекнула сестра. — Трус хуже предателя!

— Робкий он, — вяло защищал Дмитрий. У него не было зла на Михалева: если не дано отроду отваги, где ж ее взять?

Тимаш и тот ему на людях у сельпо сказал: мол, воевать тебе, Николаша, на печке с тараканами! А тихонький-то ему в ответ: «Без головы — не ратник, а побежал, так и воротиться можно!»

— Ты скажи ему, мол, я сердца на него не держу, — попросил Дмитрий.

— Не скажу! — вспыхнула сестра. — Трусов ненавижу!

К Дмитрию домой приходили комсомольцы, а потом и Леонтий Сидорович Никифоров стал наведываться с разными бумагами, которые оставлял просмотреть. Лишь Николай ни разу не заглянул к больному приятелю. Стыдно было ему на глаза показываться. Прислал только с младшим братишкой лукошко свежей земляники, которую на откосе собрал для Дмитрия.

Как-то зашел отец. В черной, пугачевской бороде засеребрились седые нити, а серые глаза живые, молодые. Он тут же достал кожаный кисет на шнурке, аккуратную пачку нарезанной газетной бумаги, спички.

— Оказывается, слабак ты, Митька, — усмехнулся он в густые, с рыжинкой усы. — С такими мозгляками вдвоем не справились!

— Если бы вдвоем, — вздохнул сын. — Ты что, Кольку не знаешь? Наложил полные штаны — и деру!

— Хорошие же у тебя дружки-приятели, грёб твою шлёп! — выпустив клубок вонючего дыма, упрекнул Андрей Иванович.

— Одними кулаками против ножиков не намахаешься, — оправдывался Дмитрий: его задело несправедливое замечание отца. Мозгляком можно было еще назвать Костю Добрынина или Матвея Лисицына, но таких рослых и крепких парней, как Леньку Супроновича или Афоньку Копченого, уж никак слабаками не назовешь.

— Я же тебя еще мальчонкой учил, как надо бить супротивника кулаком, — продолжал отец. — Руку от плеча, податься назад и с оттяжкой приложить, как сваю молотом! Так, чтобы уж скоро не встал, сердешный. Одного-двух уложишь на мать сыру землю рядком, остальные сами посыплются, кто куда, не хуже твоего Кольки Михалева… А ты, как боров приговоренный, подставил себя под ножики. Разве можно вплотную подпускать супротивника? На что тебе руки даны? Ближе, чем на вытянутую десницу, нельзя подпускать…

— Что теперь толковать, батя, — поморщился Дмитрий, ему не хотелось на эту тему говорить. — Что было, то было, заново не переиграешь. Есть такая пословица: знал бы где упасть, соломки постелил…

— Кабы не Кузнецов, зарезали бы они тебя, как барана, — покачал головой Андрей Иванович.

Он привык, не считаясь с желаниями других, говорить, что думает. Пусть сын морду кривит, может, впрок пойдет ему эта наука. Абросимов не сомневался, что себя бы он в обиду не дал и пятерым. Обидно было за сына, надеялся, что такой, как и он сам, крепкий вырос. И был бы дубком, ежели в побольше занимался физическим трудом, а то все больше с книжками валяется на кровати, да и в конторе уж какой год перебирает бумажки… Где же тут силу и ловкость сохранить? Раньше-то, когда дома строили, Дмитрий наравне со взрослыми мужиками таскал на плечах бревна, ворочал лопатой, махал плотницким топором…

— Батя, решил я ехать в Питер, — понизив голос, чтобы не услышала из кухни жена, сообщил Дмитрий.

— Перечить не стану, — помолчав, сказал отец. — Меня сельский почтарь при лучине грамоте учил, царствие ему небесное, хороший был человек… Бывало, говорил, мне, мальчонке: «Андрюха, хочешь из омута невежества на свет божий вылезти, учись грамоте, хоть по псалтырю у батюшки, хоть по рваной газетке. Грамота, она тебе глаза на мир откроет!» Я и учился как мог… Днем почтарю дрова пилил, курятник строил, а вечером он меня носом в букварь тыкал… — На кухне что-то грохнуло и со звоном покатилось по полу. Андрей Иванович усмехнулся и, понизив голос, продолжал: — Как же ты, грёб твою шлёп, бабу-то пузатую одну тута оставишь?

Дмитрий взял с блюдечка отцовскую дымящуюся самокрутку, затянулся, так что синеватые бритые щеки втянулись, и, выпустив дым, сказал:

— В Питере не будут ждать, когда моя жена разродится… Приемные экзамены на носу… — Он достал из-под подушки коричневый конверт с большой маркой — нынче утром Варя принесла, — извлек оттуда четвертушку листа с треугольной печатью, протянул отцу.

Тот похлопал себя по карманам:

— Очки дома забыл…

— Надо ехать, — сказал сын, снова пряча конверт под подушку.

— Не знает? — кивнул на кухню отец.

— Чего надо помочь, вы тут рядом, да и теща одну не оставит, — сказал Дмитрий.

— Не хватало, чтобы баба решала, как быть, грёб твою шлёп! — вдруг рассердился Андрей Иванович. — Ребятишек ты еще, коли надо, с десяток наковыряешь, а сейчас не поедешь учиться, потом и подавно не вырвешься. Бабе только раз уступи — потом веревки из тебя вить будет!

В полуоткрытую дверь заглянула Александра, веснушчатое лицо бледное, губы поджаты, в руках чугунок, через плечо кухонное полотенце с пятном сажи.

— Куды он, покалеченный, поедет? Кто там за ним приглядит? — сердито заговорила она. Александра, пожалуй, была единственной женщиной, не считая, конечно, Ефимью Андреевну, из абросимовского клана, которая не боялась сурового и скорого на расправу Андрея Ивановича. — Без палки ходить-то еще не может, а уже навострился из дому… И что за наказание с таким мужем? Другие толкутся возле дома, а этот уткнет свои толстый нос в книжку и сопит…

— Глупая баба, грёб твою шлёп! — сердито оборвал Абросимов. — Ученый человек один десяти неучей стоит. Вон школу новую собираются строить, возвернется Митя — твоих же ребятишек учить уму-разуму будет.

— Лучше бы я за Семена Супроновича вышла замуж, — со зла брякнула взбешенная Александра и так хлопнула дверью, что в окне стекла задребезжали.

— Ты поучил бы ее маленько, — взглянул из-под кустистых насупленных бровей Андрей Иванович. — Ишь, язык-то дрянной распустила!

— Палкой? — усмешливо сказал Дмитрий. — Вроде бы мать и пальцем никогда не трогал, а меня чему учишь?

— Твоя мать — умная женщина, она такого не ляпнет, — заметил Андрей Иванович, потеребив черную бороду, и вдруг круто переменил тему: — Вот ты умные книжки читаешь, скажи мне тогда, почему пальцы на руке загибаются только в одну сторону, а в другую… — он растопырил ладонь и рукой попробовал отогнуть пальцы, — не хотят, так их разэтак! Все к себе загибаются. А вы хотите, чтобы мужик не к себе греб, а от себя. Это ведь супротив самой природы! Так уж устроен раб божий, что все в дом тащит, а из дома волокет только горький пьяница! А вы хотите, чтобы людишки все проносили мимо рта своего — государству! А зачем ему столько? Сам в клубе рассказывал, что Ленин жил, как бедняк, спал на жестком и ел то же, что и мы. Зачем же государству наше добро, наш труд, наше богатство?

— Для нас же с тобой, — терпеливо заговорил сын. Не первый раз вели они с отцом такие разговоры. — Государству нужны средства, чтобы поднять промышленность, сельское хозяйство. Гражданская война все разрушила, в городах рабочим жрать нечего, потому что кулаки припрятывают зерно, сельхозпродукты. Скорее сгноят в ямах, чем отдадут государству. Но все эти трудности временные, батя, вот заработают на полную мощность фабрики, заводы, станут выпускать продукцию — и люди вздохнут. Появятся товары, вон пишут в газетах, что заложили автомобильный и тракторный заводы. Ну сам посуди, много ли одной сохой напашешь? А трактор за милую душу поднимет любое поле. И одно дело — вспахивать клочки, а другое — общественные поля без границ и перегородок.

— Мужик с сохой-то всю Россею-матушку кормил, и Европе еще оставалось, — вставил Андрей Иванович. — Соха-то, она надежнее, испытаннее. А трактор твой я и в глаза-то не видел.

— Батя, неужели все жалеешь о былом? — испытующе посмотрел на него сын. — Новый мир не построишь без ломки старого! А когда идет такая…

— Пьянка — режь последний огурец! — насмешливо ввернул Андрей Иванович. — Лес рубят — щепки летят.

— Мировая революция победит, — твердо сказал Дмитрий. — На нас, батя, сейчас с великой надеждой смотрят все угнетенные народы. Читаешь газеты — то в одной стране вспыхивают волнения, то в другой… Вот только нет у них такого замечательного вождя, каким был у нас Ленин. Вспомни, как жили твой отец, дед? Отец на кляче оброк возил в Питер князю? Ты сам рассказывал, как приказчик прямо на Садовой отхлестал его по физиономии шматом пересоленного сала…

— Может, революция и победит, а человека — тварь земную — не переделаешь, и ладошка всегда будет загибаться к себе, а не наоборот. Сам господь бог за тыщи лет не вытравил в людишках жадность, зависть, жестокость, а вы — ишь, наполеоны! — хотите все враз переиначить… Попомни мое слово, народятся твои дети, внуки, правнуки и все одно тянуть будут к себе и радеть за свое добро, а не за чужое.

— За государственное, — заметил Дмитрий.

— Все, что не в свой карман, значит, в чужой, — сказал Абросимов — А называй это как хошь. Что помещику давали оброк, что государству теперя. Суть-то одна, а названия разные.

— Государство — это мы, батя!

— Какое ты государство? — усмехнулся Андрей Иванович. — Видимость одна. Дунь — тебя и не станет. Корней-то у вас, голоштанных, пока нету… А чтобы удержаться на этой грешной земле, охо-хо какие глубокие корни надоть пустить в нее!

— Пустим, батя, да уже пустили! — твердо заявил Дмитрий. — И никому нас теперь не выдернуть из своей-то родной земли.

— Ладно, поживем — увидим, — поднялся с табуретки Андрей Иванович, и сразу в маленькой комнате стало тесно. — Я на власть особливо не обижаюсь… Это пусть Супронович опасается. Мои богатства теперь рази что для выставки… — Он хитро посмотрел на сына: — А что, ежели школьников водить в мой дом и показывать царские кредитки? И за вход по пятачку взимать?

— Силен же у тебя частнособственнический инстинкт, — усмехнулся Дмитрий.

 

3

В клубе показывали кино «Барышня и хулиган». Приехавший из Климова с ручной передвижкой киномеханик установил посередине зала на поставленных друг на друга ящиках кинопроектор, обложился круглыми жестяными коробками с лентами, на сцене натянули белое полотнище. Кино в поселке показывали редко, и поэтому в маленький зал народу набилось полно. Притащились даже глубокие старики и старушки, ребятишки же облепили стены, сидели впереди и в проходе прямо на полу. Дмитрий с Александрой втиснулись на деревянную скамью, завклубом вынес им два стула, но Абросимов посадил на них мать и отца, Тоня и Алена устроились рядом. Варя сидела на первом ряду, ей заранее занял место Семен Супронович, согнав ребятишек. В зале хихикали девчонки, махорочный дым плыл под потолком. Механик священнодействовал у аппарата, шелестела лента, щелкали выключатели. Но вот погасла толстая свеча, все разом угомонились, и, выстлав поверх голов зрителей голубой луч, торопливо затрещал кинопроектор.

— Этот, в кепке и с папироской, Маяковский, — негромко сказал жене Дмитрий.

— А в белой тужурке с цепочкой через все брюхо — кто такой? — спросила та.

Дмитрий промолчал. Аппарат жужжал то громче, то тише; когда жужжание набирало силу, по экрану начинали метаться люди, махать руками, быстро-быстро двигаться в разных направлениях, а стоило жужжанию ослабнуть, все на морщинистом полотнище успокаивалось, движения артистов становились неторопливыми, медлительными. Кино было немое, без сопровождения музыки, но завороженные невиданным зрелищем люди не могли подавить в себе восхищенные возгласы, то и дело раздавались реплики, общий смех. Ребятишки приподнимались с мест, и тогда на экране отчетливо возникали двигающиеся черные тени. На безобразников шикали, грозили выставить за дверь, вдруг появлялась увеличенная в несколько раз рука с растопыренными пальцами. В зале смеялись.

— Сейчас дождетесь, — пригрозил завклубом. — Остановлю кино — и за шиворот…

Когда первая часть кончилась и затеплилась яркая после голубого сумрака свеча, Семен Супронович, к своему великому неудовольствию, увидел справа рядом с Варей Кузнецова, тот приветливо кивнул ему. Семен, помедлив, сквозь зубы поздоровался.

— Вы, Иван Васильевич, будто с простыни к нам сошли, — хихикнула Варвара.

— Вам не загораживают? — поинтересовался Кузнецов. — А то садитесь, Варвара Андреевна, на мое место, отсюда очень хорошо видно.

Супронович аж крякнул от такого нахальства и зашуршал зажатыми в кулаке билетами, но уполномоченный не обращал на него внимания. Он с улыбкой смотрел на свою соседку.

— Мне и тут не дует, — сказала Варя, и Семен метнул на Кузнецова насмешливый взгляд: мол, что, съел?

На Ивана Васильевича ревнивые взгляды соперника не оказывали никакого воздействия.

— Какого голосистого соловья я намедни слышал у железнодорожного моста, — со значением произнес он. — Не соловей, а симфония. Знаменитого курского заткнет за пояс.

Семен заерзал на скамье, пятерней пригладил свои вьющиеся кудри и небрежно уронил:

— Варь, не забыла — нынче у Любки Добычиной вечеринка…

— Спасибо, что напомнил, — невозмутимо заметил Кузнецов. — Она меня тоже приглашала.

— У Любки изба большая, всем места хватит, — дипломатично заметила Варя.

Кино продолжалось почти два часа: после каждой части механик снимал бобину с пленкой, вкладывал в коробку, а на ее место вставлял новую ленту. Иногда лента рвалась, механик суетливо сращивал пленку, зрители, не проявляя и малейшего нетерпения, негромко вели разговоры. Молодежь больше пересмеивалась, пожилые женщины делились своими хозяйственными заботами, мужчины, попыхивая самокрутками, толковали об охоте на лисиц, о рыбалке, о строительстве нефтепровода…

Из разных углов зала до Дмитрия доносилось:

— …Не встает наша Буренка, лежит на подстилке, и глаза жалостливые такие…

— А что ветеринар?

— Щупал-щупал ейное брюхо, дал лекарства черного, как деготь, а Буренка на другой день уж и головы не подымает. Позвала я тут бабку Сову, та травяного настоя в пойло подлила, через пару дён моя Буренка поднялась, а вчерась уже и в поле выгнала.

— …Петух, прими руку! — вплелся девичий голос — Гляди, злыдень, заработаешь сейчас оплеуху!

— …Мой Гриня-то пишет из Грозного… — бубнил густой мужской голос. — Что кормят их горцы шашлыками и шурпой. Поешь, грит, а в брюхе потом, как в печке-буржуйке, огнем все горит!

— У азиатов даже ребятишки жруть красный перец прямо с грядки, а бабай — старики, значит, пьють зеленый чай, на самом пекле сидять в ватных полосатых халатах и дуют из этих… пиал, что ли, по-ихнему?

— А еще Гриня пишет, что нефтепровод Грозный — Туапсе пустят к десятой годовщине Советской власти. Подумать только, прорыть лопатами канаву длиной больше полтыщи верст!..

После кино Дмитрий хотел зайти к родителям, но Александра потянула домой. Палку он недавно выбросил, но еще прихрамывал. Ему вдруг захотелось соловья послушать. Вечер был теплый, на лужайке перед отцовским домом пахло смолой, к этому нежному и горьковатому запаху примешалась паровозная гарь.

— Не хочешь соловья послушать? — предложил жене Дмитрий. — Он каждый вечер дает бесплатный концерт у железнодорожного моста.

— Чиво? — удивилась Александра. — Поросенок еще не кормлен…

— Шур, как пахнет-то, а? — не слушая ее, продолжал Дмитрий.

Он вдохнул в себя всей грудью свежий вечерний воздух. Серые глаза слегка затуманились, на губах появилась улыбка. Наверное, сегодня впервые после больницы Дмитрий почувствовал себя здоровым.

— У меня на ужин оладьи со сметаной, — сказала Александра.

Ей надоело стоять посередине улицы. Уже все прошли мимо, а ему, видишь ли, соловей понадобился!.. Взрослый мужик, а ведет себя как дите неразумное! Может, ему шпана проклятая и голову повредила?..

— Ты иди, Александра, — почувствовав ее раздражение, сказал Дмитрий. — Мне надо малость размяться…

— Сколь молочая на лужайке, — зевнула она. — Нарвал бы травы кролям.

— Я тебе ромашек принесу, — сказал он, глядя поверх ее головы на багрово сияющую оцинкованную башенку вокзала. Будто паутинка, расползалось над ней дымчатое облачко.

— Делать тебе нечего, — отвернулась Александра и, не оглядываясь, пошла к дому.

Из-за выпирающего вперед живота походка ее изменилась. Скрученные кренделем светлые волосы местами топорщились. Забеременев, Александра стала меньше следить за собой, одевалась кое-как, причесывалась небрежно, у губ появилась глубокая складка.

Проходя мимо дома отца, Дмитрий увидел у ворот Варю с ее ухажерами — Супроновичем и Кузнецовым. Девушка весело смеялась, ей вторил Иван Васильевич, а Семен дымил папиросой, угрюмо глядя в сторону. В поселке уже все знали, что за Варварой приударяют сразу двое. И гадали: чья возьмет? Трудно будет озорной девке выбрать из них суженого… Алексей Офицеров, встретив Варю на улице, отворачивался — сообразил, что его карта бита. Кудрявый Семен в присутствии Кузнецова становился мрачным и молчаливым, а тот, наоборот, много шутил, рассказывал разные веселые истории, до слез смешил девушку.

Сестра окликнула Дмитрия, тот остановился возле них. Супронович кивнул и отвернулся. Кузнецов рассказывал:

— В нашем городе один семинарист зарабатывал на жизнь тем, что читал перед гробом усопших псалтырь. Ну, как-то приятели решили подшутить над ним: взяли у гробовщика крашеный гроб, поставили в церкви, туда лег один шутник, ручки сложил на груди, притворился покойником… Как стемнело, пришел семинарист, открыл свой псалтырь и давай читать. Ровно в полночь шутник заворочался, глаза открыл и стал подниматься из гроба, семинарист закрыл псалтырь и изо всей силы шарахнул воскресшего по голове. «Раз помер, так лежи смирно!» — сказал рассерженно и, закрыв пальцами ему глаза, стал дальше читать…

— А этот… чудак? — давясь смехом, спросила девушка.

— Навеки, сердечный, успокоился, — сказал Иван Васильевич. — Черепушка треснула. Псалтырь-то был тяжеленный, с бронзовыми накладками…

— В Гридине в позапрошлом году похоронили бабу, а ночью люди слышали стоны на кладбище, — заговорил Семен.

— Да ну вас! — рассердилась Варя. — Заладили про покойников! Теперь всю ночь будут сниться. — Повернулась и побежала к крыльцу.

Ухажеры проводили ее взглядом, Семен достал коробку с папиросами, Кузнецов взял одну. Закурили. Помолчали. Слышно было, как дробно простучали Варины каблуки по ступенькам, скрипнула дверь, потом хлопнула вторая.

— Пиво у вас свежее? — спросил Семена Иван Васильевич.

— Пиво — как сметана, хоть блины макай, — бойко ответил тот.

— Митя, зайдем? — предложил Кузнецов. — Сметаны по кружке — и в бильярд сразимся?

Дмитрий отказался, и соперники дружно отправились в заведение с заманчивым названием «Милости просим». Кто-то из озорства зачеркнул последние две буквы и подписал другую, получилось: «Милости просю». В окнах горел свет, играл граммофон.

У переезда Дмитрия догнала Тоня.

— Братику, можно я с тобой? — попросилась она.

— В школу ходишь, а тоже говоришь «братику»! — поморщился Дмитрий…

— Красивый… Кузнецов, — заговорила девочка. — И чиво наша Варька нос воротит? Семен тоже видный из себя, только Ваня лучше. У него собака Юсуп. Он давеча сказал, что даст Варе в лесу из нагана пальнуть! А Варька только смеется…

— Чего мать на ужин сготовила? — спросил Дмитрий, ему вдруг захотелось есть.

— Картошку тушеную с грибной подливкой, я ее не могу ись.

— Теперь «ись»! — передразнил брат. — Ну чего ты слова коверкаешь? Прочитала книжки, что я тебе дал?

— У меня дел по дому невпроворот, — с важностью ответила сестра. — Верчусь как белка в колесе. Не до книжек, братику.

— Еще раз скажешь «братику», подзатыльника заработаешь! — пригрозил Дмитрий.

— И чего ты все ко мне цепляешься?

— Где ты такие слова откапываешь? — удивился Дмитрий. — У моей Александры, что ли?

— Все так говорят, — заявила сестренка.

— Читай книжки, Тоня, — сказал Дмитрий. — Темная ты еще, как чугунок.

— Вон чего выдумал! — обиделась Тоня. — Какой еще чугунок?

Они шли по железнодорожной насыпи вдоль путей. Накатанные рельсы поблескивали. Внизу, в ложбине, пышно зеленели кусты. За ними топорщились липовыми маковками молодые елки, а дальше, до самого горизонта, простирался сосновый бор. Несколько дней назад над поселком прогремел первый весенний гром, но дождя не было. На откосе стоял семафор, от него к станции убегали витые стальные тросы. Они крепились на невысоких чугунных столбиках с роликами. Дежурный повернет на станции рычаг, и семафор косо выкинет вверх красную руку; если захочет, может повернуть и второй рычаг, тогда на семафоре поднимется еще рука. И тогда издали кажется, будто семафор грозит небу двумя поднятыми руками со сжатыми кулаками.

Впереди них по бровке шагал стрелочник, на коромысле покачивались два зажженных фонаря: зеленый и красный. Желтый он держал в руке. Дойдя до семафора, стрелочник поставил фонари на землю, а с одним полез вверх по узкой металлической лесенке.

Поравнявшись с семафором, Дмитрий остановился и один за другим подал фонари стрелочнику.

— Хорошее нынче кино показывали? — спросил стрелочник. Он был в телогрейке и ушанке, хотя стояла теплынь. — Вот беда, как кино привезут — у меня дежурство!

— Дяденька, зеленый погас! — сказала Тоня.

— Сейчас мы его запалим, — улыбнулся стрелочник и полез за спичками.

— Небось батьке-то своему, Андрею Ивановичу, помогаешь?

— Я умею семафор открывать, — похвасталась Тоня.

Они пошли дальше к мосту. Дмитрий присел на насыпь, а Тоня побежала через мост на другую сторону. Серые доски подрагивали, а железные перекрытия внизу гулко гудели. Девочка нырнула под мост, а немного погодя с речки послышалось: «Митя-я! Иди сюда-а!» Мост глухо откликнулся, бор подхватил, и пошло гулять эхо.

С непривычки ломили ноги, немного отдавало болью в сломанные ребра, слабость разлилась по телу. Дмитрий курил папиросу и смотрел на луг. Наверное, когда-то Лысуха заливала его не только в половодье, а теперь тут вымахали сосны и ели. С ветвей свешивались просвечивающие насквозь бороды длинного мха. Вода кое-где уже отступила с луга, оставив зеркально поблескивающие окна. Кучевые облака медленно надвигались, меняя очертания. На противоположном берегу в зеленой кружевной дымке белели высокие березы. В постепенно сгущавшемся зеленоватом сумраке то и дело возникали летучие мыши и пропадали, будто проваливались в преисподнюю. Но соловей пока молчал. Может, Кузнецов пошутил?

Все равно Дмитрий был рад, что пришел сюда. Там, за лугом в песчаном карьере, он еще мальчишкой с приятелями ковырялся в земле и выкапывал оттуда полусгнившие ящики с «пукалками» — так назывались устаревшие механические зарядные устройства к гранатам. Сразу после русско-японской войны их вывезли с базы и зарыли здесь. В «пукалку» можно было налить воды, оттянуть пружину и, нажав на кнопку, выстрелить струей кому-нибудь в лицо. Он, Дмитрий, был мастак на такие штуки…

Жизнь идет, он вырос, у него другие заботы, а новые поколения мальчишек роются в карьере и разыскивают пролежавшие в земле не один десяток лет «пукалки». Кстати, нынче во время сеанса он слышал, как в зале негромко щелкали из них мальчишки, целясь в светящихся на экране артистов. Помнится, он как-то подкараулил бабку Сову — мальчишки не любили ее за сварливый характер — и стрельнул водой из пукалки. Сова даже вида не подала, что заметила. Тогда он подобрался поближе, оттянул пружину, и в этот момент бабка проворно повернулась и схватила за ухо… Она крутила, щипала ухо, а он молчал и смотрел на нее злыми глазами. Бабка отобрала «пукалку» и забросила ее в чей-то огород. Когда она его отпустила с распухшим ухом, он перемахнул через изгородь и отыскал свое «оружие», а темным вечером камнем разбил окно в бабкиной избе. Причем целил в керосиновую лампу на столе, да не попал…

Первую звонкую трель соловей пустил откуда-то издали, потом подлетел поближе и, обосновавшись в гуще березняка, защелкал, засвистел. Когда Тонька снова стала ухать под мостом, он схватил палку и стукнул по перилам.

— Ты чего, Мить? — удивилась сестра.

— Слушай, Тонька, — понизив голос, сказал он. — Поет!

— Кто? — завертела галочьей головой с двумя косичками девочка.

— Соловей!

— А-а, соловей, — разочарованно протянула она.

Кузнецов не обманул, соловей был на редкость голосистый. Его трели заставили все умолкнуть вокруг, даже Лысуха затихла. Длинные переливчатые звуки очередями неслись из рощи. Дмитрий вдруг подумал, что ему очень будет недоставать там, в Ленинграде, этого железнодорожного моста, буро впечатавшегося в синее небо семафора с тусклыми разноцветными огнями, разлившейся речки Лысухи и соловья…

— И правда красиво! — прошептала Тоня, глядя широко раскрытыми глазами на медлительные облака. — Я никогда соловья не видела.

— Чуть побольше воробья, невидный такой, серенький, — сказал Дмитрий. — Видно, знает, что неказистый с виду, потому на глаза людям не любит показываться.

— Ой, что я видела-то вчерась вечор, Митенька! — затараторила Тоня. — Суседка, тетя Маня, на огород пришла, все болтала-болтала, а потом тятеньку за шею обхватила и давай целовать…

Дмитрий молча закурил. «Силен батя! — про себя усмехнулся он. — Все еще путается с Широковой… В такие-то годы…»

— Я маменьке сказала, а она меня кухонным полотенцем по лицу, — не унималась Тоня. — Помстилось, говорит, тебе, дурочка! И еще пригрозила: мол, брякнешь, так веревкой… Я-то не слепая, слава богу. Целовалась она с тятенькой, вот тебе истинный крест!

«Удивительная женщина мать, — размышлял Дмитрий. — Виду не подаст, не упрекнет отца словом, а что у нее на сердце, один бог знает… А моя дуреха такого нагородит — уши вянут! У нее ничего на языке не задержится…»

— Какие колена разбойник выворачивает! — Он дотронулся до гладких черных волос сестренки. — Артист! Ты слушай, Тоня, слушай!

— А Саша толкует, мол, ты никудашеньки не поедешь, — заметила сестра. — Говорит, родит тебе двойню, вон у нее какой живот большой!

— Как ты считаешь: ехать мне или остаться? — перевел он на нее погрустневшие глаза.

— Я? — Вопрос брата застал Тоню врасплох. Глаза сосредоточенно смотрели будто бы внутрь себя, губы чуть приметно шевелились. То Варя спрашивала: за кого ей замуж идти? Теперь брат пытает: ехать — не ехать! Разыгрывают они ее, что ли?.. — Она, конечно, хорошая, Саша-то, хозяйственная… И потом ты едешь учиться. Вернешься ведь?

Дмитрий кивнул. Ему было интересно, что еще скажет сестра, вон какой стала рассудительной!

— Ты не такой, как наш тятенька, не будешь чужих жен тискать.

— Так ехать мне или нет?

— Ехай, — выпалила она и перевела дыхание.

— «Поезжай» надо говорить, — поправил он. — Такого и слова-то нет — «ехай».

— А я Саше подсоблю, Митя, ты не сумлевайся, — снова оживилась Тоня. — Не гляди, что я худенькая, по хозяйству все могу, коли надо, даже блины испеку.

— Соловей-то замолчал, — сказал Дмитрий.

— Завтра пойдем слушать?

— Кого?

— Золотого соловья. Я не верю, что он серенький, — золотой, и на голове у него корона.

— Вот ведь умеешь красиво говорить, — потрепал он сестренку по костлявому плечу. — Поёшь не хуже того соловья!

 

Глава девятая

 

1

И потом, много лет спустя, Варвара Абросимова не могла понять, как все это могло случиться. Нет, она никогда не пожалела об этом, просто удивлялась себе: оказывается, человек и сам-то себя толком не знает, если способен совершить то, о чем никогда и помыслить не мог… Верь бы она в черта или в нечистую силу, можно было бы происшедшее с ней приписать проискам дьявола. До сей поры Варя смеялась над глупыми россказнями подружек о том, что парня или девушку можно сглазить, присушить к кому-либо или разлучить против их воли. Она знала, что подружки обращаются к Сове за приворотным зельем.

Варя читала книги, о непонятном расспрашивала старшего брата — Митя был для нее непререкаемым авторитетом, — считала себя грамотной, передовой девушкой, активной комсомолкой. Несмотря на веселый нрав и свойственное ее возрасту некоторое кокетство, она была целомудренной и знала, что выйдет замуж только по любви и за достойного человека, а так как ее сказочный принц не появился из туманной дали, она пока принимала ухаживания Семена Супроновича и Ивана Кузнецова, никому, впрочем, из них не отдавая явного предпочтения. Знала, что нравится и Алексею Офицерову, но тот свои симпатии к ней проявлял довольно странно: делал вид, что равнодушен, при случае отпускал грубоватые шуточки, задевающие ее самолюбие, ехидничал насчет обоих кавалеров, домогающихся ее благосклонности. И лишь глубоко в глазах у него затаилась грусть. Не самый лучший путь избрал Алексей к ее сердцу — он вызывал у Вари раздражение и досаду.

Сон у Варвары всегда был крепкий, спокойный, а тут стала просыпаться задолго до рассвета и, таращась в потолок, прислушиваться к тишине. Не ощущая прохлады, откинув одеяло, лежала в одной сорочке, следила за неслышно трепетавшими на стенах тенями, за окном срывались со сверкающих сосновых иголок крошечные золотые стрелы и мельтешили перед ее широко раскрытыми глазами. Почему-то возникало улыбающееся лицо кудрявого Семена Супроновича, она вспоминала его сильные и вместе с тем ласковые руки, светлые, как талая вода, глаза его жестковато смотрели на нее. И ей это нравилось. Иногда он, чтобы не смущать ее, отводил взгляд в сторону и вздыхал… А ей было весело! Вздохи его только прибавляли ей кокетства, будто невзначай, она прижималась к нему. Становилось жутко и вместе с тем хотелось, чтобы он обнял ее, поцеловал, но при первом же его движении Варя отодвигалась, напускала на себя неприступный вид, а он закуривал и начинал издеваться над Иваном Кузнецовым.

Эго была его излюбленная тема. Семен удивительно точно умел подметить все промахи и недостатки соперника. Варя бы и внимания не обратила на такую мелочь: Кузнецов, когда о чем-либо задумывался, машинально двумя пальцами начинал поглаживать выступающий на шее кадык. Теперь, когда он дотрагивался до шеи, ее разбирал смех. Или еще одна привычка: нет-нет да Иван Васильевич незаметно дотрагивался до своего пистолета. Варя этого не замечала, а после того, как сказал Семен, всякий раз прыскала в руку, видя, как Кузнецов щупает кобуру.

Не пощадил Семен и внешности соперника. В раскосых глазах и немного выступающих скулах Ивана узрел что-то татарское и называл его Хамзой.

Иван Васильевич ей нравился ничуть не меньше Семена, но рук его, губ она не помнила, — не лез к ней сотрудник ГПУ целоваться. Вот разные смешные истории, которые он рассказывал, приходили на ум.

Варя знала, утром рано поднимет мать, прилагала все усилия, чтобы заснуть, но сон не приходил…

Мать за завтраком внимательно посмотрела на нее, видно, усмехнулась про себя, а когда отец встал из-за стола и ушел по делам, как всегда немногословно уронила:

— Рано ягодка поспела. К милому Сереженьке сами бегут ноженьки?

— Какому Сереженьке? — смутилась Варя. Она отлично поняла, что та имела в виду.

— Кто больше люб-то? Семен аль этот… с наганом?

— Ну их! — отмахнулась Варя. Она сидела за дубовым столом, покрытым старой, изрезанной ножом клеенкой, и крошила корку хлеба.

— Оба парня видные, чего гордишься? Девичья краса — до возраста, а молодецкая — до веку. Это сейчас ты первая невеста на деревне, а пройдет пяток годков, глядишь, другие подымутся, как белые березки. В нашем бабьем деле главное — своего часа не упустить.

— Мой час еще не пробил… — пропела Варя.

— Семен-то малец уважительный, завсегда первый поклонится. И в батьку пошел, хозяйственный.

— А Ленька нашего Митю…

— За то и в тюрьме сидит, брат за брата не ответчик.

— Ты мне Семена в мужья прочишь? — взглянула на мать Варя.

— Иван тебе не пара, девонька. Приезжий он, не нашенский. Лицом белый, красивый… Намучаешься ты с ним, дочка.

— Да ну их! — беспечно рассмеялась дочь.

Мать чуть приподняла черную бровь.

— Не принеси в подоле, девка, — строго сказала она. — Батька из дому выгонит, слава богу, ты его знаешь.

 

2

Поселковую художественную самодеятельность организовал Дмитрий Абросимов, он и руководил ею первое время. Потом незаметно все легло на плечи Варвары: она вела спевки хора, ставила «живые картинки», даже было замахнулась на «Клопа» Маяковского, но силенок поставить спектакль не хватило. Заправлять самодеятельностью ей нравилось, она сама хорошо пела, танцевала, хватало у нее выдумки.

Как всегда, перед концертом начались для Варвары хлопотливые дни. Раньше ей охотно помогал Алексей Офицеров. В хоре его ставили позади всех, строго-настрого наказав, чтобы не пел, а только рот разевал, потому что у Алексея совершенно не было слуха. Зато в пьесах он был незаменим: его под кого угодно можно было загримировать, да и голос у него густой, басистый. В драмкружке Офицеров считался первым артистом. Некрасивый, толстогубый, а как появится на сцене и заговорит — в зале хохот.

И в этот раз Варвара очень рассчитывала на помощь Офицерова, однако сразу наткнулась на решительный отпор. Она поймала Алексея у сельмага, отвела в сторонку от парней и ласково обратилась к нему:

— Лешенька, я без тебя как без рук… Я подумала, что никто лучше тебя не справится с ролью ведущего… — И, не давая ему опомниться, прибавила: — Митя сделал инсценировку по рассказу Всеволода Вишневского, так ты сыграешь главную роль.

На мгновение Лешка дрогнул.

— Кого это? — спросил он, оглядываясь на приятелей, щелкающих тыквенные семечки на лугу у магазина.

— Бравого балтийского моряка, — сказала Варя. — Героя.

Алексей с неприязнью смотрел на девушку. И та знала почему: с тех пор как она стала подолгу простаивать у своей калитки с Семеном Супроновичем и Иваном Кузнецовым, Алексей Офицеров перестал замечать ее. Но должен же он сам-то видеть разницу между ней, Варей, и самим собой? Разве пара они? Еще и прозвище придумал ей: «Барбариса», ерунда какая-то…

Глядя в его невыразительные глаза, Варя поняла, что никаким ведущим на концерте Офицеров не будет и не появится на сцене в роли героического балтийского моряка.

— Дело, конечно, твое, — заговорил совсем о другом Алексей, — но с Семеном не следовало бы тебе якшаться.

— Это почему? — чувствуя, как загорелись щеки, спросила Варя. Такой смелости она не ожидала от Офицерова.

— Враг он, — отрезал тот. — Моя бы воля… Туда бы его, куда загремел бандюга Ленька.

— Ревнуешь, Лешенька? — насмешливо сказала она, стараясь поглубже уязвить.

Неожиданно глаза у Алексея стали чистыми, резкие складки на лице разгладились, он даже стал симпатичным.

— Будет худо — позови, — сказал он. — Только свистни — с края земли прибегу. — Повернулся и пошел к магазину.

— А… балтийский моряк? — ошеломленно смотрела ему вслед Варя.

— Предложи Семену! — обернулся он. — И рост, и вид, и кудри… Ему только и играть на сцене героических защитников революции… А с моим мурлом — купцов из пьес этого… Островского!

Офицеров как в воду глядел: пришлось Варе идти на поклон к Семену Супроновичу. Клубного баяниста Петю Петухова угораздило на лесоповале сломать руку, а без него весь концерт мог бы сорваться. И тут Варя вспомнила, что Семен тоже играет на гитаре и на гармошке. Вечером, недолго думая, она побежала в заведение Супроновича. В комнатах и зале на золоченых цепях красовались керосиновые лампы под матовыми абажурами. Семен в черной паре с застывшей любезной улыбкой на лице проворно двигался меж столов, за которыми пировали посетители. Теперь ему приходилось управляться за двоих.

Надо было видеть его изумление, когда он заметил Варю: металлический поднос подскочил в его руках, бутылка с шампанским чуть не упала, светлые глаза округлились. Не обращая внимания на клиентов, он поставил поднос на стол и бросился к ней.

— Провалилась под землю водонапорная башня, — затараторил он, скрывая волнение, — на станции произошло крушение поездов и вообще мир перевернулся, раз ты здесь!

— Крушение, Семен, крушение, — невесело улыбнулась Варя. — Петухов сломал руку…

Семен был сообразительным парнем. Пригладив ладонью золотистые вьющиеся волосы, он обвел взглядом переполненный зал, нахмурился, потом сказал:

— Попробую через час-два вырваться… Эх, черт, жалко, Леньки нет… — Он бросил быстрый взгляд на девушку, улыбнулся: — Папаша меня заменит.

— Мы будем в клубе репетировать, — сказала Варя.

— Рад, что наконец тебе пригодился, — рассмеялся Семен. — Не переживай, сыграю не хуже вашего Петрухи! У меня репертуар богаче…

Варя понимала, что нужно уходить, — в зале не было ни одной женщины, но что-то удерживало ее здесь. Может, за всю свою жизнь она переступала порог этого дома раз или два. Помнится, года четыре назад вместе с матерью и Митей вытаскивали отсюда захмелевшего отца… В зале было до синевы накурено, дым почему-то не уходил в распахнутые окна, голоса сливались в один сплошной гул, в который врывалось звяканье вилок-ножей, звон рюмок. На стойке, разинув жестяной рот, завывал граммофон, но его никто не слушал.

— Как ты можешь тут? — поморщилась Варя.

— Жить-то надо, — бойко ответил Семен.

— Разве это жизнь? — пожала плечами девушка.

— Может, плюнуть на все и убежать? — Семен по-мальчишески заглянул ей в глаза. — Куда-нибудь подальше. Ух и надоели мне эти пьянчужки!

Семен проводил ее до дверей, неуловимым движением фокусника всунул в карман плитку шоколада «Золотой якорь».

— Иди, зовут, — сказала Варя.

Возвращаясь в клуб, она вдруг подумала, что Алексей Офицеров не прав: никакой не враг Семен Супронович, обыкновенный парень, он же не виноват, что у него такая работа. Не каждый выдержит беготню в дыме и духоте в течение всего дня. Сам бы Лешка наверняка через час или два надрался бы вдрызг, а Семен на работе и капли в рот не берет. После ареста младшего брата он сильно изменился, стал чаще приходить в клуб и расспрашивать про дела комсомольские. Еще зимой Митя толковал о том, что хорошо бы приобщить братьев к комсомолу… Вот Варя и приобщает.

 

3

Варя ловила завистливые взгляды подружек, когда Иван и Семен провожали ее из клуба. Она с удовольствием слушала их язвительные замечания в адрес друг друга. Конечно, Иван был остроумнее, да и рассказывал интереснее. Семен, оставшись с ней наедине, норовил притиснуть к забору и поцеловать. Иван Васильевич этого не позволял себе, никогда не давал рукам волю. И вообще всегда был приветливым, улыбчивым, но она ведь знала, что у него серьезная работа, о которой он никогда не говорил с ней. Пожелав спокойной ночи, неслышно исчезал вместе со своей собакой в ночном сумраке. И, расставшись с ним, девушка чувствовала себя разочарованной: ну почему он ни разу не поцеловал ее?..

— Не пугайтесь, Варя, это Юсуп, — послышался за спиной негромкий голос Кузнецова.

Огромная черная овчарка возникла из мрака и коснулась прохладной мордой ее руки. Это было самое сильное проявление собачьей вежливости к чужому. Впрочем, Юсуп для Вари, а особенно для Тони давно стал своим. Лишь тоскующий на цепи Буран, издали учуяв чужака, рычал и лаял, на что Юсуп не обращал никакого внимания. Он никогда не приближался к деревенским собакам, а те, завидев его, обходили стороной.

— Ну как вам Лещенко? — поинтересовался Иван Васильевич.

— Какой Лещенко? — удивилась Варя.

— Не рюмку же выпить вы заходили к Супроновичу? — улыбнулся Кузнецов. — Там с утра до вечера гоняют Лещенко.

— Вы за мной шпионите? — резко повернулась к нему Варя.

— Мне Лещенко нравится, — оставив ее вопрос без ответа, продолжал Кузнецов. — За душу берет. Не находите, Варвара Андреевна?

— А мне не нравится, — отрезала она. — Митя говорил, что Лещенко — певец умирающего буржуазного класса. Под его упаднические песни кончали жизнь самоубийством белогвардейцы.

— Ну вот видите, — рассмеялся Иван Васильевич. — Выходит, Лещенко невольно оказывал услугу революционному делу.

Было тихо и тепло. Из леса доносились приглушенные крики ночных птиц, где-то на краю поселка тоненько тренькала балалайка. Варя заметила, как Кузнецов машинально дотронулся до кобуры нагана. Как она ни старалась, но не смогла сдержать короткий смешок. Иван удивленно покосился на нее.

— Вы боитесь потерять… оружие?

— Дурная привычка, — сразу понял он, о чем речь. — На границе со мной произошел случай. В какой-то праздник я с товарищем пошел в латышский поселок на танцы. Время было тревожное, и нам разрешили носить с собой оружие. Был такой же вечер, танцевали прямо на лужайке под луной. У латышей есть такой танец… забыл, как называется. В общем, становятся в круг, все обхватывают друг друга за плечи и то в одну сторону, то в другую… Во время этого танца у меня вытащили револьвер. К счастью, я хватился почти сразу… И знаете, кто это сделал?

— Красивая белокурая латышка?

— Пацаненок лет двенадцати, он прикидывался дурачком, все время вертелся под ногами. Конечно, его подучили. Потом мы за ниточку вытащили карася покрупнее.

У освещенного клуба они остановились. Из комнаты доносились девичьи голоса, топот ног, смех, иногда лампу загораживала чья-то голова. В сумраке лицо Кузнецова казалось грустным, из-под лакированного козырька военной фуражки выбились пряди густых волос, Юсуп черной тенью возник в освещенном квадрате, блеснул на них зелеными фонарями и снова растворился в ночи.

— Жалко, что вы не умеете на гармошке играть, — вдруг сказала Варя.

Он пристально посмотрел ей в глаза. Варя, подумала, что, если он сейчас ее поцелует, она не оттолкнет… Но он лишь глубоко вздохнул, отвел взгляд.

— Варя, я еще никому не говорил таких слов, — начал было он, и в этот момент, чуть не сбив его с ног, между ними вслед за кошкой черным снарядом пролетел Юсуп.

Кошка с противным мяуканьем вскарабкалась на сосну, а Юсуп, упершись лапами в толстый ствол, яростно залаял. Сверху, розово посверкивая в свете лампы из окна, планировали на землю лепестки коры. Затаившись в ветвях, кошка возмущенно фыркала.

— Я побежала, — спохватилась Варя. — У нас же репетиция.

— Я вас подожду, — сказал он.

— Не надо! — вырвалось у нее. И, желая, смягчить свою резкость, прибавила: — Завтра. После концерта.

— Может, мне и вправду научиться на гармошке играть? — негромко произнес он, глядя на ее статную фигуру, на мгновение замершую в освещенном прямоугольнике двери.

— Лучше на трубе…

Она рассмеялась и исчезла. Исчезла для него навсегда. И может быть, жизнь Кузнецова сложилась бы совсем по-другому, если бы он пришел на концерт и дождался ее в клубе. Но как раз в праздники-то у Кузнецова было работы больше всего.

 

4

Семен не обманул надежд Варвары, почти без репетиций он сыграл все, что было нужно, ничуть не хуже Петухова, который сидел не на сцене, как обычно, а в зале с рукой на перевязи и в гипсе. А на его месте молодцевато восседал Семен и лихо рассыпал звучные аккорды. Под его сопровождение хор исполнил песни, плясуны в красных рубахах навыпуск, в хромовых сапогах сотрясали деревянный пол, заставляя громко чихать от пыли первые ряды. И лично от себя, чтобы доставить Варе удовольствие, Семен под собственный аккомпанемент спел популярную революционную песню «Мой паровоз вперед лети — в коммуне остановка…»

Со сцены Варя искала глазами Кузнецова, но того в зале не было. Не пришел он и на танцы. В сердце девушки шевельнулась обида: давеча чуть ли не в любви признался, а сам даже в клубе не появился… Ну и пусть!

Все равно настроение у девушки было приподнятое; вечер молодежи удался на славу, много хлопали, вызывали на «бис». Митя — он участвовал в хоре — улыбался и показывал большой палец: мол, все чудесно!

Сюрпризом для нее была загодя поданная Семеном к клубу легкая бричка. Нарядный, в узких брюках в клетку, желтых штиблетах и при галстуке, Семен широким радушным жестом пригласил ее в «экипаж», как он назвал свою бричку. На какое-то мгновение Варя заколебалась, еще раз поискала глазами среди выходящих из клуба односельчан зеленую фуражку Кузнецова, потом, поддержанная сильной рукой Семена, вскочила в легкую на рессорах повозку. Рядом устроились Люба Добычина, Мишка Корнилов, полезли и другие, но Семен, вскочив на облучок, хлестнул серого в яблоках коня, и бричка рванулась с места, заставив остальных отскочить в стороны. Кто-то засвистел вслед, раздался громкий хохот, вроде бы послышался голос брата, а может, показалось. Бричка мягко покачивалась, Люба, не стесняясь, целовалась с Мишкой, а Семен, возвышаясь впереди, оглядывался на нее, и его белые зубы сверкали в улыбке. Он взмахивал вожжами, зычно покрикивал на коня, и без того быстро бежавшего по слабо освещенной окнами домов улице.

— Ямщик, не гони-и лошадей, мне некуда-а больше спешить… — затянул Корнилов, обнимая Любу.

— Куда мы едем? — спросила Варя.

— К цыганам! — сверкнул улыбкой Семен.

— Хоть к черту на кулички! — крикнул Мишка и расхохотался.

Вот прогрохотал под колесами железнодорожный переезд, последний раз озорно подмигнул красным глазом семафор и исчез за пышными ольховыми кустами. Бричка мягко покатила по узкой лесной дороге в сторону Лысухи. На Варю нашло какое-то блаженное спокойствие, ей стало безразлично, куда и зачем они едут по темной лесной дороге. У самого лица порхали невидимые ночные бабочки, смолистый лесной дух кружил голову. Любка рядом смеялась, отталкивая подвыпившего Мишку, глаза ее блестели. Скоро кусты остались позади, а перед ними раскрылся широкий зеленый луг перед речкой. Конь сбавил ход, метелки высокой тимофеевки и конского щавеля шелестели по днищу брички. С речки слышались негромкие всплески.

Конь остановился и, зазвенев металлическими бляхами на уздечке, стал щипать росистую траву.

— Ночь-то какая, братцы! — спрыгнув с брички и глядя в небо, сказал Семен. — В такую ночь ведьмы слетаются на шабаш… Поглядите-ка, бабка Сова летит на помеле! — И громко рассмеялся.

К радости и так хмельного Мишки Корнилова Семен достал из-за сиденья корзину с шампанским, водкой и заранее приготовленными закусками. Расстелил на траве льняную скатерть, аккуратно все расставил на ней. В его движениях чувствовалась сноровка официанта. Не забыл прихватить сельтерской и шоколадных конфет. В довершение всего извлек фонарь и запалил его. Все уселись на одеяло, брошенное на траву, фонарь освещал разнокалиберные бутылки, граненые стаканы, бутерброды с семгой, ветчиной, копченым балыком из медвежатины, как сообщил Семен. Варя вдруг почувствовала, что очень голодна, но Супронович не разрешил ничего брать, пока не разольет шампанское. Мишка от шампанского отказался и налил себе водки. Шампанского Варя не пробовала. Мать была строга и в доме никогда не держала спиртного. Сама она в рот не брала, даже в пасху, а Андрей Иванович, когда ему хотелось выпить, сам ходил в магазин или к Супроновичу.

Варя попробовала было отказаться от шампанского, но тут все принялись ее уговаривать: мол, такой вечер, концерт удался, теперь не грех и отметить. Она не заметила, как Семен ухитрился добавить в ее шампанское водки из своего стакана.

— Господи, как хорошо-то! — привалившись плечом к Мишке, тихо произнесла Люба.

— Ночь, звезды и мы, — в тон ей прибавил Семен, подняв стакан. — Жизнь прекрасна!

— У тебя вся жизнь — праздник, — ввернул Мишка Корнилов.

— А ты побегай весь день с подносом, — добродушно усмехнулся Семен.

— Я — путеец, — гордо произнес Мишка. — С одного раза костыль забиваю в шпалу.

— Я поднимаю этот бокал за наших прекрасных девушек, — галантно заявил Семен.

— Красиво говоришь! — засмеялся Мишка.

Шампанское обожгло Варе горло, даже дух захватило. Семен, не спускающий с нее глаз, велел выпить до дна, потом придвинул ей бутерброды. Люба махом выпила из своего стакана, причмокнула от удовольствия и закусила балыком. Волосы у нее, уложенные на затылке в тяжелый пук, растрепались, верхняя пуговица блузки расстегнулась, и открытая шея молочно белела.

Люба жила вдвоем с матерью, отец погиб в гражданскую. В небольшом домике Добычиных — он стоял у леса на отшибе — частенько устраивались гулянки с выпивками, вечерами на крыльце собиралась молодежь, приходили сюда и братья Корниловы. Разбитная, острая на язык Люба вроде бы сначала крутила любовь с Ленькой Супроновичем, а теперь вот с Мишкой.

Мать ее — Дарья Петровна — была тихой худощавой женщиной с маленьким личиком. Она ни в чем не стесняла свою единственную любимую дочь. Когда собиралась молодежь, Дарья Петровна уходила к соседям. В поселке поговаривали, что она любит выпить, но пьяной ее никто не видал, а вот то, что она набожна, все знали. Добычина убирала церковь, помогала мыть и обряжать покойников, плакала в голос. Ее приглашали га похороны и поминки. Дочь уродилась не в нее.

Семен и Мишка встали и, отойдя в сторонку, крепко обхватили друг друга. Какое-то время они шутливо топтались на одном месте, кряхтели, пытались резкими рывками один другого повалить на траву. Варя и Люба, сидя на одеяле, смотрели на них. Люба налила в стакан шампанского, в свете месяца засверкали маленькие пузырьки.

— Семен нынче расщедрился, — сказала Люба. — Пей, подружка! — И наполнила Варин стакан.

— Опьянею я, — слабо возразила та.

— С шампанского-то? — усмехнулась Люба. — Да оно как лимонад: в голову и нос шибает, и больше ничего.

Они выпили. Варя с удовольствием набросилась на вкусные бутерброды. От кого-то она слышала, что если хорошо закусывать, то сильно не опьянеешь. Впрочем, ей было приятно. Все теперь казалось призрачно-волшебным: звездное небо, опрокинувшийся в речку месяц, две темные фигуры, топчущие траву. Ей захотелось, чтобы одолел Семен. И, будто услышав ее, он весело вскрикнул, и в следующий момент Мишка оказался на земле.

— Семен победил! — радостно закричала Варя и даже в ладошки захлопала.

— Нравишься ты ему, — с ноткой зависти сказала Люба. — Говорит, в комсомол готов вступить из-за тебя. Сама слышала.

— И вступлю! — откликнулся Супронович. — Примете, Варя?

— Ты мне подножку подставил, — поднимаясь с травы, пробурчал Мишка. — Давай еще раз?

Они снова схватились, и Корнилов скоро грохнулся в мокрую траву.

— Куда ему с Семеном тягаться, — заметила Люба. — Слабак супротив него.

Семен, возбужденный, с растрепанными кудрями, тяжело дыша, плюхнулся рядом с Варей. От него остро пахло потом, но Варе не было неприятно. Галстук Семен снял, и теперь он змеей выползал из кармана пиджака. Ей вдруг захотелось пригладить его золотистые волосы, вытереть пот с лица. Усилием воли она удержалась, мельком подумала: «Что это со мной? Почему мне хочется, чтобы он обнял меня и поцеловал?» И когда Семен снова налил девушкам шампанское, а себе и Мишке водки, ее даже упрашивать не пришлось. Она охотно со всеми выпила. Потом стали петь песни. Конь с бричкой незаметно отошел к самой речке, и теперь его темный силуэт отчетливо отражался в серебряном зеркале воды. Когда конь встряхивал головой, слышалось мелодичное позвякивание. Какая-то пичуга тоненько выводила: «Любить, любить, любить…»

Все, что произошло потом, она помнит смутно. Кажется, открыли еще бутылку шампанского. Люба вскочила с одеяла и стала плясать. Опьяневший Мишка повис на ней, но Люба оттолкнула его и, сбросив туфли, побежала по мокрой траве к речке. Мишка бросился следом.

Влажные губы Семена целовали ее в лицо, шею, она ладонью слабо отталкивала его горячее лицо, неестественно громко смеялась. Голова кружилась, ей вдруг показалось, что она в люльке и мать укачивает ее, что-то напевая. Семен, широко шагая, куда-то нес ее на руках, шептал какие-то ласковые слова, клялся, что жить без нее не может…

Потом она долго плескалась на мелководье. Семен все сложил в корзину, свернул одеяло, сунул под ноги в бричку погасший фонарь. Люба и Мишка куда-то исчезли, впрочем, о них и не вспомнили. Туман над речкой стал гуще, будто тесто из квашни выпирал на берег, расползался по траве, цепляясь за метелки. В глубине бора сонно вскрикивали птицы. Зеркало Лысухи будто треснуло — во все стороны разбежались тонкие морщинки.

— Утром я пришлю к вам сватов, — глухо сказал Семен. Глаза у него припухли, под ними залегли тени, в кудрявых волосах поблескивали сухие травинки.

— Не надо, — сказала Варя, усаживаясь рядом с ним в бричку.

— Ты что же думаешь, я поиграл с тобой и все? — удивленно покосился он на девушку.

— Да нет, — улыбнулась она, — ты меня любишь…

— За чем же дело?

— Я еще не знаю, Сеня, люблю ли тебя, — открыто взглянула на него девушка. Она выглядела свежей, будто только что встала и умылась росой.

— Любишь, — самодовольно сказал Семен.

— Вот, значит, как все это бывает, — глядя на холку медленно идущего коня, произнесла она. — Признавайся, брал у Совы приворотное зелье? — И не понятно было — всерьез это или в шутку.

— Я знал, что ты будешь моя. И я всех твоих ухажеров приглашу на нашу свадьбу! — счастливо рассмеялся Семен. — А Кузнецова — шафером.

— Я еще не дала своего согласия.

— Ты навек теперь моя, Варька! — Он крепко обнял ее.

— Была мамина-папина, а теперь твоя? — невесело заметила девушка.

— Другая бы радовалась, что за такого парня замуж выходит! Чем я тебе не пара?

— Комсомолка-активистка выходит замуж за мелкобуржуазного собственника, — поддразнила Варя. — Что брат Митя скажет, подружки?

— Хочешь, уйду из кабака? — помолчав, серьезно сказал Семен. — Поступлю на железную дорогу. В комсомол-то примете меня?

— Вот тогда я за тебя с радостью выйду. — Варя прижалась к его крепкому плечу.

— А так бы не вышла?

— Ты прав, Семен, я теперь твоя, — прошептала она.

 

Глава десятая

 

1

— Прокляну сукина сына! Выгоню из дома, лишу наследства! — гремел Яков Ильич, расхаживая по большой комнате, заставленной столами.

Григорий Борисович Шмелев сидел у окна и маленькими глотками отпивал светлое вино из высокой хрустальной рюмки. В комнату впорхнула крапивница, облетела подвешенную к потолку керосиновую лампу и приземлилась на белый подоконник. В солнечном свете крылья бабочки бархатисто заблестели; несколько раз сложив и развернув их, она неподвижно замерла, наслаждаясь теплом.

Невысокого роста, огрузневший, с заметной розовой плешью, Яков Ильич потел, на виске его вздулась голубоватая жилка, деревянный пол скрипел под тяжелыми шагами.

«Чего доброго, хватит кондрашка, — равнодушно подумал Шмелев. Ему не было жалко Супроновича. — Скотина, вино подает в графине! Кто знает, может, слил сюда остатки со столов…» От этой мысли его передернуло, но Яков Ильич ничего не заметил — он все мерил комнату шагами, ловко огибая столы.

— Как у вас с сердцем, Яков Ильич? — спросил Шмелев.

— Я в них всю душу вложил! — остановился перед ним кабатчик. — Как сыр в масле катались! Не знали голода-нужды. И вот, пожалуйста, один за поножовщину в тюрьму угодил, а второй из-за какой-то паршивой девки отца родного бросил…

— Вы несправедливы, Яков Ильич, — мягко заметил Григорий Борисович. — Варя Абросимова — первая красавица в поселке.

— В поселке! — крикнул Супронович. — Именно в поселке! А в любом городишке такими красавицами пруд пруди.

— Невеста не коза, на базаре не купишь, — усмехнулся Шмелев.

— Сколько девок кругом, а он выбрал… комсомолку! Я-то думал, женится, приведет в дом работницу. А эта разве станет за прилавок? Или выйдет с подносом к гостям?

— А любовь, Яков Ильич? Вспомните, сколько вы глупостей наделали в Твери из-за страстной любви к Дарье Анисимовне? — поддел его Шмелев.

— Так там миллионы! — сгоряча вырвалось у Супроновича. — А с этой семейки Сенька даже приданого не сорвет! Мало, работницу в дом не привел, так и сам ушел!

— Вы его прогнали, — заметил Григорий Борисович.

— А что я должен был ему в ножки поклониться, мол, спасибо, сынок, за подарочек? Без ножа зарезал меня сынок Сенечка! — снова заметался по комнате Яков Ильич. — Жена и свояченица еле-еле на кухне и мойке справляются, на мне лавка и буфет. Да и не в тех годах я, чтобы с подносом меж столов шнырять! Хоть закрывай заведение!

— Да перестаньте вы мельтешить! — прикрикнул Шмелев. — Идите сюда, садитесь и слушайте, что я вам скажу…

Несколько ошарашенный Супронович, — он давно не слышал, чтобы Шмелев таким голосом разговаривал, — послушно сел напротив, машинально налил из графинчика и залпом выпил.

«Опивки не стал бы сам пить, — усмехнулся про себя Шмелев. — И все-таки зачем он в графин наливает?»

— Вы к правильному выводу пришли, Яков Ильич, — спокойно продолжал он. — Закрывайте свое заведение. Поставьте на нем крест, пока государство не наложило на него лапу. А это, уж поверьте мне, очень скоро произойдет.

— Закрыть мое заведение? — вытаращил на него покрасневшие глаза Супронович. — А что же я буду делать, мил человек? Зубы на полку? Всю жизнь торговал! Да я ничего больше и делать-то не умею. Да и кто купит мое заведение, ежели, говорите, все одно государство рано или поздно все себе захапает? Где я такого дурака найду?

— Зачем продавать? — улыбнулся Шмелев. — Даром отдайте государству.

— Даром?! — вскочил, опрокинув стул, Супронович. — Вы что, насмешки строите надо мной, Григорий Борисович?

Шмелев спокойно нагнулся, поднял стул.

— Садитесь… И пожалуйста, при вашей комплекции и экзальтации, ей-богу, может удар случиться. — Он придал своему голосу теплоту. — Берегите себя, дорогой Яков Ильич, жизнь еще не кончилась. Кто знает, может, еще доведется нам с вами всю эту голытьбу вот так взять за горло… — Он несколько раз сжал в кулак и разжал длинные, с аккуратно подстриженными ногтями пальцы.

— Сожгу! — понизив голос, проговорил Супронович. — Сожгу и пепел развею по белу свету! Чтобы я кровью и потом нажитое добро отдал государству?

— Кровью, вы это верно заметили, — не удержался и съязвил Шмелев.

Его начал раздражать этот не умеющий сдерживать своих чувств человек. Разве можно сопоставить то, что потерял он, Карнаков, и этот жалкий лизоблюд-приказчик? При одном только упоминании, что ему придется расстаться со своим добром, весь ум у бедняги отшибло! Лучшие сыны России, к коим Карнаков, естественно, причислял и себя, потеряли дворцы, миллионы рублей, тысячи десятин плодородной земли… А он готов удавиться за свою жалкую лавчонку!

— А Семена по миру пущу! — снова переключил свою злость на сына Яков Ильич. — Пусть примаком живет у Абросимовых, если те его к себе пустят…

— Умный бы человек стал думать о том, как из всего случившегося извлечь максимальную пользу, — продолжал Шмелев. — Но для этого нужно иметь светлую голову. Гнев — плохой помощник.

— Так все рушится, пропадает пропадом! — сверкнул на него злым взглядом Супронович.

— Рабочую силу вы не можете нанять в свое заведение, не вступив в конфликт с государством? — говорил Григорий Борисович. — Своими силами вам не управиться в лавке и питейном заведении… Что же остается делать? Сжечь, говорите? Это глупо. Остается одно: передать в собственность государства вашу лавку. Вы грамотный и в газетах читали: тот или иной бывший несознательный элемент, перевоспитанный Советской властью, прозрел и добровольно передал государству свой кожевенный или колбасный заводишко, я уж не говорю о мелких частнособственнических предприятиях, вроде вашей мизерной лавчонки… Государство по достоинству оценивает добрую волю бывших владельцев и поощряет их денежным вознаграждением, постами управляющих или даже директоров этих предприятий… Теперь вдумайтесь, что получается? Ваше заведение, став государственной собственностью, будет процветать, вы, как управляющий или директор, станете получать зарплату и ни за что не отвечать: все ваши хлопоты по обеспечению лавки и буфета продуктами берет на себя государство…

— А доход? — ввернул несколько успокоившийся Яков Ильич. — Доход тоже пойдет государству?

— Это уж будет от вас зависеть, дорогой Яков Ильич! Умный, толковый руководитель не пронесет ложку мимо своего рта. Если у вас в лавке нет товаров, кого покупатели ругают? Вас, верно? А отныне они станут ругать государство, хотя по-прежнему все будет зависеть от вас: появятся в лавке необходимые товары и продукты или нет… Вот и посудите: легче вам будет жить или нет? Тут вы крутитесь без выходных и праздников, а когда государство возьмет все заботы о лавке на себя, вы сможете передохнуть да и вообще больше не надрываться. К чему вам лезть из кожи?

Супронович разлил в рюмки вино, стер тыльной стороной ладони пот со лба, долгим пристальным взглядом посмотрел в непроницаемые глаза Шмелева.

— А ведь это, пожалуй, единственный выход для меня, — уже спокойнее сказал он. — Ну что ж, выпьем за большие перемены в моей жизни! — Поставив порожнюю рюмку, снова помрачнел. — А Семену такого самовольства все одно не прощу!

— Не на сына надо сердиться, а на власть, которая всю нашу жизнь переиначила, — заметил Шмелев. — Семена и его молодую жену надо приветить. Лавку-то с кабаком сдадите, получите средства на постройку нового дома, а пока все вместе живите здесь, не стоит Семена отталкивать. Да и строиться вам поможет. А то что же получается: один сын в тюрьме, второй у чужих? Помнишь, я как-то толковал им, что надо в комсомол вступать, уважать начальство… Не послушался доброго совета Леонид, и что получилось?

— Больно они и меня слушались… — Яков Ильич глянул в окно и горько усмехнулся: — Вон и новоиспеченный сват спешит на дармовщинку выпить…

— Чего заноситесь-то? — упрекнул Григорий Борисович. — По всем меркам сват вам достался что надо. Вы да он в былое время заправляли Андреевкой.

— Мужик он, конечно, серьезный и хозяин хороший, — сказал Яков Ильич. — Но прижимист, черт. Приданого за своей Варькой ни копейки ни даст…

— Забудьте вы про приданое, — с досадой оборвал Шмелев. — В какое время живете? Думайте лучше о том, как со сватом добрые отношения наладить. Он в почете у властей, считайте, вам повезло, что породнились с Абросимовыми. Под их крылышком и вы трудное время пересидите.

— А будет ли другое время-то? — уныло взглянул на Шмелева Супронович.

— Неужели вы думаете, безграмотная голытьба сможет управлять такой великой державой, как Россия? Я уповаю, что нам помогут цивилизованные страны. И потом… Большевики замахнулись на самое святое в жизни простого человека — на религию и частную собственность. Народ не может жить без бога и всегда будет цепляться за свое добро… Вон как вы тяжело расстаетесь со своей лавкой, а другим, думаете, легче?

— Скорее бы сковырнули большевиков, — вздохнул Яков Ильич.

— На других рассчитываете? — остро глянул на него Шмелев. — Напрасно. Необходимо и нам с вами руку приложить к этому святому делу. И детям нашим… Потому и нет надобности ссориться вам с сыном. Кстати, лучше Варвары Семен вряд ли сыскал бы девушку. Я удивляюсь другому: почему она за него пошла?

— Чем же мой Сенька нехорош для нее? — оскорбился Супронович. — И ростом бог не обидел, лицом пригожий, и ума ему у других не занимать.

— Ну вот, а вы его только что ругали, — засмеялся Шмелев.

Наверх, заставляя протяжно стонать деревянные ступеньки, тяжело поднимался Андрей Иванович. Когда его высокая, плечистая фигура загородила дверной проем, Яков Ильич вскочил со стула и, улыбаясь от уха до уха, поспешил к гостю.

— Безмерно рад, Андрей Иванович! — приветливо заговорил он. — Негаданно-нежданно стали родственниками, а и на свадьбе вместе не погуляли!

— Потому и не погуляли, что ты есть полный дурак, грёб твою шлёп! — сердито осадил его Абросимов. На свата он и не посмотрел, а Шмелеву уважительно пожал руку.

— Батька я ему аль нет? — помрачнел Яков Ильич. — Привел в дом девку и говорит: вот, мол, моя жена… Ну я и огрел его тем, что под руку подвернулось…

— Стулом, — басисто гудел Андрей Иванович. — Так огрел, что у парня рог на лбу образовался… Правильно и сделал, что ушел от тебя, дурака старорежимного.

— А ты, умный, выходит, все знал и молчал? — поддел его Супронович.

— Знал бы, ни за что не допустил, чтобы моя Варька за твоего сынка-лакея замуж выскочила!

— Тебя тоже не спросила?

Григорий Борисович перевел взгляд на опустевший графинчик и незаметно подмигнул Супроновичу: выставляй выпивку, дело лучше пойдет…

— Чего желаете, Андрей Иванович: водочки или коньячку? — согнулся в привычном полупоклоне Яков Ильич.

— Эх, как-то все не по-людски получилось, грёб твою шлёп! — сокрушался Абросимов. Стул, на который он плюхнулся, подозрительно охнул. — Дети отцов-матерей не спрашивают, в церкви не венчаются, расписались в поселковом и — муж-жена. Разве будут они блюсти старинную заповедь, что муж и жена — одна сатана? — И громко рассмеялся.

— Где они? У вас? — обернулся с порога Супронович.

— В Питер вчерась укатили. Кстати, я дал Семену сто рублей…

— Половина с меня, — быстро ввернул Яков Ильич и скрылся за дверью.

— Как здоровьишко? — поинтересовался Андрей Иванович. Он в серой, навыпуск косоворотке, открывающей мощную кирпичную шею. В широкой черной бороде посверкивают серебряные нити.

— Моя болезнь как мышь под печкой, — улыбнулся Григорий Борисович. — То тихо сидит, то вдруг заскребется.

— На охоту ходишь?

— Ради удовольствия. Дичи что-то мало стало.

— Петуховы да Корниловы всю живность в окрестных лесах повывели, — заметил Абросимов. — Эти кажинное воскресенье с ружьишком да собаками в бор.

— Легко здесь дышится, — осторожно кашлянув, обронил Шмелев.

— Якову Ильичу не мешало бы охотой заняться, — продолжал Андрей Иванович. — Вишь, какое брюхо отрастил! Побегал бы с ружьишком — быстро растряс. — Он усмехнулся: — Половина с него… Ну куды ему, буржую, деньги девать? Ведь лопатой тут гребет, а все жмется… В гроб с собой все одно не возьмешь.

— Для родного сына-то, я думаю, не пожалеет, — сказал Григорий Борисович.

— Дом им надобен, — продолжал Абросимов, вертя в толстых волосатых пальцах мельхиоровую вилку. — Молодые-то не хотят со стариками жить, все норовят отдельно. Митрию я в свое время дом построил, а он вон в Питер учиться уехал, и неизвестно теперя, возвернется ли домой-то?

— Породнились два таких крепких хозяина — вы и Яков Ильич, — проговорил Шмелев. — Вам и карты в руки.

— Может, раньше мы бы с ним и делали тута большие дела, а сейчас зажиточные хозяева не в почете. Да и его кабак на ладан дышит. Митрий-то говорит, что скоро прикроют все эти частные лавочки. И в газетах про то пишут.

— Умный человек нигде не пропадает. Я слышал, Яков Ильич хочет заведение свое государству передать, — сказал Григорий Борисович.

— За здорово живешь? — вытаращился на него Андрей Иванович.

— Государство у нас богатое, не оставит его своими милостями… — усмехнулся Шмелев.

— Я-то думал, хоть выпивка теперь будет даровая… — расхохотался Андрей Иванович. — А он и тут меня обштопал! Ну хитрюга! Ну прохиндей!

— Ты про кого это, Андрей Иванович? — Супронович появился с подносом, уставленным бутылками и отменной закусью.

— Про тебя, грёб твою шлёп! — загремел Абросимов. — Рази есть в поселке еще человек хитрее тебя?

— Есть, Андрей Иванович, есть, — смиренно заметил Супронович, выставляя на стол выпивку и закуску. — Вы-с, собственной персоной.

Абросимов, ухмыляясь в бороду, отодвинул рюмки, налил водку в граненый стакан, поднял его:

— Дети нас с тобой, Яков Ильич, не спросясь, поженились… Митька мой, сукин сын, собственноручно брак их в поселковом зарегистрировал, ну а мы стали сватами… Выпьем за то, чтобы они жили счастливо, чертовы дети! И за наше с тобой сватовство, грёб твою шлёп! — Не чокаясь, он выпил залпом.

 

2

Кузнецов медленно выбрался из речушки на берег. Русые волосы облепили лоб, лезли в глаза, с длинных синих трусов стекала вода. Юсуп выскочил вслед за ним к сидевшей на траве Тоне, отряхнулся, обдав ее брызгами.

— Юсуп, Юсупушка, хороший, — гладила тоненькой рукой девочка овчарку.

— А ты что не купаешься? — вытираясь белой майкой, повернул к ней взлохмаченную голову Иван Васильевич.

— Неохота, — ответила та. На самом деле ей очень хотелось выкупаться, но как-то неловко было на глазах Кузнецова раздеваться.

— Я отвернусь, — улыбнулся он. Прыгая на одной ноге, другой он пытался попасть в узкую брючину галифе, рядом, привалившись друг к другу, стояли хромовые сапоги.

— Гляди, будешь подглядывать, рассердюсь, — сказала Тоня и, быстро сбросив ситцевое платье, в нижней сорочке побежала к воде.

С шумом и брызгами плюхнулась и, смешно колотя ногами, поплыла к другому берегу. В этом месте Лысуха разливалась, на самой середине было довольно глубоко, по крайней мере, мальчишки вниз головой ныряли с деревянного моста и не доставали до дна.

Солнцу пекло нещадно, на чистом глубоком небе не было ни облачка, лишь на горизонте, где кромка леса сливалась в сплошную зеленую линию, снежно белели округлые шапки, пронизанные солнцем. В камышах поодаль торчала выгоревшая соломенная шляпа, рыболов изредка взмахивал удочкой. В молодом сосняке заливались птицы, изредка сам по себе издавал протяжный мелодичный звук рельс.

Иван Васильевич не стал надевать гимнастерку, присев на траву, подставил солнцу спину. Юсуп, повалявшись на песке, побежал в сосняк. Мокрая шерсть его с налипшими песчинками топорщилась и лоснилась. Несмотря на погожий день, Кузнецов был сумрачен.

Он слышал, как плещется в речке девочка, на кого-то сварливо покрикивает в лесу сойка. У самого лица махала бархатными, с желтой окаемкой крыльями бабочка, кажется траурница… На душе у Ивана Васильевича и был траур. Женитьба Семена и Вари потрясла его, только сейчас он понял, как была дорога ему эта девушка. Потерял он Варю. Он вспоминал до боли дорогое глазастое лицо, полные яркие губы, плавную походку…

— Не убивайся ты, дядя Ваня. Она никого не любила, уж я-то знаю. Назло всем вышла замуж за Семена. — Девочка уже стояла на берегу. — Могла бы и за тебя. Или за Лешку Офицерова.

— Что ты говоришь-то? — покосился он на нее.

— Не любила она никого, — упрямо повторила Тоня. — Она и сама не знала, что выйдет замуж за Семена.

— Вот вышла, — с горечью вырвалось у него.

— И Лешка Офицеров по ней сохнет, — раздумчиво проговорила Тоня. — Придет с лесопилки, ляжет на лужайке и в небо глядит, потом вскочит как полоумный и начинает кусок рельса выжимать, а сам зубами скрежещет. Пот градом, а он выжимает и выжимает…

— Лекарство от любви, — усмехнулся Кузнецов.

— И чиво в ней особенного-то? — подперла щеку Тоня. Черные слипшиеся волосы рассыпались по худым плечикам. — Ну веселая, поет, пляшет. Дык и другие умеют. А парни по ней ошалевают. Чудеса в решете!

— Как это говорится? — не глядя на девочку, сказал Кузнецов. — Не по себе, Ваня, дерева не руби… Всякая невеста для своего жениха родится.

Девочка жалостливо посмотрела на него, тяжело вздохнула и склонила на плечо галочью голову. Тонкая холщовая рубашка облепила ее худое тело. От долгого купания губы посинели, на костлявых плечах высыпали мурашки.

— Ну и чего терзаться-то? — торопливо заговорила она. — Вышла за другого, значит, тебя не любила. А какая жизнь-то без любви? Несчастливая она, Варька… А ты красивый, еще встретишь… Дура она, дура! Я бы за тебя не раздумывая замуж пошла!

Иван Васильевич с изумлением уставился на нее.

— Вот уж воистину, не знаешь, где найдешь, а где потеряешь… — пробормотал он.

— Варька говорила, что я буду красивая, еще лучше, чем она…

— Ладно, — улыбнулся он, — так и быть, я подожду.

— Правда? — обрадовалась она. — Ты знаешь, как я тебя буду любить?

— Как?

— Я тебе буду на завтрак оладьи со сметаной подавать, — тараторила девочка. — А на обед — серые щи с ребрышками.

— С ребрышками?

— Я тебе буду пуговицы пришивать к рубашкам и это… — она легонько дотронулась до его спутавшихся густых волос, — волосы ножницами постригать.

— С тобой не пропадешь, — немного развеселился он, и легонько шлепнул ее. — Беги в кусты, выжми рубашку, невеста!

— Ты не смейся, — рассердилась она и маленькой ногой притопнула по траве. — Вырасту и буду красивая! Вот увидишь!

— Будешь, будешь, — сказал он.

Девочка с горящими щеками метнулась к своей одежде, схватила в охапку и, сверкая пятками, убежала в сосняк. Юсуп ткнул холодным носом хозяина в лопатку. Длинный красный язык его свешивался чуть ли не до земли. Кузнецов потрепал овчарку за холку, посмотрел в умные желтые глаза.

— Упустили, Юсуп, мы свое счастье? А?

Юсуп глубоко вздохнул и, положил морду на плечо хозяину.

— Не любила… — глядя прямо перед собой, проговорил Иван Васильевич. — А кому нужна эта проклятая любовь?! — Последние слова он почти выкрикнул.

 

3

Григорий Борисович, присев на корточки, разглядывал распустившуюся бледно-красную розу. Он давно ждал этого часа. Весной он посадил в огороде Совы с десяток саженцев, которые дал ему бабкин сосед — Петр Васильевич Корнилов. Три куста не прижились, а остальные пошли в рост. И вот робко распустилась первая нежная роза. На каждом глянцевитом твердом листке — по маленькому солнечному блику, на острых шипах — коричневый пушок. Ничуть не боясь человека, на раскрывшийся бутон бесцеремонно опустился мохнатый шмель, шевеля черными лапками, деловито обследовал розу и спокойно полетел дальше. Шмелев еще ниже нагнулся к цветку, с наслаждением вдохнул тонкий запах розы, да так и замер с полузакрытыми глазами: вспомнился загородный дом с верандой на живописном берегу Волги, ухоженный сад, розарии под навесом, зеленая беседка, спрятавшаяся за кустами смородины. На веранде голоса, смех, звон хрустальных бокалов, и он, молодой, и белокурая дама в серебристых туфельках… Услышав негромкое покашливание, он вздрогнул. За спиной стоял Маслов, невысокий, плотный, с большим бугристым носом. Кузьма Терентьевич Маслов работал на воинской базе за второй проходной. На базе были две проходные: через одну, предъявив вахтеру пропуск, проходили на территорию, а на второй проходной дежурили военные, они пропускали вольнонаемных в эту зону, где находились склады. Пропуск сюда был другой. Кузьма Маслов работал за второй проходной. Он был охотником, и как-то в районном городе Климове они нос к носу столкнулись в охотничьем магазине, где покупали порох, дробь, пистоны. Кстати, настоящее знакомство состоялось в поезде, на котором возвращались в Андреевку. Поговорили об охоте, Григорий Борисович рассказал о своей хворобе, мол, исходил все леса в округе, но ни разу не встретил енота или барсука, а, как известно, при легочных заболеваниях барсучий жир очень помогает. Кузьма, видно, запомнил этот разговор и месяца два спустя заявился к нему домой и принес в пол-литровой бутылке пахучий барсучий жир. Шмелев горячо его поблагодарил, стал совать деньги, но Маслов отказался, пришлось бежать к Супроновичу — дело было вечером — за водкой. Жир он потом с отвращением вылил в отхожее место. Кузьма Терентьевич водки выпил ровно полтора стакана, сказал, что это его норма. Больше не притронулся. О работе своей не распространялся, но, как понял Григорий Борисович, имел дело со взрывчаткой, снарядами. Сам Шмелев, упаси бог, и не пытался расспрашивать о базе. Зато об охоте Маслов говорил много и с удовольствием. Сам он не местный, из-за Урала, служил тут, познакомился с одной чернявенькой, ну женился и остался… Конечно, его родные места в смысле охоты побогаче, но привык, теперь тут нравится. Еще сохранились леса, где можно крупного зверя поднять.

— Дожжа бы надоть, — обронил Кузьма. — Буде так и дальше — все сгорит на полях.

— Сову попросите, она и дождь наколдует, — улыбнулся Шмелев.

— И картошка в огороде какая-то квелая — зацвела было и сникла.

Они присели на низкую скамейку под яблоней, закурили. В лавочке Супроновича кончились папиросы, и Григорий Борисович курил крепкий самосад, от которого в горле саднило и пальцы начали желтеть. Бабка, согнувшись в три погибели, полола грядки. И в этакую жару она была в платке и вязаной кофте. Когда хлопотавшие неподалеку курицы вспрыгивали на грядку, бабка хватала с земли комок и кидала в них. Куры, суматошно махая крыльями, отбегали, а немного погодя снова окружали Сову.

— И зверь в такую погоду вялый, в норах сидит, — вздохнул Кузьма.

Шмелев не мог взять в толк: зачем он к нему пожаловал? Может, опять барсучьего жира принес? Вроде бы сумка пустая… Только выкурив вторую цигарку, Маслов наконец заговорил о деле:

— Брательник с женкой из Кунгура приехал, понятно, надоть хорошо встретить, сколько лет не видались! А тут как на грех Лизка пальто себе зимнее в военторге купила… В общем, выручай, Борисыч, деньги надоть…

— О чем речь? — тут же поднялся с места Шмелев. — Я человек непьющий… — Он усмехнулся: — Вот перешел на местный табачок, так что сбережения имеются.

— Красненькой должно хватить, — подумав, сказал Маслов. — А-а, где наша не пропадала, давай полста!

Григорий Борисович принес из своей комнаты деньги, отдал Маслову.

— Ты уж извини, Борисыч, — сразу заторопился Кузьма. — Ужо к осени возверну, когда получу отпускные.

— Когда на охоту? — просто так спросил Шмелев.

— Брательника провожу, и на лисицу сходим, — пообещал Маслов. — Знаю я тут одну нору в Заболоцком лесу. Будет тебе к зиме лисья шапка.

Шмелев проводил Маслова до калитки, полюбовался на закатное небо. Тихо в поселке в этот предвечерний час. Огромное багровое солнце — на него сейчас можно было смотреть без темных очков — величаво опускалось за лесом. Отдав жар этой половине земного шара, оно будто иссякло, притомилось, отдыхало, погружаясь в утреннюю прохладу второй половины планеты. Вроде бы и не торопилось солнце, однако на глазах становилось его все меньше и меньше, и скоро осталась лишь широкая огненная полоса над лесом. Небо стало бледнеть, смешивать яркие краски, растворяя их в густой синьке. Туман над невидимой из-за сосняка речкой загустел, приобрел розоватый оттенок. И вдруг раздалось громкое безобразное карканье: над домом, лениво махая крыльями, пролетела ворона.

— Черт бы тебя побрал, — проворчал Григорий Борисович.

К их дому приближалась женщина в свободной кофте и широкой юбке, не скрывавшей большого живота. Он сразу узнал ее: Александра Абросимова. Замешкавшись у калитки и даже не поздоровавшись, она глуховатым голосом спросила:

— Бабушка дома?

Григорий Борисович кивнул на огород, пристально рассматривая женщину. Правая рука ее была сжата в кулак — наверное, там деньги. Интересно, сколько Сова берет за сеанс? Частенько к ней вечерком прибегают девушки, молодые женщины. Вот и Александра пришла поворожить насчет мужа: как он там, в Ленинграде, не завел себе другую?

— Хотите, я вам погадаю? — неожиданно сказал он. — Скажу все, что вас ожидает в будущем.

Она диковато глянула на него и, чуть не зацепив огромной, набухшей грудью, прошла мимо. Запах здорового женского тела с примесью парного молока обдал его. Он смотрел, как она, легко и естественно неся свою тяжесть, ступала по тропинке. Иные беременные женщины ходят тяжело, переваливаясь, как утки, на их лице написано, как тяжело нести свой крест, Александра же, казалось, не замечает своей беременности. Полные белые икры ее мелькали перед его глазами.

Он вспомнил, как, презирая себя, ночью тайком отправлялся к Паше Луневой — уборщице молокозавода. В поселке звали ее вдовушкой Паней, хотя никто не знал, был ли у нее когда-нибудь муж. Громоздкая, с невзрачным лицом, сорокапятилетняя вдовушка Паня, казалось, не ходила, а скользила на лыжах — такая была у нее нескладная походка. Вдовушка Паня любила выпить, поэтому к ней нужно было идти с бутылкой. На стене у нее висел коврик с вышитыми лебедями, переплетшими свои длинные шеи. Почему-то, возвращаясь домой, Григорий Борисович, как от наваждения, долго не мог избавиться от этих проклятых лебедей, что маячили перед глазами. Паня не обижалась, если гость в самый последний момент раздумывал и уходил. И еще он вспомнил, как с первого взгляда поразила его Александра Волокова. Поразила своим сильным женским началом, мощью сбитого тела. После даже мимолетной встречи с молодой женщиной он не находил себе места. Брал бутылку и шел к Пане, а распив ее, вставал из-за стола и, даже не попрощавшись, уходил из душной комнаты, долго бродил по ночному поселку, кружил возле дома Александры, надеясь на какое-нибудь чудо.

Он не расслышал, о чем говорили Сова и Александра, не видел, как они пошли в дом. Подождав немного, он крадучись пробрался в свою комнату и, прижав ухо к перегородке, стал прислушиваться: так и есть, бабка ворожила на Дмитрия Абросимова. Он слышал ее шепот, звяканье посуды, наверное, Сова варит на плите какое-нибудь зелье. Монотонный голос бабки перешел в бормотание, Александра вообще молчала. Скоро она ушла, зажав в руке небольшой зеленый пузырек. «Удивительно, как это колдунья не отравила еще никого! — подумал он и улыбнулся про себя: — Может, попросить Сову, чтобы присушила ко мне Александру?»

В эту ночь ему так и не удалось заснуть: все не шла из головы Волокова, потом вспомнился Кузьма Терентьевич Маслов.

Шмелев был рад этому знакомству: воинская база давно не давала ему покоя. Он уже знал, что туда ведет особая железнодорожная ветка, которая сворачивает с главного пути прямо в лес. Ночью на территорию прибывают вагоны с охранниками на подножках, ночью же оттуда отправляют на станцию опломбированные пульмановские вагоны.

Григорий Борисович помнил наказ побывавшего у него коллеги по Тверскому полицейскому управлению. Пожалуй, Маслов — самая подходящая фигура. Надо будет его как следует прощупать. На базе не только хранят взрывчатку, но и потрошат устаревшее вооружение, а вот собирают ли тут снаряды, Шмелев не знал. Но что-то ведь отправляют с базы? Все это требовало тщательной проверки, но как проверить? Не спросишь ведь у вольнонаемных, чем они там занимаются?

Он читал в газетах про разоблачения врагов Советской власти, его удивляло: как могли себя на суде так по-слюнтяйски вести арестанты? Они топили друг друга, все признавали, каялись… Нет, с такими «борцами» за Россию ему не по пути! И надо думать не о таких «патриотах», разглагольствовал старый знакомец. Кстати, пока так от него никто и не прибыл в Андреевку с паролем.

Затаившийся в глухой Андреевке Шмелев-Карнаков терпеливо ждал своего часа, а то, что он рано или поздно придет, Григорий Борисович не сомневался. Поражало его другое: в стране нищета, люди бедно одеты, работают до седьмого пота на заводах, на колоссальных стройках, пашут-сеют — все это не для себя, а жизнью довольны. Они и впрямь считают себя хозяевами этой новой жизни!

Сон не шел, а тут еще завел свою песню сверчок на кухне. Сколько раз просил он Сову вывести его, но та отмахивалась, мол, сверчок — безобидная тварь. Перед глазами снова всплыло курносое, веснушчатое лицо Александры. Как она глянула на него, когда предложил погадать! Услышав за перегородкой густой храп Совы, Григорий Борисович решительно поднялся с кровати, быстро оделся и, впотьмах достав из шкафа бутылку, тихонько выбрался из дома. В огороде разноголосо звенели кузнечики, у Корниловых в хлеву сонно бубнил индюк, потом где-то мяукнула кошка, нежно прошелестели мехи гармошки, девичий голос было взметнулся ввысь и резко оборвался.

Бутылка оттягивала карман; держась в тени палисадников, Григорий Борисович направился к избе вдовушки Пани.

Дверь была не заперта.

— Кто это? — хриплым со сна голосом спросила она.

— Я, я… — шепотом ответил Шмелев.

— Сичас свет зажгу, — заворочалась на кровати Паня. — Который час-то?

— Пожалуй, выпьем, — сказал он, доставая из кармана пиджака бутылку. Он понял, что на трезвую голову не заставит себя лечь на это сшитое из разноцветных лоскутков вдовье одеяло.

 

4

Иван Васильевич осторожно постучал в окно. Лунный свет высеребрил стекло, слышен был шум высоких сосен, подступивших к самой казарме, в будке ворчал пес, но не лаял: он знал ночного гостя. Немного погодя послышался скрип открываемой двери, и на крыльцо вышел высокий человек в накинутой на плечи суконной куртке. Он кивнул, дескать, зайдем в дом, но Кузнецов предложил потолковать здесь. Было поздно, и вряд ли кто пройдет мимо по лесной дороге, да оттуда и не увидишь сидящих на крыльце.

— Я его видел уже три раза, — рассказывал человек в куртке. — В зеленом плаще и болотных сапогах, на плече двустволка. Каждый раз направлялся в сторону базы. Раз видел, как подошел к рабочим, возвращающимся после смены в поселок, видно, попросил прикурить, потом минут пять о чем-то толковал, рукой показывал на лес.

— Может, лесник? — спросил Иван Васильевич.

— Лесника я знаю, а этот не наш. По крайней мере, я его тут никогда раньше не видел.

— У Супроновича он не остановился, — задумчиво произнес Иван Васильевич. — Где же он живет?

Человек в куртке пожал плечами и закурил. Огонек папиросы освещал его худощавое серьезное лицо с пушистой светлой бровью. Острые колени его — они с Кузнецовым сидели на верхней ступеньке крыльца — торчали у самого подбородка. Иван Васильевич был в гражданском, но на ногах сапоги.

— Когда он появляется? — спросил Иван Васильевич.

— Первый раз я увидел его утром. Вышел прямо от железнодорожной будки через болотину и пошел по тропинке к базе, а два раза крутился как раз напротив клуба, будто кого-то поджидал. Вот тогда он и подошел к рабочим. Примерно в половине шестого я его видел из окна.

— Какой из себя-то?

— Высокий, плечистый, волосы темные, ружье носит стволом вниз. Да, еще обратил внимание, что часто сморкается, будто простыл.

— А на голове что у него?

— На голове? — задумался человек. — Ничего. У него волосы, видно, густые, как шапка. А плащ с капюшоном. И такие большие накладные карманы.

— Ну и глаз у тебя! — улыбнулся Кузнецов. — Все примечаешь.

Человек в куртке посмотрел на звездное небо, полную луну, плывущую над вершинами сосен и елей, притушил о перила окурок и вздохнул.

— Я тебя разбудил? — покосился на него Кузнецов.

— Я поздно засыпаю, бессонница… А где Юсуп? — негромко спросил с крыльца человек.

— Обиделся на меня, что я его не взял, — ответил Кузнецов. — А взял бы, так он с твоим Тобиком тут лай поднял бы.

— Стар мой Тобик, уже и лаять-то ленится.

— Послушай, я тебе щенка от Юсупа принесу, — предложил Иван Васильевич. — Самого лучшего выберу!

 

5

Человек в плаще с капюшоном лежал за пышным кустом вереска и смотрел в бинокль на огороженную колючей проволокой территорию базы. Рядом лежало ружье. С этого места он видел проходную, административное двухэтажное здание из красного кирпича, клумбу перед ним, ровно постриженный кустарник, вдоль которого тянулись чистые желтые дорожки. В здание входили и выходили люди в военной форме и гражданские, по-видимому вольнонаемные. На металлических воротах сияли в солнечном свете две вырезанные из жести красные звезды. Аллея из молодых берез тянулась вдаль, туда, где была вторая проходная. А что за ней, невозможно разглядеть из-за приземистых каменных зданий, в которых, очевидно, размещались мастерские. Двое рабочих затаскивали в широко распахнутые двери большой белый ящик, обитый жестяными подосками.

Человек ощутил какое-то смутное беспокойство — отнял бинокль от глаз, машинально протянул руку к ружью и вдруг услышал негромкий голос:

— Спокойно, гражданин, не советую делать резких движений, со мной собака.

— А, собственно, в чем дело? — Человек повернул голову и увидел за своей спиной рослого мужчину в форме с наганом в руке. Рядом с ним, высунув красный язык, сидела большая черная овчарка, глаза ее неотрывно смотрели на человека в плаще.

— Встаньте и прислонитесь спиной к дереву, которое рядом, — все так же негромко скомандовал военный.

Бросив взгляд на ружье, человек тяжело поднялся, отряхнул с плаща сучки и иголки, прислонился спиной к сосне.

— Юсуп, принеси! — кивнул на ружье военный.

Черный пес метнулся к ружью, взял в зубы кожаный ремень и поволок по мху. Не спуская взгляда с задержанного, Иван Васильевич взял двустволку, повесил себе на плечо.

— Руки за спину, — приказал он.

Ощупал карманы задержанного, но оружия там не обнаружил. Мужчина в плаще пошевелился, переступил с ноги на ногу. Болотные сапоги были подвернуты, зеленый плащ сбоку задрался.

— Я из лесничества, — сказал он. — Показать документы?

— Вы пойдете впереди, куда я скажу, — произнес Кузнецов. — Вас заинтересовала база? Вот мы туда и отправимся.

— При чем тут база? — пожал широкими плечами человек. — Я смотрел на большого пестрого дятла, как он кормит своих птенцов. Посмотрите, вон на той сосне черная дырка. Там гнездо этой замечательной птицы. А я увлекаюсь, знаете ли… — Человек улыбнулся.

Голос незнакомца звучал спокойно, может, и впрямь приезжий из лесничества?

— Где, вы говорите, гнездо?

— Вот сосна с расщепленным суком, — показал человек. — Видите черное отверстие?

Иван Васильевич мельком взглянул на сосну, потом на незнакомца. Тот добродушно улыбался, давая понять, что он не в обиде на военного, понимает, что необходима бдительность и все такое… Но Кузнецов прекрасно видел, что тот смотрел вовсе не на гнездо дятла.

— Пожалуйста, вот мое удостоверение…

Человек сделал движение, будто хотел достать из внутреннего кармана документ, но на полпути к отвороту плаща вдруг в руке его появился длинный нож. Иван Васильевич стремительно присел, и нож со свистом вонзился в сосну прямо над его головой. В следующее мгновение Кузнецов головой изо всей силы ударил человека в живот. Одновременно Юсуп вцепился тому в правую руку, из которой только что вылетел нож. Он еще тоненько звенел, покачиваясь. Его рукоятка была обмотана изоляционной лентой. Человек держал его в рукаве…

— Уберите собаку… — прошептал тот.

Вместо добродушной улыбки на лице его отразился испуг. А Юсуп, сжимая челюсти, исподлобья смотрел на человека свирепыми карими глазами. Кузнецов приказал собаке отпустить задержанного. Потрепал ее по холке. Еще раз тщательно обыскал незнакомца, но, кроме охотничьих патронов в карманах, ничего не обнаружил. Юсуп не сводил настороженных глаз с человека, шерсть на его спине все еще топорщилась.

— Между прочим, это — заброшенное гнездо, — сказал Иван Васильевич. — Там дятел не живет.

 

Часть вторая

Волки охотятся ночью

 

Глава одиннадцатая

 

1

Прислонившись к сосновому стволу, стоял высокий седовласый человек с ружьем за спиной и смотрел на большой муравейник. Проникающие сквозь ветви солнечные пятна выхватывали золотистые островки сосновых иголок, сухих черных сучков, мха и другого строительного материала, из которого великие труженики муравьи строили свой многоэтажный дом. К нему со всех четырех сторон света вели узкие дорожки. Встречаясь, насекомые ощупывали друг друга усиками, будто здоровались, и каждый спешил дальше. Чего только не тащили они в свой дом: мертвых и живых букашек, и травинки, и сухие иголки, и опавшие лепестки. И в самом муравейнике жизнь кипела: солдаты охраняли входы в склады, рабочие продолжали строить, проветривали внутренние помещения, выносили из них мусор. В солнечном пятне с небольшое блюдце скопились самые крупные, с поблескивающими туловищами муравьи. В отличие от остальных они не суетились, не перетаскивали с места на место строительный хлам, а медленно двигались по кругу, будто беседуя друг с другом. На них снизу почтительно смотрели муравьи помельче, даже на лапки приподнимались, но близко не подходили. Может, это охрана?..

Глядя на лениво шевелящийся муравейник, человек думал о жизни человеческой. Разве не так же весь свой отпущенный природой срок человек куда-то торопится по тропинкам-дорогам, строит свой дом, тащит в него всякую всячину, любит, размножается, ест-пьет… И воюет, пожалуй, больше и яростнее самых воинственных животных или насекомых. И в конце концов умирает. Думал ли он, Карнаков-Шмелев, что застрянет в этой глуши на долгие годы? Советская власть набирала силу, распрямляла могучие плечи. С каждым годом возрастала мощь Днепропетровского, Магнитогорского металлургических заводов. Прямо с конвейеров выходили на колхозные поля первые отечественные тракторы. Выпускал автомобили Московский автозавод. Как он, Шмелев, надеялся, что в годы «военного коммунизма», в годы продразверстки крестьяне взбунтуются, поднимут восстание, но этого не случилось.

Когда начали организовывать первые колхозы, Григорий Борисович снова воспрянул духом: до него доходили слухи, да об этом и в газетах писали, что зажиточные крестьяне стихийно поднялись против Советской власти, убивали большевиков, комбедчиков, поджигали сельсоветы, гноили собственное зерно, лишь бы не отдавать его государству.

Ох как должен быть ему, Шмелеву, благодарен Супронович! Вовремя передал государству за соответствующее вознаграждение свой кабак, лавку. Дом себе новый построил, а сам заведует столовой, как теперь называется его кабак «Милости просим». Как сыр в масле катается Яков Ильич. И уже меньше ругает новую власть.

Кое-что изменилось и в его, Шмелева, жизни: теперь он заведующий молокозаводом. Председатель поселкового Никифоров уговаривал его подать заявление в партию, но Григорий Борисович не решился на столь отчаянный шаг: хоть и надежные у него документы, а как вдруг начнут проверять… Прикинулся сочувствующим.

Отозвали в Ленинград на учебу Кузнецова, а приехавший вместо него больше занимался военной базой и, в отличие от Кузнецова, не совал нос в поселковые дела. Кузнецова Шмелев сильно опасался, хотя внешне тот и относился к нему доброжелательно, но нутром чувствовал Григорий Борисович, что сотрудник ГПУ ему не доверяет. Зато Никифоров в нем души не чаял. Давал поручения, которые Шмелев добросовестно выполнял, — так, он помог председателю составить для райисполкома годовой отчет, в другой раз выступил в клубе по текущему положению в стране.

Во всех газетах писали об успешном завершении первой пятилетки, заложившей прочный экономический фундамент социалистического общества в городе и деревне. Во второй пятилетке предполагалось завершить в стране построение социализма. Рассказывая односельчанам об успехах Советской власти, Шмелев удивлялся самому себе: как он может вслух, даже с неким пафосом, произносить противные всей его сущности слова? Вот она, полицейская школа!

А наедине с собой он смаковал другие известия: о расправе кулаков Поволжья над работником райкома партии Цветковым, об убийстве «двадцатипятитысячников», командированных партией в деревню, о диверсиях на фабриках и заводах.

А он сидит тут в Андреевке и наблюдает. Иногда подмывало достать взрывчатки, пробраться на воинскую базу — надо надеяться, поможет Маслов — и к черту взорвать склады! Но пока Шмелев не завербовал ни одного рабочего с базы. Да и куда он должен их завербовать? Он и сам не состоит ни в какой организации. В поселке есть недовольные Советской властью — тот же Супронович, Петухов, — но даже им не решился бы он полностью довериться. Самым ценным приобретением своим он считал, конечно, Маслова.

Мало-помалу Кузьма Терентьевич, незаметно для себя самого, приоткрывал ему, чем занимаются вольнонаемные за второй проходной. Осторожный Шмелев делал вид, что совершенно не интересуется базой. Маслов брал у него в долг, но обычно отдавал в назначенный срок, на охоте они еще больше сблизились, случалось, приходилось коротать ночь у костра в лесу. Григорий Борисович заводил разговоры о том, что жизнь человеческая коротка, а нас, мол, все время призывают бороться и преодолевать трудности. А человеку хочется пожить и для себя: хорошо одеться, вкусно поесть, повеселиться… Вот раньше можно было разгуляться во всю широту русской натуры! Рассказывал о питерских ресторанах, магазинах, ярмарках. Вспомнил, как присутствовал в Петербурге на крещенском водосвятии и как государь в окружении гвардейских офицеров по красному ковру спускался к иордани. Гремели колокола Петропавловского собора, музыканты играли «Коль славен», был салют… А вечером пировали на Английской набережной у «Донона», петербургские «ваньки» запоздно развозили гостей по белому сонному Петербургу. И это было в 1914 году. Тогда еще Ростислав Евгеньевич Карнаков часто приезжал из Твери развлечься в царскую столицу…

Маслов внимательно слушал, кивал, вроде бы соглашался, но что у него на уме, Шмелев не знал и потому скоро переводил разговор на другие темы.

С соседней березы неслышно спланировал желтый лист и опустился ему на плечо, он снял его, помял в пальцах и бросил на муравейник. Юркие насекомые тотчас облепили лист, сообща передвинули на другое место и оставили там, потеряв к нему интерес. Конец августа… Отсюда, из гущи леса, небо кажется особенно глубоким и синим. У птиц теперь забота: собраться в стаю и улететь в теплые края. Подался бы и Григорий Борисович куда-нибудь, но где теперь его гнездо? Если раньше и была смутная надежда тайком перейти границу и встретиться с семьей, то после недавней поездки в Тверь и она окончательно рухнула: Марфинька показала ему коротенькое, и, надо полагать, последнее, письмо от Эльзы, в котором та сообщала, что вышла замуж за владельца пивной, который ради баронского титула взял ее с двумя детьми. Живет сейчас в Мюнхене, очень счастлива, сыновья продолжают учебу… Что ж, Эльзу осуждать не следует, что ей ждать у моря погоды? Где-то в глубине души, конечно, его уязвила измена жены, но это так, чисто мужское чувство. Эльза долго ждала его. Впрочем, ждала ли? Он для нее давно уже мертвый, как и она для него. Вот и последняя ниточка, связывавшая его с другим миром, оборвалась. Сыновья… Да помнят ли они его?

Сгоряча он предложил Марфиньке поехать с ним в Андреевку. Та вроде бы сначала обрадовалась, а потом, краснея и запинаясь, призналась, что ей недавно сделал предложение один служащий из Госстраха, вдовец, хороший человек, правда уже в годах. При прощании она сунула ему в руку две царские золотые пятирублевки.

— Это твои, — с грустью произнесла она. — Ну, помнишь, я еще была девчонкой, убирала твой кабинет, а ты закрыл дверь на ключ. Как сейчас помню твои глаза!..

Облако проплыло над вершинами сосен, и снова солнечные блики рассыпались по лесу, замельтешили на муравейнике. Через просеку, тяжело махая крыльями, летел большой одинокий ворон.

«Падаль ищет, — подумал Шмелев, — вот и я ищу… свою падаль». Обломав над головой сосновый сук, он со злостью воткнул его в муравейник и зашагал в сторону Андреевки.

 

2

Андрей Иванович Абросимов сколачивал во дворе клетку для кроликов, во рту у него поблескивали гвозди, летающий в крепкой руке молоток без промаха загонял их в податливую древесину. На лужайке у крыльца сновали скворцы, за ними, устроившись на поленнице дров, внимательно наблюдала серая, с белой мордой и рваным ухом кошка. В дальнем конце огорода Ефимья Андреевна лущила в лукошко горох. На голове ее белел ситцевый, в цветочек платок. Дробный стук крупных горошин заставлял настораживаться скворцов.

Внезапно Андрей Иванович резко обернулся, глаза его встретились с глазами Степана Широкова. Тот незаметно подошел сзади, в правой руке его угрожающе поблескивал отточенный топор. Лицо у соседа желтое, небритые щеки запали, в глазах же светилась жаркая ненависть. «Не жилец Степан на белом свете… — мелькнула мысль у Абросимова. — Смерть проступила на обличье». Он сразу все понял. Положил молоток на верстак, приткнувшийся к боку сарая, не спеша подошел к Широкову, взял из его безвольно опустившейся руки топор, провел пальцем по наточенному лезвию.

— Такой грех на душу взять? — проговорил он, сверля прищуренными серыми глазами соседа. — На тебя что, грёб твою шлёп, затмение нашло? Надо готовиться пред господом богом предстать, а ты эва-а что задумал!

— На том свете нас бы с тобой и рассудил отец небесный, — разжал сухие, с синевой губы Степан. Он сутулился, серый, в полоску пиджак обвис на худом теле, на босых желтых ногах новые калоши.

— Тебе что ж, одному-то скучно в дальний путь отправляться? — усмехнулся Абросимов.

— Подождал бы хоть, антихрист, когда меня в яму зароют, — сказал Степан.

— Я бы подождал, да твоя Манька ждать не может, — бросив взгляд на жену, вполголоса заметил Абросимов.

— Я ее, суку, убью.

— Всех за собой на тот свет все равно не утащишь.

— Перестань к Маньке шастать, — слабым голосом пригрозил сосед. — Дом спалю… — Он схватился за грудь и надрывно закашлялся, когда же вытер мучительно скривившийся рот холщовой тряпицей, Андрей Иванович заметил на нем пятна крови. Ему было и жалко соседа, и распирала злость: подумать только, хотел его, как кабана, топором!

— Дай ты мне, Андрей Иванович, спокойно помереть, — просительно взглянул на него Степан. В глазах его уже не было ненависти, одна боль. Он повернулся и, волоча ноги, поплелся по тропинке к калитке.

— Возьми, Степа, свой топорик, — догнал его Абросимов. — И больше не балуй! Тебе курицу-то, сердешный, не зарубить, а ты вона-а на меня было замахнулся! Да рази какая баба стоит того, чтобы из за нее, стервы, на том свете муки адские принимать?

— Прибил бы ее, да ребятишек жалко, — с хрипом выдохнул Степан, глядя потускневшими глазами на Абросимова. — Кому они нужны-то будут, сироты?

«Дохляк, а вот еще одного сынишку соорудил! — подумал Андрей Иванович. — А может, вовсе и не его? Манька-то намекала…» Он отмахнулся от этой мысли: Мария наболтает, только уши развешивай…

Первенец Степана утонул в Лысухе в 1927 году. Нырнул с моста и ударился головой о старую сваю. Малолетние ребятишки, видевшие это, перепугались и бросились в поселок. Когда вытащили мальчонку, он уже был бездыханный. А на следующий год у Широковых и родился Ваня. Почти одновременно с его, Абросимова, внуком Павлом. Соседского мальчонку крестили в церкви, а Дмитрий не разрешил своего. Только потом Александра все равно тайком окрестила сына. И помогала ей Ефимья Андреевна. То ли от расстройства, что Дмитрий уехал в Ленинград учиться, то ли от чего другого, но первый ребенок у снохи родился мертвым. Перед рождением Павла от Александры не вылезала бабка Сова, поила ее травяными настоями, шептала молитвы… И вот родился здоровый мальчик, весь в абросимовскую породу.

Степан надрывно закашлялся, схватился худой рукой за грудь.

— А-а, пропади все пропадом! — вырвалось у него. — Лучше уж в омут головой, чем так жить…

Жалость к больному пересилила злость.

— Будь по-твоему, — сказал Андрей Иванович, — больше ни ногой! Сказал — отрезал! Ты меня знаешь!

Степан кивнул и пошел к калитке. Андрей Иванович задумчиво смотрел ему вслед. «Недолго тебе, Степа, жить осталось, — снова подумал он. — Ишь ты, одной ногой в гробу, а о бабе хлопочет! И что за странная сущность-то такая — человек? Один только бог и знает, что у него скапливается на самом дне души…»

— Андрей, — вывел его из задумчивости голос жены, — чё это Степан-то приходил? — С охапкой ржавой гороховой ботвы она подошла к нему.

— Степан? — быстро нашелся Андрей Иванович. — Просил топор наточить, голову петуху рубить надумал. Коли еще поймает его.

— Петуху? — без улыбки глядя на него строгими карими глазами, сказала Ефимья Андреевна.

— Кому же еще? — буркнул Андрей Иванович и полез в карман за кисетом и спичками.

— Не видела я, чтобы ты топор точил…

«Чертова баба! — подумал Абросимов. — На спине у нее глаза, что ли?»

— Я ему свой дал, — сказал он.

Она оторвала от стебля сухой стручок, помяла его в пальцах, и белые горошины просыпались на землю. Андрей Иванович докурил цигарку, затоптал окурок сапогом, поднял молоток и тут услышал спокойный голос жены:

— Ты уж не обижай Степана…

Он в сердцах ударил молотком по гвоздю и взвыл: попал прямо по большому пальцу!

— Ефимья, грёб твою шлёп, уйди ради бога! — завопил Андрей Иванович и с размаху почти готовую клетку грохнул оземь.

 

3

Неделю спустя Маня Широкова подкараулила Абросимова на железнодорожных путях, километрах в трех от поселка. Он неспешно шагал по шпалам и постукивал блестящим путейским молотком на длинной ручке по стальным рельсам, совершая свой обычный обход. На широком поясе болтался чехол с флажками. Даже сюда, на пути, ветер накидал опавшие листья. Пройдет поезд, и листья, взлетев разноцветными бабочками, некоторое время преследуют последний, быстро удаляющийся вагон, а потом снова смирно ложатся на шпалы.

Маня стояла на путях и, склонив черноволосую голову набок, смотрела на него. Она была в узкой кофте со сборками на груди и плечах, высоких сапожках, выглядывавших из-под новой коричневой юбки. В руке — плетеная корзинка, на дне которой не наберется и десятка грибов. Кто же вечером ходит по грибы? Да еще в праздничном наряде и щегольских сапожках?

Как ни напускал на себя суровый вид Андрей Иванович, ни стриг бровями, было приятно видеть Маню, а особенно знать, что она любит его. Как-никак он на пятнадцать лет старше, могла бы Маня найти и помоложе, а вот тянется к нему…

— Да не слушай мово Степку, — затараторила она, — ей-бо, мужик совсем умом крянулся! Ноги-то еле волочит, а ревновать принялся. Знаю-знаю, был у тебя… с топором. Это ж надоть такое придумать? И на меня замахивался. Да куда ему, убогому! Порча на него нашла какая, что ли? Давеча Лушку подозвал — сам-то уж не подымается с кровати, — стал говорить ей, чтобы блюла себя и за Ваняткой приглядывала… Будто меня и в доме нету!

— Вот чё я тебе скажу, Маня… — начал было Андрей Иванович, но она перебила:

— Андрюшенька, мой это грех, мой! И перед богом за все отвечу я… Не люб мне Степа, прости меня господи! Квартирант на дому. Уж который год… Какая баба еще потерпит такого немощного мужика в своем доме? А я ухаживаю, горшки выношу за ним, мою в бане, как малое дитя. И доброго слова за весь день не услышу. Лежит и буравит глазами потолок, сядет за стол — слова не вымолвит. Ребятишки и те в его комнату стараются не заглядывать… Рази мы виноваты, что проклятый германец отравил его газами?

— Пока Степан жив, я к тебе — ни ногой, — сказал Андрей Иванович, тихонько постукивая по рельсу, отчего тот негромко звенел.

На телеграфных проводах синевато поблескивала зацепившаяся за них длинная паутина. В брезентовой куртке, помятой железнодорожной фуражке с перекрещенными молоточками на околышке, бородатым гигантом возвышался Андрей Иванович перед невысокой худощавой женщиной. Глаза его смотрели мимо нее на огромную сосну, далеко в сторону выбросившую корявый розовый сук. На нем цепко сидел нахохлившийся коршун, изредка его рябая голова с изогнутым клювом поворачивалась то в одну, то в другую сторону.

Оглянувшись вокруг и отшвырнув корзинку с весело запрыгавшими по шпалам грибами, женщина шагнула к нему, прижалась к его широкой груди, горячо зашептала:

— Андрей, миленький, соскучилась я по тебе… Каждый вечер жду, когда стукнешь в окошко.

Он отстранился от нее, пригладил свою окладистую бороду и, пристально глядя в самые зрачки, спросил:

— Ну чего ты липнешь ко мне, баба? Есть мужики неженатые, хоть бы Шмелев?

— Дурак ты, Андрюшенька! Если женщина полюбит одного, ей другой не нужен даром, будь он молодой и неженатый. С немилым жить — волком выть. А к милому и семь верст не околица! Али разлюбил, Андрюшенька? — заглядывала она ему в глаза.

— Разве я когда говорил, что люблю тебя? — усмехнулся он. — Я и себя-то, Маня, не люблю.

— Какой есть, а ты мой! — выкрикнула она. — И не говори, что не любишь, все равно не поверю. Я — баба, сердцем чувствую.

— Я Степану обещал, — сказал Андрей Иванович.

— Да я его нынче ночью придушу, убогого! Опостылел он мне! Уж прибрал бы его господь, немилого…

— Окстись, баба! — прикрикнул Абросимов.

Она так же внезапно остыла. Нагнулась за корзинкой, грибы подбирать не стала. Подвернувшийся под ее каблук красный подосиновик с писком расплющился.

— Прости меня, господи, грешницу, — негромко произнесла Маня и взглянула Абросимову в глаза. — А у тебя, Андрей Иванович, жестокое сердце! Ой как ты больно умеешь ранить! — И добавила с явной издевкой: — А неженатого Шмелева напрасно мне навязываешь. Он давно уже завел шашни с невесткой твоей, Александрой.

— Брешешь, стервь! — нахмурился Абросимов. — Язык-то у тебя — помело!

— А что ж? Твой Митенька городскую зазнобу завел в Питере, а Лександре дурой надоть быть, чтобы тут теряться! Девка-то в соку…

Это правда, Дмитрий еще в прошлом году на сенокосе признался отцу. Что мог ему на это сказать Андрей Иванович? Мол, бросай к черту Раю и живи с женой? По понятиям старшего Абросимова, венчанная жена дана богом человеку навек, но ведь и сам не без греха… Раньше-то, когда был молодым, как-то не задумывался над этим, а вот сейчас, будто ржа, разъедают его мысли о своем житье. Бывало, любая победа над женским сердцем вызывала в нем радость и чувство самоудовлетворения — вот, мол, какой я молодец! А теперь все это кажется суетным и мелким. Наверное, вечным укором будет стоять перед его глазами желтое, худое лицо соседа Степана Широкова… Ведь были друзья, да еще какие! А теперь — враги, при встрече глаза отводят друг от друга… Конечно, он, Абросимов, виноват перед Степаном, но и Маня хороша!..

Пытался втолковать сыну: мол, семью надо беречь, а всякие там Раи — сбоку припека, баловство одно… Но Дмитрий, видно, не в него уродился. Стал толковать, что с Раей у них все общее: учеба, интересы, а Шура совсем чужая стала. С ней и поговорить-то не о чем… «А сын? — спрашивал Андрей Иванович. — При живом-то батьке сиротой будет расти?..»

Дмитрий пообещал наладить с Шурой отношения. Приехал на каникулы, возился с сыном, починил сарай, поставил новую изгородь. Приходил к родителям с женой на вечернее чаепитие — одно удовольствие было на них смотреть. А потом вдруг что-то у них произошло — Дмитрий на месяц раньше уехал из дома. Только Тоньке и сказал, что до начала занятий будет в Туле, откуда родом Рая. Дочь и рассказала, что у Дмитрия все лицо было расцарапано, у пиджака рукав оторван, она, Тоня, и починила ему одежду.

Позже сын написал, что жить с Шурой не может: ее бешеная ревность вызывает в нем отвращение. И снова Андрей Иванович в ответном письме уговаривал сына не разбивать семью, дескать, Шура его любит, потому и ревнует, а главное — надо помнить, что у него сын…

Закончив учебу, Дмитрий приехал в Андреевку, но дома пожил лишь неделю. Андрей Иванович знал, что он приехал-то только ради сына, но сноха отправила Павла в деревню к родственникам…

С Александрой у Андрея Ивановича как-то сразу не сложились добрые отношения. Он привык к женской покорности, покладистости, а эта была резкой, за словом в карман не лезла. Дерзила тестю. С Варей она ладила, но старшая дочь укатила с мужем в Хабаровский край на большую стройку. В газетах пишут, что в глухой тайге строится новый город — Комсомольск-на-Амуре В доме, который сами возвели, получили квартиру, а до этого жили в палатках, даже землянках. У них уже двое ребятишек — мальчик и девочка. Дед с бабкой своих внуков еще не видели. Варя сообщает, что Семен работает в порту, а она заведует клубом. Каждый год обещают приехать, но, видно, из такой дали — только на поезде суток десять трястись — не так-то просто выбраться.

Слова Мани почему-то болью задели Андрея Ивановича. Одно дело — когда сын изменяет жене, а другое — когда сноха сыну. Тут заговорило в нем вековое, домостроевское.

— Ну и правильно Митька сделал, что ее, потаскуху, бросил, — заметил он, шаря по карманам кисет. — Еще не разведены, а уже туда же…

— А что ей? Шмелев ишо мужик хоть куда, — ввернула Маня.

— Поди, и тебя не обошел? — буркнул Абросимов.

— Тебя, черта косматого, люблю, — просто ответила Маня и, взмахнув корзинкой, засеменила по шпалам.

Глядя ей вслед, Андрей Иванович подумал: может, окликнуть? Там, за ручьем, в молодом ельнике, не раз они с Маней миловались… Оглянись она, может, и дрогнул бы Абросимов, но Маня, освещенная вечерним солнцем, так и не оглянулась. Ее каблуки глухо постукивали, длинная юбка стегала по голенищам. «Я же Степану обещал…» — подумал Андрей Иванович и отвернулся. Из сизой дали, где блестящие рельсы сбегались в одну точку, послышался далекий гудок паровоза.

Андрей Иванович поправил на боку кожаный чехол с флажками, не рассчитав силы, стукнул молоточком по гулкому рельсу и сломал ручку. В сердцах швырнул под откос, но, пройдя немного, вернулся, отыскал в высокой траве блестящий молоток с обломком ручки и засунул его за широкий кожаный ремень. Погруженный в невеселые думы, он не сразу заметил, как из-за поворота выскочил на прямую товарняк. Продолжительный паровозный гудок снова расколол лесную тишину. Абросимов сошел с путей, вытащил из чехла зеленый флажок и выставил перед собой. Помощник машиниста в смятой замасленной фуражке, блестя белыми зубами, что-то весело крикнул, но Андрей Иванович в налетевшем ураганном грохоте, стуке и свисте пара ничего не расслышал. В промежутках между вагонами мелькали стволы деревьев, посверкивали телеграфные провода. И внезапно все оборвалось — стало тихо, знакомый лес расстилался перед уставшими от мелькания глазами. Глядя на него, Андрей Иванович вдруг отчетливо представил себе, что пройдут века и на земле будет такой же теплый осенний вечер, облака над лесом, коршун в небе… А его не будет. В рай и ад на том свете Абросимов не верил: побывав на войне, он понял, что, будь на свете бог, он никогда бы не допустил, чтобы люди, якобы сотворенные по его образу и подобию, кромсали на куски друг друга снарядами, рвали гранатами, кололи штыками, травили газами. Кто побывал на войне и выжил, тому не страшен ад, потому что страшнее войны уже ничего не бывает.

«Раз того света нет, — подумал про себя Абросимов, — выходит, и греха нечего бояться?..» И усмехнулся, вспомнив Маню Широкову.

 

4

Сколько лет с той памятной встречи у калитки не шла у Шмелева из головы Александра Волокова. Какое-то время после вторых родов бледная, похудевшая, с измученными глазами, она вдруг налилась, как осеннее яблоко, лицом посвежела, статная фигура распрямилась — материнство явно пошло ей на пользу. Как-то летом он увидел ее на речке. Столько было женской силы в этом ладном, упругом теле, что Григорий Борисович с трудом заставил себя уйти из мелкого ольшаника на берегу, который укрывал его. Маясь бессонной ночью в душной комнате и слыша, как на кухне шуршит Сова, он в отчаянии встал с постели. Сова, засучив рукава старенькой кофты, месила тесто в квашне. Изрезанное мелкими и глубокими морщинами ее лицо с живыми темными глазами и толстым, в дырочках носом было невозмутимым: за свою долгую жизнь она всего наслышалась от тех, кто обращался к ней за помощью в любовных делах. Серое тесто пузырилось под ее ловкими пальцами, налипало на костлявые руки, иногда издавало чмокающий звук. Большая бабкина тень неторопливо двигалась по стене. За окном была безлунная ночь, лаяли где-то собаки, в окно чуть слышно торкалась мокрая яблоневая ветка.

— Небось смеешься над моим волховством, а вон как приспичило, так и готов поверить, — сказала бабка, ножом соскребая тесто с рук. Неровные тянущиеся ошметки падали в квашню. Помыв в рукомойнике у двери руки, бабка присела напротив него на табуретку. Невысокого росту, сгорбившаяся Сова и впрямь походила на колдунью, она знала приметы и могла точно предсказать погоду. Барометрами ей служили пауки-крестовики в углах — паутину она никогда не сметала, трясогузки на лужайке, пчелы на цветках. Как там действовали ее приворотные травы, Григорий Борисович не знал, но раз люди приходили к ней, значит, кому-то помогало.

— Не могу я больше без нее, — сказал Шмелев. — А как подступиться, не знаю.

— Дивлюсь я, как ты столько годов-то без жены маешься… Давно бы женился на пригожей бабенке, чем бегать по ночам к Паньке-то.

— Ты и впрямь колдунья! — удивился Шмелев. Он почему-то был уверен, что об этом ни одна живая душа в поселке не знает. — Все тебе, гляжу, известно.

— А как же, милой? — сложила блеклые губы в улыбку Сова. — Я тута, слава богу, не один десяток лет. Сколько робят на руки приняла — не сосчитать. И энту Лександру я принимала в поле… Она и родилась круглой, белой, как репка.

— Колдуй или вари это… приворотное зелье, только сведи меня с ней, бабка.

— Жениться али так побаловаться надумал? — испытующе глянула на него Сова.

— Разве похож я на ловеласа? Ты лучше скажи: чего не вернешь ей мужа-то? Или твои чары на расстоянии не действуют? — поддразнил он.

— Не пойму я тебя, милок, — покачала растрепанной головой старуха, — тебе же на руку, ежели она с Дмитрием расплюется. Разбитый горшок не склеишь. Муж с женой — что лошадь с телегой: везут, когда справны. А Дмитрий и Александра давно уже тянут в разные стороны.

— Пятьдесят, нет, сто рублей дам, если сведешь меня с Александрой, — посулил Шмелев.

— Сведу, — усмехнулась Сова. — Мне, родимый, за глаза и тридцатки.

Как там повела свое дело Сова, он не знал, но только Александра, приходя к ним, все чаще бросала на него внимательный, изучающий взгляд. Бабка всякий раз теперь, когда появлялась Александра, звала его чай пить на кухню. Медный самовар на подносе пускал пары, в сахарнице на высокой ножке белел горкой наколотый щипцами сахар, на тарелке аппетитно розовели лепешки, испеченные Совой. Как-то раз, ощутив горьковатость во рту, Григорий Борисович подумал: уж не в лепешки ли она добавляет свои приворотные травы?..

Разговор за столом велся пустяковый. Александра больше помалкивала, чай пила из блюдца, держа его наотлет в растопыренных пальцах, сахар с хрустом откусывала крепкими белыми зубами, с удовольствием ела лепешку. Бабка, прихлебывая чай, рассказывала разные поселковые новости: у Корниловых корова неожиданно отелилась тремя белолобыми телятами — знать, не к добру; Степан давеча зашелся кашлем во дворе и чуть в одночасье не отдал богу душу. Она, Сова, с трудом остановила кровотечение, «фельшар» — так она называла местного эскулапа Комаринского — ничего не смог поделать. А вообще-то Степан дышит на ладан, скоро помрет…

Как-то бабка оставила их вдвоем. От чая Александра раскраснелась, верхняя пуговица тесной в груди кофты расстегнулась. Григорий Борисович не удержался и легонько прикоснулся к ее белой округлой руке, обнаженной до плеча. Она отпрянула, обожгла его прозрачными, с холодинкой, широко расставленными глазами — в них были и смех, и любопытство.

— Бабка уж больно расписывает вас, говорит, вы тут самый завидный жених! Чего же вы не оженитесь, Григорий Борисович? Толкуют ведь в народе: не откладывай работу на завтра, а женитьбу под старость.

— Говорят в народе и другое: женился скоро, да на долгое горе.

— Вы что же, так весь век бобылем?

— Что было, то сплыло, — тяжело глядя на нее, ответил он. — Один я, Саша.

— Что вы на меня смотрите, будто съесть хотите? — улыбнулась она и, пошарив грубоватыми от домашней работы пальцами, застегнула на груди кофту.

— Александра Сидоровна… Саша, — лепетал он. — Только о вас и думаю — днем и ночью.

«Боже мой! — думал он. — Ну и смешно же я, наверное, выгляжу со стороны — прямо-таки старорежимный гимназист перед барышней! Может, еще плюхнуться на колени?»

— У меня муж, дите малое… — раздумчиво продолжала она, глядя на раскрытую дверь, в черном проеме которой красовался огненно-рыжий петух.

— Какой муж? — вырвалось у него.

Он придвинулся совсем близко к ней и, обхватив руками за шею, стал неистово целовать, каждую секунду ожидая, что она вырвется, засмеется ему в лицо, скажет какую-нибудь грубость. И вдруг почувствовал, как ее рука легонько дотронулась до его склоненной головы. И он властно, по-мужски, прижался губами к ее губам. Прозрачные глаза ее не закрылись, она с любопытством и ожиданием смотрела на него, на белой шее чуть заметно обозначилась голубоватая жилка.

«Я, наверное, сплю… — думал он, не веря своему счастью. — Мне все это снится…»

Вдруг она отстранилась от него, торопливо поправила складки на кофте.

— Вот что я скажу тебе, Григорий Борисович, — хрипловатым голосом произнесла она. — Пока своими глазами не увижу, что Митрий с другой якшается, покудова не погляжу в ее бесстыжую рожу, ничего промеж нас такого не будет.

Он смотрел на нее и изумлялся: только что она была податливой, такой близкой, и вот… Даже не верилось, что он целовал эту женщину.

— Любите вы его, Александра Сидоровна, — кисло улыбнулся он.

— Моя любовь хуже ненависти! — леденисто сверкнули ее глаза. — Увижу его с ней — тогда крест!..

— Увидите, — улыбнулся он.

Статная, широкобедрая, она поднялась со скамейки, отряхнула юбку и, закинув полные белые руки, поправила прическу.

— Не провожай, — сказала, — увидят — сплетен не сберешься. Свекр и так глядит на меня волком. Вот уж вправду говорят: в чужую жену черт ложку меда кладет!

— Женюсь на тебе, Саша, — с трудом выговорил он. — И сына твоего усыновлю.

— Сладко поешь, мой хороший… — рассмеялась она и, обдав жарким взглядом, ушла.

Три ночи без сна промаялся Григорий Борисович, а потом в сумерках отправился к Волоковой, постучав в окошко, вызвал ее из дома и предложил поехать в Ленинград: пусть воочию убедится, что ее муж нашел другую. У Александры в глазах загорелся мстительный огонек.

— Я и сама собиралась, — сказала она. — Да грудной Павлуша меня по рукам-ногам связал… А теперь можно его к матери определить. — Она остро взглянула на него: — Отсюда я поеду одна, знаешь, какой у нас народ… Встретишь меня на вокзале в Ленинграде.

Дальше события разыгрались как по нотам: он привел Сашу на Университетскую набережную за полчаса до окончания занятий. Когда хлынул поток студентов из здания исторического факультета, они увидели Дмитрия Абросимова и Раю — невысокую широколицую девушку с пышным русым узлом волос на затылке. Была она в узкой юбке, плоскогрудая. Красавицей ее уж никак нельзя было назвать! Шмелев только диву давался: как мог Дмитрий променять статную белолицую Сашу на эту невзрачную, с плоским лицом девчушку?

Разъяренная, побледневшая Саша, подбежав к ним, надавала пощечин ошеломленной сопернице, она бы и мужа не пощадила, но подоспевший Шмелев силой оттащил ее. Вокруг уже начала было собираться толпа любопытных. Александра выкрикивала гневные слова, вырываясь из объятий Григория Борисовича.

Надо было видеть полное, в багровых пятнах лицо Дмитрия. Он то бросался вслед за Александрой, то кидался успокаивать плачущую у парапета Раю. Не хотелось Шмелеву встречаться с молодым Абросимовым, но кто мог предвидеть, что Саша выкинет такую штуку? Впрочем, Дмитрию, кажется, было не до него…

Потом, в номере гостиницы, после обильного ужина с вином, Александра, стоя к нему спиной перед высоким венецианским зеркалом и расчесывая на ночь распущенные волосы, небрежно заметила:

— Обидишь мово ребенка — со двора прогоню, так и знай.

Этому Шмелев мог поверить, но о ребенке он сейчас не думал и, ошалев от счастья, пробормотал:

— Сашенька, не Сова нас свела, а сам бог!

— Перебирайся ко мне в дом, неча тебе больше у Совы околачиваться, — думая о своем, проговорила она.

— Да я тебя буду на руках носить!

— Не подымешь! — подзадорила она…

Назад в Андреевку они возвращались в купейном вагоне, где, кроме них, никого не было. Александра, оторвавшись от окна, за которым мелькали пригородные дачи, сладко потянулась и, глядя на него затуманившимся взглядом, сказала:

— Больше не говори, что я похожа на этих толстых баб, что ты мне в музее показывал. Может, твой Рубенс и хороший художник, но женщины у него уродки.

— А мне нравятся рубенсовские женщины, — улыбнулся Шмелев.

Он, желая как-то развеять расстроенную Сашу, сводил ее в Эрмитаж, однако полотна великих голландских мастеров не произвели на нее впечатления. Один раз у нее даже вырвалось: мол, как можно такие бесстыдные картины людям показывать?

Вагон раскачивался, скрипел, на верхней полке желтел новенький фибровый чемодан с покупками для ненаглядной Сашеньки.

— Завтра же подам заявление в загс, — сказала она. — Как ты думаешь, нужно ему приезжать или так разведут?

Этого он не знал.

— И алиментов мне от него не надо, — продолжала Александра. — Проживем и без них.

— К черту его, их всех, — говорил он, глядя в ее прозрачные глаза.

— Ты бы мог убить их? — спросила она, подавшись к нему.

— Кого? — опешил он.

— Чтобы их духу не было в Андреевке, — со злобой проговорила она. — А Павлика ты люби. Он мой сын, и отцом его будешь ты. — Порывисто встала и обвила его шею руками. — Теперь я спокойна, — прошептала она, откидывая назад голову. — На мой бабий век тебя, хороший мой, хватит!

 

Глава двенадцатая

 

1

— У-у-у! — доносилось издалека. — То-о-ня-я!

«Я-я-я!» — раскатисто отзывалось эхо. Лес мерно шумел, неровные перемещающиеся солнечные пятна заставляли вспыхивать хвою, опавшие листья, чуть тронутый ржавчиной папоротник, рубинами в зелени загорались крупные ягоды костяники, то тут, то там в листве, седоватом мху виднелись бледные шляпки черных подберезовиков на тонких ножках. Огромные мухоморы не прятались, наоборот, выставляли свои, присыпанные будто трухой, липкие зонты. На маленьких ножках желтели низкорослые моховики, края у многих были изъедены, к шляпкам прилепились горбатые слизняки.

Перед заполненным прозрачной дождевой водой бочажком стояла на коленях девушка и пристально всматривалась в свое отражение: красивая ли она? Когда-то сестра Варя сказала, что Тоня будет красивее ее… Парни на танцах наперебой приглашают.

Мать ране утром, поднимая ее на работу — Тоня уже второй год работает телефонисткой на коммутаторе воинской базы, — ворчит: почему, мол, поздно вчера домой пришла?.. Ворчит она и на младшую сестренку Алену. Той еще нет семнадцати, а не пропустит ни одной вечеринки. За ней тоже ребята ухаживают. Тоня завидует сестре: всегда веселая, острая на язык, в компании парней своя, даже вместе с ними в чужие сады за яблоками лазила. Уже вступила в комсомол, подала документы в Климовское педагогическое училище — решила, как старший брат Митя, стать учительницей. И в самодеятельности она первая. Тоня тоже в хоре поет.

В бочажок с лету шлепнулся плоский серый жук с маленькой усатой головкой, по воде разбежались морщинки, отражение сначала расплылось, затем вытянулось дыней. Она встала с колен, отряхнула с чулок сучки и иголки, взяла с кочки корзинку. В ней десятка два крепких осенних боровиков, несколько толстоногих красноголовиков-подосиновиков. Другие грибы Тоня не брала — мать все равно выкинет. Сейчас был сезон белых и волнушек, Тоня сложила рупором ладони и несколько раз протяжно аукнула, тотчас раздались далекие ответные крики подружек. Она пошла в ту сторону и вдруг остановилась, в испуге схватившись за тонкий березовый ствол: навстречу ей из чащобы, высунув язык, неслось черное чудовище.

— Юсуп! — перевела она дух. — Как ты меня напугал!

Овчарка с ходу лизнула ее в щеку, сунулась носом в колени и, присев на задние лапы, уставилась, будто хотела сообщить что-то важное. Черная шерсть лоснилась, нижняя челюсть поседела, в густой холке тоже посверкивала седина.

— Ну что ты, Юсупушка? — осторожно погладила собаку Тоня. Та прижала стоячие уши, но от ласки не уклонилась. — Нет у меня ничего вкусненького…

— А я-то не пойму, куда он меня волоком тащит! — послышался веселый голос Ивана Васильевича Кузнецова.

Он раздвинул молодые елки и вышел на лесную полянку. В его густых русых волосах светилась растопыренная сосновая иголка, в руке фуражка, наполненная крепкими боровиками. Кузнецов вернулся в поселок на прежнюю должность. Несколько раз Тоня видела его в клубе, один раз он пригласил ее на танец, но баянист Петухов, заметив это, сдвинул мехи, поставил сверкающий перламутровыми кнопками инструмент на табуретку и пошел на волю с приятелями покурить.

— Можно я в твою корзинку высыплю? — приблизился он к девушке и, не дожидаясь ответа, вытряхнул из фуражки боровики.

— А вам?

— Называй меня на «ты», — улыбнулся он. — Все-таки мы старые знакомые…

— Тогда приходи к нам на жареные грибы, — вдруг, удивляясь себе, пригласила Тоня. — Я сама их приготовлю.

— А ты смелая, — глядя ей в глаза, произнес он. — Одна в глухом лесу.

— Там девочки! — кивнула она в сторону, откуда доносилось чуть слышное ауканье. — И потом, я хорошо оринтируюсь…

— Ориентируюсь, — поправил он. — А медведя не боишься?

— Я их никогда вблизи не видела.

— Вдруг недобрый человек на пути встретится?

— Что он мне сделает?

— Все-таки держись ближе к подружкам, — сказал он.

Тоня нагнулась, аккуратно срезала гриб-крепыш ножом. Если она поначалу и оробела, увидев в лесу Кузнецова, то сейчас почувствовала себя уверенно. Может, Иван Васильевич не случайно наткнулся в лесу на нее? Искал встречи? От этой мысли ей стало весело, захотелось смеяться, дурачиться. Она обхватила собаку, прижалась к морде щекой.

— Только тебе позволяет Юсуп такие вольности, — подивился Кузнецов.

— Он знает, что я его люблю, — стрельнула зеленоватыми глазами на командира девушка.

Иван Васильевич вдруг задумался, нахмурил лоб, что-то припоминая. Тоня наконец не выдержала и, бросив на него насмешливый взгляд, сказала:

— Как бабка Сова! Что-то колдуешь про себя?

— Вспоминаю стихи, — улыбнулся он. — Знаешь, я сам попробовал стихи сочинять.

Тоня в школе легко заучивала наизусть заданные учительницей на дом стихотворения. Алена не раз уговаривала ее прочесть что-нибудь в клубе со сцены, но Тоня не соглашалась.

Обеих вас я видел вместе — И всю тебя узнал я в ней… Та ж взоров тихость, нежность глаза, Та ж прелесть утреннего часа. Что веяла с главы твоей! И все, как в зеркале волшебном, Все обозначилося вновь: Минувших дней печаль и радость, Твоя утраченная младость, Моя погибшая любовь!

Тоня долго молчала, осмысливая услышанное, стихи ей понравились.

— Это ты сочинил про Варю и… меня? — не подымая глаз от земли, спросила она.

— Если бы я! — усмехнулся он, — Это стихи Федора Ивановича Тютчева.

— Ты все еще любишь ее? — помолчав, спросила она. И вдруг почувствовала, как сильные руки взяли ее за плечи, властно повернули — она совсем близко увидела крупные светлые глаза.

— Я другую люблю, Тоня! Глазастую, добрую, нежную…

— Кого же? — пролепетала она, чувствуя непривычную слабость в коленях.

— А ты подумай, Тоня, — мягко говорил он. — Помнишь осень, речку, мокрое белье?.. Ты сказала, что любишь…

— Я сказала, что люблю Юсупа, — прошептала она.

— У тебя были удивительные зеленые глаза. Ты знаешь, что у тебя очень красивые глаза?

У нее бешено заколотилось сердце, перехватило дыхание, все поплыло перед глазами: он ее поцеловал. Она не помнила, сам он ее отпустил или она вырвалась. Юсуп громко лаял, стараясь лизнуть в лицо.

— А кто обещал за меня замуж выйти и любить до гробовой доски? — как сквозь сон доносился его глуховатый голос. — Кто обещал кормить оладьями со сметаной и пришивать пуговицы к гимнастерке?

— Еще вспомни про серые щи… с ребрышками, — смущенно улыбнулась она. Конечно, она все помнила, удивлялась другому — как он все запомнил? Ведь столько лет с тех пор прошло!

— Помнишь, ты обещала стать красивой? Ты самая красивая на свете, Тоня!

 

2

— Юсуп, милый, ты очень любишь своего хозяина? — заглядывая собаке в глаза, спрашивала Тоня.

Овчарка смотрела на нее умными глазами, кивала, улыбаясь, показывая белые клыки. Во дворе, нежно позванивая стременами, щипали вдоль изгороди траву две лошади под седлами. Одна была гнедой масти, вторая — вороной. Усыпанную красными ягодами рябину, что росла у сарая, облепили черные дрозды. Из сада иногда доносился глухой шелест и стук — это с приземистых корявых яблонь сами по себе падали перезревшие плоды.

— Хороший он, Юсупушка? — допытывалась девушка. — Добрый? Ласковый?

Лицо ее порозовело, она то и дело оглядывалась в сторону крыльца. В горнице Иван Кузнецов и его приятель — красный командир Григорий Елисеевич Дерюгин — разговаривали с родителями… Короче говоря, сейчас там решалась судьба Тони Абросимовой. Под вечер на конях прискакали из военного городка Кузнецов и Дерюгин; увидев их, Тоня все поняла, залилась краской и спряталась на сеновале. Несколько раз выбегала на крыльцо Аленка и звала ее — Тоня не отзывалась. «Господи, что-то там, за большим столом в комнате, где сидят отец, мать и гости?» Отец в новой косоворотке с вышивкой на рукавах, в суконных штанах, а мать в праздничном платье и шелковой косынке. Они знали, что сегодня придут сватать Тоню, — Иван Васильевич еще вчера предупредил ее. Разговор с отцом был короткий:

— Такой человек за тебя посватался! Парень он толковый, все его уважают, сам председатель поселкового первый с ним здоровается. И нос ни перед кем не задирает, хоть и служба у него оё-ёй какая сурьезная! В общем, повезло тебе, дочка. Иди за него и радуйся…

Мать не разделяла оптимизма мужа. После обеда собирали яблоки в саду. Алена залезала на деревья и трясла ветви, крупные яблоки падали на землю, раскатывались во все стороны. Те, что было не достать, Тоня сбивала жердью.

— Гляди, девка, тебе жить, — сказала мать. — Спору нет, мужчина видный из себя, красивый, а глаз у него, хоть и светлый — суровый. Я вот гляжу на вас и все вижу, что у вас на душе, а Иван будто и открытый, а в душу к нему не заглянешь. И глаз у него, говорю, острый, в других все замечает, а себя не открывает.

— Душа у него нежная, мама, — задумчиво произнесла Тоня. — Он даже стихи… про любовь сочиняет.

— Я ведь знаю тебя, девонька, — продолжала мать. — Тебе нужно все отдать без остатка, потом ты ревнивая, а Иван со всеми бывает, часто уезжает… Изведешься ты с ним! Наплачешься!

— Серые у него глаза, — тихо произнесла Тоня. — Не замечала в них суровости, а когда стихи читает, мне плакать хочется.

— Я и говорю, еще наплачешься, — вставила мать.

— Ты и Варе все это говорила, — упрекнула Тоня. Ей неприятно было такое слышать.

— Дай бог, чтоб все было наоборот, — сказала мать.

— Счастливая ты, сестрица, — притворно вздохнула Алена. — Замуж выходишь, а я еще в девках кукую…

— Недолго и тебе осталось, — усмехнулась Ефимья Андреевна. — Девка в поре — и женихи на дворе…

— А этот… что с Ваней прискакал, ничего-о-о… — протянула Алена. — Синеглазый, кудрявенький, вот только ноги чуть кривоваты.

— Лучше бы этот за тебя посватался, — сказала мать Тоне. — Дружок-то его сурьезный. Погляди, как у него седло прилажено. Каждая железка блестит, грива у коня расчесана, шерсть лоснится… А Иванова коня неделю не скребли, и стремена ржавые.

— Тонькин жених больше в собаках разбирается, чем в лошадях, — хихикнула сестра.

— При чем тут лошади? — вздохнула Тоня.

Ну как мать не понимает, что Иван ей нравится? От военных она слышала, что Кузнецов скоро заканчивает свою учебу и возвращается в Андреевку. Она и сама себе не признавалась, что ждала Ивана, надеялась, что он обязательно вернется… Вот почему местные парни получали от ворот поворот.

Какое счастье, что теперь другие времена! А то выдали бы ее за нелюбимого — и век живи… Тоне даже страшно подумать об этом. Если бы родители отказали Кузнецову, она не задумываясь ушла бы к нему вопреки их воле.

— Мам, отдали бы вы меня за этого кудрявенького? — спросила Алена.

— Хоть за лешего, прости меня, господи, выходите! — нахмурилась мать. — Больно вы теперь слушаете родителей-то…

Тоня гладила Юсупа. Положив узкую морду ей на колени, он смотрел в глаза, будто обдумывал что-то. Тоне казалось, что Юсуп вот-вот заговорит. Буран теперь не лаял на него — забирался в конуру и, выставив оттуда черный нос, посверкивал злыми глазами. Юсуп никогда близко к нему не подходил, не задирался. И лишь когда во дворе появлялся Андрей Иванович, Буран, волоча за собой цепь, выбирался из будки и грозно рычал на Юсупа.

А потом ее привел со двора в дом сам Иван Васильевич, посадил рядом, налил красного вина. Отец дымил папиросой, мать жарила солонину на примусе. Поверх платья она надела фартук. Из черной тарелки репродуктора на стене доносилась хриплая музыка.

— Всем ты хорош, друг Ваня, — хлопал огромной ручищей будущего зятя по плечу Абросимов. — Но и ты порушаешь мой корень… Ты — человек военный, прикажут — и укатишь с Тонькой на край света! Вон Митька, кончил университет — и поминай как звали! В самоварной Туле теперь наш Митька. И эта его новая фря там. А Лександра с Павлушкой тут… Прямо по пословице: в Тулу со своим самоваром не ездят! Корень-то вырвали, а корешок остался…

Посадил за стол и Алену. Она посверкивала карими глазами, все хотела что-то сказать, но когда отец разойдется, другим слово вставить не дает. На Алену во все глаза смотрел молчаливый Дерюгин. Его гладкие щеки порозовели, в отличие от Ивана он даже не расстегнул воротник гимнастерки, сидел прямо, положив белые руки на край столешницы.

Говорил он мало, и речь его была медлительной, часто растягивал слова, а когда чему-нибудь удивлялся, неожиданно звонко восклицал: «Ой-я-я!» На губах появлялась и исчезала задумчивая улыбка. Если он начинал что-либо рассказывать, его тут же перебивали. Он не обижался и умолкал. На Ивана поглядывал с нескрываемым уважением, к которому примешивалось восхищение. Кузнецов заливался соловьем — на это он был мастак, смешил всех, даже пару раз прыснула у примуса Ефимья Андреевна, а хохотушка Алена смеялась до слез. Улыбалась и Тоня, но она почему-то чувствовала себя неловко.

— У нас на курсах, в общежитии, — рассказывал Иван Васильевич, — один курсант на спор полез в свою комнату через третий этаж по водосточной трубе. Парень спортивный, раз-два и вот уже карниз, протянул руку, а тут труба разъединилась, колено полетело вниз, а он бедняга зацепился штанами за крюк и повис… Ну что делать?

— Часом не с тобой эта история приключилась? — посмеявшись, спросил Андрей Иванович.

— Я там ходил в отличниках, — похвастался Иван Васильевич.

— А что же дальше? — не спускала с него блестящих глаз Алена.

— Мы ему веревку сверху спустили, — закончил Кузнецов. — А галифе его на крюке остались… Он их багром из окна доставал.

— Ой-я-я! — смеялся Дерюгин. — Придумал все! Как же он, курсант, галифе снял, если на нем были еще и сапоги? Вот у нас в артиллерийском училище…

— Ефимья, где же горячая закуска? — перебил Абросимов. Григорий Елисеевич тут же замолчал.

— Что же у вас в артиллерийском? — позже спросила его Алена.

— У нас через окно не лазили, — степенно заметил Дерюгин.

Когда гости ускакали в военный городок, Ефимья Андреевна, убирая со стола, заметила:

— Один мой назюзюкался, а энтим хоть бы что!

С кровати доносился басистый, с переливами храп Андрея Ивановича.

— Дело слажено, отгуляем свадьбу — и живи, дочка, счастливо, — сказала Ефимья Андреевна.

— Он тебе не понравился?

Ефимья Андреевна мыла в алюминиевой миске ложки-вилки, а Тоня стояла рядом с полотенцем через плечо. Мать знала, что средняя дочь у нее самая тихая, послушная. Но до поры до времени: ненароком задень ее сокровенные струнки — и взорвется, как это случается часто с отцом. От всего сердца желала дочери семейного счастья Ефимья Андреевна, но что-то не верилось ей в это. За Варю с Семеном была спокойна: старшая дочь будет держать мужа в руках… Правда, нужно ли это? И в этом ли сила женщины? Ни в чем не перечит она, Ефимья Андреевна, мужу, а в доме все делается так, как хочет она. И грозный, вспыльчивый Андрей Иванович даже этого не замечает. Сумеет ли Тоня так же укоротать своего будущего красавца мужа?..

Многое могла бы сказать дочери Ефимья Андреевна, но рано, да и стоит ли? Каждый человек строит свою жизнь по-своему, добрые советы быстро забываются, а как не получилось в семье — начинают винить советчиков да родителей, ежели они вмешиваются в жизнь молодых. Каждый норовит поскорее свое горе спихнуть на плечи близким. Других-то всегда легче обвинить в своих грехах, чем самого себя…

— Кажись, любит тебя, — сказала мать. — Главное, чтобы не обижал… А ты помни, дочка: не та хозяйка, что много говорит, а та что щи варит. Жена за три угла избу держит, а муж — за один. Люб тебе — выходи с радостью, народи детишек, привяжи мужика к дому. Да что я тебя учу? Ты у меня хоть и тихоня, а самая умная…

— Военный он, — высказывала вслух свои мысли Тоня. — А военные долго на одном месте не живут.

— А ты не слухай батьку! — нахмурилась Ефимья Андреевна. — Это он думает, что на Андреевке свет клином сошелся, а земля, она большая, и городов-поселков на ней не счесть… Поезди с ним, погляди на людей, себя покажи. А чё тут, на одном месте-то, куковать? Покудова молодая, езди себе на здоровье, состаришься — сама сюда вернешься, родная-то земля все одно позовет…

— И все-то у меня внутри замирает, — вздохнула Тоня. — И радостно, и страшно.

— Не ты первая, не ты последняя, — улыбнулась Ефимья Андреевна и сразу на десять лет помолодела.

Вытирая посуду, Тоня подумала, что зря мать так редко улыбается: улыбка ее красит, делает моложе. Говорит, хорошо с отцом жизнь прожила, а вот улыбаться разучилась.

 

3

Осень выдалась на редкость погожей: над поселком в голубом небе плыли облака, притихший бор млел в лучах нежаркого солнца, в зеленой хвойной стене бора огненными вспышками выделялись осины и березы, принесенные ветром опавшие листья шелестели на песчаной дороге, посверкивали на крытых дранкой крышах изб. Прохладными ночами в небе слышался гусиный крик — косяки перелетных птиц летели на юг. В лесу стало тихо, лишь синичье треньканье да сорочье стрекотание по утрам нарушали эту прозрачную тишину. Иногда раздавался далекий выстрел — местные охотники били рябчиков, тетеревов.

В эту солнечную осень в Андреевке сыграли много свадеб — были громкие, многолюдные, как у Абросимовых, были и скромные, незаметные, как у Шмелева с Александрой Волоковой. В Туле в канун ноябрьских праздников женился на Раисе Михайловне Шевелевой Дмитрий Абросимов. Его приятель, тихий Коля Михалев, взял в жены самую разбитную девушку в поселке — Любу Добычину. Говорили, что это она его охомутала. И еще говорили, мол, до тюрьмы с Любкой крутил любовь Ленька Супронович, он прислал издалека письмо своему дружку Афанасию Копченому, в котором грозился и Любке и Николаю все ребра пересчитать… Вроде бы Ленька уже давно освободился и сейчас в Сибири работает в леспромхозе. Наверное, большую деньгу там зашибает.

Андрей Иванович не поскупился для приглашенных на выпивку и закуску, Ефимья Андреевна и Алена с ног сбились, подавая гостям снедь. Почти все односельчане побывали на веселой свадьбе Тони и Ивана Кузнецова. Не пришла лишь Александра Волокова, наверное, потому, что на ее свадьбе, скромно сыгранной немного раньше, не было никого из Абросимовых.

На свадьбу Тони и Ивана пришли военные из городка, некоторые, как Дерюгин, приезжали верхами на кавалерийских конях. Лошадей привязывали с торбами овса к забору, пускали стреноженных пастись на лужайку перед вокзалом. Три дня гуляли в гулком абросимовском доме, пели песни, плясали до сотрясения пола. Андрей Иванович на удивление держался молодцом, хотя в выпивке никому не уступал, о чем свидетельствовал побагровевший нос. Иван Васильевич пил мало, под громкогласные крики «Горько!» деликатно целовал Тоню в губы, балагурил, азартно плясал под баян, пел вместе со всеми старинные песни. Дерюгин не отходил от него ни на шаг, он вдруг разговорился, но голос у него был тихий, и даже сидевшая рядом с ним Алена не могла разобрать, о чем он толкует. На девушку Григорий Елисеевич смотрел восторженно, старался услужить за столом, даже вызвался помочь на кухне, но Ефимья Андреевна тут же отправила его на место, проворчав, что мытье посуды не мужское дело.

У Абросимовых шумно праздновали свадьбу, а в соседнем доме поминали раба божьего Степана Широкова, утром погребенного на погосте. Наплясавшись до изнеможения, вытерев пот с лица, некоторые со свадьбы отправлялись к Широковым. Забывшись, нет-нет да за поминальным столом вдруг заводили свадебную песню, кто-то пускался в пляс, а красноглазый, потерявший всякое соображение плотник Тимаш, увидев рядом с вдовой забежавшего на минутку помянуть соседа Андрея Ивановича, ни с того ни с сего завопил: «Горько!» На него зашикали со всех сторон одетые в черное старухи, в конце концов пришлось Тимаша под руки вывести из-за стола.

— Когда заглянешь-то ко мне, Андрюшенька? — улучив момент, шепнула Маня.

— Побойся бога, Маня! — оторопел видавший всякое Андрей Иванович.

— Степушка-а, родны-ый, на кого же ты нас, сирот, покинул-то… — заметившая косые взгляды старушек слезливо заголосила вдова. — Как же жить-то нам в опустевшем доме-е без хозяина…

— Возьми меня в примаки, Маня! — заявил опять каким-то образом оказавшийся за столом Тимаш. — Не гляди, что борода у меня сивая, я ишо ничаво-о! А то покличь суседа. — Он бросил хитрый взгляд на поднявшегося из-за стола Абросимова. — Он тебя завсегда ублажит.

Андрей Иванович в сердцах плюнул на порог и ушел, треснув дверью.

— Грех такое говорить на поминках, грех! — истово закрестились старухи, головы их в черных платках укоризненно задвигались.

— Сам черт не разберет, где тут поминки, а где свадьба, — икнув, проговорил Тимаш.

— Неужто мне теперича одной век свой вековать, на могилку твою хаживать, горькие слезы проливать… — раскачиваясь, выводила вдова.

 

Глава тринадцатая

 

1

На пустынном перроне ветер с шелестом гонял ржавые листья. Красный фонарь на последнем вагоне пассажирского еще какое-то время помигал, затем исчез, заглох вдали и железный гул уходящего в темную осеннюю ночь поезда. Задувая в медный колокол, ветер извлекал из него мелодичный вздох, на крыше вокзала со скрипом крутился жестяной флюгер.

Сошедший с поезда пассажир, перешагнув через низкий штакетник, оказался в пристанционном сквере. В мерный шум ночи назойливо вплеталось костяное постукивание оголенных ветвей. Поставив деревянный чемодан на усыпанную листьями землю, человек в видавшем виды ватнике закурил и задумался, глядя на ярко освещенные окна абросимовского дома. К нему подбежала низкорослая, с висячими ушами собака и, задрав длинную морду, негромко тявкнула, человек небрежно пнул ее ногой, обутой в крепкий, из задубевшей кожи, ботинок — собака с визгом отскочила. Во тьме тускло блеснули ее глаза.

Так поздней осенью 1934 года в Андреевку вернулся Леонид Супронович. Если бы он приехал днем, то надел бы новый габардиновый костюм, прорезиненный синий плащ, галстук, но он знал, что приедет ночью и все парадные вещи, аккуратно свернутые, лежали в деревянном чемодане. В потайном месте за подкладкой были зашиты деньги, заработанные на лесоповале. Деньги приличные, хватит на первое время, если даже отец откажет в помощи. Писал домой Леонид редко, отвечала ему только мать, отец, наверное, все еще сердился за поножовщину… Мать писала, что Семен с Варей уехали на Дальний Восток, Дмитрий, из-за которого ее сынок пострадал, живет теперь в Туле. Писала и о том, что торгово-питейное заведение «Милости просим» закрылось, теперь в их доме государственный магазин, а на втором этаже столовая, бильярдная… Из ее письма Леонид понял, что не много потеряли. Молодец батя! Башка! Вовремя избавился от кабака и лавки, все равно бы отобрали. Сейчас все частные лавочки закрываются, а кто этому противился и вредил Советской власти, тот очень скоро оказывался за колючей проволокой.

Многому научился там Леонид, много чего мог сотворить с честным, неискушенным человеком, только он этого делать не будет… У него хватило ума понять: как бы вор или бандит ни бахвалился, что любого обведет вокруг пальца, рано или поздно почти каждый из них возвращается за решетку, а Леонид на тюрьмах и колониях решил поставить крест! В жестокую тайгу у него нет никакого желания возвращаться. Вызывая злобу воров, он честно работал на лесоповале, научился плотницкому делу, у начальства был на хорошем счету. Освободившись, он какое-то время поработал бригадиром в леспромхозе, деньги зря не тратил, копил. За всю дорогу не выкинул и лишнего рубля, потому как знал из рассказов вернувшихся в колонию воров, как быстро и легко в пьяном угаре можно спустить все деньги. Пусть они краденые сотни выбрасывают на ветер, тешут свое воровское самолюбие, он, Леонид, не станет этого делать. Его деньги потом заработаны, он знает им цену, да и твердые мозоли на ладонях не дают забывать об этом…

Знал Леонид что жизнь его в Андреевке будет нелегкой. Возникла мысль вообще не возвращаться — ему предлагали остаться в леспромхозе, сулили повысить зарплату, — но тайга надоела, все сильнее тянуло домой. Злобу свою на начальство, людей, новые порядки он глубоко зарыл в душе своей. Начальник колонии при освобождении дал ему хорошую бумагу, где называл его осознавшим, искупившим вину и ставшим на честный путь… Эта бумага для него была дороже денег.

Легко подхватив чемодан, Леонид зашагал не к отцовскому дому, а совсем в другую сторону. Никто ему не встретился: пожалуй, кроме Абросимовых, ни у кого и окна не светились. Листва шуршала под башмаками, из-под подошв выскакивали мелкие камешки. Изредка за палисадниками взбрехивали собаки. Он миновал главную улицу, у сельпо свернул налево и наконец остановился у калитки невысокого дома с дощатым забором. Помедлив, просунул пальцы в щель и откинул крючок, поднявшись на крыльцо, потянул за ручку — дверь закрыта. Вроде бы раньше не закрывали… Спустился с крыльца, подкрался к темному окну и осторожно постучал, немного погодя еще раз, настойчивее. Где-то неподалеку коротко вскрикнула птица. Редкие звезды то показывались, то исчезали среди черных облаков. Вот шевельнулась белая занавеска, бледным пятном замаячило чье-то лицо. Его чуткое ухо слышало, как по полу прошлепали босые ноги, скрипнула дверь, шлепающие шаги все ближе, застонал дубовый засов, вытаскиваемый из железных скоб, дверь приоткрылась и он увидел заспанное женское лицо с копной темных волос.

— Ты же говорил, вернешься в субботу, — зевнув, сказала женщина и испуганно ойкнула, очутившись в могучих мужских объятиях. — Господи, кто это?!

— Не ждала, Любаша? — хрипло сказал Леонид и стал жадно целовать.

— Я и не сулилась тебя ждать, — пыталась освободиться из его медвежьих лап Люба. — Я ведь замужем, Леня! А коли муж был бы дома? Сдурел, ночью прется прямо в дом!

— Ты мне ночами там снилась, Любаша! — бормотал он, тиская ее.

— Ты что ж там и бабы живой не видел? — наконец выговорила она.

— Эх, Люба! И надо было тебе замуж выходить!

— Неужто ждать тебя, непутевого? Кто пошел гулять по тюрьмам, тот к семейной жизни не сгодится.

— Ты меня еще не знаешь…

— Была Маша, да теперь не ваша… Пусти! От тебя пахнет тюрьмой!

— Вот и ты, Люба, уже попрекнула, — сдерживая гнев, пробормотал он. — От тюрьмы и сумы не отказывайся… Любой может туда загреметь! Не поверишь, каких я там людей видел!

Он сгреб ее в охапку, поднял на руки и шагнул в глухую черноту сеней.

— Да пусти же, — попросила она, — Дверей-то впотьмах не найдешь.

Закрыла дверь на засов, нащупала его руку, повела за собой. Он, видно, задел локтем умывальник, и по полу покатилась металлическая крышка.

— Октябрину разбудишь! — шикнула на него Люба.

— Кого? — удивился он.

— Колька мой так по-новому назвал нашу дочку — пояснила она. — Мать моя зовет ее Катей.

— Много, гляжу, тут у вас перемен!

— Сыми башмаки-то, торопыга… И эту вонючую фуфайку! Может, молочка попьешь?

— Ты сама сметана! — бормотал он, путаясь со шнурками. Быстрым движением выхватил финку и перерезал узел. Отброшенный башмак глухо стукнулся о табуретку.

— Леня, — зашептала она, — не лезь на рожон, не поруши мне семью! Колька хоть и тюфяк, а за ним как за каменной стеной, да и дочка у нас…

— Разве он, фраер, так тебя будет любить?

Закрывая на рассвете за ним дверь, Люба Добычина сказала:

— Выпарь из себя в бане тюремный запах.

— Тюрьма, она ведь, Любаша, и в душу въелась, — вздохнул он. — А ты, Маруся, упавшего не считай за пропавшего. Из тюрьмы-то я давно уже вышел.

— Какая же я Маруся?

— В колонии у нас любимых женщин Марухами называют, — криво усмехнулся он.

— Ты вот ночью пришел, а утром возьми да как следует оглядись, Леня, — чего доброго и найдешь свою суженую, — сказала она. — Колька-то мой со дня на день с лесозаготовок вернется.

— А ты все ж дверь на ночь не запирай. — Он чмокнул ее в губы и, не оглядываясь, зашагал по темной улице вдоль ряда слепых домов.

 

2

Багроволицый, разомлевший Андрей Иванович сидит во главе стола, через плечо перекинуто льняное полотенце с красными петухами по концам. Ведерный медный самовар тоненько сипит, в окошечках поддувала алеют угольки, фарфоровый чайник красуется на конфорке, в потемневшей хрустальной сахарнице — наколотый сахар, в вазе — брусничное варенье. В окно видны на лужайке с пожухлой травой четыре красавицы сосны, под ними желтеют шишки, сухие иголки. Ветер раскачивает пышные кроны, слышен тягучий скрип. Андрей Иванович любит, сидя за самоваром у окна, глядеть на сосны и мелькающие меж ними вагоны проходящих без остановки товарняков. Когда проходит поезд, конфорка на пузатом, с медалями самоваре мелодично позвякивает, из подвала доносится тяжелый приглушенный гул, крашеные половицы под ногами чуть подрагивают.

Хозяин только что вернулся из бани и теперь гоняет чаи. Выпил он и традиционную стопку, и проворная Ефимья Андреевна тут же убрала в буфет бутылку: в стопку Андрея Ивановича вмещался почти стакан. Абросимов то и дело концом полотенца стирает пот с лица. После бани он может запросто выпить десять вместительных кружек чая.

За столом сидят Тоня и Алена. Ефимье Андреевне долго не сидится на месте, она встает с табуретки и спешит к плите, на которой варится в чугуне картошка, шипит на сковороде сало. Не забывает она поменять мужу полотенце, подать круглое домашнее печенье в деревянной чашке, вытереть стол, убрать тарелки. Чай в ее чашке давно остыл. Сестры сидят рядом. Смешливая Алена пытается расшевелить задумчивую Тоню, рассказывает, как у них в педучилище один студент заснул на занятиях, а когда его преподаватель разбудил, вскочил с места и залпом прочел басню Крылова «Волк и ягненок»: «У сильного всегда бессильный виноват…» С тех пор студента и прозвали ягненком.

Тоня слушает сестру, отхлебывает чай из блюдца, улыбается, а глаза у нее грустные. На голове косынка в синий горошек. Всякий раз, когда что-либо стукнет во дворе или сенях, она вздрагивает и смотрит на дверь.

— Еще кружечку, — пыхтит Андрей Иванович, вытирая промокшим полотенцем пот с красного лица. — Мать, вроде заварка стала жидкой!

Ефимья Андреевна молча забирает чайник и выплескивает остатки в помойное ведро. Большой рукой Абросимов поглаживает начавшую заметно седеть широкую бороду, зорко взглядывает на Тоню, усмехается в усы:

— Где ж твой бравый командир? Обещал прийти в баню попариться, а что-то не видно. Небось уж и каменка остыла.

— На работе задержался, — неуверенно отвечает дочь.

— Ты вон по лицу-то пятнами пошла, да и кислая какая-то, а девок вокруг много развелось…

— Ну что ты такое говоришь? — сердито смотрит на него Алена, — Ваню, бывает, и ночью с постели поднимают.

— Я уж привыкла, — говорит Тоня.

— Тебе Иван не говорил, что в него стреляли? — спросил Андрей Иванович.

— Господи! — воскликнула Тоня. — Когда это?

— Я дежурил в тот вечер, иду по путям — уже звезды на небе высыпали, — гляжу, от базы напрямки через болотину ломится к железнодорожному мосту человек. Бежит, а сам все время оглядывается. Только выскочил к откосу, Ваня кричит ему: «Стой, стрелять буду!» А тот оборачивается и два раза пальнул в Ивана. Ну, думаю, крышка моему зятю. На всякий случай приготовился я — ну ежели тот на меня выскочит… А у меня путейский молоточек с топориком — все мое оружие. Человек то в плаще не полез на пути, а побежал вдоль откоса. И только поравнялся с мостом, тут из-за копенки, что у дороги, Иван с наганом. Взмахнул рукой, и тот прямо в лужу носом и сунулся. Ваня ему руки за спину, револьвер его в карман, а мне кивает головой: мол, иди себе своей дорогой… Тут скоро двое военных на конях подскакали. И увели с собой этого…

— Он мне про свою работу ничего не рассказывает, — вздохнула Тоня.

— Иван Васильевич шпиона поймал, а ты вздыхаешь, — взглянула на нее Алена.

— Помолчи, балаболка, — осаживает младшую дочь Ефимья Андреевна. Она наливает в чайник из самовара кипяток, ставит его на конфорку и бросает взгляд на мужа. — Тебе еще, старому, не хватало в драку влезать. Они из оружья палят, и ты туда же со своим молоточком?

— У меня руки, мать, есть, — усмехнулся Андрей Иванович. — А в них силенки еще достаточно, грёб твою шлёп!

— Он ведь тогда и ночевать не пришел, — вспомнила Тоня. — Я думала, может, загулял…

— Все вы, бабы, одинаковые, — сказал Андрей Иванович. — Будто у мужиков больше никаких и дел нет, только гулять…

— Даже не сказал мне, что с Юсупом, — сказала Тоня. — Гляжу, собака хромает. Спрашиваю, мол, что с ним? Говорит, лошадь копытом лягнула… А собака ведь не расскажет, в каких они переделках бывают.

— Юсуп уже не хромает, — вставила Алена.

— Ты, Тонька, на мужика своего не ропщи, — сказал Андрей Иванович. — Раз ничего не рассказывает, значит, не положено тебе знать про его дела. Не ляпни ему, что я тут проговорился про стрельбу-то, а то на меня осерчает. Просил ведь помалкивать.

Настроение после бани у Андрея Ивановича хорошее, он отпустил ремень на брюках, рубаха на груди промокла, полотенце можно было снова менять, а он все наливал и наливал в большую кружку. Пил вприкуску из блюдца с золотистой окаемкой, вытянув трубочкой красные губы, старательно дул на кипяток, а потом звучно отхлебывал.

Молодожены после свадьбы с месяц пожили у родителей, потом Кузнецов получил отдельную квартиру в кирпичном двухэтажном доме в военном городке. Первенца назвали Вадимом. Это настоял Иван Васильевич, Тоня хотела наречь Андреем, в честь деда. Мальчишка шустрый, глазастый, больше похож на мать. Уже по складам читает. Наверное, и сейчас уснул в маленькой комнате с цветной книжкой. Интересно, кого теперь Тоня родит? Иван толкует, что будет девочка, у него все получается, что задумает… Последнее время Тоня зачастила к родителям, приходила прямо с работы, живот у нее уже заметно выпирал из-под платья; несмотря на зиму, на лице проступили веснушки. Иван поздно вечером заходил за ней. Иногда они ночевали в маленькой комнате, оклеенной царскими кредитками, а чаще уходили домой.

Андрей Иванович за столом подолгу вел разговоры с зятем о международном положении. Как-то они вышли на лужок побороться, кажется, это была идея Ивана Васильевича. Когда Абросимов без особых усилий несколько раз кряду положил его на обе лопатки, Кузнецов долго не мог прийти в себя от изумления. Оказывается, он был обучен разным силовым приемам, но они оказались бесполезными против Андрея Ивановича. Тот запросто сграбастывал трепыхающегося зятя, подымал в воздух и бросал наземь. Сильно после этого зауважал своего тестя Кузнецов, говорил, что никто в воинской части не смог устоять против него, а вот Андрей Иванович удивил!..

Абросимов понимал, что беременная жена всегда на какое-то время отталкивает от себя мужа, но потом снова все станет на свои места. Видя, что дочь погрустнела, осунулась, все чаще ночует у родителей, а не в городке, он не придавал этому значения, а вот Ефимья Андреевна последнее время посматривала на зятя с подозрением. Дочь многого не рассказывала, — Абросимовы были сдержанны и не любили жаловаться, однако мать замечала, что той приходится нелегко.

Если Иван и охладел к жене, то Тоня, наоборот, души в нем не чаяла. Она вся светилась, когда он шумно заявлялся домой, балагурил, обнимал жену и говорил, что задержался на службе.

Тоня видела, что нет у Ивана хозяйской жилки, не удосужился даже на зиму дров заготовить. Пришлось Андрею Ивановичу привезти из лесу несколько возов березовых чурбаков. Тоня было заикнулась, что неплохо бы с весны запустить поросенка, так Иван на смех поднял, мол, тогда надо корову, лошадь, кур-гусей… Пусть себе бродят по военному городку, глядишь, и маршировать — ать-два! — научатся…

Придя с работы, он, вместо того чтобы помочь по хозяйству, поиграть с сынишкой, уходил в другую комнату, садился на широкий подоконник и, глядя на высокие сосны у окна, подолгу оставался в таком положении. О чем он думал или мечтал, Тоня даже не догадывалась. Правда, иногда брал с письменного стола толстую клеенчатую тетрадь и записывал туда неровные строчки. Почерк у него был стремительный, размашистый, и Тоня с трудом разбирала его. Но видела, что это стихи.

Случалось, среди ночи звонил телефон, и муж, немного поговорив с кем-то, до утра уходил из дома. Он мог всю ночь провести без сна, а днем был такой же бодрый и веселый, как всегда. Про тот случай с задержанием подозрительного человека она слышала от других, но как-то не связала это событие, о котором, кстати, точно никто ничего не знал, с работой мужа. Как-то ей пришла в голову мысль вечером зайти к Супроновичу и посмотреть, нет ли там мужа. После этого состоялся неприятный разговор. Иван оказался там. Он мастерски загонял с первого удара костяные шары в лузы. Играл он с командирами и гражданскими и редко когда проигрывал. Во время игры партнеры обменивались, как показалось Тоне, пустыми репликами, шутили, рассказывали какие-то неинтересные истории.

Дома Тоня и высказала все мужу. Иван стал, как обычно, отшучиваться, но Тоню это взорвало.

— Торчать по два часа и больше у Супроновича, катать шары — это твоя работа?

— И это тоже моя работа, — вдруг, посерьезнев, сказал он. — Мы живем, дорогая женушка, в таком месте, которое, как пчелу цветок, притягивает к себе наших врагов. Им очень уж интересно узнать, что происходит на воинской базе. А на лице у такого типа не написано, что он враг, да и документы чаще всего в полном порядке. Но я должен, Тоня, знать, кто приезжает к нам сюда, зачем, что им нужно.

— Ну почему ты не такой, как все? — вырвалось у нее. — Пришел с работы — и больше не думай ни о чем. У тебя жена, сын… Вон в комнате обои отклеились! А тебе в любой час дня и ночи брякнут по телефону — и ты бегом из дома.

— Давай, Тоня, сразу договоримся: никогда больше не спрашивай меня о работе, ладно? Во-первых, я тебе все равно правды не скажу, во-вторых, мне это неприятно. И если бы мне пришлось выбирать между тобой и работой, я бы выбрал свою работу. Потому что ее люблю и не мыслю свою жизнь без нее. Такие вот дела-делишки, Тонечка.

— Легко тебе выбирать, — вздохнула она, взглянув на оттопыривший платье живот. — Ну и я выбрала навек.

— Тогда не задавай мне таких вопросов, поверь, что я делаю важное дело, а кроме тебя у меня никого не было и нет.

На нее сейчас смотрел совсем другой человек — с ледянистыми, сузившимися глазами, белая кожа обтянула выпуклые скулы, всегда такие добродушные мягкие губы стали жесткими, твердыми, крепкий подбородок заострился.

Это продолжалось несколько мгновений; будто ветром сдуло с его лица незнакомое чужое выражение суровости и непреклонности — перед ней снова был улыбчивый, голубоглазый ее Ваня с большими сильными руками и копной густых русых волос, придававших ему вид простецкого, свойского парня, которого любили многочисленные друзья-приятели…

Да, он очень разный бывает, ее Ваня. Выпивает, балагурит в праздничной компании, кажется, уже хорош, а лишь проводит до дверей гостей, обернется, и весь хмель с него как с гуся вода — стоит прямо, глаза смотрят трезво, лицо озабоченное. Ходит по комнате, заложив руки за спину, и думает о чем-то своем. И лучше не спрашивай, все равно ничего не скажет. Утром выпьет два стакана крепкого чая — и снова свежий, как огурчик, веселый, быстрый.

— Бросит он тебя, — вдруг жестко сказала мать задумавшейся Тоне. — Чует мое сердце — бросит! Такого и дети не удержат. Разные вы, Тоня. Говорит одно, а на уме совсем другое.

— Ладно, мать, — нахмурился Андрей Иванович. — Еще накаркаешь. Не мы с тобой ей мужа выбирали, не нам и судить-рядить их.

— Коли мужика домой не тянет, считай, этот дом для него чужой. Возьми хоть нашего Митю.

— От вас на край света сбежишь, — проворчал Андрей Иванович. — Как заведете свою волынку. Подумаешь, играет в бильярд! Я бы тоже играл, да вот времени нету.

— Не хозяин он, — гнула свое Ефимья Андреевна. — И сурьезности в ём мало.

— Хороший он! — воскликнула Алена. Карие глаза ее засверкали от гнева. — Никому худого слова не скажет, на Тоню ни разу голоса не повысил… Всегда веселый, а какая улыбка у него красивая… Верно, Тоня?

Та промолчала.

— Мягко стелет, да жестко спать, — изрекла Ефимья Андреевна и, забрав со стола свою чашку, ушла к плите.

Тоня с удивлением смотрела на сестру. То, что Иван нравится девушкам, она давно знала — видела, какими глазами смотрели на него даже подружки. Неужели и Алена в него влюблена? Когда Иван приходит, она с удовольствием накрывает на стол, раскрыв рот слушает его истории, которые он выдумывает на ходу, громче всех хохочет. И о стихах могут часами говорить, читают их друг другу вслух. Бывает, увлекутся и остальных не замечают…

«Что это я? — ужаснулась про себя Тоня. — К родной сестре ревную?»

— Митьке-то тоже попалась хорошая фрукта, — проворчал Андрей Иванович. — То цеплялась за него, как репейник, а не успел уехать — спуталась с молочником…

— Кобель наш Митька, — возразила Ефимья Андреевна. — Нашел в Питере другую, а Лександра тут жди его? Али одним мужикам только дозволяется?

Андрей Иванович покосился на жену, но промолчал. Во дворе глухо ухнул Буран, в сенях послышались быстрые знакомые шаги, распахнулась дверь.

— Не остыла еще баня? — весело спросил с порога Иван Васильевич. — Жуть как хочется веничком попариться!

Он снял мокрую фуражку, положил на скамейку. Плащ снимать не стал. От его сапог на полу оставались влажнее следы. Юсуп смирно присел возле умывальника, на его морде блестели капли.

— Я тебя пораньше ждал, — сказал Андрей Иванович. — Знатный парок был! А теперь, поди, баня-то выстыла.

— Юсуп виноват, — улыбнулся жене Кузнецов. — Приходит ко мне давеча в кабинет и говорит, мол, пойдем в лес прогуляемся. Я там одного зверя унюхал… Зверя не нашли, а вот насквозь промокли.

Алена с торжествующим видом взглянула на мать, потом перевела сияющий взгляд на Тоню, дескать, что я говорила: человек задержался на работе, а вы тут его ругали…

Он сунул под мышку пакет с бельем, от порога хитро прищурился на Тоню:

— Все умеет Юсуп, а вот спину тереть не научился! — Засмеялся и вышел.

Тоня для приличия еще немного посидела за столом, потом встала, накинула на плечи отцовский брезентовый плащ и вразвалку направилась к выходу. Уже на крыльце ее догнала Алена, сунула в руку брусок мыла.

— Из Климова привезла, — сказала она. — Пахнет ландышами.

— Может, и спину ему потрешь? — неожиданно для себя сказала Тоня.

— Ну и шутки у тебя! — неловко засмеялась сестренка.

Тоня могла бы побиться об заклад, что она покраснела.

 

3

В поселковом Совете было многолюдно и накурено. Крепкий махорочный дым рыжим лисьим хвостом тянулся к открытой форточке. Растопыренной ладонью к мокрому стеклу прилепился красный кленовый лист. На редкость затянулась в том году осень. Начало декабря, а снег еще ни разу не выпал. В прошлом году в эту пору ребятишки на лыжах катались, а сугробы подпирали заборы. А нынче что? У утреннего мороза не хватает силы лужи льдом сковать, утки еще с озер не улетели. Третий день моросит в Андреевке мелкий дождик, на дороге образовались мутные лужи. Иногда резкие порывы холодного ветра налетали на сосны, и тогда в крышу поселкового Совета дробно ударялись крупные капли, а форточка захлопывалась. Председатель Леонтий Сидорович Никифоров привставал со своего стула и снова распахивал форточку. Он еще днем оповестил актив, что вечером включат электрический свет, вот мужчины и собрались у него. Пока суд да дело, обсудили кое-какие поселковые проблемы: строительство нового детсада, ремонт клуба. Тимашеву поручили перестелить пол в зале — щели такие, что девчонки каблуки обламывают.

Люди курили, негромко разговаривали и время от времени поглядывали на электрическую лампочку, спускавшуюся с потолка на белом витом проводе.

— Снурок-то матерчатый, — пощупав провод, заметил Тимаш. — Побежит по нему электричество, и, чего доброго, сгорит… Не было бы, господа хорошие, пожара?

— Чиркни спичкой — самогон и запылает, а ты литруху облагородишь — и тебе хошь бы что, — сказал осанистый, с бородой, Анисим Дмитриевич Петухов, сидевший в углу на перевязанной шпагатом кипе старых бумаг.

— Как что? — ухмыльнулся его дружок, охотник Петр Васильевич Корнилов. — Не скажи… Нос-то у Тимаша после литрухи красным огнем горит!

— Зато без лектричества завсегда дорогу домой найду, — не остался в долгу Тимаш. — А тебя, Петруня, кажинный раз после сильной пьянки женка с карасиновым фонарем в огороде у вдовушки Пани разыскивает…

В комнате грохнул дружный смех. С Тимашевым лучше не связываться — тут же отбреет.

— Когда же лампочка-то загорится? — попытался перевести разговор на другое Петухов, предчувствуя, что сейчас настанет его черед. И не ошибся.

— Хорошо бы в лесу еще энти пузырьки развесить на деревьях, — продолжал Тимаш. — Наши охотнички Анисим и Петруня тогда бы глухарей и тетеревов и ночью стреляли.

Пока дружки-охотники соображали, как бы получше ответить плотнику, дверь распахнулась и в комнату, пригнувшись, чтобы не задеть головой о притолоку, вошел Андрей Иванович Абросимов. Он был в брезентовом плаще, забрызганных грязью яловых сапогах, стряхнул с железнодорожной фуражки капли на порог и повесил ее на штырь деревянной вешалки. В бороде и усах поблескивали капельки, серые глаза смотрели весело.

— На станцию дали свет, — громогласно сообщил он. — Дежурный на радостях аж хряпнул, грёб его шлёп, керосиновую лампу о землю.

— А мы тут покедова вонючими цигарками освещаемся, — ввернул Тимаш.

Месяц назад монтеры закончили в домах электропроводку, а столбы в поселке врыли и натянули провода и того раньше. На воинской базе уже давно светились в кирпичных казармах «лампочки Ильича», как их все называли.

К вечеру, несмотря на дождь, мужчины потянулись в поселковый, женщины вздували самовары, готовили ужин и с любопытством поглядывали на лампочки. Как-то не верилось, что осветится вся изба, не будет больше чада, копоти, керосинового запаха. Все в поселке провели в дома электричество, кроме Совы, та наотрез отказалась. Почему бабка не захотела проводить электричество, она не объясняла, но поселковые кумушки поговаривали, что, дескать, ей будет не с руки вести свои темные колдовские дела, мол, сатана, с которым якобы якшается Сова, яркого света не выносит.

Леонтий Сидорович Никифоров с развернутой газетой в руках сидел у самого окна. Осенние сумерки сгущались быстро, дождевые капли прочертили на стекле извилистые дорожки, председатель щурился, просматривая газету.

— О чем пишут умные люди, Сидорыч? — поинтересовался Тимаш. — Какая-то фашизма в Германии объявилась? Что энта за хреновина такая?

По случаю включения в поселке света Никифоров даже галстук нацепил на шею, толстый узел сбился набок, тесный воротник врезался в шею. Время от времени председатель просовывал палец между воротником и шеей и крутил головой. Он снял очки, оглядел прищуренными глазами присутствующих.

— Не только в Германии, — сказал председатель, — фашизм угнездился и в других странах. Гитлер захватил власть и сулит каждому рабочему хороший заработок и собственный автомобиль, фашисты преследуют ученых, книги жгут, грозят всем войной… Паршивая и опасная штука этот фашизм, товарищ Тимашев.

— Я воевал с германцем в мировую, — сказал Тимаш. — Солдат он справный и воюет сурьёзно. А все ж таки сапогами я в германскую у них разжился — уж до чего и крепкие попались! Недавно окончательно расползлись, а сколько годов я их носил!

— Небось снял с убитого? — поддел Корнилов.

— С живого, — ответил Тимаш. — Взял в плен и разул супостата… Царь-батюшка Николашка чегой-то худо заботился о российском солдате… Сапог не хватало и винтовок.

— А еще чё пишут? — поинтересовался Анисим Петухов.

Леонтий Сидорович нацепил очки и заглянул в газету.

— Вон какие плакаты несли рабочие на первомайской демонстрации в Берлине: «Германский революционный пролетариат приветствует героический пролетариат СССР!»

— Нас приветствуют, а сами живут по старинке, — заметил Андрей Иванович. — Чего же они революцию, грёб их шлёп, у себя не делают? И вождь у них есть, как это?..

— Эрнст Тельман, — подсказал Никифоров.

— Взяли бы и сковырнули Гитлера, как мы царя-батюшку!

— Как ты его ласково: царь-батюшка! — усмехнулся Петухов. — При государе-то, Андрей Иваныч, ты бы небось сейчас всей Андреевкой ворочал?

— Мне и при Советской власти живется хорошо, — сердито глянул на него Абросимов. — А вас, охотничков, давно пора прижать: всю крупную дичь в лесах повывели с Корниловым!

— Быдто ты дичинку по праздникам не ешь? — встрепенулся Петр Васильевич Корнилов.

— Я — по праздникам, а ты с Анисимовым — каждый день, — отрезал Андрей Иванович. — Сколько у тебя копченых кабаньих окороков в подполе на крюках висит?

— Какая теперича охота, — притворно вздохнул Петухов. — Одно баловство.

— Лосятину стало некому сбывать? — напирал задетый за живое Абросимов. — Супронович-то теперь много не дает? По государственной цене, видно, не выгодно?

— Сказанул: лосятину! — поддержал приятеля Корнилов. — Мы лосей уж который год в наших лесах не встречали.

— Выбили всех подчистую, грёб вашу шлёп, вот и не стало! — отвернулся от них Абросимов. Широкая борода его опускалась на грудь, глаза сузились. Андрея Ивановича было нетрудно вывести из себя.

— Советская власть еще не запретила охоту, — сказал Петухов, желавший, чтобы последнее слово стало за ним.

Абросимов было повернулся к нему, но в этот момент в комнате вспыхнула лампочка. Раздался всеобщий вздох, правда, он тут же оборвался, потому что лапочка мигнула и погасла, отчего сумрак показался еще гуще.

— Кроха, а как сверкнула! — заметил кто-то.

Лампочка еще несколько раз то накалялась, то гасла. Красные паутинки внутри нее еще какое-то время мерцали, будто кто-то невидимый раздувал их. Наконец мигание прекратилось, и лампочка засияла мощно и ровно. Большая тень председателя поселкового задвигалась на стене, от телефона тоже протянулась длинная неровная тень с кривой ручкой. Все заговорили разом. Тимашев подошел к свисающему шнуру, сначала ощупал его, потом лампочку.

— Кусается! — отдернул он руку и с улыбкой оглядел всех — Гляди ж ты, господа хорошие, махонькая, а бьет в глаза, как солнышко в пасху!

— Эка невидаль — электричество! — хмыкнул Абросимов — Будто в городе не видели, да и на базу давно провели.

— То на базе, — весомо уронил Петухов. — А для нас — праздник!

— Лиха беда начало, скоро, куды не сунься, все будет делать электричество, — ввернул Корнилов.

— Хорошо бы подключить проводок к самогонному аппарату, — хихикнул Тимаш. — Только рот подставляй — само туды потекет…

— У голодной куме одно на уме, — проворчал Абросимов.

Он подошел к окну, увидел яркий свет во всех четырех по фасаду окнах своего дома. От уличного фонаря, установленного перед поселковым, на крытую почерневшую дранку его дома тоже падал свет, щепа мокро светилась, из трубы стелился в сторону Широковых извилистый дымок.

Затрещал на стене телефон, Тимашев — ближе всех находился от деревянного ящика — снял трубку и приставил к волосатому уху.

— Алё, слухаю! — сипло прокричал он. — Бреши громче, трещит чевой-то… Алё, алё! Понятно, поселковый, а председатель тута, где ж ему быть?

Леонтий Сидорович недовольно поднялся из-за стола: не любил председатель разговаривать по телефону.

— Мать честная! — обвел всех растерянным взглядом Тимаш. — Бают в трубку, дескать, Кирова вражьи дети убили…

Никифоров рванулся к телефону, стол сдвинулся, и на пол покатилась зеленая пепельница с окурками. Вырвав у старика трубку, он заорал:

— Алё, кто говорит? — Перевел ошарашенный взгляд на Тимашева: — Повесили трубку… Откуда звонили?

— Можа, с тово свету? — пробурчал тот. — Откуда я знаю? Сергея Мироновича Кирова в Питере порешили, сказали, а потом затрещало, аж в ухе засвербило.

— Да что же это, братцы, деется на белом свете? — подал голос Петр Корнилов. — Такого человека убили!

— А этого гада, кто стрелял, пымали? — спросил Анисим Петухов.

— Про энто ничего не сказали, — ответил Тимаш.

— Тише, товарищи! — повысил голос Никифоров — Может, ложная паника. Тимофей Иванович чего перепутал…

— За что купил, за то и продаю, — огрызнулся Тимаш. Лицо у него было расстроенное, глаза помаргивали. — Жалко мне, люди добрые, товарища Кирова. Я ить его видел в Питере, на Марсовом поле, он там речь говорил…

Председатель крутил ручку телефона и бубнил в трубку: «Алё, алё, коммутатор? Мне райисполком, товарища Петрова…»

Праздничнее настроение, вызванное подключением к электростанции поселка, сменилось тревогой, негодованием. Все разом заговорили, перебивая друг друга.

— Думал на радостях выпить бутылку, а теперя придется справлять поминки, — сунулся было к Абросимову Тимаш, но тот, отодвинув его с дороги, темнее тучи вышел из комнаты. Перешагивая через лужи, встревоженно подумал, что зять Иван Кузнецов прав: враги не дремлют, где только возможно пакостят. Видно, длинные у них лапы, если такого большого человека погубили.

Придя домой, Андрей Иванович достал с чердака красный флаг, отыскал в комоде широкую черную ленту, закрепил у древка и, выйдя на крыльцо, вставил в железный держатель, который еще Дмитрий прибил в канун десятой годовщины Советской власти.

— Ты чего, Андрей? — встревоженно посмотрела на мужа Ефимья Андреевна, когда он вернулся в избу. — На тебе лица нет!

— Хорошего человека, мать, убили сволочи, — сказал он.

 

4

Алена в сиреневой шелковой кофточке и плиссированной юбке, которая во время вальса раскрывалась вокруг ног парашютом, с упоением танцевала. Ей было все равно с кем танцевать: веселая, смешливая, она шутила с парнями, заразительно смеялась, сверкая ровными белыми зубами, черные волосы ее разлетались, вбирая в себя теплый свет большой электрической лампочки под низким потолком. Ей было приятно, что ее наперебой приглашали. Не раз она ловила на себе взгляд Григория Дерюгина — он не приглашал, а только смотрел. Не танцевал командир Дерюгин и с другими девушками, хотя когда-то, еще на свадьбе сестры, приглашал Алену. Танцевал он довольно сносно, хотя и держался напряженно. Казалось, спина у него не гнется, и вообще вид у него был очень сосредоточенный, будто не танцует, а марширует на строевом плацу.

А счастлива в тот холодный осенний вечер Алена была потому, что в субботу в Климове проводил ее до поезда Лев Михайлович Рыбин, преподаватель педучилища…

Каждый день Алена ездила на поезде в Климово, а вечером возвращалась обратно. Да и не одна она — в районный центр ездили в среднюю школу старшеклассники, учащиеся педучилища. Ехать было весело и не так уж долго — всего час. Случалось Алене и ночевать в общежитии у подружек — это когда готовили художественную самодеятельность к какому-нибудь большому празднику. Мать возражала, чтобы она оставалась в Климове, поэтому Алена уже загодя готовила ее. И все равно упреков было не обобраться.

— Как это можно у чужих людей ночевать? — ворчала мать. — В общежитии небось и парни живут?

— Я не маленькая, — отмахивалась Алена.

— Гляди, девка, доиграешься, — вздыхала мать.

В этот день Алене хотелось сразу после танцев прийти домой и как следует выспаться, но тут подошел Григорий Дерюгин и посмотрел на нее такими глазами, что она сама предложила прогуляться по сосновой аллее до водокачки. Дождь кончился, ночь была лунная, и умытые звезды весело перемигивались. Стоило подуть ветру, и с шелестом летели с ветвей крупные капли, звучно щелкали Дерюгина по лакированному козырьку фуражки, клевали Алену в простоволосую голову.

— Что же вы меня не пригласили на танец? — чтобы разрядить затянувшуюся паузу, спросила девушка.

— Вы нарасхват, — ответил он.

Алена вдруг прыснула. С ней это часто случалось. Он покосился на нее, но ничего не сказал.

— Я хочу вам сказать, Алена… — начал было он.

— Ничего не говорите, Гриша! — перебила она и отвернулась, покусывая губы, чтобы опять не рассмеяться.

— Я вам совсем не нравлюсь?

— Вы, Гриша, очень моей матери нравитесь, — улыбнулась Алена.

— Я уважаю всю вашу семью, — степенно заметил он.

— Вам нужно было жениться на Тоне, — она красивая и умная…

— Самая красивая вы, Алена, — сказал он.

— И Ваня красивый и умный, а вот почему-то не поселилось счастье в их доме, — думая о своем продолжала она. — Кажется, любят друг друга, а Тоня совсем разучилась улыбаться… Почему такое бывает?

— Я буду любить вас, Алена, всю жизнь, — очень серьезно сказал Дерюгин. — У нас в роду однолюбы.

— А у нас многолюбы, — засмеялась она, но он шутку не принял…

— Вы не такая, Алена, — горячо сказал он.

— Откуда вам знать, какая я? — поддразнила девушка.

— Вы моя судьба, — вздохнул он. — Я это знаю.

Со стороны поселка послышались переборы гармошки, голос пропел забористую частушку. «Родька Петухов заворачивает! — подумала Алена. — Этот не говорил, что будет любить всю жизнь, а сразу целоваться полез…»

Рядом с ней шагал Дерюгин, иногда их плечи соприкасались. Наверное, он действительно любит ее, но почему не замирает сердце, не бросает в жар и холод, как это случалось при случайных встречах с преподавателем Львом Михайловичем Рыбиным? Молодой, черноволосый, в длинной бархатной куртке, в узких брюках, он с первого взгляда понравился Алене, да и не только ей. Подружка нарочно села на первую парту и откровенно строила глазки молодому преподавателю.

Не раз видела его Алена в спортивном зале — Рыбин тренировался с волейболистами, говорили, что он «режет» мертвые мячи. Из нее почему-то спортсменки не получилось, зато она не пропускала ни одной игры, где участвовал Рыбин. И разумеется, болела за его команду.

Как-то в коридоре он остановился и перекинулся с ней несколькими словами о новом кинофильме, а вчера сам подошел на улице и проводил до вокзала; правда, увидев там других студентов, тут же вежливо попрощался и ушел. Но Алена была на седьмом небе от счастья.

Водокачка средь мохнатых сосен и елей выглядела избушкой на курьих ножках, крыша тускло светилась под луной каким-то мерцающим светом, слепые окна мокро поблескивали, с речки доносились приглушенные шлепки, будто кто-то огромный бил мощным хвостом по тихой воде. Заморосил мелкий дождик. Странно было видеть при полной луне и сверкающих звездах тонкие серебристые нити дождя.

— Я знаю, вы любите веселых, остроумных, — вдруг заговорил Дерюгин. — А со мной вам скучно.

— Да нет, — улыбнулась Алена. — Вы не скучный…

— Какой же я?

— Если бы мне было плохо и нужно было бы к кому-нибудь обратиться… я выбрала бы вас, — задумчиво произнесла она.

Он благодарно пожал ей руку выше локтя и произнес:

— Вы сказали, Алена, замечательные слова, спасибо вам.

— За что? — удивилась она.

— Только не смейтесь, моя мать и вы — самое дорогое, что есть у меня на свете… Ну и еще моя служба.

До самого дома он рассказывал, как с детства мечтал стать военным, собирал портреты великих полководцев, помнил наизусть многие изречения Суворова:

«Срубишь дерево — упадут и ветви; уничтожишь армию — сдадутся и крепости»; «Солдату надлежит быть здорову, храбру, тверду, решиму, правдиву…». Он, Дерюгин, следует этому золотому наказу. Отец хотел отдать его на выучку столяру-краснодеревщику, тогда он убежал из дома — родом он из Витебска, — год работал в Питере на Путиловском и учился на рабфаке, потом поступил в школу красных командиров. Теперь готовится поступать в академию. Пусть не сейчас, а через год-два-три, но поступит.

— Я всегда добивался того, чего хотел, — глядя в глаза девушке, сказал он.

Они уже стояли у калитки, почуявший их Буран гремел цепью и повизгивал. Старый стал Буран. Как отец перестал ходить на охоту, так и пес заскучал, глаза слезятся, целыми днями дремлет во дворе у поленницы, и только дождь загоняет его в конуру.

— Только бы не было войны, — сказала Алена и поежилась в своей плюшевой жакетке.

— Вокруг нас столько врагов, — покачал он головой. — Кирова вот убили… Я Кирова слышал на выпускном вечере в нашем училище.

— У него лицо хорошее, — сказала Алена. — Доброе. Я Кирова видела только на портретах. Скажи, а Ваня много врагов поймал?

— Ты его сама спроси, — усмехнулся Григорий Елисеевич — Только я тебе не советую этого делать.

«Поцелует или нет? — вдруг подумала Алена, держась одной рукой за калитку. — Если поцелует, больше встречаться с ним не буду.»

Он не поцеловал, лишь почтительно пожал ей маленькую руку.

— Я завтра на машине еду в Климово, могу заехать за вами в педучилище.

— У нас завтра репетиция, — быстро произнесла она — Наверное, останусь в общежитии ночевать.

Он еще раз нежно пожал ей руку и, выбирая сухую дорогу, зашагал в военный городок. Укладываясь слать, Алена думала: почему она наврала ему, что завтра репетиция? На машине-то приятнее было бы ехать, чем в переполненном поезде…

 

Глава четырнадцатая

 

1

13 мая 1938 года Григорий Борисович Шмелев проснулся от осторожного стука в окно. Поначалу ему показалось, что стук в стекло — это продолжение сна. А снился ему глубокий ров, внизу которого звенел ручей, сам он стоял на шаткой балке, перекинутой через ров, и протягивал руку бородатому Андрею Ивановичу Абросимову, но тот отталкивал руку и, разевая рот, кричал: «Пропадай ты пропадом, сукин сын, грёб твою шлёп!» И туг в этот странный сон ворвался тихий стук… Даже через двойные рамы было слышно, как заливаются в саду скворцы. Солнце еще не взошло, но на зеленоватых обоях поигрывал багровый отсвет занимавшейся зари. Еще какое-то время Шмелев неподвижно лежал на широкой деревянной кровати рядом с женой. Белая полная рука ее была подложена под голову, размякшие губы приоткрылись.

«Вот и пришел конец моей спокойной жизни, — подумал он. — Это оттуда, из прошлого…»

Снова настойчиво постучали костяшками пальцев по стеклу. Григорий Борисович спустил ноги на пол, застеленный домотканым полосатым половиком, быстро натянул брюки, босиком подошел к окну и встретился с пристальным взглядом незнакомого человека в железнодорожной форме.

— Кого еще принесло в такую рань? — заворчала на кровати Александра.

— Спи, я сейчас, — пробормотал Шмелев и зашлепал к двери.

— Выпусти во двор кур, — зевая, вдогонку произнесла Александра.

— Вам привет от полковника Вениамина Юрьевича Никольского, — тихо сказал ранний гость. И назвал пароль.

Григорий Борисович мучительно вспоминал: кто же это такой? Память не подвела — перед его мысленным взором возникло красивое лицо петербургского офицера, бриллиантовый перстень на пальце. Он приезжал в Тверь, когда в их сети попадала особенно важная политическая птичка. Сам допрашивал.

— Он за границей? — спросил Шмелев. Незнакомец на это ничего не ответил. Назвавшись Лепковым, он на словах передал, что оба сына Шмелева живы-здоровы, старший, Бруно, служит в военной разведке, младший, Гельмут, летчик. О бывшей жене ни слова. Сыновья взяли фамилию своего деда — барона фон Бохова. Что ж, внуки барона устроились неплохо.

— Говорите… Борис, то есть Бруно, служит, в военной разведке? — улыбнулся Шмелев. — А как же чистота арийской расы? Я ведь чистокровный русский.

— Меня просили передать, что очень надеются на вашу помощь, когда придет час освобождать от большевиков Россию.

— Долго я ждал этого часа, — вздохнул Шмелев. — Так что же я должен делать?

— Ничего, — ответил Лепков. — Ровным счетом ничего. Спокойно живите, дышите прекрасным хвойным воздухом.

— И вы специально приехали сюда, чтобы мне это сказать? — холодно спросил уязвленный Шмелев.

— Рядом с вами воинская база. Зачем рисковать? Когда нужно будет действовать, вам скажут, — жестко бросил Лепков.

— Кто?

— Вот новый пароль: «Сойка прилетит в полдень». Вы должны ответить: «Лучше в полночь». Человек, который придет с этим паролем, все вам объяснит. Вы должны выполнять его указания.

— Пока я никому ничего не должен, — заметил Шмелев. — Я хочу знать: кому все это нужно? Вы уже второй приходите ко мне и ничего толком не объясняете. «Ждите, скажут…» А время, дорогой господин, идет. И у меня не две жизни.

— Неужели вы не чувствуете запаха пороха? — улыбнулся Лепков. — Теперь недолго ждать.

— А тот человек, который ко мне приходил, где он?

— Вы ведь работали в полицейском управлении, а такие наивные вопросы задаете.

— Когда это было, — вздохнул Григорий Борисович. — И потом, старые навыки вряд ли теперь понадобятся.

— Не прибедняйтесь, — снова улыбнулся Лепков.

— Существует ли какой-нибудь центр? — нажимал Шмелев. — По-русски: кто наш хозяин? Кому мы будем служить? И какой прок от всего этого?

— Вы опять за свое? — мягко упрекнул гость. — Я сообщил вам лишь то, что мне поручили.

— Вы сказали, пахнет порохом… Выходит, немцы освободят Россию от большевиков? — задумчиво продолжал Григорий Борисович. — Думаете, хватит у них силы? Это же Россия, а не какая-нибудь Бельгия или Норвегия.

— Гитлер назвал Россию колоссом на глиняных ногах, — нарушил молчание Лепков.

— Не верю я немцам, — сказал Шмелев. — Допустим, они свернут шею Советам, а посчитаются ли с нами? Ведь интересы у нас с немцами разные.

— Не будем заглядывать так далеко, — проговорил Лепков. — Если Германия нападет на СССР, мы с вами в любом случае будем в выигрыше. И вы это отлично понимаете, так что прекратим беспредметный разговор.

— Как я понял, вас — или кого там — интересует воинская база?

— Вы правильно поняли. С сегодняшнего дня считайте себя на службе. Деньги и все прочее скоро получите. А для нас подготовьте подробную информацию об этой базе. До скорой встречи!

Он ушел по направлению к вокзалу, где глухо попыхивал паровоз. Шмелев присел на ступеньку, закурил и, глядя, как за кромкой бора, расплавляя в огне кроны сосен, встает солнце, задумался.

Неужели и впрямь свершится то, чего он ждал столько лет? Не напрасно ездил в Тверь к Марфиньке, составлял хитроумные письма к жене, надеялся, что к ней придут нужные люди, прочтут их… Что ж, отныне жизнь его наполняется иным смыслом! Кто долго ждет, тот больно бьет! Прав этот… Лепков, что сейчас только Германия может освободить Россию от большевистской заразы. Конечно, у Гитлера я свои цели, но хуже, чем сейчас, никогда не будет. И немцы способны будут оценить усилия русских патриотов…

Из газет Григорий Борисович знал, что назревают большие события в мире, с неослабевающим интересом следил он за действиями Гитлера. Разгромленная в первую мировую войну Германия под пятой «железного» фюрера набирала силу. Гитлер открыто вооружал армию, строил эсминцы, запускал в серию «мессершмитты», «юнкерсы», «фокке-вульфы», на плацах под звуки оркестров маршировали солдаты, штурмовики, гитлерюгенд. И от парадного шествия вермахта уже содрогалась старая Европа. Оттуда, из возрождавшейся милитаристской Германии, можно ждать великих перемен. Шмелева не обманывали демагогические заверения фашистских руководителей о желании жить с Советским Союзом в дружбе и мире. Германия и СССР рано или поздно обязательно столкнутся в смертельной схватке… В это Шмелев верил, этого с нетерпением ждал…

В мельчайших подробностях анализируя свой разговор с Лепковым, Григорий Борисович упрекнул себя в том, что годы, прошедшие в бездействии, притупили его полицейский нюх, иначе он не задавал бы разведчику столь наивные вопросы.

Что ж, Григорий Борисович рад, что снова о нем вспомнили!..

Услышав паровозный гудок, он не поленился, вышел посмотреть на двинувшийся состав. Это был необычный поезд, он состоял всего из трех спальных вагонов и нескольких платформ с механизмами — на таких спецпоездах разъезжают инженеры-путейцы, проверяющие состояние железной дороги. Вот, значит, с кем приехал в Андреевку Лепков!

В Андреевке недавно арестовали дежурного по станции Курицына. Он не раз резко критиковал Шмелева, упрекая его в том, что бидоны с молоком для детских садов доставляются на станцию несвоевременно, а поезд, как известно, стоит в Андреевке всего три минуты. Несколько раз грузчики не успевали погрузить в багажный молоко, и оно скисало, о чем не раз звонили на станцию из Климова. А однажды на правах партийного контроля нагрянул к Супроновичу в столовую и обнаружил в леднике изрядный запас незаприходованного масла, которое Григорий Борисович в обмен на первосортный коньячок передал старому приятелю… В общем, Шмелев посоветовал Якову Ильичу написать донос на настырного дежурного по станции, который сует нос в каждую дырку. Через полмесяца приехали из области и увезли с собой Курицына. В доносе было сказано, что дежурный по станции сознательно хотел устроить крушение поездов и только благодаря юным пионерам, обнаружившим лопнувший рельс, катастрофа была предотвращена…

Сотрудник НКВД в Андреевке Иван Васильевич Кузнецов стал было защищать Курицына, но представитель из области сделал ему устный выговор за утрату бдительности. Георгию Борисовичу не нравился веселый светлоглазый энкавэдэшник, хотя они всегда вежливо раскланиваюсь друг с другом; он думал, что и того отзовут из Андреевки, но ничего подобного не случилось — старший лейтенант Кузнецов по-прежнему появлялся в поселке. Только теперь у него была другая черная овчарка, которую тоже звали Юсупом.

Совсем недавно исчез из Андреевки Николай Михалев. Этот тихий, незаметный человек встал поперек дороги сразу двоим — Шмелеву и Леониду Супроновичу. Пока он работал трактористом в леспромхозе, никому не мешал. Леонид похаживал по ночам к его жене Любе, а Григорий Борисович и думать не думал о Михалеве. Года два назад Николай перешел из леспромхоза на базу, возил к железнодорожной ветке ящики со взрывчаткой и разным оборудованием для базы. Обо всем этом сообщил Шмелеву Кузьма Терентьевич Маслов, который давно ничего не скрывал от своего благодетеля, — Григорий Борисович уже столько передавал ему денег, что Маслову и в десять лет теперь не рассчитаться. Долг, разумеется, Шмелев с него и не требовал, наоборот, когда Кузьма заикался насчет того, чтобы хотя бы часть отдать, махал руками и переводил разговор на базовские дела. Маслов и сам охотно стал все рассказывать. Или он полностью доверял Григорию Борисовичу, или смекнул, что тот неспроста интересуется складами, но зачем он это делает, выяснять не стал. И получилось, что Кузьма Терентьевич вот уже несколько лет снабжает ценнейшей информацией Григория Борисовича, даже когда тот и не спрашивает его ни о чем. Шмелев не сомневался, что Маслова завербовать пара пустяков, но не делал этого. Не было нужды. Он платил за сведения из своего кармана. Теперь будет платить немецкая разведка…

Может, и пришла пора открыть глаза Маслову на то, кто он такой, Шмелев? Но по зрелому размышлению Григорий Борисович решил, что торопить события не стоит: Кузьма Терентьевич и так полностью в его руках.

Как-то Григорий Борисович попросил Маслова привести к нему Михалева. Были распиты три бутылки водки, хмель развязал языки. Будто ловя мысли Шмелева на лету, Маслов заговорил о базе, потом об опасном грузе, который возит Михалев на своем автомобиле. Григорий Борисович подхватил эту тему, начал развивать: мол, за такой опасный труд, наверное, и платят больше? Тихий с осоловевшими глазами, Николай жевал хлеб с салом и бубнил, что никто ему ничего лишнего за вредность не платит, а потом вдруг вытаращил бесцветные глаза на Шмелева и стал допытываться, откуда тот знает, что он, Михалев, возит взрывчатку в снаряды. Об этом никто не должен знать…

Все бы ничего, Шмелеву и Маслову удалось отвлечь его новой бутылкой и разговором о рыбалке, но Григорий Борисович возьми и скажи: неплохо бы, дескать, раздобыть хоть немного толовых шашек с детонаторами, чтобы рыбу поглушить на дальнем озере… Михалев вздыбился, стал орать, что за водку его не купишь, как некоторых, очевидно, он имел в виду Маслова, а за кражу взрывчатки недолго угодить и за решетку… И вообще надо, пожалуй, обо всем рассказать Кузнецову…

Пришлось напоить шофера до полного отключения, и потом еще с неделю Григорий Борисович вздрагивал каждою ночь от малейшего шороха: не за ним ли пришли? Маслов успокоил, сказал, что Михалев ничего не помнит и говорит, что никогда так скотски не напивался.

Шмелев несколько успокоился, но решил отныне быть более осторожным в разговорах с односельчанами, особенно с теми, кто работает в арсенале.

Леонид Супронович после возвращения из далеких краев поработал на лесопилке, потом устроился в ремонтно-путевую бригаду. Работал на совесть, силенки у него хватало и через пару лет стал бригадиром. Рослый, кудрявый, загорелый до черноты, он частенько заходил к Шмелеву. По поселку шел слух, что младший Супронович охоч до чужих баб, хотя и был давно женат на односельчанке Рите Даниловой, высокой, стройной и худенькой женщине, родившей Леониду двоих детишек. В маленьком поселке все всё знают друг о друге, знали люди и о том, как Леонид темными ночами крался к дому Михалевых. И как часто бывает, то, что знали все, не знал лишь сам Михалев.

Однажды осенней ночью в поселке раздался выстрел: Михалев, неожиданно вернувшийся домой с ночной смены на своем грузовике, застал с Любкой Леонида Супроновича. Тихий Коля в бешенстве сорвал со стены заряженное ружье, и… не будь у Леонида мгновенной реакции, наверное, уже гнили бы его кости на кладбище, — в самый последний момент успел он отвести от себя дуло шомпольной одностволки, заряженной крупной дробью.

Что там дальше произошло, никто не знает, только Леонид вышел из дома Михалевых при полном облачении, и дверь за ним смиренно закрыл сам Николай. Недели две он прихрамывал, а под глазами носил ядреные синяки. У Леонида Супроновича была тяжелая рука.

На Михалева не пришлось и заявление в органы писать, Николай сам ухитрился серьезно проштрафиться: на погрузке вылез из кабины, когда ему положено было сидеть там до конца, а в это время в кузов опустили тяжелый ящик со взрывоопасной начинкой. Грузовик охнул, плохо закрепленный тормоз сорвался, машина задом покатилась с разгрузочной площадки и врезалась бортом в другой грузовик, нагруженный такими же ящиками. Чудом не произошел взрыв, который мог бы причинить большую беду…

До Климова Михалева с ночным поездом лично сопровождал Кузнецов. Спокойнее стало на душе у Григория Борисовича, рад был такому исходу и Леонид Супронович, который не на шутку привязался к Любаше…

— Кто приходил-то? — прервала нить размышлений Александра, появившаяся на крыльце. Шмелев с удовольствием смотрел на нее: вторую молодость вдохнула в него эта сильная и щедрая на ласки женщина. После рождения второго сына — его Игорька — Александра не утратила свою былую осанистость. Приятно было видеть, как она идет по поселку с гордо поднятой головой, рослая, широкая в кости, неулыбчивая и суровая на вид для других… Близка ему Александра, но и ей не мог открыться Шмелев.

— Чудак какой-то проездом с поезда, — равнодушно ответил Григорий Борисович. — Интересовался насчет комнаты на лето…

— Небось, хворый… Чего тебе на завтрак-то? Яиц всмятку или горячих блинов со сметаной?

— Раскормила ты меня, Александра, — улыбнулся Шмелев и потрогал чуть выступающий под узким брючным ремнем живот. — Надо будет снова охотой заняться: побродишь денек по лесам-болотам — глядишь, и весь жирок сойдет.

— Ты у меня еще и молодого за пояс заткнешь, — сказала жена.

Шмелеву грех было жаловаться, он еще сохранил свою былую военную выправку, ходил прямо, широко развернув плечи, вот только седины прибавилось и волосах.

Александра выгнала из хлева на лужок бурую, с белыми пятнами корову. Молодая трава зеленела кругом, особенно густой и высокой была у забора. С грядок нацелились в небо сочные стрелки лука. Скоро сенокос, возни с этой коровой не оберешься.

— Давай продадим, а? — уж в который раз заводил разговор Григорий Борисович. — У меня на заводе молока хоть залейся!

Но жена была непреклонна. Она и не мыслила жизни без коровы. В крови у ней это… Корова для нее все: еда, урожай на огороде, деньги.

— Ты что, ее доишь, поишь-кормишь? — уперев руки в крутые бока, снисходительно посмотрела на него жена. — Раз в году выберешься на сенокос, и все? Так что для тебя одно удовольствие… Не хочу я чужого синюшного молока, оно мне даром не надо…

— Бери у меня сливки хоть ведрами.

— Наше молоко все дачники хвалят, а ребятишки? Да они твои сливки и в рот не возьмут!

Григорий Борисович уже пожалел, что затронул эту тему, и, вздохнув, поднялся на крыльцо. Прижался к Александре, поцеловал в шею.

— Какой завтрак? Еще только солнце встало…

Губы ее тронула легкая усмешка.

— Иди, я сейчас… — грудным голосом сказала она.

 

2

Майор Дерюгин возвращался пешком из Андреевки в военный городок. Высокие красноватые сосны негромко шумели, под крепкими хромовыми сапогами похрустывали сухие шишки, нет-нет он шлепком ладони убивал на щеке или шее комара. Григорий Елисеевич шагал по узкой тропинке, рядом в лунном свете серебряно поблескивала булыжная дорога, рассекающая сосновый бор до самой проходной военного городка. Алена с дочерьми остались ночевать у родителей, а у него рано утром стрельбы на полигоне, иначе он бы тоже заночевал у Абросимовых. Не любил Дерюгин быть один в пустой квартире без жены и детей. Он готов был по очереди нести на руках пятилетнюю Надю и шестилетнюю Нину до самого городка, но старшая что-то раскапризничалась, жар у нее, — весь день девочки провели на реке, видно, перекупались.

Теперь в доме Абросимовых стало шумно: соберутся сразу четверо ребятишек — двое Дерюгиных и двое Кузнецовых, шум, гам, как только все это терпит Ефимья Андреевна? Верховодит девчонками Вадим Кузнецов, он самый старший в, этой компании, ему семь лет. Непоседливый, живой, он никому не давал покоя, все ему надо было знать, потрогать руками, а уж начнет рассказывать небылицы — так Григорий и Алена диву даются: откуда он все это взял? «…И вот сели мы с дедом Тимашем на облако и полетели через море-океан в Африку. С облака можно паутиной рыбу ловить. Вот мы вялили ее на солнце и ели. А от облака отломишь кусочек, положишь в рот — сладко тает во рту, как мороженое… Мы одного змея морским узлом завязали и в Андреевку привезли. Жаль, он ночью уполз в подвал. Он и теперь там шуршит, мышей ловит…» В тот вечер Дерюгин попросил Нину в подпол слазить, а та в рев: не пойду, и все, мол, там поселилась огромная змея, которая маленьких детей живьем глотает…

Пробовал Григорий Елисеевич поговорить с Вадимом, но тот лишь округлял свои зеленоватые глазищи и от всего отпирался. Рано научился читать и, забравшись на чердак, часами торчит там, листает старые, пожелтевшие журналы, книжки. Или пускает с крыши мыльные радужные пузыри, а девчонки ему наверх мыло и воду таскают.

Впереди тропинку пересек какой-то небольшой зверек, сверкнул горящими глазами в сторону человека и исчез среди черных пней. Ласка, наверное, или куница, Неподалеку треснул сучок, немного погодя позади будто бы кто-то приглушенно вздохнул. Иголки на соснах матово светились; чем ближе к деревянному мосту через Тихий ручей, тем громче лягушиное кваканье. Со стороны Андреевки послышался протяжный паровозный гудок; если состав пройдет без остановки, то и сюда докатится глухой железный шум.

Неожиданно что-то тяжело сзади навалилось на Дерюгина, повалило на усыпанную иголками землю, по-звериному зарычало в ухо:

— Молись богу, Гриша, смерть твоя пришла-а!

Перепугавшийся Дерюгин шарил рукой по гимнастерке, пытаясь добраться до кобуры, потом попробовал сбросить с себя человека, но тот крепко прижимал его к земле.

— Ну и шутки у тебя, Иван! — проворчал Дерюгин, когда Кузнецов наконец отпустил его. — Я мог бы и выстрелить.

— Из чего, Гриша? Из соленого огурца?

Глядя, как Григорий Елисеевич ползает на коленках, отыскивая фуражку, потом отряхивает с галифе пыль, Иван Васильевич громко смеялся. Он тоже был без фуражки, и волосы его спускались на лоб.

— Я минут десять иду за тобой, наступаю на пятки, а ты и не почешешься! — перестав смеяться, заговорил он. — Да тебя, Гриша, любой враг в два счета разоружит и на тот свет отправит… Тебе и оружие-то доверять опасно.

Дерюгин схватился левой рукой за расстегнутую пустую кобуру, ошеломленно глядя на Кузнецова, пробормотал:

— Когда ты успел?!

— Красный командир! — вдруг жестко произнес Иван Васильевич. — Бери тебя голыми руками — ты и не пикнешь! Зачем носишь боевое оружие, если у тебя его ничего не стоит отобрать? Чему тебя обучали в училище? Ртом ворон ловить?

— Так домой иду, не в разведку, — оправдывался Дерюгин.

— Ты думал, враг тебе клич бросит: «Иду на вы!» Враг теперь стал хитрый, коварный — таких лопухов, как ты, подкарауливает и в плен берет… Или финку под лопатку — и дело с концом.

— О каких врагах ты толкуешь? — уныло смотрел на него Дерюгин. — Военные игры, что ли, предвидятся?

— Моли бога, что ты мой родственник. — Иван Васильевич вытащил из кармана брюк пистолет, протянул Дерюгину.

— Ну и ловкач! — подивился тот. — Как говорит Ефимия Андреевна, из глаз нос утащишь.

— Знаю, о чем ты шел и думал. — Кузнецов усмехнулся. — Как же это твоя ненаглядная Аленушка с детишками осталась у стариков. Ты что, без них и дня прожить не можешь?

— А тебе что, завидно? — поддел Дерюгин.

— У меня работа на первом месте, Гриша, — усмехнулся Иван Васильевич. — И наверное, так всегда будет… А вас, артиллеристов, придется поучить самообороне. Разразись война, вас вражеские разведчики, как куропаток, голыми руками переловят.

— Чего ты заладил: война, война!

— И это я слышу от кадрового военного! — покачал головой Кузнецов. — Тебе надо было выбрать профессию портного или сапожника.

— Придется, так не хуже других буду воевать, — нахмурился Григорий Елисеевич.

— Воевать нам всем придется, Гриша, — отвернувшись от него, негромко уронил Кузнецов. — Одним раньше, другим позже…

Не первый год, кажется, знал Кузнецова Григорий Елисеевич, считал его своим другом, вон даже породнились — женаты на родных сестрах. Но это ему только казалось, что он знает Ивана Васильевича, — то и дело тот удивлял его, озадачивал. Ну чего ему взбрело в голову ночью медведем навалиться? А если бы он, Дерюгин, успел выхватить пистолет?.. Отчаянный человек Иван Васильевич! Про таких говорят: не боится ни бога, ни черта. На базе он после командира части второй человек. Его уважают и побаиваются, хотя строгости в нем решительно нет никакой.

Последнее время Кузнецов все больше появлялся в гражданском костюме, а сегодня вот в форме. Наверное, приехал из Климова, а может, из Ленинграда. Никому он здесь не подотчетный. Даже его жена не знает, где бывает и куда ездит Иван Васильевич. Кажется, с Тоней у них опять пошли нелады… Приехал, а к Абросимовым, по-видимому, не зашел, хотя Тоня и дети там.

Когда арестовали заместителя командира части Корина, Дерюгин поинтересовался у Ивана, что тот натворил. Кузнецов удивленно посмотрел на него и сказал, что такого не знает.

— Что дурака-то валяешь? — обиделся Григорий Елисеевич.

С Ивана Васильевича слетела вся его веселость и беззаботность, обычно улыбчивые глаза стали жесткими, возле крыльев носа резко обозначились морщины.

— Советую тебе, Гриша, забыть про него… Усек, майор от артиллерии?

— Мог бы и сказать по-родственному, — заметил Дерюгин. — Я умею язык держать за зубами.

— А Корин не умел… — помягче сказал Иван Васильевич.

И снова как ни в чем не бывало засветилась на его губах веселая улыбка, а в глазах растаял ледок отчуждения.

Немного не доходя до проходной, Кузнецов остановился, облюбовав близ лесной тропинки полянку с двумя ноздреватыми пнями, присел, закурил. Дерюгин смахнул с пня иголки и тоже сел. Ущербная луна спряталась в кронах сосен, рассеянный серебристый свет падал на молодые елки, кусты вереска. Со стороны ручья волнами плыл запах влажных трав. Голубоватые далекие звезды яркой россыпью мерцали над широкой просекой. Изредка эту нежно-синюю небесную дорогу перечеркивала падающая звезда.

— Гляжу я на твою Нинку… Сколько ей уже? — начал Иван Васильевич. — Ничуть она на тебя не похожа… Да и вообще девчонка не в абросимовскую породу…

У Григория Елисеевича тоскливо заныло под ложечкой. Он знал, что лицо его побледнело, хорошо еще, что в ночном сумраке не видно. Когда ему становилось не по себе, появлялась эта ноющая боль вверху живота, и всегда в одном и том же месте. Врачу показаться, что ли? Боль быстро проходила, и он о ней забывал, даже Алене не сказал про это. Каблуком сапога он выдолбил в земле глубокую ямку, пальцы теребили твердый ремень портупеи, глаза неотрывно смотрели на легкую дрожащую тень от куста вереска.

…Он думал, об этом никогда никто не узнает, ведь это их с Аленой тайна. Они договорились не говорить об этом, даже не думать… Когда Алена вдруг стала его избегать, перестала появляться на танцах, он не находил себе места. Он встречал ее с почтовым, когда она возвращалась из Климова домой, молча шел за ней сзади до калитки дома. Она нервно оглядывалась, убыстряла шаг, а однажды, засверкав карими глазами, зло сказала, чтобы он больше не смел за ней ходить, потому что она его… ненавидит! Сказала и тут же расплакалась, стала просить прощения, мол, он тут ни при чем. Однако ничего не объяснила и убежала домой. На следующий день, отпросившись у начальства, он поехал в Климово, там дождался ее у парадной педагогического училища и, властно, взяв под руку, увел на пустынный берег большого Климовского озера. Там в беседке у самой воды, откуда открывался холмистый берег с березовой рощей, обливаясь слезами, Алена поведала ему свою печальную историю. Обманул ее Лев Михайлович Рыбин. Она в положении, а у него в Ленинграде жена и сын, и жениться он на Алене никак не может. А тут еще экзамены. В общем, время упущено, и она, Алена, ждет ребенка…

Ее слова падали тяжелыми камнями. Было мгновение, когда он хотел встать и уйти… Уйти навсегда. Он посмотрел на тоненькую, растерявшуюся от беды девушку и понял, что ему не уйти. Он будет неотступно думать о ней, страдать и мучиться… В этот день па берегу Климовского озера Дерюгин окончательно убедился, что он однолюб. Если уж полюбил однажды, так на всю жизнь. И что делать, если его любовь не такая безмятежная, как у других? Здесь же, в беседке, он поклялся себе, что никогда не упрекнет эту дорогую ему девушку, теперь уже женщину, в том, что с ней произошло, иначе не будет жизни ни ей, ни ему. Ее ребенок теперь будет и его ребенком.

Дальше события развивались стремительно. Он разыскал Рыбина, разговор с ним занял менее десяти минут. А вскоре смазливый преподаватель подал директору заявление об увольнении — как раз перед летними каникулами — и навсегда, как думал Дерюгин, исчез из их с Аленой жизни. А еще через неделю, в троицу, была сыграна пышная свадьба. И уже мало кому пришло на ум, что молодая жена родила девочку не через положенные девять месяцев после свадьбы, а намного раньше. Случалось такое в Андреевке и прежде. А через год Алена родила вторую дочь — Надю.

Дерюгины жили очень дружно, Григорий Елисеевич не чаял души в своей Аленушке, не мог нарадоваться на дочерей. Пожалуй, никто из Абросимовых и не подозревал, что у Нины и Нади разные отцы. Разве что тихая и мудрая Ефимья Андреевна, которая все видела, но умела молчать. И вот теперь Кузнецов…

— Ты и это знаешь? — после продолжительной паузы с трудом выдавил из себя Дерюгин.

— Морду-то хоть набил этому… патлатому? — поинтересовался Иван Васильевич.

— Он не знает про… Нину, — проговорил Григорий Елисеевич, — Нина и Надя — мои дочери.

— Вот ты упрекнул меня, что я плохой родственник, — сказал Иван Васильевич. — Ты думаешь, поговорил с Рыбиным, и он послушался тебя и уехал из Климова? Мол, живи спокойно, майор, и любуйся на свою милую женушку?

— Ты ему… посоветовал? — бросил на него быстрый взгляд Григорий Елисеевич.

— Дрянной он человечишко, — сказал Иван Васильевич. — Об него и руки-то марать противно.

— Ну его к черту, — помрачнел Дерюгин. — Нина тоже никогда не узнает про него. У нее один отец — это я.

— В жизни всякое бывает… — туманно заметил Кузнецов, стряхивая пепел с папиросы.

— Дай и мне? — протянул руку Григорий Елисеевич. Неумело затянулся, поперхнулся и закашлялся.

— Ты уж лучше не кури, — усмехнулся Кузнецов.

Меж стволов зашарил желтоватый луч, заблестели в лучах фар булыжники, послышался шум мотора. Ослепив их, мимо тяжело прогрохотал грузовик. Они слышали, как он подкатил к железным воротам проходной, посигналил, высокие, сваренные из металлических труб двустворчатые ворота со звездами посередине распахнулись.

— Я думал, про это никто не знает, — сказал Григорий Елисеевич, затаптывая окурок. Чувствуя во рту горечь, он удивлялся себе: какого черта взял в рот вонючую папиросу? Никогда ведь не курил.

— Мы с Тоней поругались, — сказал Иван Васильевич. — Я ей сказал, что надолго уезжаю в служебную командировку…

— Туда? — подавшись вперед, спросил Григорий Елисеевич и даже неопределенно мотнул головой в сторону леса.

— Говорит, нашел другую, к ней и уезжаешь, — будто не слыша его, продолжал Кузнецов. — Я не могу ведь сказать ей всю правду.

— Я тебе завидую, — вздохнул Григорий Елисеевич. — Я ведь тоже подавал по начальству рапорт.

— Не завидуй, Гриша, там ведь можно и голову сложить. А у тебя любимая жена, две прелестные дочки.

— Можно подумать, что ты свободен!

— Разные мы с тобой, Гриша… Знаешь, о чем я сейчас думаю? Гитлер вот-вот сожрет всю Европу. И что тогда? Мы единственные, кто встанет на его пути к мировому господству! А он ведь спит и видит себя властелином мира. Нападет на нас или нет? Быть войне или миру? Я не верю в мир с фашистами.

— Мы с тобой солдаты, — заметил Дерюгин. — Отдадут приказ — и в бой.

— Счастливый ты человек, Гриша! — улыбнулся Кузнецов. — У тебя нет никаких сомнений, тебе всегда все ясно.

— Когда едешь?

— Завтра в полдень улетаю с военного аэродрома.

— Ты ведь Тоню и детей не увидишь? — воскликнул Дерюгин. — Возвращайся сейчас же в Андреевку!

— Мы уже попрощались… — усмехнулся Иван Васильевич. — Ты же знаешь Тоню: если что вобьет себе а голову — не переубедишь!

— Какие тут могут быть обиды? — горячо возразил Григорий Елисеевич. — Тебя ведь могут…

— Я вернусь, Гриша, — беспечно заметил Кузнецов. — Мне цыганка нагадала до семидесяти пяти лет жить, иметь три жены и шесть детишек! Тоня тебя очень уважает, говорит, мол, младшей сестренке здорово повезло!

— Ты ведь знаешь, как Тоня тебя любит.

— Любит… — Он вдруг резко повернулся к Дерюгину. — Только меня эта любовь давит, мучает! Не верит она мне, Гриша! Ни в большом, ни в малом. А если нет веры, то какой смысл в ее любви?.. Не могу я всем правду говорить! Не имею права! Уж жена-то это могла бы понять.

— Ты там поосторожнее, Ваня, — сказал Дерюгин. — Не лезь на рожон.

— Даже не верится, что завтра надо мной будет другое небо, — поднялся с пня Кузнецов. — Наверное, там и созвездия иные…

— А что ты, собственно, там будешь…

— Гляди, звезда упала! — глядя на небо, сказал Иван Васильевич. — Что-то нынче много падает метеоритов.

— Я ни одного не заметил.

— А ты, Гриша, почаще на небо смотри, — насмешливо посоветовал Кузнецов. — И еще по сторонам, когда один идешь по лесу.

Они пошли по тропинке к проходной. На придорожных кустах ртутно поблескивали капельки росы. На черном пне сиротливо белела забытая пачка «Беломорканала».

 

3

Андрей Иванович сидел на низенькой скамейке у будки путевого обходчика и наблюдал, как навозный жук катит впереди себя крупный коричневый шарик. Крепенький, отливающий вороненым металлом жук вставал на передние ножки, упираясь задними в комок, который был в несколько раз больше самого жука, и смешно подталкивал его к вырытой неподалеку норке. Почва в этом месте немного вздымалась, и жуку приходилось туго: шар то и дело норовил скатиться вниз. Раза два-три он и скатывался. Это ничуть не обескураживало жука, он снова с удивительным упорством толкал его вверх к ямке. От беспрерывной возни на тропинке обозначилась узкая дорожка. Минут пятнадцать старался жук, а навозный комок все-таки столкнул в предусмотрительно вырытую ямку.

«Вот так и человек всю жизнь суетится, потеет, мозоли на ладонях наживает… — думал Абросимов. — А толку-то? Закопать навоз в землю? Все в этом мире шевелится, копошится, старается… Жук отложит яйца, и из них выведутся другие жучки, человек оставит после себя детей, внуков и правнуков. И у них впереди все то же, что было и у нас: надежды, страсти, страдания, работа, а в общем то все суета сует. Таков видно, круговорот всей нашей жизни…»

С годами пристальней вглядываясь в окружающий мир, он все увиденное примечал и прикидывал к себе, точнее, к своей жизни. Разве раньше он обращал внимание на всяких там жуков-букашек? Иногда времена года-то замечал лишь по своему огороду: взошла картошка — надо ее окучивать, поднялась высокая трава — косу отбивай, замельтешили в воздухе с яблонь желтые листья — пора грибы-ягоды заготовлять, а припорошил грядки с капустными кочерыжками первый снежок — набивай в гильзы порох да дробь, пришло время идти на охоту.

Все время в делах-заботах — так длинные годы пролетели, да и были ли они длинными? Сейчас, когда он вспоминал свою жизнь, не дни, а годы смешались, стерлись, мало чем отличаясь один от другого. Вехами остались в памяти годы смерти и рождения близких людей да, пожалуй, еще народные бедствия, как неурожай и голод, война и болезни… Копошатся людишки, толкуют про какое-то счастье, а было ли оно у Андрея Ивановича?

Наверное, было, но счастье, как и болезнь, проходит, не оставляя заметного следа. Если бы можно было его складывать в сундук и потом под настроение вынимать оттуда, разглядывать, перебирать… И потом оно, счастье-то, у каждого свое: у Ефимьи — нянчить внуков, Мани Широковой счастье хоронится в постели, у Тимаша счастье сидит в зеленой бутылке, а у него, Абросимова, где это счастье зарыто? Или вместе с поездом бежит вдаль по блестящим рельсам? Подержать бы его, счастье, в руках, пощупать, повертеть…

Может, и сейчас он, Абросимов, счастлив? Сидят в тиши у своей будки и смотрит на забавного жука. Над головой синее небо с медленно текущими в никуда белыми облаками, летнее солнце позолотило стальные рельсы, из разомлевшего бора легкий ветерок приносит терпкий залах смолистой хвои и хмельного багульника. Работа путевого обходчика Андрею Ивановичу нравится. На людях не поразмышляешь о смысле жизни. А тут вокруг лесной будки целый мир! У болота гнездятся утки, на опушке бора живет хорек, под елью — большой муравейник. К вечеру прилетят коричневые и сиреневые стрекозы охотиться за комарами и мошкой. Под серым камнем обитает серебристая ящерица. Она не боится Андрея Ивановича, вот греется себе на солнышке. Часами может неподвижно лежать, будто впаянная в серую шероховатость гранита. Позади будки, под пнем, поселилась змея. Не тронь ее — никогда на тебя не нападет. Всякая тварь сама по себе красива, пусть даже красотою уродливой, как земляная жаба или червяк. Рот Андрея Ивановича раздвинулся в улыбке: вон и обед внучонок несет, в руке покачиваются алюминиевые судки, заботливо обвязанные льняным полотенцем. Вадим не видит, что дед наблюдает за ним. Глядя под ноги, он о чем-то сосредоточенно думает, иногда на лице появляется улыбка. Идет и что-то сочиняет на ходу. И что это у него за причуда такая? То молчит часами, хмуря лоб, в такие моменты окликнешь — и не отзовется, то трещит и трещит без умолку, не остановишь. А послушать его интересно! И откуда такой еще несмышленыш берет все эти истории?

— Дедушка! — издали кричит Вадим. — Погляди, какой у меня замечательный кинжал!

Вытаскивает из кармана большой ржавый костыль, свирепо замахивается им на воображаемого врага.

— Теперя поезд сойдет с рельсов, — пряча усмешку, сокрушенно говорит Андрей Иванович.

— Я его на откосе нашел, — замедляет шаги внук. — Наверное, состав очень быстро шел… Болт сам выскочил из шпалы.

— Один костыль выскочит, другой, глядишь, рельс ослабнет, и произойдет крушение, — говорит Андрей Иванович.

— У тебя есть кувалда? — ставя на землю судки, озабоченно спрашивает Вадим. — Надо поскорее забить костыль в шпалу, да и другие надо подколотить… — Он нагибается и ощупывает палец босой ноги. — Торчат, понимаешь…

— Ты пальцем вывернул костыль из шпалы? — усмехается дед.

— Ну, он торчал, я потащил за головку — он и вытащился, — нехотя признается внук.

— Выходит, ты вредитель? — сдвигает вместе густые брови дед, а глаза смеются.

— Что ты! — пугается Вадим. — Я шпионов ненавижу. Вырасту большой, как папка, буду их ловить.

— Далеко теперь твой батька, — вздыхает дед.

— А скоро он приедет?

— Один бог про это знает…

Мальчик с минуту пристально смотрит вдаль, где пути сужаются в одну сверкающую полоску, потом произносит:

— Лучше я стану машинистом: ду-ду — и поехал!

— А кто в топку уголь кидать будет? — спрашивает дед.

— Накидаю угля и буду в окошко глядеть, — не задумываясь, отвечает внук.

Андрей Иванович развязывает полотенце, ставит судок с наваристыми щами на колени, пробует большой деревянной ложкой, удовлетворенно кивает:

— Еще теплые.

— Путевым обходчиком тоже хорошо, — задумчиво говорит Вадим.

— Мир велик, внучок, — хлебая щи, усмехается Андрей Иванович. — И дел в нем невпроворот.

— А откуда он начинается?

— Кто? — удивленно смотрит на внука дед.

— Когда я буду машинистом, то поеду на поезде от самого начала мира до его конца.

— Наш с тобой мир, Вадик, начинается отсюда, от Андреевки, — говорит Андрей Иванович, — А где он кончается, один бог знает.

— Чудно, — задумчиво смотрит на деда зеленоватыми глазами внук.

— Что ж тут чудного?

— Бабушка каждый день богу молится, в церковь ходит, а папа говорит — бога нет, — произносит Вадим.

На эту тему Андрею Ивановичу не хочется распространяться. Не верит он в бога… До революции еще в церковь по воскресеньям ходил. Иван Кузнецов и Григорий Дерюгин сколько раз просили Ефимью Андреевну, чтобы сняла иконы и лампадку, но та и слушать не хотела. Обычно молчаливая и покладистая, она наотрез заявила, что Иван и Григорий в ее доме не указ. Она тут хозяйка. В свое время Дмитрий сунулся было в красный угол снять иконы, так мать огрела его по хребтине ухватом.

Андрей Иванович в эти дела никогда не вмешивался, пусть ее… Богу молились ее деды и прадеды, а они были ничуть не глупее нынешних людишек. Кому она, икона, в углу мешает?.. А теперь к старости — вон уже внуки пошли — в мыслях своих Абросимов все чаще обращался к богу. Правда, бог его не имел определенного облика, и Андрей Иванович, шагая по шпалам с путейским молоточком, иногда вел с ним долгие беседы. Бог был покладистым, возражал и спорил редко, гораздо чаще во всем с Андреем Ивановичем соглашался, что тому было по сердцу.

— Бабушка меня маленького в квашне окрестила, — вдруг заявил Вадим.

— С чего ты взял? — удивился Андрей Иванович. Он об этом ничего не слышал. Иван Васильевич категорически запретил жене и теще крестить своего первенца.

— Когда я болел корью и лежал на печке, моя бабушка рассказывала другой бабушке — Ирише Федулаевой, как она меня потихоньку окрестила, — охотно ответил внук.

— Ты уж помалкивай, — сказал Андрей Иванович. — Может, тебе приснилось? А котлеты нынче сочные, съешь, сынок?

Вадим взял котлету, положил на кусок хлеба, присыпал ее, как это делал дед, крупной серой солью и с трудом откусил большой кусок. На какое-то время он выключился из разговора и сосредоточенно жевал, тараща большие глаза на телеграфные провода, которые облепили ласточки.

— Деда, верно, что папа бросил нас?

— Плюнь в рожу, кто это сказал, — сердито ответил Андрей Иванович.

— Я бы плюнул, да вы меня потом будете ругать, — хитро прищурился внук. — Это тетя Маня сказала.

— Больше слушай разных глупых баб, — проворчал Андрей Иванович.

— Где же он? Когда еще уехал, а ни одного письма не прислал. Нынче ночью мама опять плакала…

— Такая у него работа, — сказал дед. — Секретная.

— Он много шпионов поймал?

— Какие у нас шпионы? — заметил дед. — Нету тут шпионов.

— Есть, — возразил внук. — Они в лесу прячутся, а папа с Юсупом их выслеживают.

— Сам придумал?

— Ванька Широков говорил плохо про папку, — сказал Вадим. — Я в него из рогатки картечиной, а попал в окно…

— Ходишь на полигон? — строго посмотрел на внука дед.

— Все ходят, и я хожу, — признался Вадим. — Я двадцать картечин свинцовых там набрал. Только все из рогатки расстрелял.

— В кого же ты пулял?

— В ворон, воробьев.

— И не жалко тебе божьих тварей?

— А я не попал, — сказал Вадим.

— Ладно, ступай домой, я пойду обход делать, — поднялся со скамейки Андрей Иванович.

— Можно я с тобой? — попросился Вадим.

Разве мог Андрей Иванович отказать любимому внуку?

— А будешь ходить на полигон? — спросил он.

Вадим опустил глаза, поковырял пальцем ноги песок на тропинке, потом поднял на деда чистые глаза с зеленоватым сузившимся ободком и вздохнул:

— Буду.

— Зачем вам этот дурацкий порох?

— Положишь макаронинку на камень и молотком раз! Как треснет! — с воодушевлением рассказывал Вадим.

— Тогда уж подавайся, как твой батька, в военные, а не в машинисты, — усмехнулся Андрей Иванович.

Когда они вернулись, из будки послышался звонок селектора: дежурный по станции сообщил, что без остановки проследует товарняк. Состав Андрей Иванович встречал стоя у будки с флажком в руке. Внук пристроился рядом. Новенький паровоз серии «СО» тащил длинную цепочку бурых товарных вагонов и платформ. Вадим даже прижмурился, когда мимо с шумом, свистом, грохотом, обдав их горячим паром, пронесся локомотив. От ветра на голове внука встопорщились темные волосы да и широкая борода путевого обходчика зашевелилась. На платформах стояли свежевыкрашенные тракторы, грузовики, громоздкие станки.

Давно автомобили и тракторы перестали быть диковиной. На базе тоже их хватало, а вот дорогу от станции до Кленова все еще не сделали. Как была при царе Горохе вымощена булыжником, так и осталась. Грузовики с ящиками охали и стонали, подпрыгивая на вспучившейся мостовой.

Над головой высоко пролетел серебристый самолет. Пока Абросимов сворачивал флажок и запихивал его в кожаный футляр, Вадим из-под ладони наблюдал за аэропланом.

— На таком Чкалов летал в Америку, — сказал внук.

— Надо же, разглядел, — улыбнулся дед.

— Жалко Чкалова, — вздохнул Вадим. — Я читал в книжке, что он под мостом в Ленинграде пролетел, а потом разбился.

Андрею Ивановичу тоже нравился отважный летчик, погибший в прошлом году. В его красном сундучке лежал в папке портрет пилота, совершившего знаменитый беспосадочный перелет из Москвы в США через Северный полюс. И вот в прошлом году Валерий Чкалов разбился на истребителе, который испытывал.

— Машинист, он едет по рельсам — и все, а летчик сверху всю землю видит, — мечтательно проговорил Вадик. — Наверное, я летчиком стану.

— Счастливый ты, внучок, — сказал Андрей Иванович. — Вон какой у тебя богатый выбор!..

 

Глава пятнадцатая

 

1

Попутная машина из Климова доставила Тоню Кузнецову до повертки на Андреевку. Гравийный большак карабкался на пригорок, откуда плавно спускался в лощину с ручьем и вновь неторопливо вздымался до околицы деревни Хотьково. В солнечных лучах ослепительно белела церковь с двумя куполами, выкрашенными в зеленый цвет. По обеим сторонам большака вперемежку с березами и осинами гордо высились сосны, ели. Отсюда до Андреевки три километра. Можно идти вдоль путей по насыпи или по колдобистому, с ухабами, проселку. По нему ездили на станцию в военный городок грузовики.

Где-то ее Иван? Вот уже полгода нет от него весточки. Другую нашел? И такое возможно. Все говорят, что глаз у него озорной… Разве не всю себя она ему отдала? Так нет, мало…

Последние годы все ожесточеннее у них ссоры с Ваней. Какой-то он все-таки отстраненный от семьи, вроде бы и хорошо относится к Вадиму и Гале, бывало, часами возится с ними, рассказывает что то, а потом вдруг будто найдет на него — не замечает ни ее, Тоню, ни детей. Его упорное молчание еще больше раздражает Тоню. Уж лучше бы накричал, нагрубил, а то живет в доме будто чужой. Неужели и ночью он думает о своей работе? Когда поругаются, Тоня уходит спать в другую комнату, чтобы не слышать этот проклятый телефон, трезвонящий и по ночам…

Григорий Елисеевич — вот уж кому повезло с мужем, так сестре Алене! — намекнул Тоне, что Иван Васильевич уехал очень далеко, может даже за пределы страны, и жизнь его там сурова и опасна… Тоня и без него догадалась, что мужа направили в Испанию. Как она упрекала себя, что в последний вечер перед его отъездом не сдержалась и сгоряча наговорила лишнего… Но она ведь не знала тогда, что он так надолго. Уж родной жене-то мог сказать, куда едет…

Желтая бабочка доверчиво уселась Тоне на руку, расправила на солнце крылья, пошевелила длинными усиками и замерла. Пожилые женщины толкуют, что любовь с годами проходит, остается привычка. Такое, наверное, у матери с отцом. А она, Тоня, по-прежнему любит мужа, может быть даже сильнее, чем прежде. И чем сильнее ее любовь, тем требовательнее она к мужу, нетерпимее. Чувствует, что это становится в тягость ему, но ничего с собой поделать не может: ревнует, мучается, изводит его, иногда и детям достается под горячую руку. Говорят, любовь — это счастье. Почему же ее любовь обернулась несчастьем? Разве она не видит, что Иван все больше и больше отдаляется от нее?..

— Антонина Андреевна! Карета подана! — услышала она веселый голос.

По травянистой тропинке от моста поднимался наверх путейский мастер — Казаков Федор Федорович. Выгоревшая железнодорожная фуражка была сбита на затылок, на загорелом лице выделялся крупный, чуть заостренный нос. Когда он приблизился, Тоне пришлось запрокинуть голову, чтобы посмотреть ему в лицо: Казаков был самый высокий человек в Андреевке. Ее отец, признанный силач, как-то признался, что только один человек в поселке выстоит против него — это Федор Федорович. Хотя, глядя на его высокую, худощавую фигуру, и не скажешь, что он богатырь. Руки большие, мозолистые, ключицы выпирают на впалой груди, Тоня слышала, что его называют Костылем.

Он и вправду немного напоминал костыль с маленькой шляпкой. Тот самый костыль, который Казаков, по словам отца, одним ударом молота забивал в шпалу. Красавцем его нельзя было назвать, но в его небольших голубых глазах, улыбчивом лице было что-то привлекательное. Федор Федорович в клубе обычно стоял в углу и с детской улыбкой наблюдал за танцующими, сам он танцевал редко, наверное, потому, что партнерши подходящей не было: самые высокие поселковые девушки были ему по грудь.

Впервые в дом привел его Андрей Иванович год назад. Федор Федорович был его начальством. Отец выставил на стол водку, соленые грузди с горячей картошкой. Федор Федорович тогда все поглядывал на Тоню, и в робком взгляде сквозили уважение к ней и еще что-то. Странно и вместе с тем приятно было видеть ей со стороны такого высокого и сильного человека почти детское преклонение перед ней. И помнится, особенно поразило ее, что, прощаясь, Федор Федорович неожиданно сложился почти пополам и почтительно поцеловал руку…

— Как вы меня увидели? — улыбнулась Тоня.

— Я долго смотрел на вас, — сказал он.

— Где же ваша карета?

Казаков кивнул на железнодорожное полотно, там на обочине стояла снятая с рельсов качалка. Действительно, нужно быть очень сильным, чтобы вот так запросто, в одиночку, снять с рельсов тяжелую качалку.

— Меня, маленькую, отец возил на качалке, — вспомнила Тоня.

— А бабочки только хорошим людям садятся на руки, — заметил он бабочку на ее руке.

— Я нехорошая, — сказала Тоня. Дунула на бабочку, и та улетела.

— Не наговаривайте на себя, — сказал он. — Вы не можете быть нехорошей.

— Спросите у моего мужа, — вырвалось со смехом у нее, но она тут же прикусила язык: Иван где то за тридевятью земель-морей, может, вот сейчас лежит раненый, а она так легко и бездумно говорит о нем… После разговора с Дерюгиным Тоня отыскала на чердаке учебник по географии и на физической карте с трудом нашла Испанию. Неужели ее Иван где-то и вправду там находится? О кровопролитных сражениях в Испании пишут в газетах, передают по радио. Тысячи добровольцев из многих стран воюют там с фашистами. Интернациональными бригадами командуют известные генералы… От берегов Испании отчаливают большие пароходы с беженцами, оставшимися сиротами детьми…

— Вашего мужа… я уже давно не встречал, — тихо проговорил Казаков. Он, видно, хотел что-то спросить, но, взглянув на нее, промолчал.

— Не бросил он меня, — с ноткой горечи сказала Тоня. — Там он… Далеко отсюда, — неопределенно кивнула головой в сторону железнодорожного моста, — в какой стороне Испания, она и представления не имела.

— Таких, как вы, Антонина Андреевна, не бросают… — помолчав, уронил он. — Счастливый тот мужчина, которого вы полюбите.

— Я этого не почувствовала, — вырвалось у нее.

По большаку проплыл синий автобус. К задней подножке кленовым осенним листом прилепился белобрысый мальчишка с обгоревшим на солнце носом. Ситцевая рубашка вздулась на спине горбом. Взглянув на них, мальчишка сверкнул в улыбке белыми зубами.

Казаков легко подхватил тяжелую сумку — Тоня купила в Климове отрез сукна и кое-что из продуктов — и стал спускаться по неровной тропке к насыпи. Свободную руку протянул Тоне, но та сама по высокой траве почти сбежала вниз. Хотела помочь ему поставить на рельсы качалку, однако Казаков отстранил ее и, поднатужившись, привычным движением припечатал деревянную качалку сразу на все четыре колеса. Он поправил выгоревшую до белизны фуражку и улыбнулся:

— Люблю ездить на качалке… Тихо, кругом небо и лес, птицы верещат. Под стук колес хорошо думается.

— О чем же вы думаете?

Он пристально посмотрел ей в глаза и взялся за высокую ручку качалки. Несколько сильных махов — и он разогнал скрипучую тележку, выпрямил длинную согнутую спину и ответил:

— О чем думает человек, когда он один?

Странно, что он до сих пор не женился. Спокойный, не скажешь, что пьет, говорят, любит поохотиться. На тетеревов, рябчиков и глухарей — другую дичь не признает. На охоту ходит на пару со своим соседом по казарме — дежурным по станции Моргулевичем. Смешно они смотрятся рядом: высоченный Казаков и коротышка Моргулевич!

Качалка резво бежала по блестящим рельсам, колеса ритмично постукивали, висячий железнодорожный мост за спиной уменьшался, над ним стояла разреженная желтоватая пыль, поднятая автомашинами. Лицо у Казакова было задумчивое, в уголках тонкогубого рта обозначились резкие складки. На какой-то миг она представила, как эти длинные сильные руки обручем схватят ее и сожмут, а обветренные губы прижмутся к ее губам… и с негодованием отогнала эти постыдные мысли. Прогрохотал громоздкий мост через Лысуху, впереди уже желтело приземистое здание станции. Оцинкованная крыша багрово светилась. Металлический флюгер неподвижно замер на башенке.

Колеса постукивали на стыках все реже, спокойнее. Федор Федорович отпустил рогатую рукоятку, и качалка, сбавляя ход, покатилась сама по себе. Белоголовые стрелки масляно блестели, пахло мазутом. Тоня заметила, что на его серой рубашке оторвана одна пуговица.

— Что же вы не женитесь? — спросила она.

— Моя невеста замужем, — глядя на нее, не сразу ответил он.

— Так не бывает, — рассмеялась Тоня.

— Бывает… — глухо уронил он.

И тут ее осенило: не ее ли, Тоню, он имеет в виду. Она едва сдержалась, чтобы не рассмеяться: надо же, что Костыль выдумал! Своей невестой ее считал…

— Так вы, Федя, чего доброго, бобылем останетесь, — сказала она.

Казаков снял качалку с рельсов напротив дощатого сарая, где хранился путейский инвентарь и инструменты, по деревянным жердинам отогнал ее под навес. К стене были прислонены полосатые шесты с острыми железными наконечниками — путевые сигналы, которые втыкают в насыпь железнодорожники, ремонтирующие путь. Тоня видела, как такую полосатую «пику» мальчишки на лугу перед станцией метали в кусок фанеры. Тоня поблагодарила, хотела взять сумку, но он опередил ее. Проводил до самого дома, осторожно пожал руку и ушел. Шагал он широко, расставляя длинные ноги циркулем.

— Ишь ты, грёб твою шлёп! — услышала она голос отца. — Сам Федор Федорович провожает нашу цацу до дома! Пригласила бы хоть на чашку чая.

— Он ведь твой начальник, а не мой, — улыбнулась Тоня.

— Федор Федорович — голова! — уважительно произнес Андрей Иванович. — Это он наш участок вывел в передовые. Путейцы его уважают. Мастер, а ворочает шпалы и рельсы наравне со всеми.

— Письма не было? — спросила Тоня Спросила просто так, она знала: оттуда, где сейчас Иван, писем не пишут.

— Было, — ответил отец. — Сразу два — от Вари и от Дмитрия.

Откуда-то прибежал Вадим, взлохмаченный, с царапиной на щеке, видно, успел с кем-то поцапаться.

— Купила букварь? — засыпал вопросами. — А задачник? Пенал? Я тебя просил круглый!

Все, что надо, купила сыну Тоня, — он первого сентября пойдет в школу. Надо успеть сшить ему нарядный костюмчик. Лучше ее никто теперь в Андреевке не шил.

— Подрался? — напустив на себя строгость, спросила Тоня.

— За грибами ходил за клуб, ну и об сучок поцарапался…

— Врет, — уличила брата появившаяся на крыльце Галя. — С тети Сашиным Игорьком давеча подрался из-за папы.

— Из-за кого? — удивилась Тоня.

— Игорек сказал, что папа от нас убежал, а Вадька ка-ак даст ему в нос… до крови разбил, — охотно рассказывала Галя, делая вид, что не замечает гневных взглядов брата.

— Значит, ты победил? — улыбнулся в бороду Андрей Иванович. — Молодец, внучек! Никогда никому не давай спуску! А самого побьют — не хнычь и не ябедничай. Злее будешь.

— Чему ты учишь мальчишку? — возмутилась Тоня.

— Он мужчина или девчонка сопливая? — блеснул на дочь глазами Абросимов. — В нашем роду трусов и слабаков не было, грёб твою шлёп!

— Погоди… — показал сестренке кулак Вадим.

— А вот с девчонками связываться не стоит, — сказал Андрей Иванович. — От них лучше держаться подальше.

— Она же прицепится, как репейник, — вырвалось у Вадима. — Куда мы — туда и она.

— Он меня два раза ударил прутом, — пожаловалась Галя.

— Раз! — с ненавистью посмотрел на нее брат. — И то за дело. Наябедничала бабушке, что я Юсупу кость из щей достал.

— Небось грязными руками вобрался в чугун? — покосился на него дед.

— Поварешкой, — улыбнулся Вадим.

— Это ты брось, парнишка, в чугуны лазить, — нахмурился Андрей Иванович. — За такие штуки, гляди у меня, схлопочешь ложкой по лбу!

— Он большой кусок сала отрезал Юсупу, — ввернула Галя. — Все таскает ему!

Из будки давно околевшего Бурана выбрался Юсуп и на всякий случай хрипло гавкнул. Короток собачий век. Пока человек проживет одну жизнь, у собаки четыре поколения сменится. Стар стал и Юсуп Второй, как его прозвал Кузнецов, все больше лежит возле конуры, не сразу отзывается. Еще два-три года назад охотно бегал с ребятами на речку и в лес, а теперь лишь проводит до калитки и вернется к конуре. Особенно загрустил Юсуп Второй после отъезда Ивана Васильевича, первое время при каждом стуке калитки вскакивал и трусил по тропинке, теперь и не смотрит в ту сторону, словно чувствует, что больше уже не увидит своего любимого хозяина.

— Вот что, ребятишки, — заявил Андрей Иванович. — Завтра чуть свет подыму: пойдем на восемнадцатый километр за груздями. Готовьте обувку полегче да корзинки побольше.

 

2

Вдоль высокого дощатого забора, по верху опутанного ржавой колючей проволокой, неспешно шагал рослый пожилой мужчина в старом, чуть узковатом в плечах пиджаке, в болотных сапогах, с корзинкой в руке. Высокие сосны и ели загораживали небо, на молодых елках пауки растянули сверкающую паутину, под ногами поскрипывали, вдавливаясь в жесткий седой мох, шишки. Человек нагибался и аккуратно срезал под самый корешок грибы. Примерно на расстоянии ста метров друг от друга вплотную к забору прижимались сторожевые вышки. Под навесом на помосте топтались часовые с винтовками. Забор тянулся прямо по лесу, огибал овраг и исчезал вдали, полукругом охватывая территорию воинской базы. Увлекшись грибами, человек почти вплотную приблизился к вышке. Присев на корточки, выковыривал руками из мха семейку молоденьких боровиков. Постовой, сидя на перекладине, равнодушно наблюдал за ним.

— Небось у вас на территории белых грибов прорва, — выпрямившись, заметил человек в пиджаке.

— Проходи, гражданин, — неприветливо отозвался охранник. — Леса тебе мало? Лезешь на самую проволоку.

— Какие строгости, — ничуть не обидевшись, улыбнулся грибник и отвернул от зеленого забора в сторону. Скоро его клетчатый пиджак слился со стволами молодых сосен.

— Ходют тут всякие, — сплюнул вниз часовой в синей форме. И глянул вдаль, где виднелись дощатые постройки, откуда должна была прийти смена.

Григорий Борисович договорился с Леней Супроновичем, что они нынче обойдут всю огороженную забором территорию базы. По подсчетам Шмелева, они уже должны были бы встретиться. Через забор не видно никаких строений, все те же сосны и ели за проволокой, лишь вдоль ограды с той стороны тянется наезженная автомашинами дорога. Маслов говорил, что на базе есть подземные цеха и склады, но где именно — точно сказать не мог.

С Леней они встретились через полчаса неподалеку от Тихого ручья, тот тоже был с корзинкой. Григорий Борисович ревниво заглянул в нее: Супронович явно обскакал его! Они присели на бугорке под разлапистой сосной, далеко выбросившей боковые ветви. Шмелев достал из-под грибов бутылку водки, закуску в белой тряпице, там оказался и маленький зеленый стаканчик. На мох упал зубец чеснока.

День выдался пасмурный, но теплый. Над вершинами плыли пышные облака, ровный гул леса навевал дремоту. На ветвях мерцала паутина. В Ленькиных кудрях тоже поблескивают голубоватые паутинные нити. Впереди них, перелетая с ветки на ветку, порхала любопытная синица. Вокруг бугра пламенели желтые и красные листья. Будто огнем объятая, вдруг открывалась взгляду осина или рябина, а молодые дубки оставались наполовину зеленые, и листья на них держались еще крепко.

— Только напротив станции есть строения, кирпичные склады, а в лесу я ничего такого не заметил, — глядя, как Шмелев раскладывает закуску на тряпке и наливает в стаканчик водку, произнес молодой Супронович. — И чего они столько вышек наторкали? Да, видел, как охранник вел на длинном поводке овчарку.

— Узнать бы, где у них подземные склады, — сказал Шмелев.

— А что толку? — усмехнулся Леня. — Туда все равно не попадешь. Вон как огородились!

— Надо узнать, — сказал Григорий Борисович. — И набросать на бумаге.

— За такой планчик небось хороший куш отвалят? — взглянул на Шмелева Леня.

— В накладе не останешься, — улыбнулся тот.

— Интересно, кто у нас главный хозяин?

— Я твой хозяин, — весомо уронил Шмелев. — А много знать тебе, Леня, пока ни к чему.

— Я бы за милую душу всю эту мерзкую шаражку взорвал, — заметил тот. — Рванет — чертям тошно на том свете станет. Была Андреевка, и нет Андреевки!

— Нам с тобой, Леня, концы тут отдавать нет никакого резона, — заметил Григорий Борисович.

— Кто-то за веревочку ведь должен дернуть?

— Надо будет — дернут, — усмехнулся Шмелев. — А пока давай мы с тобой дернем по маленькой!

Закусили соленым огурцом. Леня истово жевал, так что скулы играли на щеках, а светлые глаза довольно щурились. Мощная загорелая шея виднелась в расстегнутом вороте синей рубахи, резиновый сапог порвался у носка, и в прореху выглядывал кончик серой, солдатского сукна портянки.

Полгода назад Григорий Борисович открылся перед Леней Супроновичем. Собственно, того не нужно было агитировать, он охотно согласился во всем помогать Шмелеву. Он издавна уважал его, чувствовал в нем силу. А что такое сила, Леонид по-настоящему оценил лишь в колонии: там в бараках властвовали кулак и нож. Первое время ему много пришлось вынести унижений от уголовников, а потом его самого стали побаиваться в камере. Рука у него была тяжелой, и пощады к слабым он не знал, но и не связал свою судьбу с ворами и бандитами. За годы, проведенные за решеткой, он уяснил себе, что блатные рано или поздно снова возвращаются в колонию. Такой судьбы себе Леонид Супронович не мог пожелать…

Времени понять друг друга со Шмелевым у них было достаточно: после освобождения молодой Супронович частенько заглядывал на молокозавод. Вместе даже на охоту стали ходить и вот по грибы… Обида, которую Леня затаил против Советской власти в колонии, искусно подогревалась Григорием Борисовичем. После вторичной встречи с Лепковым, снабдившим его оружием и деньгами, Шмелев безотлагательно решил переговорить с Леней. Он хотел привлечь и Маслова, но что-то в самый последний момент его снова остановило: за Кузьму Терентьевича он был спокоен — этот уже крепко взят за жабры, опасался его жены — Лизы. Настырная бабенка, с хитринкой в глазах и явно умнее своего недотепы мужа. С первой же встречи с ней Григорий Борисович понял, что бойкая, с маленькими острыми глазками Лиза вертит Кузьмой Терентьевичем как хочет. Ей тоже нужно угождать, не то быстро настроит муженька против Шмелева.

Лепков снова предупредил, что никаких крупных акций пока не нужно предпринимать, а вот надежных людей в поселке следует завербовать и денег на это жалеть не надо. Предстояло уточнить план расположения базы, пометить охранные вышки, подсобные цеха, склады, полигон. О том, что там, за колючей проволокой, расскажет Маслов, а начертить план месторасположения базы они смогут с Леонидом. Одно его поручение молодой Супронович уже выполнил…

Решив, что ему не помешают несколько бланков со штемпелем и гербовыми печатями поселкового Совета, Григорий Борисович поручил провернуть это дело молодому Супроновичу. Тот молча выслушал, усмехнулся и ушел. А через два дня положил на стол Шмелеву десятка два чистых бланков со штемпелями и круглыми печатями. Вдаваться в подробности, как он ими разжился, Леня не стал, лишь заметил, что если еще понадобится этого добра, он всегда достанет.

Тогда Григорий Борисович поручил ему добыть у милиционера Прокофьева наган. Ему хотелось увидеть Леню в настоящем деле. Понадобилась неделя, чтобы разоружить участкового.

Егор Евдокимович Прокофьев по заведенному порядку каждый раз приходил на вокзал встречать ночной пассажирский из Ленинграда. Так случилось и в ту темную весеннюю ночь. Услышав в тамбуре крики о помощи, он не раздумывая вскочил на подножку, распахнул железную дверь, и тут его в потемках схватили за горло и ударили чем-то тяжелым по голове… Очнулся он на песчаной насыпи за железнодорожным переездом, в голове гудело, рука оказалась сломанной. Там и обнаружил его Абросимов, совершавший ночной обход своего участка.

Наган Леня оставил себе, а Прокофьев вернулся к исполнению своих обязанностей лишь через два месяца. В поселке поговаривали, что его уволят за ротозейство, но начальство решило иначе: милиционер повел себя геройски, и не его вина, что напоролся на опытных и ловких поездных бандитов, которых теперь разыскивали…

Как ни в чем не бывало худощавый и хмурый Прокофьев снова появился на перроне вокзала к приходу пассажирского. На широком ремне желтела новенькая кобура с пистолетом. Ночное приключение не прошло для него даром: взгляд у Прокофьева стал подозрительным, с собой он теперь брал на станцию кого-нибудь из комсомольского актива.

…Водка была допита, закуска съедена. Они полулежали на мягком седоватом мху. По белой тряпице бродили красные муравьи, двигая усиками, облепили горлышко валявшейся у пня зеленой бутылки, будто тоже норовили отведать хмельного.

— А не кокнут нас с вами, Григорий Борисович? — вдруг спросил Леня. Голос вроде бы безразличный, но рука с тоненьким сучком замерла у губ. И глаза смотрели трезво и настороженно.

— Я не собираюсь попадаться им в лапы, — помолчав, ответил Шмелев.

— Случись что, нам — вышка, — продолжал Леонид. — Врагов народа не щадят.

— Слава богу, нету Кузнецова, — сказал Шмелев. — При нем я плохо спал по ночам…

— Если бы не он, мы тогда Дмитрия Абросимова прикончили бы, — заметил Леонид.

— Теперь недолго ждать осталось!..

— Чего ждать-то?

— Освобождения, Леня, освобождения России от большевизма.

— Ну и что дальше?

— Что дальше? — удивленно взглянул на него Шмелев. — Дальше заживем, как раньше…

— При царе, что ли?

— А что, плохо жил твой папаша при монархическом строе?

— Смешно как-то снова представить себе на троне царя, — усмехнулся Леонид.

— Царь будет на троне или буржуазная республика — это не суть важно, лишь бы не было коммунистов. Исстари Россией правили светлые умы, а теперь? Кто нами правит? Сыновья крестьян и рабочих?

— А где они, эти светлые умы?

— Россия велика, дружище, — внушительно заговорил Григорий Борисович. — По темным, медвежьим углам скрываются от власти истинные патриоты. Ждут своего часа! А сколько их за границей? И знаешь, чего они сейчас ждут?

— Своего часа, — насмешливо заметил Леонид.

— Войны, дружище, беспощадной жестокой войны против социалистического строя. Весь мир ненавидит Советы! И если немцы ударят по СССР, то наш святой долг — помогать им, вот для чего мы тут торчим, жрем, как ты говоришь, овсянку… На немцев сейчас вся надежда.

— А не получится так: фашисты захватят Россию, уничтожат коммунистов, а нас всех загонят в стойла? Для них все русские — быдло.

— Немцев не так уж много, — недовольно заметил Григорий Борисович. — Не хватит у них силенок всех под себя подогнуть и всеми побежденными странами управлять… Без нас им не обойтись. Немцы нужны нам на первом этапе борьбы, а потом управимся и без них.

— Значит, пока наши хозяева — немцы, — подытожил Леня.

— Выбирать, голубчик, не приходится, — усмехнулся Григорий Борисович. — Как говорится, не до жиру, быть бы живу! — Он взглянул на собеседника, прищурился: пробившийся сквозь ветви луч солнца ударил в глаза. — А чем тебе немцы не по нраву?

— Немцы — так немцы, — вытряхнул себе остатки из бутылки в рот Леонид. — Раз у самих силенок не хватает… А я бы первым делом лавку открыл и роскошный кабак, — мечтательно откинулся он на спину и уставился в голубой просвет неба. — Отгрохал бы каменный домище в два этажа с погребом, кладовыми, коптильнями.

— Отгрохаешь… — пряча усмешку, подзадорил Григорий Борисович. — Немцы поощряют крепких хозяйчиков и торговлю.

Вот, значит, какая у Лени Супроновича мечта: стать лавочником и кабатчиком! Это хорошо, у любого человека должна быть своя заветная мечта… Каждый борется за свою мечту, этот — за свою лавку, за деньги…

— А что вы будете делать? — спросил Леня, глядя в небо, белесые ресницы его чуть подрагивали.

— Я? — переспросил Шмелев.

Вопрос Лени застал его врасплох. В двух словах не объяснишь этому парню, что он будет делать, если Советы рухнут. Деньги, богатство — не главное для Шмелева. Ему необходима власть! И эту власть в обмен на то, что он намеревается сделать, дадут ему немцы… Он мечтает распрямить согнутые в покорности плечи, подняться во весь рост… И согнуть в бараний рог всех тех, кто сейчас выше его, насладиться их унижением, снова вернуться в большой город, может, в столицу… И придется тем, кто рассчитывает править страной, малость потесниться, дать место и ему, дворянину Карнакову Ростиславу Евгеньевичу…

Подавив в себе честолюбивые мечты, спокойно ответил:

— Что я буду делать? Уж, наверное, не масло сбивать на этом паршивом заводишке! Когда все начнется, дел будет невпроворот. Но всегда надо помнить, что даром никто тебе, Леня, не преподнесет на блюдечке лавку и кабак. За это придется, дорогой, повоевать.

— С немцами на пару?

— Сами будем, засучив рукава, наводить порядок в своем доме. Уже больше двадцати лет большевики вбивают в головы людям, что хозяева государства — они сами, что все твое принадлежит государству, а государство принадлежит тебе. Все перемешалось — общественное и личное. Только это абсурд! Своя рубашка всегда ближе к телу — так было, так есть и будет.

Леня неожиданно рывком сел, стащил с ноги резиновый сапог и с силой швырнул вверх, тотчас раздался тоненький крик, и к их ногам упала рыжая белка. Она еще быстро-быстро дрыгала лапками, удивленные глаза ее замутились белесой смертной пленкой. Леня взял зверька за задние лапы, резко встряхнул, маленькая головка безвольно мотнулась.

— Ну у тебя и хватка! — изумился Шмелев.

— Линяет, — сказал Леня и равнодушно отбросил мертвую белку в мох.

— Ты и человека мог бы так же запросто? — спросил Григорий Борисович.

— Был грех… — зевнув, ответил Леня. — На лесозаготовках пришил одного суку, а второго — Пахан попросил, и я уважил…

— И обошлось?

— Там человеческая жизнь — копейка, тьфу! — сплюнул Леня. — Закон — тайга.

— Прокофьева-то пожалел? — вспомнил про милиционера Шмелев.

— Уговора не было его кончать, — лениво процедил Леня. — Да, патронов бы к нагану достать…

— Получишь парабеллум, — пообещал Григорий Борисович. — Не чета твоему нагану.

— Когда? — В светлых глазах парня плеснулся интерес. — Я парабеллум и в глаза не видел.

— Лучше браунинга, — сказал Григорий Борисович, раздумывая: не отдать ли свой парабеллум, полученный от Лепкова, Супроновичу? Браунинг сохранился у него еще от прежних времен, он меньше и легче, а в надежности его Шмелев не сомневался. В свое время на деле не раз испытан…

— Есть один человек, которого я бы приговорил… — задумчиво произнес Леня. — Только он далече отсюда.

— Дмитрия Абросимова? — сразу смекнул, о ком речь, Григорий Борисович.

— В прошлом году всего на неделю приезжал, — продолжал Леня. — И эту свою бабенку с двумя девчонками привез… Куда ей до вашей Александры!

Шмелеву этот разговор был неприятен. С Дмитрием он уже не раз встречался, тот всякий раз заходил к ним, приносил Павлу подарки. Мальчишка дичился Дмитрия, смотрел исподлобья. Александра почти не разговаривала с бывшим мужем, только лицом темнела и кусала полные губы. Видно, все еще не затянулась рана от первой девичьей любви…

— Парабеллум получишь, когда придет пора действовать, — сухо сказал Григорий Борисович. — Сам понимаешь, тут стрелять даже в лесу опасно. Зачем рисковать?

Он не сомневался, что оружие скоро пригодится. Надо сказать Леониду, чтобы прощупал еще кое-кого из своих приятелей. Верные люди ох как будут нужны, когда грянет гром…

Супронович поднялся с кочки, смахнул желтые иголки со штанов, пригладил вьющиеся волосы на затылке, поглядел на свою корзинку:

— На хорошую жаренку и то не набрал! Моя Ритка на смех поднимет, скажет: полдня в лесу проболтался, а принес шиш!

— Вон где наши грибы прячутся! — показал глазами в сторону базы Шмелев.

— Мариновать их будем или солить? — поддержал шутку Леня.

— Я подошел к самой вышке, — сказал Григорий Борисович. — Так охранник на меня окрысился, мол, не положено…

— А я видел, как попугай слез с жердочки и сам собирал грибы в фуражку, — вставил Леня.

— Попугай?

— У нас в колонии так караульных называли, — ухмыльнулся Леонид. — Нужда припрет — можно будет попробовать с охранником сладить.

— Скоро нам понадобятся люди, — продолжал Шмелев. — Ты потихоньку прощупай своих путейцев — парочку бы парней завербовать…

— Опасно, — ответил Леонид. — Костыль каждое утро политинформацию проводит — на мозги капает. Уже трое заявления в партию подали.

— Подавай и ты.

— Мне не предлагают, — ухмыльнулся Супронович. — Больно рожа у меня для партии неподходящая!

— Прошлое, Леня, прошлое, — рассмеялся Григорий Борисович. — Как говорят, рад бы в рай, да грехи не пускают.

— Мне этот рай как-то ни к чему, — пробурчал Леонид.

— Будет и на нашей улице праздник, — похлопал его но крепкому плечу Шмелев.

— Скорее бы, — сказал Леонид. — Дай срок, со всеми посчитаемся!

 

3

Иван Васильевич Кузнецов объявился в Андреевке поздней осенью 1939 года. Пожил с семьей с неделю и вдруг за вечерним чаем в доме Абросимова заявил, что нынче с вечерним уезжает в Ленинград. Он получил новое назначение — будет работать там. Не говорил об этом до последней минуты, потому что не хотел портить Тоне настроение…

— И все-таки испортил, — чувствуя, как закапали слезы, проговорила Тоня и сама не узнала своего голоса.

— Не реви, глупая, — заметил Андрей Иванович. — Радоваться надо: будешь жить в Питере.

— Да нет, пока Тоня поживет с вами, — сказал Иван Васильевич.

— Не по-людски вы живете, — вступила в разговор Ефимья Андреевна. — Ты — там, она — здесь. Горе тому, кто плачет в дому, а вдвое тому, кто плачет без дому.

— Зачем же я замуж выходила? — сдерживая слезы, сказала Тоня. — Нянчить детей и глядеть в окошко, когда милый объявится?

— Устроится в Ленинграде, — приедет за тобой, — недовольно поглядел на дочь Андрей Иванович. — Чуть что — слезы, грёб твою шлёп!

Ефимья Андреевна смотрела на зятя глубокими глазами. Фарфоровая чашка с чаем в ее руке чуть слышно брякнула о блюдце. Подавив тяжелый вздох, она взяла из сахарницы кусочек мелко колотого сахара, положила в рот и отхлебнула. Пока за столом продолжался разговор о новой перемене в судьбе Ивана и Тони, Ефимья Андреевна помалкивала, слушая их в пол-уха. Она совсем не разделяла оптимизма мужа: не жить их дочери в Питере, потому как Иван никогда ее туда не возьмет. Чувствует ли дочь, что пришел конец ее семейному счастью?.. Да и можно ли назвать ее жизнь с Иваном счастливой? Часто ли в доме слышен ее звонкий смех? И не поет совсем, а голос у нее чистый, душевный, в самодеятельности участвовала… Нервной стала Тоня, на детей кричит, особенно Вадьке достается, встает с красными глазами и с утра до вечера строчит и строчит на швейной машинке… Родив Галю, бросила работу. Теперь ее работа — ждать мужа. И вот дождалась…

С самого начала Ефимья Андреевна предчувствовала, что рано или поздно все так и случится. И почему такой дар дан ей, матери, а не детям? Лучше бы они умели предчувствовать и, может быть, тогда бы по-умному распорядились своими жизнями? Знала она и то, что Митя не будет жить с Александрой Волоковой… А вот в Алене и Дерюгине уверена, как в самой себе. Эти всю жизнь проживут душа в душу. А ведь взял-то ее Григорий Елисеевич оё-ёй с каким изъяном! Ниночка-то совсем на него не похожа…

Не жалко Ефимье Андреевне, что уезжает из Андреевки Иван, жалко Тоню. Каково ей с двумя детьми жизнь заново строить? Да и любит она его. Ох как еще будет мучиться, убиваться по нему! Все глаза-то свои выплачет… А горе молодую женщину не красит. Не успеет оглянуться — и морщины по белу лицу пойдут. Бабий век недолог. Что ж, жизнь прожить — не поленницу дров сложить. Не она ли молила святую богородицу за Тоню? А может, услышала молитвы и вняла им? Может, все еще повернется к лучшему?..

— …Фашист полз к нашим окопам за «языком», и у меня была точно такая же задача, — рассказывал Кузнецов. — Я его немного раньше заметил, хотя была ночь. Сижу в воронке и гадаю: сюда он скатится или к кустам прижмется? Дело в том, что с обеих позиций ракеты пускали. Гляжу, ползет к воронке — тут я его и сграбастал! Надо сказать, здоровенный попался детина. Молча возимся на дне, а над нами зеленые ракеты, как цветы, распускаются… И надо же такому случиться: я у него парабеллум выбил из рук, а он мой пистолет вырвал. Стрелять ни я, ни он не хотели. Мне он нужен был живым, и, как оказалось, я ему тоже. Он бормочет по-немецки, что, как куренка под мышкой, унесет меня к своим, а я ему тоже, мол наши окопы ближе… Он — за нож, я его вырвал и перебросил через край воронки, а свою финку не достаю да и достать ее мудрено: лежим вплотную друг к другу… Я задыхаюсь: он гад, видно, нажрался чеснока, разит, как от бочки! В общем, получилось у нас, как в басне: «Я медведя поймал!» — «Так тащи!» — «Я бы рад, да он не пускает…»

— Так до утра и просидели в воронке? — спросил Андрей Иванович. — Так кто же кого поймал, грёб твою шлёп?

— Раз я сижу с вами, пью чай… — улыбался Кузнецов. — Часы разбил об его башку! Оглушил и на себе доволок до своих. Очень интересный тип оказался. Осведомленный и, кроме всего прочего, был чемпионом по французской борьбе. Силен, черт! Мне ключицу сломал и палец чуть не отвернул…

Галю и упирающегося Вадима отправили спать. Тоня отдала им коробку с шоколадными конфетами — гостинец отца.

— Может, завтра поедешь? — с надеждой посмотрела она на мужа. — Я еще не все постирала.

— До поезда два часа, — беспечно заметил Иван. Тоня прикусила нижнюю губу и отвернулась, Пальцы ее крошили на столе печенье.

На гимнастерке мужа поблескивал новенький орден Красного Знамени. Конечно, ему там досталось, наверное, не раз жизнью рисковал. Послушаешь его, так все было легко и просто: нашел, оглушил, приволок… Ключица заметно выпирает у шеи, а мизинец на левой руке не до конца разгибается.

Вадим не отходил от отца, щупал орден, задавал бесконечные вопросы, потом заявил, что, когда вырастет большой, станет военным, как папа.

Семь лет замужем Тоня, но так до конца и не узнала мужа.

Смутные предчувствия терзали ее душу, но то, что Иван вдруг так неожиданно уедет, ей и в голову не приходило. За прошедшую неделю он и словом не обмолвился о крутой перемене в их судьбе, И оттого, что он скрыл от нее свое назначение в Ленинград, Тоня наконец поняла, что брать ее с детьми туда он не собирается, иначе с какой стати молчал бы?..

Она поймала сочувствующий взгляд матери и, не в силах сдержать рыдания, вышла в другую комнату. Усевшись на узкую железную кровать и не включая свет, она дала волю слезам.

В переднике с полотенцем через плечо заглянула мать. Стоя на пороге, скорбно поджала губы, покачала головой.

— Плачь не плачь, а улетел твой ясный сокол, — произнесла она.

— Мог бы сказать-то? — подняла на нее заплаканные глаза Тоня. — Чемодан сюда принес, а мне ни слова.

— Ежели чего такого задумал, сама знаешь, его не своротить в сторону, — продолжала Ефимья Андреевна. — Мужик упрямый, норовистый.

— Чего задумал?

— Про то мы с тобой не знаем.

— Какой-то чужой он приехал оттуда, — пожаловалась Тоня. — Думаю, нагляделся там разных ужасов, он ведь отчаянный — в самое пекло полезет, видишь, орден заслужил…

— Отчаянный, — согласилась мать, — такого и дети не удержат.

Тоня сидела боком к матери, глядя в прямоугольник окна. В сумраке смутно вырисовывались замшелая крыша дома Широковых и огромный купол старой березы, правее ее ярко светилась голубым светом большая звезда.

— Думаешь… он уйдет? — У нее не повернулся язык сказать «бросит».

— Языком мелет напропалую, зубы скалит, а думает, дочка, о другом, — ответила мать. — И думы евонные — далекие от тебя и дома нашего.

— Мама, ты цыганка, — всхлипнула Тоня. — Или колдунья.

— Не хочу отбивать хлеб у Совы, — ответила Ефимья Андреевна.

— Я не стану его держать, мама, — не поворачивая головы, сказала Тоня.

— Я знаю, ты гордая, — вздохнула Ефимья Андреевна. — Но как одной-то с двумя ребятишками?

— Я помню, ты предупреждала меня… — продолжала Тоня. — И почему я тебя тогда не послушалась? Почему?

— Если бы я могла твою беду руками отвести…

— И почему я такая несчастливая? У Варвары все хорошо, Алена живет и радуется, а у меня все шиворот-навыворот! Все жду его, жду и вот дождалась…

— Зато видного да красивого выбрала, — уколола Ефимья Андреевна. — Мало парней за тобой ухлестывало?

— Сердцу не прикажешь, — вздохнула Тоня. — Люблю я его.

— Иди к столу, — сказала мать. — И вида не подавай, может, все ишо и не так худо.

— Не жить нам с ним! — Слезы высохли на ее глазах, губы поджались, отчего лицо стало некрасивым и злым. — И вправду, смеется, шутит, гладит ребят по голове, а сам где-то далеко… И ко мне изменился, стал другой… Помнишь, ты говорила, у него в глазах мутинка? Не мутинка, мама, омут!

— Слышишь, зовет, — сказала Ефимья Андреевна. — Проводи толком и не реви как белуга. Наревешься без него.

— Не увидит он моих слез, — поднялась с кровати Тоня. — А те, что и пролила, еще как ему отольются!

— Не пойму, любишь ты его али ненавидишь? — покачала головой мать.

— С глаз долой — из сердца вон! — одними губами улыбнулась Тоня.

Вадик и Галя уже спали в большой комнате, когда Тоня пошла провожать мужа.

Холодный ветер гонял по перрону желтые листья, шумел в сквере ветвями больших темных деревьев. Народу было мало, и к ним никто не подходил. Иван курил и хмуро смотрел в ту сторону, откуда должен был показаться пассажирский. Зеленый фонарь семафора ровно светил вдалеке. Слышно было, как за забором военного городка — он сразу начинался за путями — играли на гармошке.

Тоня пристально смотрела на такое родное и вместе с тем чужое лицо. Неладное она бабьим сердцем почувствовала чуть ли не в первую ночь, когда он приехал, — не тот был Иван, его руки и не его, его губы и не его… Тогда она ничего не сказала, лишь затаила тревогу в душе. Иван умел владеть собой, мог быть внимательным, ласковым, даже нежным…

— Кто она? — глухо спросила Тоня. Руки ее бессильно висели вдоль тела.

Иван вытащил изо рта папиросу, стряхнул пепел, чуть приметно усмехнулся:

— Почему обязательно она, Тоня?

— Я хочу знать, на кого ты меня променял…

— Ты думаешь хоть, что говоришь? — сердито оборвал он.

Она прикусила нижнюю губу, сдерживая слезы. Ей бы смирить себя, сказать что-нибудь ласковое, но она уже не могла сдержать себя. Будто кто-то другой вселился в нее и бросал ему в лицо обидные слова.

— Думаешь, двое ребятишек, так никто на меня и не посмотрит? Смотрят! И еще как! Да захочу, в два счета выскочу замуж! Да и какая я тебе жена? Ты — там… — она махнула рукой, — а я — здесь! Дети от тебя отвыкли, да и я… Чужой ты, Иван! Чужой… Варя, видно, умнее меня, она за тебя замуж не пошла.

— Ты несчастлива со мной?

— Да! Да! — кричала она. — Я не могу вечно ждать! Думать, переживать, а ты даже не сказал мне, куда отправился… Ну какой же ты после этого муж?

— Какой есть, — вздохнул он. — Другим быть не могу.

— Можешь, — жестко сказала она. — Ты можешь быть любым. Уж я-то знаю.

Раздался сиплый гудок, за переездом желто засиял паровозный фонарь. Пассажирский вышел на прямую и приближался, гоня впереди себя нарастающий шум, тонкий свист пара и еще какие-то странные звуки, напоминающие детские голоса на летней площадке.

— Теперь я окончательно убедился, что ты меня не любишь, — сказал он. — А если это любовь, то она хуже ненависти! Опомнись, что ты говоришь?!

— Что, правда глаза колет? Столько не виделись, а ты уже уезжаешь… Ты просто решил. Ваня, не брать меня в Ленинград. Зачем тебе, орденоносцу, там я? Простая баба, да еще с двумя ребятишками…

— Как ты так можешь? Это и мои дети.

Зябко передернув плечами, Тоня долгим взглядом посмотрела мужу в глаза и раздельно произнесла:

— Больше не приезжай, Ваня. Не надо. Развод я тебе дам, детей сама воспитаю, обойдусь без твоих алиментов. Прощай, Кузнецов!

Повернулась и быстро зашагала вдоль низкой ограды из штакетника, а пассажирский уже надвигался, заливая рассеянным светом сквер, малолюдный перрон и дежурного в красной фуражке с жезлом в руке.

Иван Васильевич в несколько прыжков догнал жену, схватил за плечи, повернул к себе:

— Тоня, мы оба много чего наговорили, — быстро заговорил он. — Все еще может наладиться…

— Я решила, — ответила она.

— Отдай мне Вадика! — вырвалось у него.

— Об этом и не думай, — отрезала она. — Нет у тебя детей. Ты сам от них отказался.

— Что ты говоришь! — выкрикнул он. — Тебе — Галя, а мне — Вадик!

— Уже разделил? — усмехнулась она. — Многое ты можешь, а тут вышла осечка. Дети останутся со мной. Навсегда.

Слышно было, как грузчики швыряли в багажный вагон тяжелые ящики, дежурный о чем-то говорил с кондуктором. В освещенных керосиновым фонарем дверях багажного двигала руками согнувшаяся человеческая фигура.

— Вон ты оказывается какая!

— Какая?

— Жестокая!

— Это ты меня сделал такой, — сказала она. — Иди, отстанешь от поезда.

— Ты так легко от меня отказываешься? — уязвленный ее тоном, заговорил он. — Ты же любила меня, Тоня!

— Любила, — сказала она. — А теперь ненавижу! И буду ненавидеть всю жизнь!

Тоненькой трелью раскатился свисток, со скрежетом прокатилась на роликах дверь багажного вагона и глухо стукнулась, лязгнул железный запор.

— Я постараюсь забыть все, что ты мне тут наговорила, — торопливо заговорил Иван. — Выбрось из головы, что у меня кто-то есть… Я — один!

— Ты и всегда был один, — устало ответила она. — А я — сбоку припека. И дети тебе не нужны… Беги, поезд уйдет…

Медленно двинулись вагоны. На подножках застыли с флажками проводники. Иван хотел еще что то сказать, потом нагнулся к ней, порывисто поцеловал в губы и, махнув рукой, побежал по перрону. Вот он подхватил чемодан, легко втолкнул его в проплывающий мимо вагон и, отстранив проводницу, вскочил на подножку. Фуражка с зеленым околышем сдвинулась на затылок, волосы волной выплеснулись на лоб. Не слушая выговаривающую ему проводницу, он выискивал глазами скрывшуюся в тени фигуру.

— Я приеду-у, Тоня-я!..

Она прислонилась плечом к толстой липе, прикусила нижнюю губу, горячие слезы текли по ее исказившемуся лицу.

И тут появился Юсуп, он ткнулся носом в руки женщины, метнулся вслед за уходящим поездом.

Дежурный испуганно отшатнулся и погрозил футляром с флажком.

Юсуп был стар, где ему догнать набиравший скорость поезд! У переезда, почти не различимый в ночи, пес сел на задние лапы и, задрав к звездам седую острую морду, жалобно завыл. Этот протяжный, басистый вой расколол ночную тишину, заставил поселковых собак тревожно залаять.

Юсуп неподвижно сидел на насыпи и, пристально глядя розово светящимися глазами в небо, тянул и тянул свою жуткую прощальную песню.

 

Глава шестнадцатая

 

1

Андрей Иванович с размаху всаживал длинный лом в мерзлую землю. Нужно было пробить заледенелую корку, а дальше дело пойдет легче. Он сбросил с себя черный полушубок, потом положил на него и зимнюю шапку. Жесткие, с проседью волосы спустились на влажный, с глубокими морщинами лоб. Твердые желтоватые комки разлетались вокруг. Поднимая и с силой опуская тяжелый лом, Абросимов издавал хриплый звук: «Ухма-а!» Конечно, летом копать землю сподручнее, но смерть не выбирает время — пришла, взмахнула косой, срезав под корень кряжистый ствол или тонкую былинку жизни, и полетела себе дальше…

…Андрей Иванович рыл могилу своему старинному приятелю — первому парильщику в Андреевке и большому знатоку законов Спиридону Никитичу Топтыгину. Париться Спиридон всегда приходил к Андрею Ивановичу. На что крепкий мужик Абросимов, но и то чертом соскакивал с полка, когда, наподдав на каменку из ковшика, забирался туда Топтыгин. Два березовых веника выхлестывал до голых прутьев Спиридон Никитич. И только в последний год стал сдавать — неизлечимая болезнь уже точила его изнутри, — парился недолго, а потом пластом лежал на низкой деревянной лавке, не в силах подняться. И седая борода его растрепанным веником свисала почти до самого пола.

За неделю до смерти Топтыгин попросил Абросимова истопить баню и попарить его, сам он уже не мог поднять веник. Андрей Иванович выполнил его последнюю просьбу: укутанного в тулуп на санках привез в баню, помог взобраться на полок, осторожно попарил исхудавшее, желтое, как воск, костлявое тело. Старик щурил в закоптелый потолок помутневшие глаза, охал, блаженно стонал и даже, перекрестившись, попросил бога послать ему легкую смерть прямо тут, на полке. Но бог не внял. Умер Топтыгин дома, на печке. Умер тихо, не сразу и заметили.

И вот Андрей Иванович роет ему могилу. Не на кладбище, что напротив Хотькова, а на вырубке, за клубом. На хотьковском кладбище места не оказалось для старика Топтыгина. Он первый в Андреевке, кто будет похоронен на новом кладбище. Махая ломом, Абросимов подумал: странная у него судьба — первый дом построил в Андреевке и первую могилу роет на свежей вырубке. Место тут хорошее, кругом сосновый бор, почва песчаная. Летом будет много птиц: птицы любят селиться на кладбищах. Живые, поминая мертвых, рассыпают на шатких столиках меж могил крупу и крошки… Люди нарождаются и умирают. Год-два — и новое кладбище заселится. Андрей Иванович заметил, что люди и тут проявляют жадность: хоронят одного, а ограду ставят с расчетом на пополнение.

Отбросив лом, Андрей Иванович взялся за лопату: мерзлота кончилась, пошел рыхлый, зернистый песок, иногда попадались коричневые корни — он их с маху перерубал острым ребром. Непривычно было видеть на белом снегу желтую землю. Рубаха взмокла на спине, стало жарко. Абросимов воткнул лопату в землю, сгреб ладонями с пня снег и растер им побагровевшее лицо.

Тихо вокруг. Кажется, мороз спадает, или, разогревшийся от работы, он его не чувствует?

Смерть одного за другим уложила в могилы его сверстников. После троицы похоронили плотника Потапова, который помогал ему строить дом для старшего сына Дмитрия, в бабье лето сковырнулся Ширяев, по первому снегу отвезли на хотьковское кладбище Ильина… После него и закрыли старое кладбище.

Хоть Спиридон Никитич и считался приятелем Андрея Ивановича, а всю жизнь завидовал ему. Как-то давно еще, выпив после бани, признался, что ох как люба была ему Ефимья Андреевна! Грешным делом, в отсутствие Андрея Ивановича сунулся как-то к ней, но получил поленом по горбине — до сих пор спина то место помнит… В другой раз сказал, что завидует редкостной удачливости Абросимова: всех девок выдал замуж, и зятья как на подбор, дом у него — полная чаша, да и работа на переезде у Андрея Ивановича не бей лежачего!..

Почему он, Абросимов, никому не завидует? Или зависть — это удел слабых людишек? Ну что за жизнь прожил Топтыга? Двое сыновей, как ушли в армию, так и не вернулись домой; жаловался Спиридон, что письма и те редко пишут. Хорошо хоть на похороны приехали… Пьют второй день и даже не пошли могилу копать. Жена Топтыгина рано умерла, во второй раз так и не женился, бобылем свой век доживал. Одна и радость была — попариться в баньке да хорошо выпить.

И хозяин покойник, царствие ему небесное, был никакой: картошка у него в огороде самая захудалая в поселке, источенная червяком-проволочником. Из-за сорняков ее и не видно, а ухаживать за ней Топтыга ленился, даже не окучивал. Из живности держал только тощую белую козу и куриц. Промышлял в лесу с ружьишком, так и тут не повезло: бабахнул из обоих стволов в кабана — и в руках лишь приклад остался, разнесло ружьишко вдребезги, а ему два пальца на правой руке оторвало и глаз повредило… И тонул он на рыбалке, и горел в собственном доме.

И почему на долю одного человека выпадает столько напастей, а другой век проживет и горя не знает? К примеру, Петр Корнилов и его дружок Анисим Петухов. Оба работают на пилораме, в свободное время охотятся, домашним хозяйством у них занимаются бабы, а они скорняжничают: что ни шапка — хорошая деньга! А сколько они этих «шапок» за зиму настреляют! Живут и лиха не знают.

— Ну и здоров ты, Андрей! — услышал он голос Тимаша. — Гляди, уже по пуп стоишь в могиле!

Этот ни одни похороны не пропустит. Как же, предстоят поминки, дармовая выпивка! Вызвался вместе с Андреем Ивановичем копать могилу, а сам до лопаты и не дотронулся, так и стоит прислоненная к сосне.

— Покопай, я уже упарился, — вылезая из ямы, сказал Андрей Иванович.

Тимаш в драном коричневом полушубке безропотно ступил в яму, потертая суконная шапка с мехом сдвинулась на затылок, красный нос морковкой торчал из седых зарослей. Покидав минут пять землю, Тимаш бесом-соблазнителем хитро прищурился на Абросимова:

— Может, по маленькой, Андрей, а? Я и закусочки, как ты велел, купил в сельпо. Кулечек килек и хлебца.

Когда шли на кладбище, Андрей Иванович нарочно послал его в магазин за бутылкой, чтобы поразмыслить одному тут, на зимнем просторе, — все одно от Тимаша никакой пользы. Тот с радостью потрусил в своих подшитых серых валенках в магазин.

— Я из горлышка не привык, — колеблясь, ответил Андрей Иванович.

На холодном ветру он быстро замерз, даже полушубок накинул на плечи и шапку нахлобучил на брови. Оказывается, тепло было, пока ломом-лопатой махал, а вылез из ямы, и морозец стал ощутимо прихватывать.

Тимаш, ухмыляясь в бороду, похлопал себя по карману:

— У меня завсегда с собой стакашек… С кем только я не пивал! И с покойничком, земля ему пухом, и с зятьком твоим Семеном Супроновичем разок распил бутылочку. Даже с мастером Костылем дерболызнули. «А ну доставай, Тимофей Иванович, свое нержавеющее оружие, ударим залпом по нашему общему врагу — зеленому змию!» Только какой он враг, змий-то? А Федор Федорович, когда дерябнул, такое заворачивал, что животик надорвешь, и все у него складно, каждое лыко в строку…

— Не бреши ты! — возмутился Абросимов. — Казаков и в рот-то не берет.

— Энто он был в расстроенных чувствах, сохнет по твоей Тоньке, а она от него нос воротит… Где Иван Васильевич-то? Нету его, а Тонька — баба кровь с молоком.

Андрею Ивановичу не хотелось на эту тему говорить. Бросив в снег окурок, он проворчал:

— Килька, чего доброго, смерзнется в кульке, давай, стал быть, по стакашке примем.

Тимаш проворно выбрался из ямы разровнял навороченную у края сырую землю, достал из кармана зеленую поллитровку, подмокший кулек с кильками, широким жестом радушно пригласил Абросимова:

— Помянем раба божьего Спиридона Никитича Топтыгина, пусть сыра земля ему будет пухом… Какой парильщик-то был!

— На том свете не попаришься, — вздохнул Абросимов. — Там, говорят, черти на сковородках грешников поджаривают.

— Убивцев и безбожников, ну еще баб-прелюбодеек, — охотно подхватил эту тему Тимаш. — А мы с тобой, Андрей Иванович, попадем в чистилище.

Первому он налил в граненый стакан Абросимову, протянул кусок хлеба с белесой килькой, потом привычно опрокинул в бородатый рот свою порцию.

— Думаешь, в чистилище лучше, чем в аду? — спросил Андрей Иванович.

— Все там будем, — философски заметил Тимаш, кивнув на яму. — Жаль только, когда помру, нельзя будет выпить на собственных поминках… Я ж в гробу перевернусь! — хихикнул Тимаш и, вдруг посерьезнев, повернул голову к Абросимову: — Вот че тебя попрошу, Андрей Иваныч, пусть отпоют меня в церкви и поп кадилом окурит… Может, алькогольный дух отшибет. Как я заявлюсь к святым вратам Петра-ключника, коли от меня водкой будет разить?..

— Ты что же, грёб твою шлёп, все же думаешь в рай податься? — удивился Андрей Иванович. — Да тебя и на порог-то, старого грешника, ангелы не пустят!

— Мало ли чего тут темные старухи болтают… Может, что на этом свете почитается за грех, на том зачтется добродетелью? Нигде в священном писании не сказано, что выпивать грех. Вот помер Спиридон, похороним его, а поминать не будем… Грех ведь? А на поминках пьют не святую воду, а все ж сорокаградусную, беленькую.

— Эк какую ты к своей слабости хитрую философию подвел! — подивился Абросимов. — Послушаешь тебя, так хоть в святые записывай!

— На земле один счет человекам, а там… — Тимаш задрал заиндевелую бороденку вверх. — У господа бога своя бухгалтерия. Не ведомая никому.

— Думаешь, все-таки есть бог?

— Сделает человек большую подлость, утешается, что, мол, бога нет, а воздаст добром ближнему — в красный угол на иконы таращится, дескать, запиши, господи, содеянное мною добро… Нет, нельзя человеку без бога! Много подлецов на свете разведется. Бог ведь это и страх, и раскаяние, и совесть.

Андрей Иванович с удивлением смотрел на Тимаша: вот человек! Выпьет — так и прет из него разное… Любят мужики подносить ему. По крайней мере, где Тимаш в компании, там со скуки не помрешь! Все про всех знает, не хуже бабки Совы, но никого никогда худым словом не обидит. И потом его всегда посылают в магазин за подкреплением, и дед, упаси бог, никогда не обманет, из-под земли, но достанет бутылку. Ему и в долг продавщицы отпускают. Не деньгами отдаст, так с плотницким топором отработает: забор подправит, крышу залатает, корыто выдолбит.

— А меня в рай пустят? — помолчав, полюбопытствовал Абросимов.

— Степка Широков не допустит тебе тама обосноваться, — ответил Тимаш. — Уж ён-то точно в раю, столь на земле, бедолага, претерпел, что его без проволочки анделы в райские кущи проводят.

— Ишь, старый хрен, куды подвел свою теорию, грёб тебя шлёп! — усмехнулся Андрей Иванович. — Сам говоришь, у бога другие мерки на человеческую суть… Можа, Степка в ножки мне тама поклонится, што евонную женку ублаготворял я тута.

— Не-е, — засмеялся дед. — Степа, царствие ему небесное, и на том свете не простит свою женку!

Тимаш нацелился было и оставшуюся водку распить, но Абросимов решительно отобрал у него бутылку, заткнул промасленным комком бумаги из-под кильки и поставил в сторонку, на снег.

— Выроем могилу, тогда докончим, — сказал он.

— Пихни в карман, — озабоченно заметил Тимаш. — Ледяная в горло не полезет.

Хоть Тимаш несколько и развеселил Абросимова, мысли теснились в голове тяжелые. Смерть Топтыгина заставила задуматься и о своем существовании на этом свете. Больше всего уповают на тот свет те, кто на этом ничего не сделал…

— Вот зачем ты живешь, Тимофей? — опершись на отполированную рукоять лопаты, в упор посмотрел на напарника Андрей Иванович. — И вообще, зачем ты родился на белый свет? Какая миру от тебя польза? Не было бы тебя, никто и за ухом не почесал.

— Коли бы нарождались одни богатыри, как ты, — ничуть не обидевшись, ответил старик, — жизнь была бы скучной, вязкой, как тесто в квашне. Ты спроси: зачем летают птицы, ползают гады по земле, бродят звери в лесу? За каким лешим комар или мошка зудит? Раз все это существует, значит, так и надо.

— А ты-то зачем землю топчешь?

— Не будь меня, кто бы гроб Топтыге сколотил? Да мало ли я закопал покойников в землю. Есть у меня в этой жизни свое предначертание, Андрей Иванович! Тебе — глыбы ворочать, людями командовать, а мне — доски строгать да в сельпо бегать, недаром говорят: «Старик скор на ногу!» Кажинному свое, об чем я тебе и толкую… Я не просился на этот свет народиться, а появился — живи и шевелись, а ежели думать, зачем все это, то голова треснет! Пусть энти, философы думают…

— Никто, Тимофей Иванович, не знает истины, — снова взялся за лопату Абросимов. — Потому как истина спрятана от нас за семи замками. И одной жизни не хватит, чтобы ее познать.

— Говоришь, как сынок твой Митька!

— И Митька ни черта не знает… — Андрей Иванович потыкал лопатой в землю. — Может, тот, кто сюда ляжет, узнает истину?..

Вдвоем в желтой яме было тесно, высоченный и широкий Абросимов то и дело локтем задевал щуплого Тимаша, но тот не обижался. Андрей Иванович лопаты три выбросит наружу земли, а дед — одну. Тем не менее через час они закончили работу. Стоя у кучи земли, допили водку и, прислонив лопаты к ближайшей сосне, по снежной тропе отправились в поселок. Андрей Иванович в распахнутом полушубке — ему все еще было жарко — шагал впереди, за ним, проваливаясь в глубоких следах, зайцем прыгал Тимаш. С высокой сосны бесшумно сорвалась ворона, уселась на высокий холм накиданной земли и стала склевывать крошки.

 

2

Зима наступившего 1941 года выдалась суровой, с крепкими морозами, метелями. Слышно было, как стонали в бору деревья, громкие хлопки лопающейся древесины напоминали ружейные выстрелы. Небо застекленело над Андреевкой. В конце января три дня ребятишки не ходили в школу: мороз подскочил до сорока градусов. Воробьи и синицы совались в замороженные окна, просились в тепло. Небо над поселком расчистилось, и дымки из труб торчком втыкались в него. Изредка трусила мимо окон заиндевелая лошадка да тягуче, пронзительно поскрипывали полозья. Редкие прохожие торопливо спешили в магазин или в столовую к Супроновичу. В сильные морозы еще и человека-то не видно за поворотом, а скрип его валенок уже слышен.

Этой зимой околел Юсуп. Вадим, сильно привязавшийся к овчарке, несмотря на ворчание Ефимьи Андреевны, привел собаку в избу. Понимая, что он тут нежеланный гость — в закутке приплясывала на негнущихся ногах недавно родившаяся телочка, — Юсуп не раз пытался уйти, но мальчишка снова приводил его в дом. Умные, некогда выразительные глаза овчарки потускнели, в уголках скапливался гной, Юсуп тихо лежал в углу за шкафом, где была свалена старая обувь, и вставал только попить.

После отъезда из Андреевки Ивана Васильевича Юсуп совсем заскучал, стал безразличным ко всему. Немного оживлялся, лишь когда возвращался из школы Вадим. А когда морозы немного отпустили и заскучавшие дома ребята побежали в школу, Юсуп исчез. Расстроенный Вадим, вернувшись после уроков, обегал весь поселок, разыскивая своего друга. Встретившийся ему на улице охотник Петр Васильевич Корнилов сказал, что видел овчарку за железнодорожным переездом, Юсуп тяжело трусил в сторону леса. Вадим зашел в будку к дежурившему дедушке.

— Настоящая собака, почуяв смерть, завсегда уходит подальше от людей, — сказал Андрей Иванович.

— Я бы его похоронил и на могилу березу посадил, — тихо проговорил мальчик.

Глаза у него сухие — уж этот не уронит ни одной слезинки. Даже когда ремнем наказывают его, прикусит, как мать в гневе, нижнюю губу и молчит, только маленькие желваки на щеках ходят да серые с зеленью глаза сужаются. Упрямый мальчишка, такой пощады не запросит, не будет, как его сестренка Галя, орать: «Мамочка, миленькая, прости, никогда больше не буду-у!» А и достается ему! Тоня после разрыва с мужем стала вспыльчивой, нервной, скорой на расправу с детьми.

— Не убивайся, — погладил дед большой рукой мягкие черные волосы внука. — Заведем другую собаку. Хочешь, щенка от лягавой возьмем у Анисима Петухова?

— Не надо мне другую, — выдавил из себя мальчик. Нахлобучив на голову потерявшую форму кроличью шапку, он понуро вышел из будки.

«По собаке больше переживает, чем по батьке…» — с грустью подумал Андрей Иванович.

Он пытался втолковать дочери, что в размолвке с мужем виновата она сама: изводит его ревностью, попрекает невниманием к детям, даже его отлучки по работе ставит ему в вину. Ну сколько может мужчина терпеть такое? С женщинами Иван мог пошутить, посмеяться, но чтобы всерьез приударить за кем-нибудь, такого за ним не водилось, но поди втолкуй это Тоньке! Тяжелый все-таки у нее характер, давит она на Ивана, а того не понимает, дурочка, что Кузнецов не такой человек, которым можно вертеть, как вертит своим муженьком младшая Алена. Эта добивается от Дерюгина всего лаской, вниманием, есть у нее подход, а Тоня скандалит, оскорбляет мужа, ну кто долго такое выдержит? И попреки-то ее чаще всего несправедливы. Потом сама раскаивается, мучается, но чтобы перед Иваном признать свою вину — такого никогда!..

Вот и потеряла из-за своего бабьего упрямства да глупого норова такого мужика! Абросимов чувствовал, как уважение односельчан к Кузнецову распространялось и на него. На Григория Елисеевича тоже грех жаловаться: мужик самостоятельный, хозяйственный, Алена за ним как за каменной стеной. Вот и котиковую шубу привез жене из Ленинграда, и дочки нарядные бегают… Хорош Григорий Елисеевич, но почему-то ближе был Абросимову Иван Васильевич. Сам сильный, Андрей Иванович ценил силу и характер и в других. А Иван — сильный человек. И характер у него цельный.

Два раза приезжал в Андреевку Кузнецов, подолгу толковал с Тоней, но, видно, так ни до чего и не договорились: один Иван уехал в Ленинград. Упрямая, в него, Андрея Ивановича, Тоня заявила, что больше жить с мужем не будет, все между ними кончено, зачем, спрашивается, ездить, детей без нужды беспокоить?

— Я бы и помыслить такого не смогла супротив моего Андрея, — покачала головой Ефимья Андреевна. — Бог нас в церкви соединил, смерть лишь теперь разлучит… Думаешь, мне не было лиха с Андреем? Мужик крутой, с ндравом, скольких он тут в поселке в молодые годы кулаками поучил, а на меня ни разу руки не поднял.

— Мама, отец, какой бы он ни был, весь на виду, я даже не помню, чтобы он куда-нибудь надолго уезжал из дома. А Иван? Сколько я прожила с ним, а кажется, совсем его не знаю… Вон стреляют в него, ножами замахиваются, а я узнаю об этом от других через полгода… Не могу я так больше, мам! Лучше бы он был путевым мастером, как Федя Костыль…

— Федор Федорович? — Мать пристально посмотрела на дочь. — Что-то часто ты его поминаешь, Тонюшка.

— Вот он меня любит, мама! — горячо отозвалась дочь. — Это я за версту чувствую… А любит ли меня Иван, я не знаю. У меня такое ощущение, что он и себя-то не любит…

После отъезда отца Вадим под кроватью наткнулся на плоский ящик с ирисками, наверное килограммов на пять, а у Гали под подушкой лежала большая дорогая кукла с закрывающимися глазами. Зная, что Тоня от него денег не возьмет, Иван Васильевич сунул деньги Абросимову…

Услышав скрип шагов, Андрей Иванович подышал на замороженное оконце будки и в ледянистый кругляшок чуть побольше пятака увидел шагающего по заснеженным шпалам Казакова. Был он в длинной железнодорожной шинели, черной суконной шапке с мехом и белых валенках, изо рта вырывались клубки пара. Брови и ресницы у мастера заиндевели; как всегда, он был чисто выбрит. Андрей Иванович поправил на боку кожаный ремень с флажками и сумкой для петард, смахнул со стола хлебные крошки — он только что пообедал, — расчесал редким гребнем свою пышную седую бороду и прокуренные до желтизны усы.

Федор Федорович сразу занял полбудки. Они были под стать друг другу — два великана. Стряхнув с шапки снег, Казаков положил ее на стол, протянул большие красные руки со светлыми редкими волосками к раскаленной железной печке, на которой пофыркивал медный чайник с прикрученной проволокой ручкой.

— Горячего чайку? — предложил Андрей Иванович. — С мороза-то хорошо нутро обогревает.

— Вроде стужа отступает, — сказал Федор Федорович. — На пятидесятом километре в сорокаградусный мороз рельс лопнул. Не миновать бы крушения, если бы не подъем. Скорость не ахти какая, ну сошла с рельсов только передняя тележка паровоза…

— Слава богу, что не на нашем участке, — заметил Абросимов, наливая в эмалированные кружки крепко заваренный чай. В жестяной коробке из-под монпансье белели неровные куски крупно наколотого сахара.

От новых валенок Казакова — он придвинул ноги к печке — пошел пар. Светло-голубые глаза мастера глядели невесело.

— Что новенького, Андрей Иванович? — прихлебывая из кружки, поинтересовался Казаков.

Абросимов знает, что интересует мастера, но не спешит делиться.

— Юсуп пропал, — сказал он.

— А-а, эта страшенная овчарка, — равнодушно заметил Федор Федорович.

— Вадик сильно расстроился, — прибавил Андрей Иванович. — Мальчишка душевный, тянется к любой животине.

Это уже ближе к тому, чем интересуется Казаков. А интересуется он главным образом Тоней. Несколько раз набивался в гости. Андрей Иванович, понятно, с радостью приглашал его, но Тоня на мастера почти не смотрела. Казаков изо всех сил старался ее развеселить, рассказывал про охоту на зайцев, — зимой он на них хаживал, — мол, стоит ему повстречаться на пути в лес с дежурным по станции носатым Моргулевичем, знай, никого не подстрелишь, видно, глаз у того нехороший… Андрей Иванович смеялся: Самсон Моргулевич действительно был в поселке примечательной личностью — невысокого роста, лысый, с огромным носом, про который говорят, дескать, рос на семерых, да одному достался. Казаков с матерью и сестрой-горбуньей и носатый Моргулевич с женой и тремя детишками жили за станцией, на бугре, в одной казарме, дверь в дверь.

Рассказывал Казаков и такую историю: как-то пригласил он Моргулевича в гости и попросил мать сделать жаркое из конины, которую сосед не мог терпеть. Ну а когда пообедали и Самсон Моргулевич стал благодарить соседку за отлично изжаренную говядину, Федор Федорович и скажи ему, что это была конина. Моргулевич пулей выскочил из-за стола, зажав рот ладонью.

Тоню не смешили истории гостя, хотя он и рассказывал с юмором. Видя это, Казаков становился грустным.

Как-то Андрей Иванович сказал дочери, что Казаков был бы неплохим для нее мужем и отцом ее детей, вон какой внимательный и заботливый: что не придет в дом — обязательно гостинцев принесет и Вадиму, и Гале.

— Ты никак хочешь замуж меня выдать за… Костыля? — удивилась Тоня.

— Костыля-я… — передразнил ее отец. — Лучший мастер на всю округу, ты погляди, сколько ему грамот надавали! Осенью вон единогласно избрали на станции секретарем партийной организации. Казаков — это голова! За такого надо обеими руками схватиться! А она еще нос воротит, грёб твою шлёп! Кому ты нужна с двумя ребятишками?

Откуда было Андрею Ивановичу знать, что за Тоней ухаживали и начальник военторга, и до сего времени не женившийся Алексей Офицеров, которого год назад выбрали председателем поселкового Совета вместо сильно захворавшего Леонтия Сидоровича Никифорова. Алексею нравились все сестры Абросимовы: сначала вздыхал по Варваре, потом по Алене, а теперь вот на Тоню с интересом поглядывает. Да и не только поглядывает, как-то встретив ее на улице, завел разговор, что вот он, одинокий, мается и она теперь одна… Тоня тогда отделалась шуткой. Человек он хороший, хотя на вид суровый и грубоватый. А вот выбрали председателем единогласно. И дело ведет толково, люди уходят от него довольные, когда может, всегда окажет помощь. Но не люб он Тоне, как не был люб Варваре и Алене. Да что у него свет клином сошелся на сестрах Абросимовых?..

Тоня ответила отцу, что ни за кого замуж не собирается, слава богу, узнала, что это за счастье! Проживет одна и детей поставит на ноги…

— Дура ты, дура! — качал головой Андрей Иванович. — Слыхано ли дело — поднять одной на ноги двоих? А тут такой человек сохнет по ней!

— Не выгонишь ведь ты меня из дома?

— Выгоню! — пригрозил отец. — Попробуй только отказать Казакову, ежели посватается. В три шеи выгоню, грёб твою шлёп!

Конечно, все это он говорил несерьезно, но упрямство дочери сердило его: подвернулся подходящий жених, а в том, что у Казакова самые серьезные намерения, Абросимов не сомневался, — ну и, как говорится, лови, баба, свое счастье! Такими женихами нерожалые девки не кидаются, вон пожила с красивым да веселым… Да еще от алиментов наотрез отказывается. Будто много зарабатывает на своем коммутаторе. Конечно, отец, мать не дадут пропасть, Ефимья Андреевна и покормит вовремя, и постирает. Галя все больше при доме, уже помогает по хозяйству, а Вадик так и норовит из дома, без отца все больше волю берет. В школе на него учителя жалуются, учится, говорят, хорошо, но с дисциплиной никуда не годится, два раза выгоняли из класса… Понимала бы, дуреха, что мальчишке в этом возрасте крепкая мужская рука нужна!

Про себя Андрей Иванович решил, что это, пожалуй, самый чувствительный пункт, надо будет почаще Тоне на это кивать…

Они пили чай вприкуску, Федор Федорович сосредоточенно смотрел в свою кружку, светлые брови его двигались, двигался и кадык на худой длинной шее. Абросимов понимал, что должен состояться серьезный разговор, не чай же пить сюда пришел мастер?

Круглое пятнышко, которое он выдул на стекле своим дыханием, снова затянула изморозь, за дверью негромко завывала вьюга. Как бы не намело сугробы на пути, тогда надо пускать на линию снегоочиститель.

— Вот какое дело, Андрей Иванович, — трудно начал Казаков внезапно осевшим голосом. — Я хочу сделать Тоне предложение.

— Значит, надумал? — сказал Андрей Иванович, в душе обрадованный таким оборотом дела. — Бобылем-то оно, конечно, тоже не сладко.

— Я знаю, она любит Кузнецова, — хмуро продолжал Казаков. — Но это пройдет.

— Любит! — хмыкнул Абросимов. — Намедни приезжал, так забрала ребятишек и из дома ушла… — Он решил набить дочери цену и прибавил: — Он, Ванька-то, ее без памяти любит. Сам мне толковал про это.

— Вот это меня больше всего и беспокоит, — сказал Федор Федорович. — Он ведь не угомонится, будет ездить, Тоню волновать и ребят…

— А ты, Федя, хорошо подумал? — впервые назвал мастера по имени Андрей Иванович. — Все-таки двое ребят!

— Я их усыновлю, — как уже о решенном для себя, заметил Казаков.

— Я разве против? — развел руками Абросимов. — И старуха моя будет рада… — Он хитро усмехнулся: — Скажу тебе, Федя, по секрету: моя Ефимья никогда не любила Ивана.

— Но, если Тоня мне откажет… — Казаков еще больше помрачнел, — я переведусь отсюда в другое место. Не будет мне здесь житья.

— Как это откажет? — встрепенулся Андрей Иванович, сердито сдвинул косматые брови и стукнул кулаком по столу: — Батька я ей аль нет, грёб твою шлёп?! Да я ее, дуреху, самолично за руку поволоку под венец. — Он запнулся. — Ты ведь партейный, небось в церкви венчаться не станешь?

— Не стану, — улыбнулся Казаков.

— Не посмеет мне перечить, — уже спокойно заметил Андрей Иванович. — Лучшего мужа я своей Тоньке и не мыслю… А с ей-то ты говорил?

— Я решил сначала с вами.

— Пойдет она за тебя, никуда не денется, — сказал Андрей Иванович и, пытливо заглянув Казакову в голубые глаза, полюбопытствовал: — А скажи, Федя, по совести, чего это ты на Тоньке остановился? Кругом столько молоденьких девок, и без приплоду к тому ж.

— Люблю я ее. — Федор Федорович не отвел глаза. — И для ее детей отцом стану.

— Будут у вас еще и свои дети, — сказал Андрей Иванович.

— Я сегодня же с ней поговорю, — поднялся с табуретки Казаков и головой почти уперся в потолок. — Сейчас же.

— Она на работе.

— Я ее встречу, — сказал он и, крепко пожав будущему тестю руку, поспешно вышел из будки.

Андрей Иванович убрал в тумбочку у окна кружки, сахар, подкинул в печку дров и, присев на корточки, уставился в огонь. Березовые чурки сразу занялись на красных углях, отслаиваясь, затрещала белая в черных крапинках кора. Пузырчатая капля выступила на полене, зашипела и испарилась.

Давно ждал он этого разговора… Казаков со всех сторон был положительным человеком: не пил, честность его была всем известна, ни на какие приписки на ремонтно-путевых работах он не шел, у начальства тоже был на самом лучшем счету — без всякого сомнения Федор Федорович будет и впредь продвигаться по службе. Единственный у него свет в окошке — это Тоня. В поселке уже давно поговаривают, что быть новой свадьбе у Абросимовых. Костыль-то так и крутится возле их дома! Сколько конфет для Тониных ребятишек в сельпо перебрал… И вот все к этому идет. Если с Тонькой сговорятся, то нужно будет в конце апреля и свадьбу сыграть. Расходов больших не предвидится: вторая свадьба, понятно, должна быть скромнее. Слышал Андрей Иванович, что мать Казакова Прасковья не одобряет выбор сына, но тут уж ничего не поделаешь.

Сообразив, что Тоня может все испортить, — характер у нее оё-ёй! — Андрей Иванович решил соединиться по селектору с дежурным по станции, попросить на полчаса подмену и потолковать с дочерью. Он уже прикидывал, какие выгоды сулит ему родство с Казаковым…

Впрочем, поразмыслив, со вздохом решил, что от милейшего зятька Феди вряд ли стоит ожидать поблажки: слишком он правильный и принципиальный. Виноват — отвечай, а сват ты ему или брат — это не имеет значения. В этом смысле ему с зятьями не везло: никакого проку не было от Ивана Кузнецова, хотя куда тебе начальник! Правда, Дерюгин нет-нет и постарается для тестя: по весне всякий раз распорядится, чтобы с конюшен лошадиного навоза для огорода подвезли, в прошлом году по просьбе Андрея Ивановича подкинул с базы пустых цинковых коробок из-под патронов. Полный грузовик. И еще обещал. Расплющенными по наварным швам коробками можно крышу дома крыть. Дранка-то прохудилась местами. Один скат Андрей Иванович уже покрыл.

Летом приедут в отпуск Семен с Варварой и детишками, так они с Семеном потихоньку и всю крышу покроют. Семен работы не чурается, видно, приучили там, на комсомольских стройках. Как жизнь все перевернула! Раньше, бывало, бегал на полусогнутых с подносом: «Пожалте откушать! Что пить будете — коньячок или водочку-с из погреба?» Теперь прораб крупного строительства. Портрет — на городской Доске почета. Вот тебе и Сенька-половой!

Андрей Иванович подбросил в печурку поленьев, подышал на окошко и увидел над бором расползающееся белое облачко: со стороны Шлемова прибывал поезд. Взяв с полки флажки, вышел встречать. Глянул на переезд и не поверил глазам: на рельсах стояла моторная дрезина «Пионер», на ней — связанные ржавой проволокой стальные накладки для соединения рельсов, ящик с костылями, а Леонид Супронович, приехавший на дрезине, стоял на обледенелой дороге и точил лясы с Любой Добычиной.

— Грёб твою шлёп! — заорал Абросимов. — Убирай дрезину! Не видишь — проходной чешет?!

Ленька обернулся, хлопнул себя по ляжкам и кинулся было к переезду, но, поскользнувшись, растянулся на дороге. Вставать он не торопился, гладил рукой в рукавице колено и морщился.

Товарняк, попыхивая, с грохотом приближался к переезду. Выругавшись, Андрей Иванович бросился к дрезине, схватил сразу за оба колеса и опрокинул под откос. Накладки заскользили вниз, ящик с костылями упал у самого рельса. Не успел путевой обходчик отскочить и выпрямиться, как мимо проскочила черная лоснящаяся махина локомотива.

Вытирая пот со лба, Андрей Иванович смотрел на мелькающие вагоны. Его флажок валялся на тропинке. Каким-то чудом предотвратил он крушение! Может, ничего страшного и не произошло бы, но поезд уж точно сошел бы с рельсов. Позже Андрей Иванович и сам не мог поверить, что у него хватило силы сбросить с путей тяжело нагруженную дрезину.

Хромая, подошел Супронович, на губах заискивающая улыбка. Любка, оглядываясь, уходила к поселку.

— Ты что же, чертов сын, наделал? — устало, без злости спросил Абросимов. — Еще бы чуть-чуть — и крушение!

Ленька топтался перед ним, держа шапку в руке, кудрявый чуб закрыл правый глаз.

— Любашку увидел… — выдавил он из себя. — Заболтался… Не говори мастеру, Андрей Иванович. Выгонит…

— Черт с тобой, — угрюмо сказал Абросимов. — Зови людей, да дрезину поставьте на рельсы… — Он задумчиво посмотрел на него: — Небось и впятером не подымете?

Себя ли оберегал? Случись крушение, и ему досталось бы на орехи. Якова Ильича ли пожалел? Все-таки не чужие, сваты…

 

3

Ломким хрусталем отзвенели крещенские морозы, в феврале нежданная оттепель круто осадила высокие, причесанные метелями сугробы, до блеска выледила большак и тропинки — теперь ребятишки, разбежавшись, долго скользили по темному блестящему льду, им все нипочем, а вот пожилым людям и старикам стало опасно ходить по дороге: бухгалтер Иван Иванович Добрынин грохнулся у поселкового Совета и сломал ногу, уже вторую неделю лежит в климовской больнице, Тимаш тоже не раз распластывался на припорошенном снежком льду, но недаром говорят — пьяного бог бережет, отделывался лишь легкими ушибами. Рассказывали, что он всю ночь проспал на крыльце заведения Супроновича и хоть бы чихнул!

В первых числах марта вдруг повалил густой рыхлый снег, потом опять ударили крепкие морозы, и в довершение всего сильно заметелило. Захваченные врасплох после оттепели молодые деревья отяжелели от налипшего на них мокрого снега и от резких порывов ветра ломались, как спички. У столетних сосен с оглушительным треском отваливались нижние ветви. Петр Васильевич Корнилов, застигнутый метелью в лесу на охоте, двое суток провел с собакой в шалаше, который соорудил из лапника. У него одна лыжа сломалась. Убитого русака зажарил на костре и съел без соли.

Метель гуляла по Андреевке как хотела. За одну ночь вровень с заборами выросли сугробы, кое у кого наметенный на крыльцо снег плотно подпер двери. У водонапорной башни намело высокую горку, которую ребятишки полили водой и теперь катались на ледяных досках, съезжая прямо к вокзальному скверу. Огромные сосны на пустыре, что видны из окон дома Абросимовых, стоически перенесли морозы и метели, вокруг них темнели большие и маленькие кратеры от сброшенных с ветвей комков снега.

Григорий Борисович уже собирался уйти из своей маленькой конторки на втором этаже молокозавода, когда пришел Яков Ильич Супронович. Кряхтя, снял добротный овчинный полушубок, постукал носками валенок о порог, размотал с толстой шеи длинный шерстяной шарф домашней вязки.

— Завидую я тебе, Григорий Борисович, включил сепаратор, маслобойку — и покуривай себе, — начал он. — А я кручусь в столовке как белка в колесе, минутки свободной нету. Вот уж о тебе воистину сказано: катаешься тут как сыр в масле.

— Зато каждая твоя минутка — целковый, — поддел Шмелев.

Сдал за последние годы Яков Ильич. Куда подевались его роскошные русые кудри, которые вскружили легкомысленную головку купчихи Дашеньки Белозерской? Нет кудрей, одна розовая плешь в венчике жиденьких волос. Лицо стало широким, рыхлым, большая голова осела на жирных плечах, солидный живот распирает бумажный пиджак в елочку. Вроде и ростом меньше стал Супронович. «Что делает с человеком пищеблок, — хихикал он. — Хочешь не хочешь, а ложку с чем-нибудь вкусным мимо рта не пронесешь».

Они расположились за письменным столом, бумаги Григорий Борисович сдвинул в сторону.

— Гляжу я на тебя, Григорий Борисович, вроде мы и ровесники, а ты еще хоть куда, — с завистью заметил Супронович. — И чего так жизнь распоряжается: одному — здоровье, силу, бабу молодую, а другому — хлопоты, пузо да болезни.

— Зарядку делаешь по утрам? С ружьишком ходишь в бор? В еде себя ограничиваешь? — засмеялся Шмелев, ему было приятно, что Яков Ильич позавидовал ему. — Нельзя мне, брат, распускаться да брюхо отращивать — молодая жена из дома прогонит.

— Может, и мне бросить свою старуху и жениться на молоденькой? — усмехнулся Супронович.

— Это ведь кому как, Яков Ильич, — сказал Шмелев. — Одному — на пользу, а другому — на вред. Сколько их, пожилых людей, молодухи на тот свет раньше срока отправили.

— Тебе на пользу, — заметил Супронович. — Может, у бабки Совы зелье какое берешь? Для сохранения мужской силы и здоровья.

— Тьфу-тьфу! — сплюнул на пол Григорий Борисович. — Пока бог миловал.

— Нынче обедали у меня летчики, — вытерев жирные губы обрывком газеты, заговорил Супронович. — За Хотьковом заканчивают строить аэродром, говорят, весной пригонят туда тяжелые бомбардировщики… Какие-то «тубы», что ли?..

Про аэродром Шмелев давно уже слышал, как-то по осени с Леней Супроновичем специально ходили в ту сторону на охоту. Издали видели, как за колючей проволокой рычали тяжелые тракторы, бульдозеры, сновали грузовики. Площадка в березняке была вырублена большая, тракторы металлическими тросами выворачивали из земли корявые пни, отволакивали в сторону, катки разравнивали, утрамбовывали землю. К опушке рощи прижались временные дощатые постройки, где, очевидно, жили строители. Теперь же каменщики возводили приземистое кирпичное здание. По всему было видно, что аэродром военный и тут будет соблюдаться маскировка. За пределами летного поля березняк не трогали. А вот чтобы строили ангары, они не заметили.

— А что под Леонтьевом? — спросил Григорий Борисович.

У него были сведения, что там, в пятнадцати километрах от Андреевки, строится еще один аэродром. Зашевелились! С западных границ все больше и больше поступает тревожных известий. Немцы проявляют активность у советской границы, в газетах писали, что их «мессершмитты» и «фокке-вульфы» не раз нарушали воздушную границу. Слышал он от военных и о том, что вместо единого Наркомата оборонной промышленности созданы четыре наркомата: авиационной промышленности, судостроительной промышленности, боеприпасов и вооружения. База в Андреевке тоже расширялась, строились новые склады, все чаще по ночам на лесную ветку, ведущую на базу, подавались тяжелые составы. Об этом, как путеец, знал Леонид Супронович. Его бригада даже как-то ремонтировала железнодорожный путь на территории базы. Правда, им строго-настрого было запрещено куда-либо отлучаться дальше железнодорожного полотна, где они заменяли сгнившие шпалы.

— Строят и там, — вздохнул Яков Ильич. — К чему бы это?

Григорий Борисович не стал отвечать: Супронович не хуже его знал, зачем строятся аэродромы. Ближе к Климову тоже что-то сооружали в лесу. Наверняка еще один аэродром. Оно и понятно, если напрямки, то от Андреевки не так уж далеко до западной границы. На поезде всего одну ночь ехать.

— Ты что, боишься войны? — поглядел на него Шмелев.

— Эх, годков бы десять-пятнадцать назад я сам бы пошел воевать против… — Супронович понизил голос, — большевиков-коммунистов! Ты же сам говорил, мол, долго не продержатся… А они вон уже сколько верховодят! Двадцать три годика! И не рассыпаются в прах, как ты толковал… Япошки было сунулись — получили по мозгам. Считай, лучшие годы ушли у нас с тобой, Григорий Борисович, на ожидание… Ждем у моря погоды, а не видно, чтобы разъяснялось…

— Может, не надо было ждать, а самим поактивнее действовать? — усмехнулся Шмелев.

— Сколько нас тут, недовольных, в Андреевке? — возразил Супронович. — Раз-два и обчелся, а они — вся страна! Как говорится, против ветра… все тебе же в морду!

— Потому и ждали, — весомо заметил Шмелев. — И теперь, дорогой Яков Ильич, совсем недолго осталось ждать! Недаром большевички зашевелились, да только не выстоять им против Германии.

— Ладно, мы-то надеемся на Гитлера, а нужны ли мы ему?

— Конечно, тому, кто тише мыши сидит в норке и рассчитывает на готовенькое, надеяться на хорошее отношение немцев не стоит… Нужно действовать, Яков Ильич.

— Что же мне, прикажешь стрихнину врагам подсыпать в тарелки? — усмехнулся тот.

— Это ты хорошо сказал: врагам… — заметил Шмелев. — А что? Может, и такое случиться. На войне все методы хороши.

— То на войне, — вздохнул Супронович. — Жди их, а вон Риббентроп ездит в Москву к Молотову, наши деятели — в Германию. Видал снимок в газете — ручки жмут и обнимаются?

— Это дипломатия, — сказал Шмелев. — Война будет, и скоро.

— Я вот что думаю, Григорий Борисович, ведь и при Советской власти жить можно, ежели ты с головой. Как-то притерлись, приспособились. А придет немец? Каково оно все повернется? Чужеземец, он и есть чужеземец, ему на наши интересы — тьфу! У него свой интерес: как бы побольше себе нахапать!

— Не беспокойся, и нам останется. — Григорий Борисович задумался. — Говоришь, жизнь прожита? Пока жив человек, он всегда надеется на лучшее… — Глядя на Супроновича, про себя подумал, что тому, пожалуй, действительно нечего надеяться на лучшее — сколько еще протянет? Огрузнел, одышка появилась, на сердце жалуется…

— Большие килограммы на себе таскаю! — перехватив его взгляд, вздохнул Супронович. — Наверное, уж кому что на роду написано: один — стройный и поджарый до старости, другой — брюхатый и лысый… И ни за какие деньги былую красоту не купишь! Так стоит ли их копить, деньги то? Теперь люди не то что раньше. Бывало, за копейку удавятся, а нынче нет того. Оно и понятно: зачем копить, если нельзя пустить в оборот? На сберкнижку класть аль в чулок? Чтоб потом, как Абросимов, комнату ими оклеить…

— Отдай взаймы государству, сейчас это модно, — подначил Шмелев.

— Да нет, я уж пока подожду, — отмахнулся Супронович.

Он стал жаловаться, что сыновья его не уважают: Семен если и приедет, то большую часть времени проводит у Абросимовых, а не с родителями, Ленька тоже отрезанный ломоть, считает, что у батьки нужно только брать — то женку за колбасой пришлет, то сам хмельной завалится, бутылку требует…

Яков Ильич не стал говорить, как однажды застукал сына в дровяном сарае: Ленька разворошил всю поленницу, искал запрятанные отцом «рыжики», как он называл золотые царские пятирублевки. Запомнил ведь, стервятник, что у отца было в свое время прикоплено золотишко! Только пусть весь дом переворошит, все одно цинковую коробку с монетами ему не найти. Уж о том, как ее спрятать понадежнее, Яков Ильич позаботился. Однако во время сердечного приступа, когда кажется, вот-вот в ящик сыграешь, он с тоской думал, что ведь никто и не узнает про тайник с золотом! Нет сейчас на свете такого близкого человека у Якова Ильича, которому бы он мог завещать свое богатство. С женой они чужие, живут бок о бок, а иногда в день и десятком слов не перебросятся. Глядя на нее, Якова Ильича зависть и злость берут: его знай разносит, а Александра, наоборот, высохла, как дубовая ветка, лицо будто из темного камня высечено, и не жалуется на хвори, все по дому сама делает, в огороде копается, с внуками в лес по грибы-ягоды шлындает.

Выпроводив гостя, Григорий Борисович, взглянул на часы, заспешил.

В полдень раздался звонок междугородной — уже с год, как в его кабинете поставили аппарат, — и незнакомый женский голос, обращаясь к нему на «ты», передал привет от Лепкова, попросил вечером подойти к пассажирскому, к последнему вагону, чтобы повидаться с братом Васей Желудевым, он проездом из Ленинграда через Андреевку и везет гостинцы Шмелеву… Григорий Борисович хотел было поинтересоваться, как выглядит его «дорогой братец», но на том конце трубку уже повесили. Шагая по заснеженной дороге, он в который раз упрекнул себя за потерю бдительности: хорош был бы он, если бы стал выяснять, как выглядит «брат»! И чего выяснять? Не так уж много людей приезжают с вечерним в Андреевку. Кого же, интересно, к нему прислали?..

 

4

По перрону шныряла поземка, она вилась меж деревянных скамеек, торкалась в закрытую дверь вокзала, негромко стучалась в заледенелые окна дежурки. Шмелеву не хотелось привлекать к себе внимания, он пришел перед прибытием пассажирского и, к своей досаде, сразу увидел милиционера Прокофьева и нового сотрудника НКВД Приходько. Они стояли неподалеку от вокзальных дверей и курили, негромко перебрасываясь словами. Приходько был в пальто с меховым воротником и зимней шапке со звездочкой. Прокофьев — в полушубке и при нагане. Пять или шесть пассажиров топтались на перроне, поглядывая на перемещающийся свет паровозной фары, — пассажирский приближался к станции. По блестящим рельсам запрыгали желтые мячики света.

Шмелев, придав своему лицу приветливое выражение, направился прямо к представителям власти, но поезд уже с шумом и грохотом поравнялся с вокзалом. Приходько поспешил к третьему вагону, а Прокофьев подхватил деревянный чемодан и вместе с закутанной в пуховый платок женщиной пошел вдоль состава. Григорий Борисович, чувствуя, как предательски бьется сердце, зашагал в конец поезда. Из последнего вагона при виде его выскочил на снег невысокий человек крепкого сложения с простым, открытым лицом. Он улыбался и смотрел на Шмелева. Волосы его трепал ветер. Проводница стояла на подножке и смотрела на них. Желудев первым распахнул объятия и, тернув щеку Шмелева жесткой щетиной, стал хлопать по спине, говорить про ленинградские морозы, хвастать игрушечным пугачом, который привез своему племяннику Игорьку.

— А вы боялись, что он не получил телеграмму, — с улыбкой заметила проводница.

— А ты, браток, все такой же крепыш, не стареешь! — с подъемом говорил пассажир, одновременно улыбаясь пожилой проводнице.

Шмелев тоже бормотал какие-то слова, строил приветливую улыбку, но и сам чувствовал, что у него все это не очень убедительно получается. Что ни говори, а без практики в их деле тоже нельзя… Скоро раздался гудок, и пассажирский тронулся.

— Гриша, родной! — воскликнул «брат». — Сколько лет не виделись! Может, прокатишься со мной одну остановку?

— У меня билета нет, — возразил Шмелев, ему совсем не хотелось потом в Шлемове три часа дожидаться обратного.

— Вы не против? — с ясной улыбкой повернулся «брат» к проводнице.

Поезд уже тронулся — «брат» первым вспрыгнул на подножку и, потеснив проводницу в тамбур, протянул руку Шмелеву. Тот, встретившись с холодным взглядом «брата», все понял и тоже взобрался на подножку.

— Раз давно не виделись… — ошеломленно произнесла проводница.

— Я вас конфетами угощу, — сказал «брат», мигая: мол, пошли в купе.

Но Григорий Борисович напряженно выглядывал из-за плеча проводницы. Приходько встретил, видно, какое то начальство. Высокий человек с портфелем тоже был в гражданской одежде, но по тому, как держался сотрудник, можно было понять, что приезжий — шишка. Прокофьев равнодушно смотрел на проплывающие мимо вагоны. Прежде чем последний поравнялся с ним, Шмелев отступил в глубь темного тамбура. Поземка змеилась на опустевшем перроне, в снежной круговерти тускло блеснул колокол. И последнее, что увидел Шмелев, — как Приходько и высокий в пальто вдоль путей шагали в сторону проходной военного городка.

— Засекли нас с вами, — угрюмо пробурчал Шмелев, когда они вошли в пустое купе.

— Во-первых, сойка прилетит в полдень…

— Да-да, — рассеянно кивнул Григорий Борисович, думая о Прокофьеве и Приходько: заметили они, что он вскочил в поезд?..

— Я не слышу ответа, — сухо заметил пассажир.

— Лучше в полночь…

— Другое дело, — улыбнулся тот. — Во-вторых, здравствуйте, Григорий Борисович!

Они церемонно пожали друг другу руки. В купе пахло дезинфекцией, неяркий керосиновый фонарь освещал глянцевато поблескивающие бурой краской полки.

— Я — Желудев Василий Федорович, — негромко говорил гость. — Вы, кажется, кого-то опасаетесь, и я не решился там передать вам «посылку».

— Я никому не говорил в поселке, что у меня есть… родственники, — усмехнулся Шмелев.

— Вот один взял да и объявился!

«Брат» достал из портфеля бутылку водки, бутерброды с колбасой и даже пару соленых огурцов. Все по-хозяйски разложил на маленьком столике, разлил водку в стаканы, поднял свой. Стакан, предназначенный Шмелеву, предательски подползал к краю столика. Григорий Борисович раздумывал: поднять стакан или отказаться?

— За встречу… браток! — громко провозгласил Желудев и, не дождавшись Шмелева, выпил. Огурец аппетитно захрустел в его крепких зубах.

— Будьте здоровы… коллега, — негромко проговорил Григорий Борисович и, морщась, выпил холодную водку.

— Проводница не поверит, что мы братья, если бутылки не будет на столе, — улыбнулся Желудев.

— Я предпочитаю коньяк, — заметил Шмелев, предупреждая попытку «брата» еще налить в его стакан.

— Еще не изучил все ваши вкусы, — рассмеялся Василий Федорович. — На будущее учту.

Плеснул себе самую малость и закрыл бутылку пробкой.

Колеса все громче стучали под полом, обшивка поскрипывала, мимо окна пролетали деревья, облепленные снегом.

— Ничего страшного не произошло, — улыбнулся Желудев. — Встретились с родственником, ну проехали с ним одну остановку, велика беда!

— А что я жене скажу? — впервые улыбнулся Григорий Борисович, подумав, что ему и вправду нечего бояться.

— Давайте о деле, — отчеканил Желудев. — Надеюсь, вас поставили в известность, что вы обязаны выполнять все мои указания?

Шмелеву не понравился его тон: как-никак он все-таки бывший офицер, а Желудев лет на пятнадцать моложе, и неизвестно еще, какое у него звание…

— Итак, я передаю вам, — Желудев кивнул на солидный чемодан, стоявший на нижнем сиденье, — рацию, оружие, патроны, деньги… Никаких расписок не надо — видите, как мы вам доверяем… Возможно, весной к вам придет человек, его нужно будет устроить на работу. Это радист.

— Боюсь, на работу здесь трудно будет устроиться, — с сомнением заметил Шмелев.

— Вы знаете, какая бы работа ему подошла?.. — задумчиво продолжал Желудев. — Возчиком молока, чтобы он на лошади ездил по окрестным деревням и собирал бидоны с молоком.

— Обычно мне на завод молоко привозят колхозники.

— А вы проявите инициативу, Григорий Борисович, наймите человека на работу — зарплата его любая устроит, — обеспечьте лошадкой, и наш друг будет скупать молоко у населения. И нам с вами хорошо, и государству прибыль.

«А этот Желудев не дурак! — подумал Григорий Борисович. — У возчика такие возможности… И никто его не заподозрит… Как же я раньше об этом не подумал?»

— Можно будет попробовать, — сказал он.

— Чудненько! — рассмеялся Желудев. — Вы знаете, у меня тоже с детства тяга к лошадям… Мой дед на Брянщине владел конным заводом. Вывел несколько пород тяжеловесов. Продавал на валюту за границей.

— В Германии?

— И в Германии тоже, — бросив на него быстрый взгляд, спокойно ответил Желудев.

— Я ничего против Германии не имею, — усмехнулся Шмелев.

— Почему я придрался к паролю, — помолчав, сказал Желудев. — Известная нам организация несколько раз посылала в Андреевку своих людей… Двое с треском провалились. Вы ничего об этом не слышали?

— Слышал… Им была известна явка? — нахмурясь, спросил Григорий Борисович.

— Нет, они действовали самостоятельно. Впрочем, эта организация приказала долго жить: чекисты накрыли всех. Полный разгром!

Заметив, что Шмелев поежился, Желудев улыбнулся:

— В этом смысле наша организация очень осторожна и прекрасно законспирирована. Вы можете спать спокойно, Григорий Борисович…

— Я не трус, но не хотелось бы из-за глупости других погореть, — счел нужным сказать Григорий Борисович.

Шлемово было первой остановкой после Андреевки, под ними прогрохотал железнодорожный мост через речку Шлемовку, лес отступил, и глазам открылись штабеля бревен и теса, заваленные снегом. Здесь крупный леспромхоз, Леня Супронович год тут валил сосны и ели, хвастал, что заработал большие деньги. Он и впрямь, уволившись из Шлемовского леспромхоза, приоделся, купил жене швейную машинку, а себе велосипед и луженый котел для бани.

Поезд стал замедлять ход, остался позади лесопильный завод, окруженный высокими штабелями свеженапиленных досок. Одинокая сосна сиротливо торчала на снежном пригорке.

— Мы теперь регулярно будем встречаться, — сказал Василий Федорович. — Может, как-нибудь загляну к вам в марте.

— У нас за приезжими присматривают, — предупредил Григорий Борисович. — Вон каждый поезд встречают и провожают. Милиционера я маленько поучил — с месяц в госпитале отвалялся.

— Я по долгу службы, — усмехнулся Желудев.

— В нашей системе? — обрадовался Шмелев. Свою руку иметь в областном центре было бы не худо.

— Да нет, я кем-то вроде гоголевского ревизора, — туманно пояснил Желудев и испытующе взглянул на собеседника. — А что, у вас нелады на работе? Недостача или что-нибудь другое?

— Масло я не ворую, — оскорбленно усмехнулся Шмелев.

— Ни одного пятнышка не должно быть на вашей служебной репутации, — строго заговорил Желудев. — Денег мы вам достаточно даем. Кстати, ведите какую-нибудь хитрую отчетность, — наши хозяева любят порядок, — но и не скупитесь на подкуп, вербовку агентов.

— А зачем мне радист? — спросил Григорий Борисович.

— Понадобится, — уклонился от прямого ответа Желудев. — Вот первое мое задание: вербуйте агентов, разумеется, до конца не открывайтесь им. Хорошо хотя бы одного привлечь из тех, кто работает на военной базе. Или на аэродроме.

Шмелев чуть было не брякнул, что у него есть такой человек — он имел в виду Маслова, — но вовремя сдержался, подумав, что об этом не поздно будет и потом сказать… Вот и вернулись с лихвой все его затраты на Кузьму Терентьевича!

— Взрывчатка есть у вас? — вдруг спросил Желудев, когда уже поезд останавливался у вокзала.

— Взрывчатки хватит, чтобы всю Андреевку взорвать вместе с арсеналом, но вот как ее оттуда вынести? — ответил Григорий Борисович.

— А это уж ваша забота, — сказал Желудев.

В купе заглянула проводница.

— Наговорились, мужчины? Или еще одну остановку проедете? Мне не жалко, ревизор ежели и появится, то лишь после Озерска.

— Спасибо, — поблагодарив проводницу, поднялся Шмелев, надел на голову шапку.

Желудев протянул женщине плитку шоколада.

— Балуете вы меня, — засмущалась та, но плитку взяла.

Краем глаза Григорий Борисович следил за перроном. Там в тусклом свете фонаря алела фуражка дежурного, суетились две женщины с узлами, одна из них держала за руку закутанного до самых глаз мальчика лет пяти. Милиционера на перроне не было.

Они снова по-родственному обнялись, расцеловались, Желудев просил передать приветы жене и сыну, обещал на обратном пути обязательно заехать, и уж тогда они наговорятся всласть.

Пассажирский ушел. Шмелев постоял на перроне, поеживаясь под порывами холодного ветра, лицо покалывали острые крупинки. Интереса к нему никто не проявил: ни дежурный, который скоро ушел на свой пост, ни кладовщица, занесшая в багажное отделение несколько фанерных ящиков, очевидно посылок.

В просторном помещении вокзала никого не было, хлопнуло, закрываясь, окошечко кассира. Засиженная мухами электрическая лампочка на потолке освещала оштукатуренные и покрашенные бурой масляной краской обшарпанные стены с плакатами. На стене у окна в деревянной витрине без стекла висела газета «Гудок». Громоздкие дубовые скамьи с надписями на спинках «НКПС» занимали всю середину помещения. Под потолком летала потревоженная синица, впрочем, она быстро успокоилась, присела на круглую железную печку и оттуда бесшабашно посверкивала бусинками глаз на единственного пассажира.

От нечего делать Григорий Борисович, надев очки в металлической оправе, принялся читать «Гудок».

Корреспонденты писали о Туркестано-Сибирской железной дороге, которая связала поставщика «белого золота» Среднюю Азию с промышленной Сибирью, о выпуске новой серии мощных паровозов «СО» с безвакуумной конденсацией пара, о строительстве алюминиевого завода, приводились цифры роста валовой продукции…

Одна заметка привлекла особое внимание Шмелева: корреспондент рассказывал о знаменитом сталеваре Макаре Мазае, приводились его слова, сказанные на Восьмом Чрезвычайном съезде Советов СССР, — от имени всех металлургов Украины он заявил: «Если фашисты нападут, то металлурги зальют им глотки кипящей сталью…»

Григорий Борисович сел на высокую деревянную скамью и задумался. Синица, казалось, тоже задремала на печке. Сомнений в том, что Гитлер пойдет на Страну Советов, у него давно не было, вот только когда? Желудев говорил, что скоро, очень скоро, может быть, даже этим летом. Неспроста поинтересовался Желудев насчет взрывчатки. Его можно было понять и так: дескать, если сами не сможете достать, хотя вы и сидите на взрывчатке, мы вам подбросим… Но что он может тут взорвать? Базу? Там охрана такая, что за проволоку и кошка не проникнет…

Услышав шум приближающегося поезда, Григорий Борисович подхватил довольно тяжелый чемодан и вышел на пустынный перрон. В метельной мгле едва маячил паровозный фонарь. Рельсы вдруг засветились, будто раскаленные докрасна. Вышедшему дежурному Шмелев посетовал: мол, ехать всего ничего, а пассажирского ждать еще два часа. Дежурный хмуро глянул на него и нехотя ответил, что товарняк тут сделает остановку, а как дальше пойдет, он не в курсе. Может, до самого Климова нигде не остановится.

Григорий Борисович решил рискнуть и забрался в холодный тамбур пульмана, поезд шел порожняком. Ему не повезло: товарняк нацелился с ходу проскочить Андреевку. Не доезжая переезда, поезд чуть снизил скорость, Шмелев, перегнувшись, осторожно опустил в сугроб чемодан и, пробормотав: «Помоги, господи», спрыгнул с подножки. По рыхлому откосу проехал вниз, набрав под полушубок снегу, — кажется, обошлось без ушибов. Не дожидаясь, пока прогрохочет длиннющий состав, подобрал чемодан — хорошо, что Желудев накрепко обвязал его поперек веревкой, — и зашагал по твердому насту в сторону от путей. Было темно, ветер завывал, мела поземка, шумели за спиной деревья. Лишь в клубе светилось окно, там комната заведующего Архипа Алексеевича Блинова. В такую пору никто не встретился Шмелеву до самого дома. На сеновале он развязал веревку, достал из чемодана пакет с гостинцами — жене он еще днем сказал, что должен знакомого из Калинина встретить, вот и подарочек будет кстати, — вытащил тяжелую рацию, опустил в чемодан, закрыл его на блестящие замки и подальше запихнул в сено. Туда же сунул и пистолет.

Глядя на дверь, сквозь щели которой пробивался в сарай тусклый свет, Григорий Борисович подумал, что ему здорово повезло. Какое счастье, что те двое ничего не знали о нем! Иначе бы ему крышка. Уж Кузнецов дознался бы, в этом Григорий Борисович не сомневался.

Раздался продолжительный противный вой, оборвавшийся на высокой ноте, — кошки бесятся. Им и мороз нипочем! Ледяной ветер со скрипом приоткрыл, затем с силой захлопнул дверь.

«Вот так когда-нибудь и попадешься в мышеловку!» — мрачно подумал Шмелев, спускаясь по лестнице вниз.

 

Глава семнадцатая

 

1

Ранней весной в будку к Андрею Ивановичу пожаловал собственной персоной Иван Васильевич Кузнецов. Был он в подбитой светлым мехом бекеше и меховой высокой шапке. А когда разделся в жарко натопленной будке, то на гимнастерке рядом с орденом Красного Знамени сверкнула медаль. Кузнецов поморщился, правой рукой помассировал предплечье левой, очевидно раненной, однако распространяться об этом не стал, а Андрей Иванович, хотя у него и вертелся на языке вопрос, тоже промолчал: надо — сам расскажет про ранение. Они по родственному расцеловались. От бывшего зятя пахло хорошим одеколоном, он был по-прежнему моложав и красив. В его русых волосах седина была заметна лишь на висках.

— Ох женщины! — с горечью пожаловался Иван Васильевич. — Измучила меня ревностью, клятвами в вечной любви, а сама через год и замуж выскочила!

— Это ты про кого? — прикинулся простачком Абросимов.

— Как хотите, а Вадьку я заберу, — сказал Кузнецов. Он достал из кожаного портфеля свертки, плитку шоколада.

— Опять воевал? — уважительно взглянул на его грудь Андрей Иванович.

Кузнецов снова помассировал предплечье, улыбнулся.

— Больно горяч ты, Иван, — покачал головой Андрей Иванович. — Небось лезешь в самое пекло? Не молодой уже, вон седой волос на висках пробивается.

— Не от возраста это… — Он перевел разговор на другое: — Как Тоня-то?

— А что Тонька? Думал, до старости будет куковать с двумя ребятишками, лить по тебе, красавцу, горючие слезы? — вдруг взорвался Абросимов. — Родит вон скоро, грёб твою шлёп!

— А я вот все один… — сказал Иван Васильевич. Неприятно было все это слышать ему. — Кукую вот…

— Неужто не завел в Питере кралю? — удивился Андрей Иванович.

— Нет, не завел, — с горечью ответил Иван Васильевич. — Боюсь я второй раз жениться… Счастлива хоть она?

— Не знаю, — отвернулся к окну Абросимов. — Федор в ней души не чает, готов на руках носить, а что у дочки на душе, про то мне неведомо. Ты знаешь Тоньку, от нее лишнего слова не добьешься.

— Ну что ж, я рад, если у нее все хорошо, — улыбнулся Иван Васильевич. Улыбка заметно молодила его.

— Чего же теперя толковать: дело сделано, была Маша, да теперь не ваша… Не тронь ты ее, Ваня, пущай живет, как ей хотелось. Федора она уважает, но не скажу, чтобы очень-то уж ласкова.

— У Тони характер… абросимовский.

— Не скажи, — усмехнулся в бороду Андрей Иванович. — Она и меня удивила, грёб твою шлёп! Променять такого орла на Костыля!

— Спасибо, Андрей Иванович…

Кузнецов достал из кармана гимнастерки тоненькую записную книжку, вырвал листок и что-то быстро набросал.

— Приезжай в Ленинград, Андрей Иванович. — Он протянул листок. — У меня большая комната, места хватит.

— На Лиговке, — надев очки, взглянул на листок Абросимов. — Может, и выберусь. Щелкает в ухе-то, да и слышу все хуже. А у нас тут и дохтора по этим болезням нету.

— Когда ребята из школы приходят? — спросил Кузнецов, взглянув на часы.

— В полдень прибегут… Так где ж тебя зацепило-то?

— На границе побывал.

— Что, неспокойно там?

— Во всем мире сейчас тревожно, Андрей Иванович. Ты газеты-то читаешь?

— Ох люди-людишки! — вздохнул Андрей Иванович. — Вон сколько муравьев в куче, а и то живут себе тихо-мирно, или пчелы в улье? А человеки завсегда готовы друг дружке глотки перегрызть! Почему так, Ваня?

— Мы не хотим воевать, да, верно, придется. Гитлер почти всей Европой владеет. Вон что делается во Франции? И месяца не продержались! Вот тебе и потомки Наполеона!

— Супротив немца тяжело и нашему брату будет воевать, — сказал Андрей Иванович. — Сурьезный солдат, робости в нем мало, приходилось схватываться и врукопашную! Тут против наших он слабоват, а в атаку идет дружно, зараза. — Он поглядел на орден Кузнецова и прибавил: — Я за германскую тоже имею Георгия… Как-то в праздник надел, так Дмитрий аж руками замахал: мол, сыми, батя, царские кресты! Не позорь Советскую власть! По-моему, неправильно это, Иван. Боевые награды и тогда давали за храбрость, и никогда их не зазорно на груди носить.

— Носи, Андрей Иванович, — улыбнулся Кузнецов. Он все чаще поглядывал на часы. — Ты, Андрей Иванович, никому не обмолвься про наш разговор. Я тебе по-родственному.

— А чего ты такого секретного сказал-то? — удивился тот. — Об том и у нас мужики вечерком на завалинке толкуют… Тимаш вон грозится записаться в солдаты добровольцем, коли что…

— Боевой дед! — усмехнулся Иван Васильевич.

— Я думаю, он в одна тысяча четырнадцатом из окопа-то и носа не высовывал, солдат кайзеровских в глаза не видал…

— И все же лучше помалкивай, — посоветовал Иван Васильевич.

Опустив голову, надолго задумался. Андрей Иванович не мешал ему, свернул цигарку, закурил. От его дыхания замороженное окно сверху оттаяло, открылись сверкающие изморозью рельсы, убегающие к станции.

— Приду вечером домой, а там пусто, — будто очнувшись, заговорил Кузнецов. — У меня хорошая соседка, так она убирает в квартире, иногда обед сварит… — Он в упор посмотрел в глаза Абросимову: — Хочу взять к себе Вадима…

— Тонька в жизнь не отдаст, — помотал головой Андрей Иванович.

— Я поговорю с мальчишкой, — продолжал Кузнецов. — Если он согласится, помоги, Андрей Иванович, Тоню уговорить. Скучаю я по нему, чертенку!

— Тоньке про это лучше и не заикаться, — подумав, проговорил Абросимов. — Вцепится в Вадьку — не оторвешь! Знаешь, что мы сделаем? Когда твой поезд? Да что я говорю… сам его встречаю и провожаю… В общем, бери Вадьку и иди на вокзал. Конечно, ежели он захочет поехать, а Ефимье и Тоньке пока ни слова! Уедете — я им скажу, что отдал тебе Вадьку.

— Ты не сомневайся, Андрей Иванович, — обрадованно сказал Иван Васильевич, — ему будет у меня хорошо. Если и пошлют в командировку, так за ним соседка присмотрит. Кстати, у ней мальчик одних лет с Вадимом, глядишь, подружатся.

— Не люблю я бабьи слезы, но… — Абросимов рубанул воздух рукой: — Переживем как-нибудь, грёб твою шлёп! А кинется в Питер за мальчишкой — я ее не пущу!

— Хороший ты человек, Андрей Иванович, — улыбнулся Кузнецов и быстро вышел из будки.

Поздно вечером вся в слезах прибежала Тоня и сообщила, что Кузнецов забрал с собой Вадика в Ленинград. Накупил мальчишке всякой всячины, подарил игрушечный пистолет, и тот, дурачок, согласился с ним поехать… Нужно немедленно вернуть Вадика! Пусть завтра же Андрей Иванович едет в Ленинград.

— Он все-таки мальцу родной отец, — урезонил плачущую дочь Андрей Иванович, но чувствовал себя виноватым: может, зря они с Кузнецовым затеяли все это? Тот еще сунул ему пачку денег, а как теперь дочери передать? В рожу кинет, ишь как взвилась…

— У Вадика один теперь отец — Федя Казаков! — в гневе кричала дочь. — И фамилия у него не Кузнецов, а Ка-за-ков!

Ефимья Андреевна, бросив на мужа сердитый взгляд, — она-то знала, что Кузнецов был у него в будке, — увела рыдающую дочь в другую комнату.

Ночью пришел за женой хмурый Федор Федорович и пообещал, что сам поедет в Ленинград и привезет Вадика, вот только как адрес узнать?.. Андрей Иванович не сказал ему, где теперь живет Кузнецов. А почему скрыл, и сам себе не смог бы объяснить.

Ворочаясь один в маленькой комнате на жесткой постели — Ефимья спала на печке, — он вздыхал: эх Тонька, Тонька! Будь бы у нее характер поуступчивее, жила бы в Ленинграде! Нет слов, хорош Федя, но до Ивана ему ой как далеко. Федя Костыль никогда не будет орлом…

 

2

Окно в кабинете председателя поселкового Совета было распахнуто, с улицы волнами плыл запах свежевспаханной земли, слышалось мерное пыхтенье маневрового на станции. Сонно журчала вода: машинист водокачки открыл кран, и из чугунной трубы лилась широкая струя. У привокзального сквера уже поблескивала на солнце большая лужа. За столом сидели Алексей Евдокимович Офицеров и Осип Никитич Приходько. Приходько вертел в руках потрепанный паспорт и вопросительно смотрел на председателя.

— Документы у него в порядке, и фамилия такая же, как у жены покойного Спиридона Никитича Топтыгина, — говорил Приходько. — Претендует на часть дома, а дом-то наследники покойного давно продали.

— Выходит, парень опоздал, — усмехнулся Алексей Евдокимович. — Был он у меня вчера, грозил в суд подать и все такое… Только кто теперь будет этим заниматься? И концов не найдешь, к тому ж он не прямой наследник.

— А что говорят Корниловы, ну, что дом купили?

— Мишка с братом вывели под ручки за ворота, дали пинка в зад и сказали, чтобы больше и духу его не было тут… Он, понимаешь, заявился к ним выпивши и стал бумажонками трясти, мол, выкатывайтесь из моего дома, ну они его самого и выкатили…

Приходько положил паспорт на краешек стола, полез в карман за папиросами. Был он невысокого роста, широколиц, с короткими черными волосами и маленькими, глубоко посаженными карими глазами. Щеки крепкие, зимой и летом кирпичного цвета. Под гимнастеркой угадывались хорошо натренированные мышцы. По утрам Осип Никитич бегал вокруг территории базы, тренировался в спортивном зале при клубе. В общем, держал себя в форме. У него была привычка: дымя папиросой, то и дело поворачивать ее к себе тлеющим концом и пристально вглядываться в столбик пепла, который он время от времени аккуратно стряхивал в бумажные кулечки.

— Где остановился-то? — поинтересовался Приходько, изучая кончик папиросы. — Два дня спал на вокзале, сунулся к Супроновичу, но Яков Лукич не пустил.

— Пока у бабки Совы, но грозится отсудить часть дома… Да, тут ко мне приходил Григорий Борисович, просил подыскать ему человека, который бы взялся возить на молокозавод бидоны с молоком из окрестных деревень. Он выхлопотал в районе ставку, дали ему и лошадь… Я подослал к нему этого… — Офицеров небрежно раскрыл паспорт, — Чибисова Константина Петровича, так он звонил, мол, сильно сомневается, дескать, не пропойца ли какой?

— Будет пьянствовать — не прописывай, — посоветовал Приходько. — У нас тут своих выпивох хватает. Да и вообще к нему приглядеться стоит.

— Николай Михалев на днях из заключения возвращается… Женка телеграмму получила.

— Про такого не слышал, — заметил Приходько. Офицеров коротко рассказал историю незадачливого шофера, который чуть было машину со взрывчаткой не угробил… И высказал свое мнение, что произошло все это без злого умысла: Михалев мужик тихий, безобидный, когда-то активистом при комсомольской организации был.

— К базе его и близко подпускать не надо, — заявил Приходько.

— Да пойдет шоферить в Шлемовский леспромхоз, — сказал председатель. — Там деньги хорошие на лесоповале зашибают.

— Чибисов, Чибисов, — задумчиво проговорил Приходько, стряхивая пепел в кулек, — И чего эта птичка сюда прилетела? Неужто не понимает, что дом ему вовеки не отсудить, а нам тут с ним, гляжу, хлопот не оберешься…

— Учинит скандал — в двадцать четыре часа выселим, я участкового Прокофьева предупредил, чтобы за ним поглядывал, — сказал Алексей Евдокимович. — Только куда выселять-то? Женка от него к другому ушла, сам Тимашу за рюмкой рассказывал.

В дверь без стука вошел бухгалтер Иван Иванович Добрынин. На носу очки, волосы на затылке взъерошены, брюки на коленях оттопыриваются пузырями.

— Блинов просит двадцать метров кумача, — сказал бухгалтер. — Май на носу, наглядную агитацию наводить требуется.

— Разорит нас завклубом, — поморщился Офицеров, но бумаги подписал.

— Он сам транспаранты малюет? — поинтересовался Осип Никитич.

— Есть у него помощники, — ответил председатель. — Вон Костька Добрынин, — он поднял глаза на бухгалтера, — не только буквы выводит, а и рисует.

— Его в ведомости на оплату нет, — пробурчал Иван Иванович.

— Не повесьте, как прошлый раз, транспарант с призывами на фасаде забегаловки Супроновича, — предупредил Приходько. — Надо же додуматься!

— Плакат мой Костя нарисовал, — с гордостью заметил Добрынин. — Сколько раз проходил мимо, и мне невдомек, что тут что-то неладно.

— А вот Тимаш даже с пьяных глаз заметил, — проговорил Приходько. — И народ потешал, пока я не велел транспарант снять. Что, у нас нет других общественных помещений?

— Пригляжу я за этим делом, — пообещал Офицеров.

Приходько поднялся со стула, пожал руку председателю, и в этот момент зазвонил телефон на стене. Председатель, кивнув бухгалтеру на освободившийся стул, снял трубку, а глазами попросил Приходько задержаться.

— Гляди сам, Григорий Борисович. Показал-то он себя тут не с самой лучшей стороны… — проговорил он в трубку. — От молока, говоришь, пьян не будет?

Посмеявшись, Офицеров повесил трубку на никелированный крючок и, обращаясь к Приходько, сказал:

— Берет его Шмелев… с испытательным сроком. Говорит, Чибисов христом-богом клялся, что на работе он ни-ни.

Осип Никитич кивнул и вышел из кабинета.

 

3

Глухое озеро Щучье очистилось ото льда, начался нерест щуки, плотвы. Григорий Борисович попросил Маслова стрельнуть на базе толовых шашек и детонаторов с бикфордовым шнуром — мол, на рыбалке пригодится… Тот сначала наотрез отказался, потом, поразмыслив, прикинул, что через двое суток на третьи на второй проходной дежурит свояк жены Ильин и можно будет пронести тол, только придется ему поставить… Шмелев щедро отвалил Маслову две тридцатки.

Встретиться договорились субботним вечером прямо на Щучьем, там у костра переночуют, а утром на рыбалку.

Был конец апреля, по утрам легкий морозец, случалось, прихватывал молодую траву кудрявым инеем. На лиственных деревьях набухли почки, верба над водой вовсю цвела, и пыльца собиралась островками у голых берегов. Серый прошлогодний камыш, изломанный зимними ветрами и метелями, топорщился на отмелях. Перед закатом туда опустились несколько уток. Под одинокой сосной, близко шагнувшей к берегу, скопилась куча шелухи. Это белка поработала над шишками.

Маслов приехал на велосипеде пораньше, запалил костер, приволок к нему несколько сухих лесин, наломал елового лапника. На рогульки повесил закопченный котелок с водой, разложил на брезенте деревянные ложки, соль, сахар, приправу для ухи. На белой тряпице зарозовел аппетитный брусок сала. Все он делал не спеша, основательно: то сушняка подкинет в костер, то щепкой смахнет с дымящейся в котелке воды попавшую туда сухую сосновую иголку. И опять принимался острым ножом вырезать из липового обрубка ложку. Ложки выходили отменные. Он их не красил, лишь вываривал в подсолнечном масле, отчего ложки приобретали золотистый оттенок. И охотники, и рыбаки хвалили их наперебой. Говорить Маслов был не мастак, больше слушал, изредка вскидывая на говорившего маленькие невыразительные глаза. И что он думал при этом, невозможно было угадать. Глубокие складки у носа придавали его лицу жесткое выражение.

Когда Григорий Борисович, примостившись у костра, завел разговор о могуществе фашистской Германии, о предстоящей жестокой войне, которая многое изменит в жизни русского народа, Кузьма Терентьевич оторвался от работы — он резал сапожным ножом ложку — и внимательно посмотрел в глаза Шмелеву.

— Всяк кулик свое болото хвалит, — изрек Маслов.

Григорий Борисович несколько опешил: он не мог взять в толк, что тот хотел этим сказать.

— Одну державу за другой Гитлер ставит на колени, — после короткой паузы продолжал он.

— Россию не поставит, — уронил Кузьма Терентьевич, снова принимаясь за ложку. — В газетах пишут…

— А когда там правду-то писали? — закинул крючок Шмелев. — Ежели верить газетам, так в России давно уже текут молочные реки в кисельных берегах.

— У Красной Армии тоже кое-что припасено на случай войны, — сказал Маслов. — И пушечки есть, и танки…

— А ты видел их? — подзадорил Григорий Борисович.

— Щупал вон энтими руками! — похвастался Маслов. — В зоне каждый месяц чего-нибудь испытывают.

Его слова прямо-таки поразили Шмелева: про испытания новой техники Кузьма никогда не рассказывал. Ох и хитрый оказывается мужик! Хоть бы намекнул — разве он, Шмелев, поскупился бы на деньги?

— У Гитлера лучшие танки в мире, — ввернул он. — А пушки? Лучше Круппа никто их не делает.

— Один средний танк сейчас испытывают, — продолжал Маслов. — Крепкий орешек! Вряд ли уступит немецким. По нему в лоб крупными бронебойными — и выдерживает, зараза! А какой юркий! Вертится вьюном, и скорость дай бог!

— Как называется-то?

— А никак… Какие-то номера на башне накарябаны, — ответил Маслов. — У него еще, видать, и названия нет.

— Эх, сфотографировать бы его, — будто случайно, вырвалось у Шмелева, глаза его зорко следили за лицом Кузьмы Терентьевича.

— Таких умельцев тама не видел, — усмехнулся тот. — Кто же с аппаратом пустит на полигон?

— Сколько толовых шашек принес? — перевел разговор на другое Григорий Борисович. Он был доволен тем, как отреагировал на его реплику Маслов.

— Теперя взрывчатки нам с тобой, Григорий Борисович, на все лето хватит, — ухмыльнулся тот.

— Как же тебе удалось? — обрадовался Шмелев.

— Я намедни говорил про Ильина, так это он… Ну, конечно, пришлось его угостить, не без этого. Машины-то день-деньской снуют по территории — ну я попросил знакомого шофера мне пакет забросить. Ну а Ильин на проходной не стал в кузове смотреть. Хозяин барин: хочет — карманы заставит вывернуть, хочет — голову в твою сторону не повернет.

— А если шофер сболтнет?

— Все шито-крыто, — сказал Кузьма. — Шоферу я щук пообещал. Думаешь, мы одни будем глушить? Наши мужички этим балуются на лесных озерах. У них я и расстарался детонаторами и шнуром.

— Я гляжу, у вас можно пушку с базы уволочь, — подзадорил Шмелев.

Он примечал на дворах жителей Андреевки разный хлам, вывезенный с базы: вместительные цинковые баки из-под пушечного пороха, обитые сталью крепкие колеса от передков, у одного во дворе даже стоял котел от походной кухни, а крыши у многих были покрыты цинковыми расплющенными коробками из-под патронов.

— Не скажи, — ухмыльнулся Маслов. — Проверяют всех будь здоров! А ненужный хлам те, кто работает на базе, берут только с разрешения начальства. Через проходную ничего не пронесешь… Это у меня так получилось, что родич дежурит в проходной. Не станет же он меня обыскивать! А попадешься — пиши пропало, — стал набивать себе цену Кузьма. — С этим у нас строго. Мало что охранники в четыре глаза смотрят, так уполномоченный НКВД по всем цехам шастает и на проходной часто бывает.

Вода в котелке забурлила, Кузьма достал из брезентового мешочка стеклянную банку с чаем, щедро сыпанул в крутой кипяток и обугленной палкой отодвинул котелок от огня. Затем разлил водку по стаканам, поднял было свой, чтобы чокнуться, но Шмелев и не притронулся.

— Погоди, Кузьма Терентьевич, — со значением сказал он. — Нам нужно потолковать с тобой на трезвую голову.

Кузьма с сожалением поставил стакан на чурбачок, подкинул сучьев в костер, поудобнее устроился на ветвях и выжидательно уставился на собеседника. Шмелев долго думал, как начать этот разговор, да вдруг напрямик сказал, что служит немцам и очень заинтересован в согласии Маслова работать вместе. Вопрос сейчас стоит так: «за» или «против», середины не будет. А СССР немцы захватят… И тех, кто не сидел в тылу сложа руки, щедро наградят…

— Ты навроде сам большевик? Должен несознательных агитировать за Советскую власть, а ты вон чего заворачиваешь. Али пытаешь меня? — заговорил Маслов, глядя на огонь.

В его спокойном лице ничего не дрогнуло, будто они толковали об охоте или рыбалке. Длинные руки перестали двигаться, в одной белела наполовину вырезанная ложка, в другой был зажат острый сапожный нож.

— А ты считаешь, я должен ходить в офицерских погонах царского режима? — усмехнулся Шмелев. — Или в мундире вермахта?

— А ежели я заявлю, Борисыч, и возьмут тебя за шкирку, а? — невозмутимо сказал Кузьма.

— Так и тебя, такого шустрилу, поставят рядом…

— Не-е, — возразил Маслов. — Мои грехи по сравнению с твоими — что плотвичка рядом с зубастой щукой!

— Не заявишь ты никуда, Кузьма, — так же спокойно сказал Григорий Борисович. — Ты человек умный и хочешь пожить широко, красиво… Хозяином на своей земле.

— С моим-то рылом да в калашный ряд? — усмехнулся Маслов.

— Что тебе дала Советская власть? — прямо посмотрел ему в глаза Шмелев. — Хоромы нажил, женка в мехах-шелках ходит? Из долгов не вылезаешь, щи хлебаешь деревянными ложками собственного изготовления…

— И все же, отчего ты меня, Борисыч, не опасаешься? — спросил Маслов. — Дело-то оё-ёй какое сурьезное! Сурьезней уж и некуда!

— Так мы с тобой, Кузьма Терентьевич, одной веревочкой повязаны. Да и наблюдаю я за тобой не один день, даже год!

— Сейчас я при тебе шестеркой кручусь, придут немцы — и при них буду на подхвате? — продолжал Кузьма.

— Ошибаешься, Кузьма Терентьевич, — улыбнулся Шмелев. — На таких, как ты, будет держаться новый порядок в России.

— А я ведь давно смекнул, что ты враг Советской власти, — невозмутимо продолжал Маслов. — Когда ты о подземных складах заговорил… Тогда была мысля пойти к Кузнецову да заявить на тебя. И долги бы ты с меня не потребовал. Не до долгов тебе было бы, Борисыч. Да ты, наверное, никакой и не Борисыч, чай, из благородных?

— Что же не заявил? — поинтересовался Шмелев, нагибаясь к костру: ему сейчас не хотелось смотреть на Кузьму. Неужели он и впрямь так рисковал? От этой мысли даже озноб пробежал по спине. Вот такие тихие, спокойные и есть самые опасные!

— Тятенька уберег, царствие ему небесное, — сказал Маслов. Взял стакан и, не чокаясь, наполовину отпил. — Тятенька мой Терентий Егорыч был зажиточным мельником на Тамбовщине. В первую мировую дослужился до унтера, Георгия имел. Когда у него ни за здорово живешь отобрали мельницу, он подался к белякам… Сражался в армии Мамонтова, потом был у Петряя, ну, шалил в наших местах такой отчаянный атаман. В общем, ликвидировали мово тятеньку, как бандита, в двадцать первом. А какой же он бандит? За свое кровное бился… Да, неладно все повернулось… А фамилию я другую взял да сюда, в Андреевку, подался. У женки тут родственники оказались.

— Что же раньше-то не рассказал?

— Я тебе, Борисыч, первому рассказываю. Женка и та про мое прошлое не знает. Я ведь года три парнишечкой-то по стране скитался. Беспризорник и беспризорник… Мало нас тогда, беспорточных, чумазых, по России бродило? А тятеньку не забыл я. И никогда не забуду.

Григорий Борисович тоже выпил, закусил салом, пожевал дольку чеснока. Слава богу, тут-то хоть нюх его не подвел: учуял своего в Маслове! Свой-свой, а вот хотел ведь донести! Неужели чтобы выслужиться перед Советской властью? Или просто разыгрывает?

— Тятенька приснился мне на мельнице, — продолжал Кузьма. — Усы белые от мучной пыли. И толкует: дескать, береги, Кузька, жернова… Покамест быстра речка течет да каменные жернова крутятся, зерно будет молоться. Ты, мол, сынок только мешки подставляй под теплую мучку… А у самого петля на шее болтается. К чему бы это?

— Давай помянем, — торжественно поднял стакан Шмелев. И брови сурово сдвинул. — Мудрый был человек. И тебя воспитал как надо.

— Он мне часто снится, — вздохнул Кузьма. — Раз весь простреленный явился и протягивает свой серебряный Георгий… Подмывает меня махнуть на Тамбовщину, да хоть бы одного-двух, что у нас мельницу отымали, отправить на тот свет.

— Скоро мы, Кузьма Терентьевич, за все отомстим, — сказал Шмелев. — А пока давай думать о том, как нам побольше взрывчатки запасти…

Две утки, суматошно махая крыльями, пролетели над ними. Над кромкой бора зажглись первые звезды, небо над озером густо позеленело, легкий ветерок рябил на плесе свинцовую воду, шуршал в камышах. Дым от костра путался в ветвях березы, стоявшей у самой воды, невидимый, без огней, пророкотал над головами самолет. Лишь заглох вдали раскатистый густой гул, как совсем близко у берега ударила щука.

— С десяток жерлиц у островка поставил, — всматриваясь в сгущающиеся над озером сумерки, проговорил Кузьма. — Тута щук была прорва, только наши рыбачки с базы повывели их. Теперь крупных нету.

— Мало нас, Кузьма Терентьевич, — думая о своем, сказал Шмелев. — Один боится, другие давно уже потеряли веру в возврат к добрым старым временам, а есть и такие, которые уверовали в незыблемость нового строя.

— Кому охота за голую идею головой рисковать? — резонно заметил Маслов. — Жить можно при любой власти.

— А ты, Кузьма, философ! — рассмеялся Григорий Борисович.

— Зимой ночи длинные, о чем только на лежанке не передумаешь, — сказал Кузьма. — Правда, все больше с покойным тятенькой веду во сне длинные беседы. Терентий Егорыч-то был в нашем селе грамотным человеком. К нему сам урядник хаживал в гости на пасху.

— Рождество, пасха, троица… Какие раньше праздники были! — подхватил Шмелев. — Все большевики отняли! Отечество, веру, царя и бога… Ну что ж, на бога надейся, а сам не плошай. — Григорий Борисович поднялся, подошел к кромке воды, повернул крупную голову к сидевшему у костра Маслову. — Мы с тобой, Кузьма Терентьевич, в этой местности устроим настоящий ад для большевичков! За все с них спросим! И за твоего отца — георгиевского кавалера.

— Опять ударила… — наклонив голову, прислушался тот. — Будем завтра с рыбой! Не надо и тол в озеро бросать. Сдается мне, что на каждой жерлице сядет по щуке.

— Тол нам, Кузьма Терентьевич, и для других дел пригодится, — заметил Шмелев.

 

4

Андрей Иванович вернулся из Ленинграда через неделю и без Вадика. Расстроенная Тоня даже не поздоровалась с отцом, закрыв подурневшее лицо руками, она навзрыд заплакала. Абросимов поставил деревянный чемодан на зеленую скамью, подошел к ней и грубовато сказал:

— Ну чё ревешь, грёб твою шлёп, дура? Не хочет Вадька в нашу Андреевку. Он в школу ходит, суседка его не обижает. Наоборот, цацкается с ним. Там и кино, и цирк с разными учеными зверями, а у нас тута ни шиша. Он на трамваях-автобусах разъезжает, как барин. И мороженое лопает кажинный день.

— Не верю, что мой сынок домой не хочет! Не верю! — не унималась Тоня. — Не пускает Ванька его ко мне-е…

— Пойдем, люди глядят, — сказал Андрей Иванович.

Дома он подробно рассказал о своей поездке к бывшему зятю, мол, живет в хорошей квартире, даже ванна есть, мебель красивая, приемник на тумбочке. Иван задарил мальчишку игрушками…

— На подарки да на мороженое меня променял, — всхлипнула Тоня.

— Был в ихней поликлинике, ковырялась молодая врачиха в моем ухе, — продолжал Андрей Иванович. — Соображает, грёб ее шлёп! Толкует, что операцию пока не надо делать, надавала уйму разных лекарств. Велела осенью еще раз приехать. Посулила полностью вернуть слух. Обходительная такая, видная из себя…

— Вадька, он такой, — заметила Ефимья Андреевна. — Не понравилось бы у них — убег. Значит, прижился у батьки, и слава богу. — Она бросила взгляд на притихшую дочь. — У тебя скоро еще ребенок народится, че слёзы-то попусту лить? Чай, не у чужих людей мыкается?

— Ивана, наверное, повысили, — проговорил Андрей Иванович. — Меня по городу на служебной «эмке» туды-сюды прокатил, мосты, дворцы показал. Были в Александро-Невской лавре, там Суворов похоронен.

— Как он одет-то? — подала голос Тоня.

— Иван-то? В форме…

— Я про Вадика! — в сердцах перебила Тоня.

— В матросском костюмчике, бескозырка с ленточками, веселый такой… Показал мне свои игрушки-книжки — их много у него, так и шпарит стихи наизусть.

— Про меня-то хоть спрашивал? — посмотрела на отца Тоня. Серые глаза ее припухли от слез.

— А то нет, — сказал Андрей Иванович. — И про тебя, и про бабку… Гальке кулек конфет прислал. «Барбарис». Когда по городу-то ездили, все рассказывал мне про царей и графьев разных, памятники показывал, там все больше на конях сидят.

— Отпустит он его сюда на каникулы? — перебила Тоня.

— Иван посулил, мол, самолично привезет.

— Его еще тут не хватало, — вздохнула Ефимья Андреевна. — Глаза мои бы его не видели! Пусть командует военными, а для нас он отрезанный ломоть.

— Не ведаю, что там у них с Тонькой получилось, а мне Иван не враг, — твердо сказал Андрей Иванович. — Он меня как человек встретил и проводил, а то, что Вадьку не привез, так из-за вашей бабьей дури неча мальчонку из школы срывать. Сказано, на каникулы как миленький заявится, и хватит воду в ступе толочь, грёб вашу шлёп!

Тоня молча поднялась из-за стола, подошла к дверям.

— Гостинцы-то забери! — обронил ей в спину отец.

Она даже не оглянулась.

Глядя на него глубокими карими глазами, Ефимья Андреевна произнесла:

— Гляжу, свово ненаглядного Ванечку ты больше родной дочери любишь.

— Свою бабью гордость не выставляла бы — в Питере жила и на автомобиле раскатывала.

— Бог не оставил ее, — сказала Ефимья Андреевна. — Что Федор плохой для нее муж?

— Я супротив Федора ничего не имею, — прихлебывая из большой фарфоровой чашки, проговорил Андрей Иванович. — Даже очень сильно уважаю его.

— Алена с мужем в Риге, — пригорюнившись, заметила Ефимья Андреевна. — Теперича Федор с Тоней собираются в город Великополь. Разлетелись из гнезда все наши птенцы.

— Радоваться надо, старуха, — пробурчал Андрей Иванович. — Дерюгина перевели в Ригу с повышением, Федора назначили начальником дистанции пути. В гору идут наши зятья… — Он задумчиво посмотрел на самоварную конфорку, что звонко подрагивала от гудящего внутри самовара пара. — А Иван-то, грёб его шлёп, всех их обскакал: орден на груди, и у начальства в чести, коли машину дают, как большому начальнику.

— Чего языком-то попусту мелешь? — возмутилась Ефимья Андреевна. — Бога-то не гневи: Федор нашу Тоньку с двумя ребятишками взял. Я лоб о половицы разбила, молясь еженощно и отвешивая поклоны.

Андрей Иванович снял синий суконный пиджак, расстегнул ворот серой косоворотки, морщинистый лоб его слегка вспотел. Долго он смотрел на выпуклый бок самовара, будто считал выбитые на нем медали, потом глухо уронил:

— Послушай, бабка, что мне Иван-то рассказал… Был он на западной границе, так там неспокойно… И немцы ведут себя нахально, задираются… Много-то он, сама понимаешь, не расскажет, а все тревожно мне на душе.

— Про то и в священном писании говорится: «И прилетят с неба большие птицы с железными клювами, и содрогнется земля под ногами людей, и пожрет все окрест геенна огненная, и наступит конец белого света…»

— Две войны я пережил, старуха, — мрачно сказал Андрей Иванович. — Неужто будет и третья?

— Чему быть, того не миновать, — задумчиво проговорила Ефимья Андреевна. — Много люди грешили — вот и грядет расплата. Бог, он все видит, долго ждет да больно бьет.

— Страдать-то будем не только мы, грешники, — усмехнулся Андрей Иванович. — И вы, праведники!

— Не богохульствуй, Андрей! — строго взглянула на мужа Ефимья Андреевна. — Раз человек родился, значит, нести ему свой тяжкий крест до могилы. А то, что предназначено богом и судьбой, никому из смертных не дано изменить.

— Ну молись, старуха, молись, коли есть охота, — вздохнул Андрей Иванович. — Только сдается мне, что бог давно уже отвернулся от людишек и уши пробками заткнул, чтобы не слышать их жалоб…

— Бог, он все видит, — вздохнула жена. — Беда не на горы падает, а на человека.

— Гляди-ко, чё мне Иван подарил, — вынув из брючного кармана часы с крышками, похвастался он. — Серебряные.

— За то и любишь Ивана, что во всем тебе потакает, — заметила жена. — Деньги совал?

— Чего же мне-то на эту гордую дуреху равняться? — кивнул на дверь, за которой скрылась дочь, Андрей Иванович. — Я ведь такой: бьют — беги, дают — бери! Сами купим ребятишкам, чё надоть. Скажи ты мне, мать, чего это она такая злая на Ивана?

— Любила, — ответила Ефимья Андреевна. — А у любви два конца, так один из них — ненависть.

— Интересно, какой конец ты для меня припасла?

— Почитай, жизнь вместях прожили, чего уж нам считаться, — сказала жена.

Андрей Иванович легко подхватил ведерный самовар за черные ручки и поставил у русской печки на чурбак. Поглядел на согнувшуюся над посудой жену и ушел в свою комнату. Слышно было, как стукнул об пол сначала один тяжелый ботинок, потом второй. А немного погодя донесся могучий, переливистый храп.

Моя мочалкой посуду в большом эмалированном тазу, Ефимья Андреевна подумала, что надо разобрать чемодан с гостинцами и кое-что отнести Тоне. С деньгами лучше не соваться, все равно не возьмет. И Федор ей ни в чем не перечит… Андрей-то Иванович, видно, сильно устал, даже чемодан не распаковал… Бывало, первым делом, переступив порог, доставал для всех питерские гостинцы. Да теперь и угощать-то почти некого. Пустеет их дом. Скоро вдвоем и останутся. А это непривычно: всю жизнь в доме шумно было от детей, внуков, племянников. Не забыли бы дорогу сюда, птица и то с теплых краев возвращается, где вылупилась из яйца. Тоня говорила, что Федор через месяц приедет из города за ней, велел вещи увязывать.

Несколько раз встречались Ефимья Андреевна и мать Федора Прасковья, но теплых, родственных отношений так и не получилось. Тоня хотя и не жаловалась на свекровь, но все время чувствовала, что та недовольна женитьбой сына на ней. И призналась матери, что рада переводу мужа: теперь они будут жить одни. В городе Тоня уже побывала, он ей понравился. Небольшой, весь в зелени, посередине протекает чистая широкая речка. И название города красивое — Великополь. Всего одну ночь ехать от Андреевки.

Закончив мыть посуду, Ефимья Андреевна раскрыла чемодан и сверху увидела большую зеленую с темными разводами шаль. Благодарная улыбка чуть тронула ее поблекшие губы: это Андрей купил ей. Что-что, а никогда не вернется домой без подарка жене. И тут же улыбка исчезла с ее лица: на коробке с конфетами лежала фотография — Иван и Тоня. Головы близко друг к другу. Он — светлоглазый, скуластый, а она — с короткой стрижкой, невеселая, будто тогда еще предчувствовала, что замужество не принесет ей счастья…

Ефимья Андреевна перевернула фотографию — что-то написано на обороте, но она и так помнит, что они сфотографировались сразу после свадьбы. Зачем Андрей привез эту фотографию? Иван отдал или сам из альбома забрал? Со вздохом спрятала ее в ящик буфета под коробку с нитками и пуговицами.

 

Глава восемнадцатая

 

1

Летним утром на одном поезде из Климова приехали в утопающую в свежей зелени Андреевку Дмитрий Андреевич и его сестра Варвара с мужем и детьми, направились со станции к дому. Ни одни, ни другие не дали телеграммы, потому их никто и не встретил. Старшие Абросимовы телеграмму всегда почему-то связывали с неприятным известием, начинали волноваться, потому близкие всегда приезжали без уведомлений. Встречи были неожиданными и оттого еще более радостными.

Дмитрий Андреевич приехал один, жена с детьми осталась в Туле у матери. Раиса Михайловна не любила наведываться в Андреевку, может, потому, что здесь жила бывшая жена Дмитрия с его первенцем Павлом. Супроновичи приехали в отпуск на целых три месяца. В прошлом году Семен заканчивал строительство важного объекта в Комсомольске-на-Амуре и ради этого даже пожертвовал своим отпуском. Он был все такой же кудрявый, белозубый, правда, немного сутулился. Варвара заметно располнела, но ничуть не утратила стати. Была все такой же смешливой. Сын Миша шумно радовался, а дочь Оля, тихая, застенчивая, с любопытством смотрела на всех большими светлыми, как у отца, глазами и больше помалкивала.

— Сеня, ты иди сначала к своим, — великодушно разрешила Варя. — А попозже придешь к нам.

— Успею, — улыбнулся Семен. — Давай к твоим?

— Посмотрите, одной сосны не стало! — остановился на лужайке напротив отчего дома Дмитрий.

— Тоня писала, что в нее прошлым летом молния ударила, — вспомнила Варя. — Пополам расщепило.

— И хата наша вроде бы меньше стала, — заметил Дмитрий, разглядывая через изгородь дом, в котором родился.

— Мама-а! Мамочка-а! — увидев на крыльце знакомую худощавую фигуру в длинной до пят юбке, звонко закричала Варя.

Ефимья Андреевна замерла на месте, потом схватилась за грудь и, не отнимая руки от сердца, поспешно стала спускаться по ступенькам. Мягкий тапок соскользнул с ее ноги, но она не остановилась, мелкими шажками семенила к калитке. Маленькая, с выбившейся черной прядью из-под сиреневой косынки, она прижалась к высокой груди старшей дочери. Дмитрий большой ладонью гладил мать по плечу.

— Мама, или ты меньше ростом стала, или я еще вырос, — улыбнулся он.

— Услышал бог мои молитвы, — сквозь слезы говорила Ефимья Андреевна. — Дождалась наконец-то! Господи, ребятишки-то какие выросли!

— Поцелуйте бабушку, — подтолкнула детей к матери Варя.

— Варя, дай же мне обнять дорогую мамашу! — возвышаясь над плачущими женщинами, пробасил Дмитрий.

Ему пришлось нагнуться, чтобы ее поцеловать.

— Вылитый батька стал, — сказала Ефимья Андреевна. — Только он в твои годы не был таким толстым.

— Это для солидности, мама, — рассмеялся Дмитрий Андреевич. — Я ведь теперь директор средней школы.

Он и впрямь сильно походил на Андрея Ивановича. Новый костюм в мелкую клетку распирала широкая грудь, полное белое лицо с выбритыми до синевы крепкими щеками было добродушным, черные волосы немного отступили со лба, образовав две неглубокие залысины, отцовские серые глаза смотрели на мать растроганно, с любовью.

— Чего же женку-то с ребятишками не привез, Митенька? — спросила Ефимья Андреевна.

— В Туле она, — коротко ответил сын. И на лицо его набежала легкая тень.

— Не хочет твоя Рая к нам, — вздохнула мать, — Сторонится.

— Дома отец-то? — перевел разговор на другое Дмитрий.

— Отсыпается после дежурства, — ответила мать.

Семен Супронович сначала пожал руку, потом нагнулся и поцеловал тещу.

— Вот твои-то, поди, обрадуются, — кивнула Ефимья Андреевна на дом Супроновича.

Они еще не дошли до калитки, как на крыльце в выпущенной поверх мятых брюк серой рубахе показался Андрей Иванович. Седые волосы растрепались на затылке. Моргая на солнце заспанными глазами и почесывая широченную грудь, он громогласно заявил:

— А мне сон такой чудной снится, будто я встречаю на путях почтовый, а он сошел с рельсов и прет прямо, грёб твою шлёп, на мою будку… А заместо машиниста там сидишь ты, Митя! Глядишь на меня, чумазый, веселый, и говоришь: «Теперя поезда, батя, могут ходить по земле, по воде и аж летать по воздуху!..»

Легко спустившись с крыльца, Андрей Иванович со всеми троекратно облобызался, внука подхватил на руки и подбросил вверх.

— В нашу, абросимовскую, породу!

Оля радостно засмеялась, а Михаил, бросив на деда исподлобья недовольный взгляд, отошел в сторону.

— Чё набычился? — хохотнул Андрей Иванович. — Хошь, закину на водонапорную башню, и будешь там сидеть до морковкиного заговенья.

— Не докинете, — проговорил тот.

— Дедушка, оттуда все-все видно? — задрала глазенки на башню Оля.

— Край света увидишь, — сказал Андрей Иванович и, пригладив большой ладонью поредевшие волосы, повел дорогих гостей в дом.

— Дядя Митя, а дедушка не показался вам маленьким? — ехидно поинтересовался Миша, шагавший рядом с Дмитрием.

— Твой дедушка самый высокий и сильный человек в поселке, — серьезно ответил тот.

— Сильнее папы? — усомнился мальчик.

— Сильнее, сильнее, — улыбнулся Семен Супронович.

— Я хочу на край света посмотреть, — озираясь на башню, произнесла Оля.

— Все говорят, что мы живем на краю света, — улыбнулся брат. — А вообще-то никакого края света не бывает, потому как земля круглая.

— У тебя, наверное, по географии «отлично»? — улыбнулся Дмитрий, слышавший этот разговор.

— «Посредственно», — пробурчал Миша.

— Врет! — воскликнула Оля. — Он круглый отличник.

— Нравится тебе Андреевка? — спросил мальчика Дмитрий.

— Мне Комсомольск-на-Амуре нравится, — ответил тот. — У нас там даже тигры в тайге встречаются.

— Мишатка! — зычно скомандовал Андрей Иванович с крыльца. — Возьми ноги в руки и пулей к Якову Ильичу! Зови его в гости!

— Это он мне? — взглянул на отца мальчик.

— Пошли вместе, — сказал тот.

Отец и сын зашагали к калитке. Рослый кудрявый Семен и длинный нескладный мальчишка даже со спины походили друг на друга: прямые, с горделивой посадкой головы, широкие в плечах и тонкие в талии.

Варвара проводила их долгим взглядом.

— Мишенька-то тоже хочет стать строителем.

— А я артисткой, — похвасталась глазастая Оля.

 

2

По лесному проселку неспешно шагала гнедая лошадка, запряженная в телегу с четырьмя близко поставленными друг к другу молочными бидонами. На краю, ближе к переднему колесу, сидел возница в коротких бумажных брюках, из-под которых высовывались волосатые ноги с черными пятками. На голове у мужчины выгоревшая кепчонка, в зубах зажата папироса. Одна нога его в такт ходу телеги покачивалась, второй он упирался в выступ передка. Хорошо смазанные оси не скрипели, подкованные копыта лошади вдавливались в серый песок.

Солнце, прорываясь сквозь ветви близко подступивших к проселку сосен, выстлало дорогу яркими полосами. День был жаркий, но здесь, в лесу, прохладно, белые облака иногда набегали на солнце, и тогда яркие полосы медленно втягивались в придорожный кустарник. Трясогузки низко перелетали через дорогу.

Лошадь с опаской ступила на растрескавшееся дно высохшей лужи, в днище телеги дробно застучали комки черной грязи. Сразу за плавным поворотом открывалось широкое зеленое поле. Со стороны дороги оно было огорожено колючей проволокой. В противоположной стороне чернели деревенские избы, баньки, вспаханные огороды сбегали к неширокой извилистой речушке, почти спрятавшейся в ивняке.

Человек на телеге даже не пошевелился, но острые глаза его зорко ощупывали зеленое поле. В самом конце его, где начинался густой сосновый бор, почти сливаясь с ним, виднелись тупорылые, с красными звездами на крыльях самолеты. Под сенью сосен стояли два свежесрубленных деревянных дома, рядом с ними выстроились четыре специальные крытые машины с антеннами на железных крышах. Послышался гул мотора, из-за леса вымахнул зеленый истребитель и сразу пошел на посадку. Какое-то время, казалось, он, растопырив шасси, наподобие жаворонка, неподвижно завис над травянистым полем, затем медленно опустился в зеленое колышащееся море и исчез из глаз. Скоро он вынырнул из-за травяной стены почти рядом с самолетами, развернулся, последний раз надсадно взревел и умолк. Блеснул плексигласовый козырек, и на крыло вылез летчик в кожаной куртке и шлеме. К самолету подошли двое в черных комбинезонах.

Возница свернул с дороги поближе к полю, остановил лошадь, сразу потянувшуюся к траве, выдернул чеку у оси, толчком босой ноги сбросил на землю серое от засохшей грязи колесо. Телега чуть покосилась на сторону. Нагнувшись, возница немного покопался с колесом, затем выпрямился, достал из кармана портсигар, поднес его к самым глазам и несколько раз щелкнул блестящей кнопкой. Крошечный объектив предательски блеснул на солнце. Возница тут же сунул потертый портсигар в карман штанов и снова нагнулся над колесом.

Эту операцию он повторил еще один раз, когда поднялся на холм и зеленое поле открылось перед ним все целиком. Заодно и закурил. Возле домиков и машин с антеннами передвигались люди в зеленой военной форме. На возчика молока никто не обращал внимания, впрочем, он и не подъезжал к аэродрому особенно близко.

Примерно часа два спустя возчик остановил лошадку напротив входа в молокозавод, разнуздал, бросил перед ней охапку нарванной по дороге зеленой тимофеевки и зычно позвал Шмелева. На крыльцо не спеша вышел Григорий Борисович в длинном белом халате, принял поданные возчиком бумаги, надев очки, внимательно изучил их, потом расписался. Двое мужчин, тоже в халатах, привычно подхватили за ручки тяжелый бидон и унесли в помещение.

— Подымемся в контору, я оформлю документы, — сказал Григорий Борисович и первым стал подниматься по деревянной лестнице на второй этаж. Каблуки на его ботинках стерлись вовнутрь. На поле халата ржавело пятно.

В конторке, где, кроме них, никого не было, возница свободно развалился на стуле, закурил.

— С двух ракурсов шлепнул аэродром, — негромко сказал он, поигрывая портсигаром.

Шмелев машинально взглянул на дверь, встал, плотнее затворил ее и снова уселся в свое кресло за небольшим письменным столом.

— Рискуете, Чибисов, — недовольно сказал он.

— Я не заметил никакой охраны, — сказал тот.

— Что же они военный аэродром не охраняют? — удивился Шмелев.

— Может, ночью и есть охрана, а днем не видно.

— А к базе подобрались? — поинтересовался Григорий Борисович. Когда они оставались наедине, он всегда обращался к Чибисову на «вы».

— Глухо, — уронил Чибисов. — Базу охраняют вкруговую. Не подступиться.

— А подступиться надо, — вздохнул Григорий Борисович. — Оттуда… — он неопределенно кивнул на окно, — больше всего интересуются складами, а испытательный полигон постольку-поскольку…

— А что же Маслов? — спросил Чибисов.

— Он пропуска к подобному производству не имеет, — сказал Шмелев. Про Кузьму он не хотел распространяться, — Маслов его личное приобретение, и он будет сам с ним работать.

Чибисов чуть насмешливо посмотрел на Григория Борисовича. Может, до революции бывший полицейский офицер и был мастером своего дела, а сейчас другие времена, иные задачи перед разведчиками. Сколько уж лет сидит тут пнем Шмелев, а ведь ничего толком не совершил! Подумаешь, уголовника Леонида Супроновича завербовал и Кузьму Маслова… Но начальство в Берлине почему-то ценит Шмелева, Чибисова предупредили, чтобы он считался с ним, советовался. Он, Чибисов, человек дисциплинированный, готов даже подчиняться Шмелеву, лишь бы деньги в твердой валюте переводили на его счет в Мюнхене, хотя ему, кадровому разведчику, окончившему специальную школу, обидно было это. Шмелев даже рацию включить не умеет.

За простоватой внешностью Чибисова скрывался хладнокровный враг. Вместе с отцом он бежал после революции за границу, был в Турции, Париже, Лондоне и окончательно обосновался в фашистской Германии, где его скоро пригрел абвер.

Не промотай отец все захваченные с собой богатства, — он женился на молодой француженке, которая помогла ему быстро спустить состояние, — Чибисов Константин Петрович (настоящая его фамилия была Бешмелев Николай Никандрович), возможно, и не связался бы с военной разведкой, стал бы, как и отец, промышленником. У отца в царской России был завод по производству безменов и тяжелых весов. Отец с малолетства натаскивал сына в своем деле: поставил его к верстаку, потом посадил счетоводом в контору, а перед революцией наследник уже ходил в мастерах.

Начинать в чужой стране с нуля было трудно, пожалуй, даже невозможно: своих дельцов хватало. Да и французский язык не сразу дался. Куда уж ему, сынку мелкого заводчика, было соваться, — вон дворяне, белая косточка, работали таксистами и официантами в парижских ресторанах…

От отца он сохранил лишь лютую ненависть к Советской власти, пустившей их голыми по миру… Эта ненависть только укрепилась за два года, проведенные под чужим именем в Советской стране. В родной Торжок он и носа не показал, опасаясь, что кто-нибудь узнает его. Работал шофером, научился плотницкому делу. Главным же его занятием было собирать сведения о военных аэродромах, базах, складах, воинских подразделениях. Раз в месяц он встречался с Желудевым, которому и передавал собранные сведения. Желудев и приказал ему обосноваться в Андреевке и непосредственно поддерживать связь со Шмелевым. Раз в неделю Чибисов передавал за границу шифрованные радиограммы. А днем колесил на телеге по окрестным селам с молочными бидонами.

Жил Константин Петрович по-прежнему у бабки Совы. В субботние дни, когда в буфете общественной бани собирались любители пива, Чибисов присоединялся к шумной компании, сетовал на то, что его объегорили родственнички Топтыгины — ничего не оставили из наследства. А между тем прислушивался к разговорам рабочих с воинской базы и, как говорится, мотал на ус.

Как-то к Шмелеву заглянул председатель поселкового Совета и поинтересовался насчет Чибисова. Григорий Борисович уверил его, что возчик в рабочее время не пьет, с делом справляется и попросил прописать…

— Ладно, что больше не суется к Корниловым, — заметил Алексей Евдокимович. — Ребята хваткие — отметелят за милую душу.

— Я ведь его предупредил: чуть что — уволю, — сказал Шмелев.

И вот они сидели в маленькой конторке, два человека с чужими фамилиями, в чем-то сходной судьбой, а симпатии друг к другу не испытывали. Большие мастера прикидываться и притворяться перед другими — это стало их главной профессией, — они в своей неприязни были откровенны. Чибисов не мог простить Шмелеву, что такие, как он, допустили переворот в России, он знал, что тот служил в сыскной полиции, а Григорий Борисович внутренне презирал невзрачного низкорослого Чибисова, — он ничего не знал о его прошлом, считал, что этот плебей куплен за деньги и готов служить хоть сатане. Для него священная идея спасения России — пустой звук. Насмотрелся он на таких беспринципных и продажных людишек за время своей работы в полицейском управлении.

Шмелев ошибался: Чибисов служил фашистам не только за деньги, он не меньше его ненавидел Советскую власть и верил, что, когда пойдут в наступление гитлеровские полчища, эта власть не устоит, рухнет. Он видел в Германии боевую технику, бывал на военных заводах. Немцы обстоятельно готовились к войне. И солдаты рейха фанатично преданы своему фюреру.

— Константин Петрович, а вас тараканы не беспокоят? — вдруг вспомнил Шмелев.

— Тараканов не видел, а вот сверчок до чертиков надоел, — сказал Чибисов. — Как заведет свою волынку, хоть из дома беги.

Шмелев рассказал, как Сова «приворожила» к нему Александру Волокову. Он дал ей за это пятьдесят рублей и брусок масла, — может, еще когда бабка со своим колдовским искусством понадобится… Кстати, это по его просьбе она пустила на постой Чибисова.

— Вы мне подали мысль, — сказал Константин Петрович. — Попрошу Сову, чтобы она и мне пригожую невесту подобрала…

Шмелев взглянув на него, подумал, что это будет не так-то просто даже при бабкиных талантах — внешность у радиста уж больно неказистая: лицо широкое, нос картошкой, большие зубы выпирают вперед, а острые глазки прячутся в глубоких провалах глазниц. И возраст неопределенный — можно дать и тридцать, и все сорок.

— Знаю, что не красавец, — усмехнулся Чибисов. — Потому и потребность в ворожее… — Он весело взглянул на Шмелева. — А в Париже или даже в Мюнхене за эти самые… — он сделал пальцами красноречивый жест, — любая красотка двери перед тобой распахнет. А если б я здесь смазливой девке красненькую сунул, вот удивилась бы! — Чибисов расхохотался.

— Вы уж лучше обратитесь к Сове, — посоветовал Шмелев. — Бабка ушлая, все устроится в лучшем виде и обойдется дешевле.

В дверь заглянул рабочий. Чибисов поднялся со стула, нахлобучил на лобастую голову с темными жесткими волосами кепку.

— Коня надо на заднюю ногу подковать, — ухмыляясь, сказал он. — Два дня вожу подкову в телеге.

— Ты, Чибисов, будто младенец! — недовольно проговорил Григорий Борисович. — Дорогу к кузнецу не знаешь?

— Дорогу-то знаю, а кто мне даст тити-мити?

— Хватит пятерки? — Шмелев достал из бумажника ассигнацию и протянул вознице.

Чибисов ловко сграбастал ее, засунул под кепку.

— Благодарствую, начальник, — еще шире ухмыльнулся, отчего плоское лицо его стало совсем придурковатым и, шлепая босыми ногами по половицам, вышел.

— Пропьет ведь! — проводив его взглядом, обратился Шмелев к рабочему с квитанциями в руке.

— Не должен, Григорий Борисович, — солидно заметил тот. — Одра своего он блюдет. Смехота, спит в конюшне прямо в ногах у своего лошака!..

На следующий день Чибисов снова заглянул в конторку.

— С вас выпивка, Григорий Борисович, — блестя острыми глазами, заявил он. — Хорошие новости… Только что радиограмму оттуда принял.

— Война? — ахнул Шмелев, вскакивая из-за стола.

— Начальство нами довольно, представило к награде, — продолжал Чибисов. — Желудев на днях доставит нам ракеты и ракетницу… В общем, объявляется боевая готовность номер один.

— Дождались все-таки… — прошептал Григорий Борисович. — Неужто пришел и наш час?!

— Может, устроим им тут веселенький салют? — предложил Чибисов.

— Никакой самодеятельности, — решительно отмахнулся Шмелев. — Столько лет просидеть в норе и попасться на дешевой диверсии? Увольте!

 

3

За клубом в сосновом перелеске ребятишки играли в войну. От разомлевших деревьев пахло смолой и хвоей, крапивницы порхали на зеленых полянках, где высокая трава тянулась к солнцу, лениво посвистывали птицы. Будто включившись в ребячью игру, то и дело пускали пулеметные трели дятлы. Командиром у «красных» был Вадим Казаков, у «белых» — Павел Абросимов. Между ними чуть было не вспыхнула драка за право быть «красным», но братишка Павла, Игорек Шмелев, предложил тащить жребий. Павел вытащил короткий сучок и стал атаманом «белых». Играли пятеро против пятерых; в каждом отряде было по девочке — «медсестре». У «белых» — Галя Казакова, сестра Вадима, у красных — Оля Супронович.

Мальчишки, укрывшись среди молодых елок, совещались, как лучше захватить врасплох противника и разгромить. Увлекшийся Вадим развивал перед ребятами план «операции». Миша Супронович слушал-слушал, а потом сказал:

— Пока тут болтаешь, Пашка-атаман нас окружит и всех в плен возьмет!

— Красная Армия непобедимая, — с гордостью ответил Вадим. — А в плен красноармейцы не сдаются: лучше смерть, чем неволя!

— Если все умрут, кого же я лечить буду? — вставила Оля, покосившись на тоненькую руку с белой повязкой.

— Никто не собирается дуриком лезть под вражеские пули, — сказал Вадим. — Будем храбро сражаться — победим!

— Как? — спросил Миша.

— Что как?

— Как будем побеждать? В атаку пойдем или… окопы будем рыть?

— Пуля — дура, а штык — молодец! — вспомнил суворовскую поговорку Вадим. — Мы их сами окружим… — Прищурившись, он задрал темноволосую голову: — Красноармеец Шмелев, далеко ли противник?

— Не видать, — отозвался Игорек. Он пригнул сосновую ветку, и на мох посыпались мелкие сучки.

— Слезай! — скомандовал Вадим. — Пойдем в атаку.

Они двинулись вперед. Вот уже полянка, где они обсуждали условия войны, а «белых» не видно.

— Ну что, Суворов? — насмешливо спросил Миша. — Кто кого окружает: мы «белых» или они нас?

— Трусы они, вот кто! — озираясь, растерянно отозвался Вадим.

— Бегают от нас, как зайцы…

И в этот момент на них сверху, с ветвей сосен, с громкими воплями посыпались «белые»… Дольше всех врукопашную дрались командиры — Пашка и Вадим. Причем не понарошку, как договорились, а взаправду. Вокруг них суетились две «медсестры», а рассвирепевшие мальчишки не обращали на них внимания. «Белые» и «красные», перемешавшись, тоже наблюдали за дерущимися. В конце концов их разнял Мишка Супронович.

— Ничья! — дипломатично провозгласил он.

У Павла набухал синяк под глазом, у Вадика кровоточил нос, рукав рубашки был испачкан кровью. К нему с куском ваты подступала Оля, но он отворачивался и, сверкая зеленоватыми глазами на Павла, кричал, что это не по правилам: настоящие солдаты на деревья не забираются, так поступают лишь разбойники…

— Мы же «белые», — щупая синяк и криво улыбаясь, говорил Павел. — Для нас законы не писаны!

— Красные же на самом деле-то победили белых? — не мог успокоиться Вадим. — И Ворошилов и Буденный гнали их почем зря. До самого Черного моря.

— Значит, ты никудышный командир, — ввернул Павел.

— У меня отец военный, — буркнул Вадим.

Когда все отправились по домам, он отстал от ребят: после поражения настроение у него упало, захотелось побыть одному. Облюбовав на опушке подходящее местечко, он сел на поросший зеленым мхом бугорок, прислонился к шершавому сосновому стволу и задумался…

У отца в Ленинграде был маленький, почти игрушечный браунинг, он лежал в нижнем ящике письменного стола под папками. Однажды Вадим достал его оттуда и стал целиться в старинную люстру, в фарфоровую мордастую собачку на комоде, потом прицелился в свое отражение в стоячем зеркале в углу и нажал на курок. Сильно бабахнуло, от зеркала отскочил большой кусок и разбился на мелкие осколки, в комнате ядовито запахло порохом. В зеркальной раме уродливо краснела фанера, кто ни зайдет в комнату — сразу увидит. Спрятав браунинг в ящик, Вадим собрал в ведро осколки и, чувствуя себя преступником, стал дожидаться прихода отца. Соседку он не боялся, да она бы ничего и не сказала ему.

Оказалось, самое ужасное в жизни — это ждать. В голову лезли всякие нехорошие мысли, в разбитом зеркале отражалась его тоскливая физиономия с хохлом на затылке, запах пороха еще витал в комнате. Не выдержав этого томительного ожидания, — а минутная стрелка словно прилипла к циферблату круглых деревянных часов, — Вадим быстро собрал в узелок свои немудреные вещички и выскочил из квартиры. Ключи он оставил в прихожей, а дверь захлопнул на французский замок.

Ранним летним утром он в новом костюмчике соскочил с подножки пассажирского вагона на своей родной станции Андреевка. Дома он застал лишь бабку Прасковью, которую не очень-то любил. Родители переехали в город Великополь. Он хотел было сразу отправиться в город, но бабка сказала, что скоро все приедут на лето в Андреевку, на днях письмо пришло.

Вскоре от отца из Ленинграда к ним заехал военный и привез чемодан с одеждой, книгами и гостинцами. В чемодане было письмо, отец писал, что ничуть на Вадима не сердится, в раму уже вставили новое зеркало, а вообще-то с такими «игрушками» шутить не следует… Пусть Вадим на все каникулы остается в Андреевке, а к началу занятий вернется в Ленинград. Будет возможность — он заскочит проведать.

А хорошо летом в Андреевке. В городе жарко и душно, днем и ночью за окном грохот и визг тормозящего трамвая, фырканье автомобильных моторов, шарканье ранним утром метлы дворника, урчание и всхлипывание водопроводного крана. Но в городе и развлечений много: цирк, театр, кино, тир, зоопарк. С ребятами из дома он играл во дворе в лапту, а за дровяными сараями — в орлянку. С Веней Морозовым, живущим напротив, Вадим подружился: они ровесники и учились в одной школе на Лиговке. Веня на лето собирался поехать в Осташков, там у него родственники, рассказывал про замечательное озеро Селигер, хвастался, что в прошлом году спас там утопающего…

Две трясогузки опустились на полянку и, смешно крутя длинными хвостами, проворно засновали среди высокой травы. Солнечные блики серебряными монетами вспыхивали на их сизом с голубым оперении, круглые глазки весело поблескивали. Птицы совсем не боялись его, маленькими клювами ловко склевывали с былинок невидимых букашек, иногда звонко перекликались, церемонно отвешивая низкие поклоны друг другу, при этом длинные хвосты их смешно задирались вверх.

— Вадик, ты, пожалуйста, не расстраивайся, — услышал он голос Оли Супронович — она вышла на полянку и остановилась напротив. — Сегодня они победили, а завтра мы победим. Я тоже раздобуду, как у Гали, сумку и медикаменты.

— Я стрелял из настоящего браунинга, — сказал Вадим, глядя прямо перед собой.

Девочка подошла поближе, он увидел на ее белой коленке царапину. Смешная девчонка! Все совала ему ватку в нос…

— В кого? — округлила глаза Оля.

— Это была жуткая история! — оживился Вадим. И, на ходу придумывая, стал рассказывать, как они вечером с Венькой Морозовым задержали на Московском вокзале немецкого шпиона… Видят, на путях склонился над стрелкой человек в плаще и воровато оглядывается. Ну он, Вадим, велел Веньке Морозову бежать за милиционером, а сам потихоньку, подкрался поближе — человек засовывал в шлак адскую машинку с часовым механизмом…

— Зачем? — шепотом спросила Оля.

— Ночью должен был прибыть из Москвы специальный поезд, — продолжал он. — А шпион хотел взорвать его… Отец мне подарил маленький браунинг, я его выхватываю из кармана, наставляю на шпиона и кричу: «Руки вверх!»

— А он? — выдохнула девочка. В глазах ее тревога и восхищение.

Вадиму вдруг стало неловко морочить Олю, он взъерошил пятерней черные волосы и уже без всякого подъема закончил:

— Сдал я его подбежавшим милиционерам… Оказался немецким шпионом, у него все карманы были набиты оружием и адскими машинками.

— Тебе медаль за храбрость дали?

— Дали бы обязательно, да я убежал…

— Чтобы в газетах про тебя не написали?

— Браунинг отобрали бы, — сказал он. — Вот я и дал деру.

— Покажи? — попросила она.

— Чего?

— Браунинг.

— Я его в Ленинграде забыл, — равнодушно ответил он.

— А мой папа зимой медведя застрелил, — похвасталась Оля. — И шкура у нас на полу, больша-ая!

— Послушай, кем ты мне приходишься? — спросил Вадим.

— Здрасьте! — обиделась Оля. — Двоюродной сестрой.

— А Пашка?

— Наш двоюродный брат.

— А Игорь Шмелев?

— Не знаю, — подумав, ответила девочка. — Наверное, тоже какой-нибудь юродный брат.

— Кругом тут, смотрю, одни родственники! — покачал головой Вадим.

— Это же хорошо! — воскликнула девочка.

Услышав тележный скрип и пофыркивание лошади, Вадим насторожился, пружинисто вскочил на ноги и спрятался за толстый ствол. Оля встала за его спиной. По чуть приметной лесной дороге ехал молочник с бидонами. Выгоревшая кепка была надвинута на глаза, во рту дымилась папироса. Над лоснящимся крупом гнедой лошади вились слепни, лошадиный хвост со свистом резал воздух. Под колесами потрескивали сучки, колючие лапы молодых елок хлестали по ступицам, задевали за оглобли. Когда лошадь поравнялась с ними, возница внезапно вскинул лобастую голову, придержал вожжами лошадь. Глаза его из-под мятого козырька кепки внимательно смотрели на них.

— Вы чего это тут делаете?

— Муравьев считаем, — ответил Вадим, глядя на грязные босые ноги молочника.

— Еще молоко на губах не обсохло, а туда же… — ухмыльнулся тот.

— Езжай, дядя, а то у самого в бидонах молоко скиснет, — посоветовал Вадим. Ему не понравились ухмылка и тон молочника.

— Ты гляди, какой шустрый! Лень мне, а то встал бы да уздечкой протянул тебя, сопляка, через спину. — Он дернул за вожжи и поехал дальше. Лошадь закивала головой, а хвост ее будто сам по себе загулял по потным бокам.

— Какие глаза у него нехорошие, — сказала Оля, когда скрип телеги заглох вдали.

 

Глава девятнадцатая

 

1

Нынешнее лето выдалось жарким. В конце апреля кое-кто уже посадил картошку, а в мае ребятишки вовсю купались в Лысухе. Ранее обычного отцвели яблони, заполонив белым цветом дороги и тропинки. И самое удивительное — вдруг пошли белые грибы. Взрослые и ребятишки ухитрялись за несколько часов набирать полные корзинки небольших крепеньких коричневоголовых боровичков. Грибы росли в сосновом бору, на лесных тропинках, можно было наткнуться на них сразу за клубом, где они выворачивались прямо из-под песка. За день грибники соберут обильный урожай сразу за поселком, а утром на том же месте вылупляются новые. Причем целыми семьями. Найдешь один гриб, стой на месте и внимательно осматривайся — обязательно вскоре заметишь другой, третий, и так иногда до десятка. Кажется, все обобрал, ступишь шаг — и снова увидишь боровичок, притаившийся в седом мху.

Охота за грибами стала главной страстью ребятишек, не отставали от них и взрослые, особенно отпускники. К Абросимовым приехали из Риги Дерюгины, в конце июня ждали Тоню с мужем и детьми. В большом доме стало многолюдно и шумно. Одних ребятишек собралось шесть душ. Андрей Иванович, уступив гостям свою комнату, уходил спать на сеновал. Там же обосновался и Дмитрий Андреевич.

В доме пахло сушеными грибами, нанизанными на тонкие лучинки: они солнечными днями сохли во дворе, а вечером — на протопленной плите и в русской печи. Варя и Алена солили боровички в эмалированных ведрах, мариновали в стеклянных банках. Перед обедом, когда из леса возвращались ребятишки, слышались громкие споры — это Вадим Казаков и Миша Супронович считали и пересчитывали принесенные из лесу грибы. Чаще всего побеждал Вадим. У него был какой-то особый нюх на грибы, он находил даже там, где несколько раз прошли грибники. Его рекорд — сто шестьдесят один к одному боровичков за один заход — никто в поселке не смог перекрыть. И мальчишка был горд.

— Бабушка, погляди, какие у меня красавцы! — кричал он. Хотелось, чтобы все знали про его триумф.

Ефимья Андреевна смотрела на разложенные на траве небольшие ровные боровички: корешки отрезаны как надо, непомятые, ни единой червоточины.

— Глазастый ты, Вадим, проворный, — похвалила она внука. — Экую прорву приволок!

— А у меня братья-близнецы! — хвасталась Оля, показывая три сросшихся вместе гриба.

— Если взвесить, то мои потянут больше, — вступал в разговор и Миша.

— Маленькие-то в сто раз труднее искать, — заявлял Вадим.

— Всякий считает своих гусей лебедями, — улыбалась Ефимья Андреевна, приносила из сарая низенькую скамейку, на которой корову доила, и принималась чистить и сортировать грибы. Девочки ей помогали, а мальчишки у колодца обливались из бочки водой. После обеда все вместе уходили на речку.

Как-то вечером за самоваром зашел разговор о войне. Андрей Иванович сидел в расстегнутой до пупа рубахе во главе стола, через плечо льняное полотенце с красными петухами. Вытирая мокрым концом лоб, он говорил:

— Чего ж это, и силы нету в мире, чтобы Гитлера остановить? Страну за страной щелкает, стервец, как орехи. Данию взял за один день, потом Норвегию, шутя слопал Голландию и Бельгию, расколошматил Францию… Теперя, выходит, на очереди мы?

— Подавится, — заметил Дмитрий Андреевич.

— У нас же договор о ненападении, — ввернул Дерюгин. Он тоже вспотел, но воротник гимнастерки не расстегнул. Сидел прямо, густые вьющиеся волосы чуть слиплись на лбу, чисто выбритые щеки отливали стальной синевой. От всей его крепкой фигуры веяло спокойствием и невозмутимостью. Медлительный, неторопливый в движениях Дерюгин производил впечатление человека, знавшего гораздо больше, чем говорит. Впрочем, так оно и было: часть подполковника Дерюгина находилась неподалеку от границы. Но Григорий Елисеевич привык беспрекословно подчиняться вышестоящему начальству и свято выполнять все его директивы. А директивы были таковы: немцы — наши союзники, упаси бог, ни в какие конфликты на границе не вступать, сохранять полное спокойствие. Интуиция кадрового военного подсказывала ему, что в воздухе пахнет порохом, но он справедливо полагал, что это известно и штабу армии, который издает директивы и приказы. Дерюгин принадлежал к типу военных, которые во всем полагались на вышестоящее начальство. Это удобнее — не надо самому принимать ответственные решения — и начальству нравилось. Комдив неоднократно ставил исполнительность Дерюгина в пример другим.

— Я верю, что Красная Армия выдержит любые испытания, — сказал Дерюгин. — Наши бойцы знают свое дело, и техника у нас на уровне. Думаю, не уступит немецкой.

— Думаешь или знаешь? — поставил вопрос прямо Дмитрий Андреевич.

Дерюгин промолчал, мол, может, и знаю, да говорить не имею права.

— В газетах кажинный день пишут, что Красная Армия непобедима, — сказал Андрей Иванович. — И нет такой силы, которая бы против нее устояла. — Ты вот артиллерист… Пушки-то наши хоть стоящие?

— Пушки хорошие, — заявил Григорий Елисеевич. — Только вот механической тяги маловато. Но армия технически перевооружается: старые истребители снимаются с производства, и в серию запускаются новые.

— А много их? — поинтересовался Дмитрий Андреевич.

— Этого я не знаю, — усмехнулся Григорий Елисеевич. — А и знал бы, не сказал.

— Мы тут вон на пороховой бочке живем: кинет германец бомбу — и все на тот свет загремим без пересадки, — пробасил в бороду Андрей Иванович.

Дерюгин промолчал, а про себя подумал, что если и впрямь грянет война, то тут будет не менее опасно, чем на фронте. Может, зря он привез сюда семью? Ведь у него есть дальние родственники в Куйбышеве? Да разве Алена согласилась бы сейчас туда поехать с детьми?..

— Что это вы такие страсти на ночь рассказываете? — подала голос от плиты Ефимья Андреевна.

Она принесла со двора противень с нанизанными на тонкие палочки грибами, по комнате распространился густой грибной запах. За стеной слышались смех, ребячьи голоса — дети укладывались спать. В дверь просунулась голова Вадима, он был в одних трусах.

— Баушка, разбуди меня завтра пораньше, — попросил он. — Я пойду в Мамаевский бор, за дальнюю будку.

— Ох, не к добру нынче столько грибов высыпало, — когда закрылась за ним белая дверь, сказала Ефимья Андреевна. — Быть большой беде народу.

— Мать, ты спроси у бога: будет ли война али нет? — ухмыльнулся Андрей Иванович.

— Чему быть, того не миновать, а на лучшее всегда надо надеяться… Говорят же, что добрая надежда лучше худого поросенка.

— А я слыхал другое: с одной надежды не сшить одежды, — возразил Андрей Иванович.

— Григорий, может, и мы завтра за грибами? — взглянул на шурина Дмитрий Андреевич.

— Выеду я, пожалуй, в пятницу… — думая о своем, сказал Григорий Елисеевич.

 

2

В кабинете председателя поселкового Совета смирно сидели на скамейке у стены с пришпиленным кнопками планом благоустройства Андреевки на 1941 год Вадик Казаков, Павлик Абросимов и Ваня Широков. Офицеров постукивал корявыми пальцами по коричневой папке с бумагами. Сотрудник НКВД Осип Никитич Приходько устроился на подоконнике и с равнодушным видом смотрел в распахнутое окно. Он перевел взгляд на дымящуюся в пальцах папиросу, стряхнул пепел в бумажный кулек, что лежал на подоконнике рядом с пепельницей.

— …Стал я мох-то разгребать, думаю, там еще парочка боровичков должна быть, — взволнованно рассказывал Павел. — Гляжу, под рукой-то будто мягко…

— Яма, что ли? — подбодрил его Алексей Евдокимович Офицеров.

— Думаю, лисья нора, — продолжал Павел. — Пнул ногой, а мох-то, как одеяло, сползает, и земля под ним нарыта свежая. Ну, мы прямо руками и стали копать, а там неглубоко деревянный ящик с веревочными ручками.

— Не с базы же мы притащили его? — подал голос Вадим.

— Где же эта яма? — спросил Приходько.

— Путают они что-то, — вмешался Алексей Евдокимович. — Водили меня по лесу целый час, а ямы так и не нашли.

— Мы ее мхом, как раньше, закидали — вот и не видно, а лес везде одинаковый, — вставил Иван Широков, он был тут самый старший из ребят.

— Только ящик или там еще что было? — поинтересовался Осип Никитич.

— Все обшарили — пусто, — уверенно заявил Вадик.

— А детонаторы, бикфордов шнур? — допытывался тот.

— Коли были бы, мы хоть одну шашку в озеро кинули бы для пробы, — сказал Павлик.

— Не жалко вам рыбу губить? — покачал головой Офицеров.

— Другие-то кидают, — возразил Иван.

— Кто ж это — другие? — спросил Осип Никитич. — Назови хоть одного.

— Рыбачки разные, — туманно ответил Иван. — Я же не видел.

— Когда за грибами ходили, сколько раз слышали взрывы на Утином озере, — ввернул Вадим.

— А почему сразу про ящик не сообщили нам? — неодобрительно посмотрел на него Алексей Евдокимович.

— Так отобрали бы, — видя, что друг замешкался, сказал Вадик.

— Ты не лезь наперед батьки в пекло, — одернул председатель. — Может, враг спрятал. Готовился совершить диверсию, а вы нашли ящик с толом и помалкиваете.

— С базы пропал ящик с толом, — вмешался Приходько. — Это же ЧП. Те, кто рыбу глушит, ну возьмут пяток шашек, а тут — ящик! Так что не скрывайте ничего.

Глядя на новенький пистолет «ТТ» в желтой кобуре на боку сотрудника, Вадим горячо произнес:

— Ну разве мы не понимаем? Да мы сами бы… этого, кто ящик украл, выследили и поймали.

— Да рыбачки заховали, — убежденно заявил Иван Широков. — Много ли на удочку поймаешь? А шашку бросил — рыба кверху пузом пошла со дна!

— Не врут они, — взглянул на Приходько председатель.

— Неужели мы этого ворюгу пожалели бы? — вставил Павел.

— Пойдете за грибами — получше поищите то место, — сказал Приходько. — Обнаружите — запомните его как следует, ну там сук воткните рядом — и бегом сюда.

— Думаете, шпион спрятал? — с загоревшимися глазами посмотрел на него Вадим.

— Говорю, рыбачки сховали, — сказал Иван. — В той стороне Щучье озеро, там и глушат.

— И еще одно, ребята, — внимательно посмотрев каждому в глаза, предупредил Приходько. — Не болтайте никому про ящик и про наш с вами разговор. Даже родителям. Понятно?

— Не маленькие, — пробурчал Павел.

— Ни разу живого шпиона не видел, — вздохнул Вадим.

— У нас в Андреевке нет шпиёнов, — проговорил Иван Широков. — Мы тут все друг дружку знаем.

Ребята гуськом двинулись к двери. Вадим задержался на пороге, видно, ему хотелось еще что-то спросить, но Иван подтолкнул его в спину:

— Айда в лес! Должны же мы найти эту чертову яму?..

А в кабинете в это время происходил следующий разговор.

— Дело-то серьезное, Алексей Евдокимович, — сказал Приходько.

— Я все же полагаю, что это рыбаки базовские…

— Я так не полагаю, — нахмурившись, перебил Приходько. — Целый ящик! Как его вынесешь с территории? Только на машине. Да еще и в глухом бору спрятали. И ни одной шашки не взяли. Подозрительно все это.

— Я удивляюсь, как ребятишки его до клуба доволокли, — проговорил председатель.

— Лучше бы не трогали.

— На машине по бору не проедешь, — заметил Офицеров, — кто-то вывез с территории, кто-то спрятал… Выходит, не одни тут у нас действует?

— Два дня мы ничего не знали про ящик… — задумчиво произнес сотрудник. — Могли уже хватиться, что тайник обнаружен, теперь затаятся, как мыши в норе.

— Спасибо молочнику Чибисову, — сказал Алексей Евдокимович. — Это он первым заметил, что ребятишки за клубом в лесу тол делят… Он и ящик в поселковый привез.

— Не жалуется на него Шмелев? — щелкнул себя по горлу Осип Никитич.

— Смирно себя ведет, ни с кем не задирается. — Алексей Евдокимович усмехнулся: — Видно, бабка Сова при помощи колдовской силы положительно на него повлияла.

— Не рыбачит?

— Ни с удочкой, ни с ружьем никто его не видел.

— Прямо ангел…

— С его рожей в ангелы не принимают, — рассмеялся Офицеров. — Говорят, даже вдовушка Паня ночью ему двери не отпирает.

— Это ты для красного словца, Алексей Евдокимович, — улыбнулся Приходько. — Вдовушка Паня двери не запирает…

— Откуда мне знать? — смутился Офицеров. — Я к ней не хожу.

— Когда женишься-то, Алексей?

— Мои невесты давно замуж повыходили…

— Не на одних же Абросимовых свет клином сошелся? — невинно заметил Приходько.

— Все-то ты знаешь, Осип Никитич, а вот кто ящик с толом с базы украл — не ведаешь! — поддел председатель.

— Узнаю, Алексей Евдокимович, — посерьезнев, сказал Приходько. — Обязательно узнаю.

 

3

Жарким июньским полднем Вадим, Миша и Оля через разбитое окошко пролезли в водонапорную башню и по узкой винтовой лестнице поднялись на самый верх. Вспугнутые с гнезд стрижи брызнули во все стороны. В круглые окошки открывался вид на зеленые, в сизой дымке, сосновые боры. Железнодорожная ветка убегала вдаль, сливаясь на горизонте в единую блестящую нить, семафор казался цаплей, поджавшей одну ногу, на золотистой насыпи. Провода на телеграфных столбах мерцали серебристой паутиной, поднимающейся к низким белым облакам.

— Я вижу край света! — счастливо засмеялась Оля. — Он зеленый и весь сверкает!

— Глядите, стрижи рассердились, — заметил Вадим. — Того и смотри, крылом по носу заденут!

Черные стремительные птицы проносились у самого лица, тревожные звонкие трели оглушали. Десятилетиями селились они в башне, и никто их не беспокоил.

— Какая Андреевка маленькая, — протянул Вадим. — И речка Лысуха совсем рядом!

— А с самолета она была бы еще меньше, — сказал Миша.

— А с Луны нашу Андреевку вообще не увидишь, — в тон ему ответил Вадим.

— Ой, никак наш папка идет! — отпрянула от окна Оля. Тонкий дощатый пол под ней заколебался.

— Не увидит, — усмехнулся Миша. — Взрослые вверх не смотрят, больше — под ноги.

— Смотрите, сейчас из дыма возникнет джинн! — показал на лес Вадим. — У кого есть волшебная лампа Аладдина?

Далеко за станцией поднимался в прозрачное солнечное небо невысокий столб дыма, он рос, ширился, окутывая кроны сосен.

— Может, паровоз идет? — сказал Миша.

— Прямо по лесу? — насмешливо покосился на него Вадим. — Таких еще и в сказках не придумали.

— Тогда ковер-самолет, — хмыкнул Миша.

— Вон красная ниточка! Еще одна! — радостно возвестила Оля, глядя в ту же сторону.

— А ведь это пожар в лесу! — сообразил Вадим. — И огонь идет прямо на военный городок.

Дым становился гуще, в нем появились прожилки красных нитей, которые вытягивались снизу вверх. Беспорядочно летели к станции птицы.

— Это почище твоего джинна, — растерянно завертел головой Миша. — И никто в поселке даже не чешется.

— А мы не сгорим? — спросила Оля.

— Вниз! — скомандовал Вадим и первым бросился к железной лестнице. Вслед за ним кинулся и Миша.

— Я здесь подожду-у! — крикнула Оля им. И гулкое эхо разнеслось по всей окружности кирпичной башни с железными механизмами внизу.

Мальчишки тут же забыли про нее. Вадим выпрыгнул из окна и ушиб палец ноги о камень. Не обращая внимания на боль, помчался на станцию. На лужайке остановился и крикнул осторожно спустившемуся по шершавому гранитному боку башни Михаилу:

— Беги в поселковый! Что они, все заснули?

Немного погодя по поселку разнесся беспорядочный гул станционного колокола. Выскочивший из помещения дежурный схватил мальчишку за руку и оттащил от колокола.

— Сдурел! — дав подзатыльник, напустился он на Вадима. — Чего народ полошишь?

— Дяденька, пожар! — ничуть не обидевшись, крикнул возбужденный Вадим.

— Ты чего мелешь?

— Там пожар! — показал рукой за станционные пути мальчишка. Отсюда еще не было видно клубов дыма. — Мы с башни увидели. Дым, огонь и птицы кричат…

— С башни? — оторопело смотрел на него дежурный. — Она на замке!

— Мы через разбитое окно… — Вадим показал длинную царапину на предплечье.

— Драть вас некому! — ругнулся дежурный.

— Тогда бы мы пожар не увидели, — сказал Вадим.

Дежурный какое-то время смотрел через пути на лес, потом кинулся на станцию. Немного погодя со связкой ключей в руке он потрусил к башне. Вадим посмотрел ему вслед, подошел к колоколу и с удовольствием дернул за веревку. Гулкий звон разнесся по перрону. С путей покосился на него высокий ремонтник, тащивший на плече инструменты на длинных ручках, и сказал:

— По шее захотел, озорник?

— Разве это колокол? — задумчиво посмотрел на него Вадим. — Вот ударить бы в царь-колокол, тогда бы все услышали!

 

4

Пожар потушили лишь к вечеру. Были подняты на ноги военные, железнодорожники, жители поселка. Несколько пожарных машин заполошно носились от речки к лесу и обратно. Грохотали телеги с огромными бочками. Каких-то ста метров огонь не дошел до территории воинской базы. Деревья пилили, валили на просеку тракторами, краснозвездный новенький танк ползал вдоль пожарища, подминая под сверкающие гусеницы дымящиеся кусты. Растянувшиеся длинной цепочкой люди рыли канавы, пожарники из брандспойтов поливали вспыхивающие огромными факелами сосны и ели. Сверкали надраенные медные наконечники. Струи воды изгибались дугой, и над ними то и дело возникала радуга. Стояла жара, и небольшой ветерок, как назло, гнал пламя на базу. Докатившись до очередного дерева, огонь некоторое время стлался у ствола, будто не мог с разгону вскарабкаться по нему наверх, затем слышался жалобный шепот ветвей, раздавался негромкий стон, и ярко вспыхивало сразу все дерево. От огненного факела отлетали ошметки огня и зажигали другие деревья, кусты, мох. Почерневшая и подернутая серым пеплом земля дымилась, шипела, потрескивала. Иногда мимо людей с огненным блеском в широко раскрытых глазах проносились животные: зайцы, лисицы, косули. Птицы жутко кричали где-то вверху, но из-за удушающего дыма их было невозможно рассмотреть. Люди работали молча, лишь изредка слышались команды военных. Бойцы в железных касках, с засученными рукавами орудовали лопатами, ломами, кирками…

Вечером Абросимовы пили чай на веранде. У Андрея Ивановича до половины обгорели усы, Дмитрий Андреевич был с забинтованной головой — его зацепило упавшим сверху горящим суком. Вместе со взрослыми сидел за столом и Вадим, остальных ребят давно отправили спать. Вадим — герой дня, он первым заметил пожар и поднял на ноги весь поселок. Сам Алексей Евдокимович Офицеров при всех пожал ему руку. И на тушении пожара мальчишка не отставал от взрослых: таскал воду в ведрах из ручья, рубил топором кусты, рыл канаву. Поработали и Павел, и Игорь Шмелев, и Михаил Супронович, да и остальные поселковые ребята тушили пожар, но так уж получилось, что в героях ходил один Вадим.

— Такая сушь стоит, как еще на поселок красный петух не перекинулся, — говорил Андрей Иванович, прихлебывая чай из своей большой кружки. — По радио передавали, что и в других местах леса горят. Грибнички, грёб твою шлёп, окурки бросают куда попало! Лес сейчас как порох. Одной искры достаточно. Ох как нужен дождь!

В розовой рубахе горошком, с обгорелыми усами и осоловелыми от дыма глазами, глава дома нынче не выглядел богатырем. Вадим, бросая на деда быстрые взгляды, поскорее отворачивался, чтобы не рассмеяться. Ефимья Андреевна да и обе тетки поглядывали на него с неодобрением, но сам Андрей Иванович позволил отличившемуся на пожаре внуку присутствовать на вечернем чаепитии.

На небе уже высыпали яркие звезды, на электрический свет летели ночные бабочки, тоненько тянули свою волынку комары. В этом году впервые пили чай на открытой веранде. В доме было душно. Пришлось вытащить из большой комнаты стол, стулья. Отсюда виден был вокзал с башенкой, сквер, а за путями приземистые кирпичные склады, построенные еще до революции. С пожарища медленно тянуло гарью, поднимался молочный дым. Он стелился за кустами, однако пропаханная трактором и прорытая лопатами широкая канава преградила путь пожару. Встревоженные галки, устраиваясь на ночь, с резкими криками летали над привокзальным сквером.

— Одного я не пойму, — сказал Семен Супронович. Он один из сидевших за столом взрослых мужчин не пострадал на пожаре, хотя побывал в самом пекле. — Такая сушь, а белые грибы прут из земли напропалую. Я не помню, чтобы каждый день по столько таскали из леса.

— Не к добру это, ох не к добру! — завздыхала Ефимья Андреевна. Она сидела за столом по правую руку от Андрея Ивановича. Чай пила из блюдечка с сахаром вприкуску.

— Перед первой мировой, кажись, тоже был летом небывалый урожай на белые грибы? — сказал Андрей Иванович.

— Беда не по лесу ходит, а по людям, — заметила Ефимья Андреевна.

— Это пожар на тебя, мама, страху нагнал, — улыбнулась Варвара. — Какая беда? Только люди хорошо зажили, всего у нас вдоволь, вон детишки подрастают, а вы тут всякие ужасы пророчите!

— А ведь точно, я вспомнил, — разглаживая морщены на лбу, сказал Андрей Иванович. — Летом четырнадцатого я собирал белые прямо у крыльца своей будки… — Он взглянул на жену. — Мы тогда с тобой, мать, целый мешок насушили. А Яков, твой батька, — глянул Андрей Иванович на зятя, — большую деньгу в тот год на продаже сухих грибов зашибил. Со всего поселка тащили ему грибы, а он их кулями в Питер сплавлял.

— Меня тогда еще на свете не было, — вставила Алена.

— В восемнадцатом ты махонькая чуть в Лысухе не утонула, — вспомнила Ефимья Андреевна. — Тонька тебя уже синюю за волосенки из воды вытащила.

— Когда же Тоня-то приедет? — перевела разговор Варвара. — В кои веки все вместе собрались…

— Видно, Федора с работы не отпущают, — сказал Андрей Иванович. — Оно и понятно: только что устроился на новом месте, пока то да се… Квартиру надо было обставить… Как-никак начальник дистанции пути.

— Со дня на день жду, — вздохнула Ефимья Андреевна и взглянула на держащего обеими рукам фарфоровую кружку Вадима. — И внучка маленького до смерти хочется поглядеть.

— Я новую сестричку свою еще не видел, — вмешался в разговор Вадим.

— Братик у тебя, — покачала головой Ефимья Андреевна. — Геной назвали.

— А где Олька? — взглянула на Вадима Варвара. — Вроде она с вами и не ужинала? Господи, с этим проклятым пожаром я и про ребятишек совсем забыла! — вскочила она со стула.

— Куда она денется? — подал голос Семен. — Спит, поди, у наших.

— Пошли, — скомандовала Варвара. Слова мужа ее не успокоили.

Не прошло и десяти минут, как они снова заявились, — на Варваре лица не было.

— Чуяло мое сердце… — с порога запричитала она. — Нету Ольки. Как утром позавтракала, так больше и не видели ее.

— Может, у Шмелевых? — предположил Дмитрий Андреевич. — Я ее часто с Игорем вижу. Заигрались, и осталась у них. Нас-то все равно никого дома не было.

Варвара бросилась в комнату к детям. Тараща на нее моргающие глаза, девочки спросонья туго соображали, скоро выяснилось, что с утра никто из них Олю не видел.

Варвара уже плакала навзрыд, Семен держал ее за руку, успокаивал, но и у самого лицо было бледное. Все поднялись из-за стола. Вадим, воспользовавшись суматохой, прихватил из сахарницы пригоршню конфет «Раковая шейка».

— Не реви, — строго сказала дочери Ефимья Андреевна. — Лучше пораскинь головой, где она может в такое время быть.

— Ума не приложу…

Ефимья Андреевна ни при каких обстоятельствах не впадала в панику, не теряла головы. Даже когда по поселку пошел слух, что пожар вот-вот перекинется на крайние к лесу избы, и кое-кто уже стал выносить из домов вещи, она спокойно занималась своими делами. Глядя на нее, перестала швырять из окна узлы и Мария Широкова.

Никто не заметил, как исчез Вадим. Пока взрослые сокрушались и раздумывали, где искать Олю, он выскочил из дома, добежал до башни, хотел влезть в окно, но увидел, что дверь приоткрыта. Сюда весь день подъезжали заправляться пожарные машины, в глубоких колеях поблескивала вода, вся трава вокруг башни была примята.

Взобравшись по винтовой лестнице наверх, Вадим сразу увидел на полу свернувшуюся калачиком на стружках Олю. На ноги у нее была накинута какая-то мешковина. Видно, услышав его, завозились в гнездах стрижи. Голубоватый свет далеких звезд чуть заметно посеребрил густые волосы девочки. Длинные ресницы заметно трепетали, на губах безмятежная улыбка. Вадим секунду смотрел на нее, потом легонько потрепал рукой за плечо. Оля сразу проснулась, поморгала большими глазами и, ничуть не удивившись, сказала:

— Какой я красивый сон видела…

— Потом расскажешь про сон, — перебил Вадим. — Почему ты вслед за нами не слезла?

— Я крикнула, но вы даже не оглянулись…

— Ты что, обиделась?

— Я смотрела, как тушили пожар, а потом любовалась на небо, — сказала она. — Какое оно огромное и красивое! Видела, как звезды падали.

— А мать там с ума сходит!.. И не страшно тебе тут одной? — полюбопытствовал Вадим.

— Я ведь не одна: на ночь все стрижи прилетели в свои гнезда. И потом я слышала, как поселок дышит.

— Дышит? — удивился Вадим.

— Ну да, вздыхает, ворочается, кряхтит и даже чихает.

— Выдумщица ты!

— А вообще-то страшно, — призналась девочка. — Я поплакала и уснула. Как хорошо, что ты пришел.

— Держись за мое плечо, — сказал Вадим, осторожно спускаясь по лестнице. В башне было тепло, нагревшиеся за день камни не успели остыть. Зато железные поручни приятно холодили пальцы.

— Я тебя видела на пожаре, — говорила Оля, спускаясь вслед за ним. — И папу видела, и дядю Митю.

— Влетит тебе от мамки, — сказал Вадим. Ее босая нога мазнула его по щеке, а подол синего сарафана накрыл голову.

— Если бы ты знал, как мне есть хочется! — протянула Оля.

— Сейчас тебя накормят…

— Запомни, меня никогда не бьют, — сказала она.

— Везет же людям, — рассмеялся он.

 

Глава двадцатая

 

1

Давно замечено, что насекомые, птица, животные, даже рыбы заблаговременно чувствуют перемену погоды, не говоря уже о землетрясении или разрушительном урагане. Чувствуют и предусмотрительно укрываются в безопасном месте. Человек лишен дара чувствовать смертельную опасность. Гитлеровцы заканчивали последние приготовления для вероломного нападения на нашу страну, а люди работали, ходили за грибами, ездили на велосипедах на рыбалку, слушали кукушку, любили, ссорились, воспитывали детей.

После пожара над Андреевкой прошла гроза с зелеными молниями и раскатистым громом. Сразу посвежело, с сенокосов хлынули в поселок пряные запахи скошенных трав, перед закатом над дорогами и лугами низко носились ласточки, заливались у своих скворечников скворцы, в роще, у Лысухи, можно было услышать песню соловья. Все добрее становились кукушки, всем отсчитывая по сотне лет. Сумерки опускались на поселок в двенадцатом часу ночи, а со всех концов доносились молодые голоса, переборы гармошки, треньканье балалайки. Бесшумные ночные птицы тенями проносились над головами, звезды ярко блистали на сиреневом небе.

Погасли огни в доме Абросимовых, ушел спать Яков Ильич Супронович, а братья Семен и Леонид все еще сидели в саду. Дым от папирос цеплялся за нижние ветки яблони, рядом в высокой картофельной ботве стрекотали кузнечики, слышно было, как на станции шумно отдувался маневровый.

— Ни Лехе Офицерову, ни твоему шурину Митрию я не прощу тюряги, — негромко говорил Леонид.

— Можно подумать, что они на тебя с ножом напали, — усмехнулся Семен.

— Да и не только в них дело… Не нравится мне эта нищенская жизнь, Сеня. Уж на что в фильмах стараются все показать красиво, к примеру «Волга-Волга», «Трактористы», «Светлый путь», а что красивого? Копошатся что-то, борются за какие-то светлые идеалы, а где они? В чем выражаются?

— Гляжу, ты стал большой любитель кино…

— А что? Кино, если его с толком смотреть, на многое глаза открывает. Возьмем, к примеру, заграничные фильмы… Мэри Пикфорд, Дуглас Фербенкс. Какая там жизнь, а? Купаются в роскоши, все у них есть. Даже чаплинские придурки живут себе и радуются: нынче бедняк — завтра миллионщик! Была бы голова на плечах. Умеют деньги делать, умеют их и проживать… Разъезжают на автомобилях, живут в хоромах, жрут в ресторанах…

— Жрут-то и в золоте купаются миллионеры, — вставил Семен. — А бедняки зубами щелкают да на бирже труда околачиваются.

— Кто с головой, тот не пропадет…

— Мне наша жизнь нравится, — сказал Семен. — Дома все есть, ребятишки растут, люди уважают, начальство ценит.

— И все? — насмешливо посмотрел на него Леонид.

— Разве этого мало?

— Мне мало, — жестко сказал Леонид.

— Тогда вспомни, как мы с тобой с подносами наперегонки бегали, обслуживали пьянчуг, а сейчас ты — бригадир!

— Туфта все это!

— Туфта?

— Гляжу, тебя там, в Комсомольске-на-Амуре крепко обработали! — Леонид насмешливо посмотрел на брата. — В партию еще не вступил?

— Может, вступлю.

— Видно, нам теперь не понять друг друга, — заметил Леонид.

— Нет у меня злости на Советскую власть, — сказал Семен. — Что она у нас отобрала? Трактир «Милости просю»? А что дала? Да все, Леня! Я чувствую, что занимаюсь своим, понимаешь, своим делом: строю заводы, дома, жизнь строю. Дай мне сейчас десять трактиров и всю эту «красивую жизнь», которую ты увидел в кино, — мне все это даром не надо.

— Как сказать, — многозначительно заметил Леонид, но Семен не обратил внимания на его тон.

— Старое не вернется, Леня…

— Ну и живи, как крот в норе, ничего ты вокруг не видишь, потому что на глазах у тебя шоры. А я то думал, мы с тобой, как прежде…

— Что прежде-то? — вскинулся брат. — Беготня с подносами: «Пожалте!», «Мерси!», «Чего желаете?» Споры с пьяными, танцульки в клубе? Ну еще драки?

— Я о другом…

— Выбрось ты свою обиду, — посоветовал Семен. — Не доведет это до добра.

— Не ты ли уж меня продашь, браток?

— Дурак ты, Леня, — в сердцах сказал Семен.

Летучая мышь прошмыгнула над самой головой. Маневровый на станции тоненько свистнул, скрежетнул колесами и куда-то в ночь покатил. Красные искры заискрились над крышей вокзала. Невидимый дым из паровозной трубы заслонил звезды. Кузнечики умолкли на миг, затем с новой силой застрекотали. Неожиданно совсем близко, за изгородью, послышалось:

Собираю, собираю Васильковые цветы. Я тебя не забываю, Не забудь меня и ты.

Чистый девичий голос оборвался, всхлипнула гармошка, ломкий юношеский басок затянул:

Крутится, вертится шар голубой. Крутится, вертится над головой, Крутится, вертится, хочет упасть. Кавалер барышню хочет украсть…

Леонид встал, головой зацепил за ветку яблони, в сердцах хрипло выкрикнул:

— Мустафа дорогу строил, а Жиган по ней ходил… Мустафа по ней поехал, а Жиган его убил…

— Вы что это, братки, загуляли? — Голос Варвары донесся из темноты. — Мы же рано утром за грибами собирались, Сеня! А ну-ка быстренько спать!

— Ишь, командир в юбке!.. — усмехнулся Леонид.

— Что было, то быльем поросло, — сказал Семен, зевая. — Ворчишь, ворчишь, как старый дед…

— Оторвался ты от нас, браток! Вон куда тебя нелегкая занесла, еще подальше, чем меня твой родственничек Митя упрятал!

— И чего ты такой злой? — вздохнул Семен.

— Зато ты очень уж стал добрый… Я тоже в дальних краях… пожил и людей разных повидал.

— Преступников, Леня, — перебил брат.

— А уж об этом ты лучше помалкивай, — зло уронил Леонид. — Ты этого народа не знаешь.

— Знаю, браток, — усмехнулся Семен. — Видал и этих… Есть такие, которые думают, как ты, а много и других, порвавших с прежним навсегда.

— Может случиться так, что ты еще попросишь защиты у меня…

— Ты это о чем? — насторожился Семен.

— Жизня, она такая непонятная штука, — туманно обронил Леонид. — Один бог знает, каким она к людям боком повернется…

— Что-то я не понимаю тебя.

— Жаль, что пути у нас наметились разные… — сказал Леонид и, повернувшись к брату спиной, затянул: — Мустафа дорогу строил, а Жиган по ней ходил…

Он вышел за калитку, притворил ее и зашагал по дороге. Семен проводил брата задумчивым взглядом, собрал посуду на деревянный поднос. Улыбнувшись, ловко заскользил меж грядок, держа поднос на вытянутых руках, но у самого крыльца зацепился за куст крыжовника и все вывернул на траву.

В черном проеме двери появилась Варвара в длинной ночной рубашке.

— Не получится уже… — рассмеялся Семен. — Отвыкли руки-то держать поднос.

— О чем вы с Леней-то толковали?

— Помнишь, в гражданскую? — посерьезнев, сказал Семен. — Сын на отца, брат на брата…

— И охота ему из пустого в порожнее переливать, — зевнула Варя.

У перекрестка Леонид свернул на соседнюю улицу. Длинные изломанные тени от телеграфных столбов косо перечеркнули тропинку. Не разжимая губ, он глухо напевал себе под нос: «Мустафа по ней поехал, а Жиган его убил…» Поравнявшись со знакомым домом, воровато оглянулся и привычным движением изнутри отодвинул железную задвижку. Только поднял руку к окну, чтобы постучать, как с крыльца послышался спокойный голос Николая Михалева:

— Ежели за яблоками, так они еще не поспели…

— Караулишь? — вышел из тени Леонид.

— С волками жить — по-волчьи выть, — уронил Николай.

На перилах крыльца тускло блеснули стволы ружья. Смутная неподвижная фигура Михалева вырисовывалась на фоне светлой двери. В руке чуть заметно тлела цигарка.

— Неужто из-за бабы в человека из обоих стволов шарахнешь? — усмехнулся Леонид.

— Иной человек хуже зверя лютого, — сказал Михалев. Он по-прежнему был неподвижен, только рука с розовым огоньком описывала полукружья, замирая у рта.

— Когда же ты спишь, Николай?

— А это уж не твоя забота, — буркнул тот.

— Слышал такую песенку: «Мустафа дорогу строил, а Жиган по ней ходил…»?

— Я воровские песни не запоминал, — глухо перебил Михалев. — Послушай, Жиган, ты лучше забудь сюда дорогу, чесану волчьей дробью — кишок не соберешь.

— Не будь фраером, Коля, нет такой бабы на свете, из-за которой стоило бы жизнью рисковать.

— Ты запомни, что я сказал.

— Послушай ты, чучело, давай бабами махнемся, а? — со смехом предложил Леонид. — Неужто тебе Любка не надоела? Бери мою Ритку, а я…

— Давай-давай, вали отсюда, уголовник! — Темная фигура на крыльце пошевелилась, придвинула ружье к себе.

— Бывай, Коля, — ласково, однако с угрозой в голосе сказал Леонид. Он вышел за калитку, повернул злое лицо к хозяину дома: — Скучно что-то, Михалев! Пальнул бы из своего дрянного штуцера хоть в небо?..

Громко рассмеялся и провалился в тень от забора со свешивающимися через жердины яблоневыми ветками.

 

2

В субботу вечером после бани повесился в сарае начальник станции Сидор Савельевич Веревкин. За день до этого он сильно поссорился с женой; вернувшись из бани, выпил один поллитровку «Московской» и, захватив пеньковую веревку и кусок мыла, отправился в дровяной сарай. И надо же такому случиться: как раз в это время Ваня Широков копал в огороде начальника станции червей для рыбалки. Услышав мычание и хрип, парнишка заглянул в пыльное, треснутое посередине окно, не раздумывая вышиб ногой раму — дверь в сарай начальник станции предусмотрительно запер изнутри — и, вскочив на поленницу, перерезал перочинным ножом туго натянутую веревку. Удавленник с выпученными, побелевшими глазами мешком шмякнулся на опилки. Мальчик ослабил на побагровевшей шее веревку и кинулся вон из сарая.

Скоро вокруг Веревкина собрались люди. Статная русоволосая Евдокия с суровым лицом не уронила на одной слезинки, в ее взглядах, которые она бросала на распростертого на лужайке перед сараем мужа, проскальзывало отвращение. Над Веревкиным склонился фельдшер Василий Николаевич Комаринский. Тут же стоял в гражданской одежде милиционер Прокофьев, он прибежал прямо из бани, и под мышкой торчало завернутое в промокшую газету белье. По розовому, распаренному лицу Егора Евдокимовича стекали тоненькие струйки пота. Серая рубашка меж лопаток взмокла.

— Никак преставился, сердешный? — перекрестился Тимаш, увидев, как Комаринский приложился губами к посинелым губам Веревкина. — Мы с Василием Николаевичем четвертинку и по три кружки… «жигулевского» после баньки приговорили. Вона как вдувает спиртные пары в рот покойничку… Если хоть искра в ём есть — оклемается! Водочный дух и с того света возвернет, сила в ём такая…

— Помолчи, дед, — отдышавшись, заметил фельдшер.

— Такой видный мужчина, — сказала Маня Широкова. — Ему бы жить и жить, вон какой белый да здоровый… был.

— Да рази стал бы я из-за бабы жизни себя лишать? — толковал Тимаш, с пренебрежением поглядывая на Евдокию. — Жизня-то, она одна, а баб на белом свете не сосчитать.

— Уже второй раз бедолага суется в петлю, — заметил Петр Васильевич Корнилов, он один из первых прибежал сюда. — В запрошлом-то годе Моргулевич из петли его вынул.

— Дышит, — поднялся с колен Комаринский. На светлых брюках остались зеленые пятна от травы.

— Видно, на роду ему написано другую смерть принять, — снова встрял Тимаш. — Кому суждено утонуть, тот не повесится.

— И так мужиков в поселке немного, так ишо и в петлю лезут, — вторила ему Широкова.

— Говорю, не желает его господь бог к себе на суд через веревку призывать, — сказал Тимаш. — А может, и фамилия Веревкин ему в этом деле помеха?

— Гляди-ка, глазами заворочал! — обрадованно воскликнула Маня Широкова.

— Вы что же это торопитесь на тот свет, Сидор Савельевич? — нагнулся над ним фельдшер. — Еще успеете.

— У-у, люди-и! — с ненавистью заворочал в орбитах тяжелыми глазами Веревкин. — Сдохнуть и то не дадут!

— Евдокимыч, ты его оштрафуй по крупной, чтобы народ зазря не баламутил, — сказал Тимаш. — А ты, Сидор Савельевич, не так судьбу пытаешь. Попробуй лучше головой в омут.

— Я тебя сейчас оштрафую, — пригрозил Прокофьев.

— Не имеешь такого права, Егор Евдокимович, — нашелся дед Тимаш. — Потому как ты из бани и выпимши, я сам видел, как ты две кружки шарахнул.

— Вот ведь трепло, — проворчал Прокофьев.

Комаринский помог Веревкину подняться, хотел проводить домой, но тот отвел его руку, прислонился спиной к сараю и обвел присутствующих тяжелым мутным взглядом.

— Чего слетелись, как воронье? — с трудом ворочая языком, хрипло произнес он. — Падалью запахло?

— Представление окончилось, господа хорошие, — отвесил всем шутливый поклон. Тимаш.

Народ стал расходиться, остались лишь фельдшер, милиционер и Тимаш.

— Придется акт составить, — глядя на Комаринского, нерешительно проговорил Прокофьев.

— Веревка, что ли, оборвалась? — уже более осмысленно взглянул на милиционера начальник станции.

— Скажи спасибо Ванятке Широкову, — ответил Егор Евдокимович. — Это он тебя из петли вынул.

— В окошко увидел, как ты ногами дрыгаешь, — ввернул дед Тимаш.

— Живой я, — проговорил Веревкин. — Зачем акт?

— На евонную женку и составляй, — сказал Тимаш. — Энто она, стерьва, его до такой жизни довела.

Евдокия стояла в стороне от всех и покусывала ровными белыми зубами зеленый стебелек тимофеевки.

— Чего это я? — будто очнувшись, сказал Веревкин и перевел взгляд на стоявшую на прежнем месте жену. — Глупость все это, абсурд. Затмение… — Он взглянул на Прокофьева: — Можешь так и записать в своем акте о несостоявшемся самоубийстве.

— Сидор Савельевич, ведь ты, коза тебя дери, считай, побывал на том свете… — подошел к нему поближе неугомонный Тимаш. — Скажи, христа ради, как оно там? Открылось что такое тебе? Было какое видение? Может, Петра-ключника у врат рая видел? Али этих тварей хвостатых — упырей, сарданапалов, чертей? Какие они хучь из себя-то?

— На тебя, старого дурака, смахивают, — криво усмехнувшись, сказал Веревкин и, волоча непослушные ноги; пошел к дому. Евдокия двинулась следом.

— Чё это он на меня вскинулся? — удивленно взглянул на Комаринского и Прокофьева Тимаш. — Богомаз Прошка из Климова толковал, что я смахиваю на самого спасителя, Андрей Иванович Абросимов свидетель, предлагал с меня на рождество икону для хотьковской церкви писать… Да я отказался.

— Что же так? — поинтересовался Комаринский.

— Хучь я и не считаю себя великим грешником, но и праведником никогда не был, — солидно заметил Тимаш.

— Из-за Евдокии небось? — ни к кому не обращаясь, произнес Прокофьев.

— Дунька-то с капитаном Кашкелем с воинской базы водит шуры-муры, — хихикнул Тимаш.

— Ты видел? — строго поглядел на него милиционер.

— Люди говорят, — уклончиво ответил дед.

— Мне такой факт неизвестен, — сказал Егор Евдокимович.

— Скажи, Егор, наказуемо по советскому закону, ежели женка мужу изменяет? — спросил Тимаш.

— А если муж жене? — усмехнулся Комаринский.

— Мужика это не касаемо, — заметил Тимаш. — У мужчины другая конституция, он детей не рожает.

— Не знаю я такого закона, — подумав, сказал Прокофьев.

— Что же получается? Раньше за прелюбодейство церковь накладывала епитимью на блудниц, а теперича что? Нет на них никакой управы? Вот ревнивые мужики и лезуть в петлю.

— Уже вечер, а парит… — вытирая пот с лица, сказал Прокофьев.

— Холодненького пивка бы, — вздохнул Комаринский.

— Надоть идти на поклон к Якову Ильичу, — оживился дед Тимаш. — У него в подвале со льдом завсегда для начальства припасено несколько ящиков.

— Чай тоже хорошо, — нерешительно ввернул Прокофьев.

— Сравнил! — возразил Тимаш. — Чай или холодное пиво? После бани-то?

— Оно, конечно, пива холодненького бы неплохо… — сдался Прокофьев.

— А на поминках Веревкина я еще погуляю, — болтал Тимаш, поспешая за ними. — Кто два раза в петлю совался, тот уже не жилец на белом свете. Попомните мое слово, не в этом, так в будущем году отдаст он богу душу. Только не через веревку. Тута ему путь на тот свет заказан.

— Должен знать, дед, бог душу самоубийц в райские кущи не принимает, — сказал Комаринский. — И хоронят их, как известно, за оградой кладбища.

— Говоришь, ящики с пивом он льдом обкладывает? — спросил Прокофьев. Ему про убийц и самоубийц было совсем неинтересно разговаривать.

— Я сам ему на лошади лед по весне с Лысухи возил, — сказал Тимаш.

— А у меня и порошок для Супроновича есть от печени. — Фельдшер достал из кармана белый конвертик и, приблизив к близоруким глазам — очков он не носил, — прочитал: «Пирамидон».

— Это же от головной боли, — заметил Тимаш.

— Хорошее лекарство от всех болезней помогает, — весомо ответил Комаринский и бережно положил конвертик в карман.

 

3

Бор был разреженный, солнечные лучи били из гущи ветвей в глаза, желтые полосы ложились под ноги, заставляя мох изумрудно сиять, а прошлогодние листья золотисто вспыхивать. Над вершинами сосен плыли не загораживающие солнце легкие облака, серебристо поблескивали на нижних ветвях тонкие колеблющиеся паутинки. Разомлевшие от зноя птицы примолкли.

— Два! — весело выкрикивал Павел, то и дело нагибаясь за грибами. — Один! Ой, сразу четыре!

Дмитрий Андреевич невольно изменял маршрут, чтобы быть ближе к сыну.

На дне корзинки перекатывалось с десяток белых грибов.

— Ты что, их сквозь землю видишь? — с ноткой зависти сказал он, поравнявшись с сыном и заглядывая в корзинку. — Ишь сколько наковырял!

— На гриб наступишь! — предупредил Павел и, нагнувшись, ловко срезал перочинным ножом крепенький боровичок. Стрельнул серыми глазами туда-сюда и срезал еще два крошечных гриба под ногами отца.

— Когда-то я больше всех в Андреевке приносил грибов, — вздохнул Дмитрий Андреевич.

— У нас тут Вадька в чемпионах ходит, — сказал Павел. — Он по сто шестьдесят приносил.

— Только подумать, сколько нынче грибов высыпало! — подивился Дмитрий Андреевич.

— Бабушка Ефимья говорит — к войне, — заметил Павел. — И Шмелев говорит, что скоро быть войне с немцами.

— Разве ты его не отцом называешь?

— Какой он мне отец? — помолчав, уронил Павел.

— Вадик называет ведь Федора Казакова отцом.

— Ты — мой батька… — Павел ковырнул ногой шапку мха и срезал чуть тронутый коричневый гриб. — Хватит с меня одного отца.

— Может, со мной в Тулу поедешь? — предложил Дмитрий Андреевич. — У тебя там две сестренки.

— Мамку жалко, — подумав, сказал Павел. — А правда, что в Туле делают самовары?

— Там не только самовары делают… А понравились тебе тульские пряники?

— Сладкие.

— Я рад, что ты наш дом не забываешь.

— Я бабушку Ефимью люблю, — серьезно сказал Павел. — Она про все на свете знает. На небе солнце, не видно ни облачка, а она скажет: к вечеру будет дождь, и точно — гроза и дождь!

— Как мать-то?

— А чего ей? Все по хозяйству. Вторую корову хочет завести и борова.

— А со Шмелевым-то ладишь?

— Мамка в доме хозяйка, Шмелев ей ни в чем не перечит… Меня не обижает.

— Абросимовы себя никому в обиду не давали, — с достоинством заметил отец.

— А ты сильный? — с любопытством посмотрел на него Павел.

— Еще какой сильный! — рассмеялся Дмитрий Андреевич. — Триста орлов у меня в школе… — Он сжал большую ладонь в кулак. — И я всех их вот так держу.

— Шмелев тоже сильный, — помолчав, сказал Павел. — Мамку на покосе взял на руки и на стог закинул.

Дмитрий Андреевич облюбовал поросший седым мхом холмик между двух сосен и с удовольствием опустился на него. Корзинку поставил у ног, снял шляпу, отер ладонью вспотевший лоб.

Странно, у него давно другая семья, дочери растут, а сказал Павел, что Шмелев Сашу на стог закинул, и неприятно стало. В этот приезд они с Александрой и десятком слов не перекинулись. Дмитрий редко к ним заходит, а Саша — ни ногой к Абросимовым.

Отец и сын разве что невозмутимостью и некоторой медлительностью сходны. Внешне Павел больше походил на мать: крупный в кости, светлорусый, губастый. Абросимовскую породу выдавали в нем спокойные серые глаза. И пожалуй, скрытая сила. Когда он задумывался, то сдвигал вместе густые брови и на лбу обозначалась тоненькая морщинка. В отличие от смешливого, живого Вадима Павел улыбался редко, и рассмешить его было не так-то просто. Задиристым он не был, но за себя мог постоять, наверное, потому и не задевали его сверстники в поселке.

На лицо мальчика легла тень, глаза потемнели, когда он задал отцу вопрос:

— Батя, а чего ты от нас ушел?

Дмитрий Андреевич провел ладонью по тронутым сединой волосам, невидяще уставился на синицу, прыгавшую по ветке. Как объяснить мальчишке, что произошло? Порой самому себе объяснить это трудно… Жалеет ли он, что ушел от Александры? Счастлив ли с Раей?.. Когда человек уже не может ничего изменить, он цепляется за самое удобное объяснение. Да, Александру он не любил, встретил в Ленинграде в университетских коридорах Раю и полюбил — так ему тогда казалось… У него теперь новая семья, а вот любовь опять куда-то исчезла. Существует ли она вообще? У него две дочери от второй жены, а отношения с Раей год от году все хуже и хуже. Дети не связывают, если нет понимания… Куда же оно подевалось, это понимание? Как он просил Раю приехать сюда, в Андреевку, — отказалась наотрез. И дочерей не пустила. А тут так было бы им весело среди ровесников. Мать и отец ничего не говорят, но обидно им, что сын приехал один… Видел он на днях издали Александру… Статная, с гордо поднятой головой, прошла мимо и даже не посмотрела в его сторону. А у него заныло сердце, будто что-то дорогое утратил. Мать говорит, что Александра со Шмелевым живут душа в душу. И материнские слова, как и сейчас слова сына, больно ударили по сердцу. Неужто ему хочется, чтобы она и теперь страдала по нему? Чтобы он был уверен, что можно вернуться к старому…

— На этот вопрос я тебе отвечу позже, ладно? — после продолжительного молчания сказал Дмитрий Андреевич.

— Я знаю, у мамки тяжелый характер, — проговорил Павел.

— Наверное, и у меня не легче, — признался отец.

— Бабушка Ефимья говорит: тут некого винить, мол, нашла коса на камень.

— Твоя бабушка умная, — улыбнулся Дмитрий Андреевич. — Может быть, умнее всех нас.

В голубом просвете между деревьями вдруг возник золотистый комок, стремительно падающий вниз. Над самыми верхушками комок замедлил падение, расправил крылья и превратился в рябого сокола. На полянку неподалеку от них медленно опустилось маленькое радужное перышко.

— Говоришь, мать даже не вспоминает про меня? — помолчав, спросил Дмитрий Андреевич.

— Счастье, говорит, что я мало на тебя похож, а то бы и меня возненавидела, — с неосознанной жестокостью ответил сын.

— Ты — Абросимов, — поднялся отец. — И держись, сын, своего корня.

Хотя на душе у него было тяжело, он улыбнулся, вспомнив, что эти же самые слова когда-то говорил ему Андрей Иванович.

— За Утиным озером хорошая делянка, — сказал сын. — Только там, наверное, уже Вадим побывал.

— Бог с ними, с грибами, — сказал Дмитрий Андреевич. — Пойдем выкупаемся.

 

4

Шмелев с нетерпением ждал начала войны. Наконец-то он поверил, что она вот-вот грянет… Он торопил Чибисова, готов был сам возглавить диверсионную группу. Почему бы не устроить на железной дороге крушение поездов? Или не рвануть толом какой-нибудь цех на базе? Чем решительнее становился Григорий Борисович, тем большую осторожность проявлял Чибисов.

— Никакой самодеятельности, — осаживал он Шмелева. — Не хватало еще нам перед самой войной попасться. И наши шефы велят пока затаиться.

— Руки чешутся! — вздыхал Шмелев. — Застоялся как конь в конюшне…

— Скоро дел будет невпроворот, — ухмылялся Чибисов. — Не торопитесь наперед батьки в пекло.

Сам он на время затих, спрятал от греха подальше портсигар с фотоаппаратом, тем более что снял все, что можно было снять, и через Лепкова переправил в Германию. Оттуда радировали удовлетворение чистой работой Чибисова и Шмелева, снова предупреждали об осторожности и готовности к боевым действиям.

Сегодня была назначена радиосвязь. Рация установлена в сарае, который Чибисов переоборудовал под конюшню. Сарай стоял на отшибе, когда-то Сова там держала борова, но вот уже несколько лет нового не заводила. В углу были навалены связки дранки. Там Константин Петрович и прятал рацию. Других построек вблизи не было. Чибисов привез туда воз сена, бабке сказал, что в избе, мол, душно, будет спать в сарае.

На дверях красовался замок, и Шмелев сразу направился к сараю. Он еще не успел поднять руку, чтобы постучать в дверь, как она немного приоткрылась и Константин Петрович, не скрывая раздражения, спросил:

— Зачем вы пришли?

Однако посторонился, пропуская в полутемное просторное помещение, где пахло конским навозом. Рацию он, по-видимому, успел спрятать. На сене валялось скомканное ватное, из разноцветных лоскутьев одеяло.

— Ты никак спал? — огляделся Шмелев, привыкая к темноте.

— Вам не следует сюда приходить, — заметил Чибисов, все еще неприязненно глядя на Григория Борисовича. Карман его штанов оттопыривал пистолет.

— Не сидится мне, Константин Петрович, на месте, — улыбнулся Шмелев. — Что нового? Да не гляди ты на меня волком! Никто не видел, как я сюда пошел…

— Новостей уйма, — присаживаясь на пачку дранки, сказал Чибисов. — Двадцать первого состоится большой парад. Действуйте согласно последней инструкции…

— Слава богу, — перекрестился Григорий Борисович. Он тоже уселся. — Сегодня у нас девятнадцатое… Послезавтра!

— В ночь на двадцать второе. Две зеленые и одна красная ракеты для «юнкерсов»… Кто даст сигнал?

Чибисов сказал это спокойным голосом, но Григорий Борисович отлично понимал: вот он, тот самый момент, когда Шмелев должен решить судьбу одного из них… Он не знал, сколько на складах взрывчатки, авиабомб, снарядов. Но можно было предположить, что если бомба угодит в главный склад, то от самой базы и Андреевки ничего не останется, чего уж тут говорить о человеке, который подаст сигнал самолетам… Это верный покойник…

— Двадцать второго июня вы поедете в самый дальний наш пункт за молоком, — ровным голосом заговорил Григорий Борисович. — Советую вам заночевать в Леонтьеве. А можете бросить лошадь и уехать еще дальше.

— Спасибо, — улыбнулся Чибисов и с немым вопросом уставился на шефа: кто же пойдет с ракетницей в бор?

— Сигнал подаст Маслов, — сказал Шмелев и заметил, как в глазах Чибисова мелькнула усмешка.

— Может, вы считаете, что такое ответственное задание должен выполнить кто-либо из нас? — испытующе посмотрел на него Шмелев.

— Мы с вами, Григорий Борисович, стоим подороже рядового диверсанта, — невозмутимо ответил Константин Петрович. — И рисковать жизнью из-за одной, пусть даже серьезной акции было бы донкихотством.

— Я тоже так думаю, — удовлетворенно кивнул Шмелев. О скрытой усмешке коллеги он постарался тут же забыть.

— Считаю, что и вы должны выехать в районный центр или даже в область по делам службы, — продолжал Чибисов. — Пусть здесь все произойдет в наше отсутствие. Это ведь только начало, а нам с вами работать и работать!..

— Ладно, — сказал Григорий Борисович, а про себя еще раз подумал, что радист далеко не так прост, как хочет казаться. Не только в своем ремесле, но и в дипломатии великолепно разбирается…

И лишь вернувшись на молокозавод и очутившись в своем кабинете на втором этаже, Григорий Борисович вспомнил про жену и сына. Куда их деть из этого пекла? Супроновичи… Черт возьми, все оказывается не так просто. Это Чибисову хорошо, сел на телегу с пустыми бидонами и погнал своего одра подальше…

И потом, если все они сразу покинут Андреевку, то не будет ли это подозрительным?.. После долгих размышлений Григорий Борисович решил предупредить лишь Леонида Супроновича — этот еще может пригодиться в новой жизни, а старик Яков Ильич… он теперь больше думает о своих болезнях, чем о больших переменах… В область он, Шмелев, — не поедет, а вот в отпуск можно оформиться хоть завтра. Вместе с женой и сыном выедут в Ленинград… Ну а начнется война, вернется в Андреевку — полюбоваться на руины.

Так решив, Шмелев стал немедленно действовать: позвонил насчет отпуска своему непосредственному начальству — никаких возражений не было. Вечером объявил жене, что завтра ночным выезжают в Ленинград. Александра, конечно, всполошилась, мол, покос в самом разгаре, как она бросит хозяйство… Григорий Борисович проявил железную твердость, и Александра побежала к матери договариваться, чтобы та, пока они будут в Питере, присмотрела за хозяйством. Ночью без особого нажима, тактично Григорий Борисович убедил ее, что Павла с собой брать не следует: он дни напролет проводит у Абросимовых, как-никак приехал родной отец…

— Ты ему отец! — взорвалась было Александра, но он тут же охладил ее, заметив, что не их вина, что Павел все помнит. Хотя Шмелев и усыновил его, а в школе он записался Абросимовым, да и в поселке все называют его Павлом Абросимовым…

Жена замолчала, и Григорий Борисович с легким сердцем уснул, как человек, который сделал все возможное в этой исключительно редкостной ситуации. И как ни распирало его желание сообщить жене, что через два дня начнется война, он сдержал себя, но уже одно то, что он знает такое, чего не знает никто в Андреевке, да, пожалуй, не в одной Андреевке… наполняло его чувством превосходства над всеми. Наверное, со времени службы в Тверском жандармском управлении он еще никогда так остро не чувствовал свою значимость и силу. Его ничуть не волновала судьба обреченных односельчан, с которыми почти два десятка лет он прожил бок о бок. Нет, никогда он не вспомнит о них, так же как и о чужом настороженном мальчишке, который жил с ним в одном доме.

Пусть этот мир ко всем чертям рушится! Очень даже здорово, что все для него начнется с Андреевки. Он, Карнаков Ростислав Евгеньевич, будет отныне жить в другом мире, который создаст своими руками. Ради этого он жил, терпел лишения, унижался, притворился. Есть на свете бог, если всему этому двадцать первого июня придет конец!..

 

5

На корявом пне неподвижно сидел человек и настороженно вглядывался в вязкую ночную тьму. Ему до смерти хотелось курить, но он сдерживал себя. На затянутом разряженной дымкой небе мигали редкие звезды. Лохматые вершины сосен не шевелились. Постепенно со всех сторон человека обступили тревожные шумы: где-то треснул сучок, зашуршали над головой ветви, тоненько пискнула в гнезде сонная птица.

Человек достал папиросы, вытащил одну, с наслаждением понюхал и, не зажигая, сунул в рот. За кустами, скрывавшими его, тускло поблескивал булыжник. Глаза давно привыкли к темноте, и он явственно различал на дороге кустики травы, пробившиеся между гладкими камнями. Пожевывая мундштук папиросы, он замер: со стороны Андреевки послышались голоса, смех, топот.

Мимо прошли трое военных. Едва их шаги затихли вдали, неспешно прошла парочка — высокий парень в белой рубахе и девушка. На ее плечи был наброшен пиджак. Остановившись, они стали целоваться. Высвободившись из объятий, девушка негромко произнесла:

— Вот дурной! Ты мне губу прикусил…

Прошел еще долгий час. И вот по булыжнику снова застучали подошвы сапог. Человек поднялся с пня и спрятался за ближайшей к тропинке сосной. Во рту его все еще торчала изжеванная папироса. Он выплюнул ее, достал из кармана пистолет и, стараясь бесшумно ступать по усыпанной хвоей земле, двинулся к дороге. Впереди смутно обозначились кривые перила моста. Отсюда до кленовской базы меньше полукилометра. Если подняться вверх по дороге, то скоро можно увидеть огонек в окне проходной. Там круглые сутки дежурят охранники. Внезапно с дороги сорвалась крупная птица и полетела над болотиной к железнодорожной насыпи.

Военный остановился и, повернув голову, стал всматриваться в тьму, поглотившую птицу. В этот момент кто-то, бесшумно подкравшись к нему сзади, нанес рукояткой пистолета сильный удар по виску. Военный даже не вскрикнул. Мотнув простоволосой головой — фуражка слетела на обочину, — он стал валиться набок. Человек, проворно сунув пистолет в карман, подхватил обмякшее тело под мышки и потащил с дороги. Каблуки сапог военного царапали по булыжнику. У тропинки человек остановился, взвалил тело на спину и поспешно зашагал в глубь леса. Без передышки дошел до оврага, сбросил военного на мох и, встав на колени, приник ухом к его груди. Затем достал пистолет и еще несколько раз с оттяжкой ударил того по голове.

Услышав шум, человек — он стаскивал с убитого сапоги — застыл в напряженной позе. Его лицо смутно белело на фоне молодого ельника. Сообразив, что это приближается со стороны Андреевки поезд, успокоился и, сняв верхнюю одежду, столкнул тело в овраг. Послышался треск кустов, шум крыльев спугнутой птицы и мягкий удар о землю. Оглядевшись, человек спустился в неглубокий овраг, закидал тело ветками, привалил сухой елкой, потом подобрал фуражку военного и, ползая на коленях, внимательно обследовал камни — не осталось ли на них капель крови. Наконец, засунул одежду убитого в мешок и торопливо зашагал к Андреевке.

Выйдя из леса, он остановился возле длинного, похожего на казарму здания клуба и с наслаждением закурил. Холщовый мешок пузырем белел под мышкой. Выпуская дым из ноздрей, человек с усмешкой оглянулся назад. Он не видел, что за ним наблюдают. Длинная сосновая ветка бросала густую тень на крыльцо, где притаился другой человек…

После отъезда Карнакова-Шмелева Чибисов получил указание немедленно запастись документами и формой советского военнослужащего.

От связного Лепкова Чибисов получил пакет с ядом и инструкцией, как им пользоваться. Яд он станет подсыпать в молоко, масло, сметану… Нужно будет привлечь кого-нибудь из населения, кто станет раздавать молочные продукты бойцам… Немецкие солдаты войдут в Андреевку не позднее двух недель с начала войны. База должна быть уничтожена в первые дни.

Ни одно окно не светилось в Андреевке, лишь ярко горела электрическая лампочка у дежурного по станции.

Затоптав окурок, Чибисов двинулся в поселок, за ним крадучись следовал завклубом Архип Алексеевич Блинов. Это он прятался в тени крыльца. Что-то не понравилось Блинову в поведении человека, вышедшего так поздно из леса с мешком под мышкой. Он видел, как Чибисов бесшумно открыл изнутри калитку дома Совы.

Архип Алексеевич подошел было к калитке, но проклятая собачонка визгливо залаяла, Чибисов оглянулся, пристально вглядываясь в темноту.

Притворившись пьяным и что-то бормоча под нос, Блинов неровно зашагал по дороге вдоль притихших сонных домов.

 

Часть третья

Мертвая петля

 

Глава двадцать первая

 

1

— Матка боска, как красиво! — тихо произнесла девушка. — Гельмут, посмотри, какая большая звезда упала с неба!

В дрожащем свете каждый березовый лист серебристо засиял, опрокинувшаяся на луг тень от березы сначала вытянулась, затем быстро съежилась и уползла в черную нору у куста. Чудачка Крыся! Не смогла отличить зеленую, уже начавшуюся рассыпаться ракету от падающей звезды.

Сидя в кабине «юнкерса», Гельмут вспоминал эту недавнюю ночь.

Крыся, наверное, очень удивилась, что он не попрощался с ней.

Последние дни авиационный полк часто поднимали по тревоге. Но это уже не тревога. Летчики эскадрильи торопливо занимали свои места возле темно-серых «юнкерсов», техники в черных комбинезонах вскарабкивались на плоскости, открывали плексигласовые фонари. В планшетах у штурманов лежали помеченные красными карандашами карты, кассеты осколочных бомб уложены в бомболюки, крупные фугаски подвешены под крылья. Взлетевшие самолеты уже не смогут сесть на свой аэродром, не избавившись от смертоносного груза.

Война с Россией! О ней давно говорили в авиационном полку, ее ждали, к ней готовились. Три дня назад полк прилетел из Норвегии на пограничный аэродром. Раньше это была польская территория, а теперь все принадлежит рейху.

Слушая ровный гул моторов, Гельмут снова вспомнил Крысю… Какие у нее горячие губы, яркие глаза, белая грудь! Сегодня вечером девушка, наверное, ждала его на лужайке, но Гельмут не мог и на минуту отлучиться с аэродрома: поступил приказ от командира всем быть у самолетов.

Разворачиваясь над летной полосой, обозначенной чуть заметными огоньками, Гельмут бросил взгляд на одинокую березу внизу. Но скоро и береза, и летная полоса, и небольшой поселок Брозы остались позади.

Не все девушки были приветливы с немецкими летчиками, но победители особенно с ними не церемонились А вот кареглазая, пышная Крыся как-то сразу потянулась к высокому, белокурому Гельмуту. Она немного знала немецкий язык, а Гельмут чисто говорил по-русски. Все славянские языки похожи, можно всегда понять поляка, чеха или болгарина.

Еще на земле предутренний сумрак, а отсюда, с высоты, уже виден край восходящего солнца. Оно всходит в той стороне, куда они летят, а за ними — еще ночь. Эскадрильи идут развернутым фронтом, крылом к крылу, обтекаемые силуэты «юнкерсов» кажутся неподвижными, в прозрачных фонарях видны головы знакомых пилотов, на серебристых, с черными крестами крыльях поблескивают крупные капли росы. Грозная армада неторопливо движется по темному небу с бледными звездами, иногда загораживает их, и тогда багровый край неба и черная земля сливаются воедино. Самолет чуть содрогается, вибрирует, попадая в мелкие воздушные ямы, в наушниках потрескивает, попискивает. Изредка врывается отрывистый голос командира полка.

Не первый раз Гельмут Бохов летит бомбить чужие города и поселки. Но почему-то сейчас неуютно ему. Нет, серая, с ртутными всплесками рек и озер земля не страшит его, весь свой бомбовый груз он без сожаления рассыплет над железнодорожной станцией, уложит фугаски в обозначенные на карте штурмана цели. Он старался не думать о людях, которые в последний раз в своей неожиданно оборвавшейся жизни услышат пронзительный визг осколочной бомбы. Его учили не думать об этом в летной школе, потом он сам учил этому молодых летчиков своей эскадрильи уже на полях сражений в Польше, Франции, Югославии. Сверху людей почти не видно, а те крошечные фигурки, разбегающиеся во все стороны, скорее напоминали потревоженных муравьев, чем людей. Крупные здания казались игрушечными кубиками, положенными друг на друга, а длинные эшелоны — членистыми гусеницами. Даже огненные вспышки и черные султаны, вздымающиеся над поверхностью земли, при избытке воображения можно было сравнить с дождевыми пузырями, появляющимися на озере во время дождя… До такого сравнения додумался Алекс Бремен, штурман из третьей эскадрильи, — он пописывал стишки.

Гельмут летит бомбить ту землю, на которой родился, где до сих пор живет его родной отец… Он помнит Тверь, свой большой каменный дом на тихой, тенистой от лип улице, дачу на берегу Волги, запах горячих пшеничных блинов, которые румяная служанка подавала в масленицу на стол, застеленный накрахмаленной белой скатертью… Мать после вторичного замужества постаралась вытравить из их сознания воспоминания о России: в доме не было ни одной фотографии отца, не разговаривали по-русски, но мальчики, оставшись наедине, вспоминали Тверь, Волгу, снежные русские зимы и почему-то праздничную, с тройками, масленицу. Его брат Бруно закончил Берлинский университет, с год поработал в фирме «Гуго Шнейдер АГ», потом был приглашен в абвер, в восточный отдел, как отлично знающий русский язык. Еще студентом Бруно заинтересовался русской национальной культурой, историей. Давал книги и Гельмуту. По-прежнему они разговаривали друг с другом только на русском языке, читать и писать по-русски они научились еще в Твери. В жилах Гельмута и Бруно течет и славянская кровь…

Бруно имеет звание капитана, а Гельмут — обер-лейтенант, командир эскадрильи тяжелых бомбардировщиков дальнего действия. На всех медицинских комиссиях и антропологических обследованиях они оба признаны чистокровными арийцами — наверное, об этом тоже позаботилась мать… Как-то месяц назад Бруно сказал брату, что мать написала в документах, что их настоящий отец вовсе не Карнаков, а чистокровный немецкий барон Людвиг Зеер, с которым она неоднократно встречалась в России и Германии. Барон не мог опровергнуть ее признания, потому что уже двенадцать лет, как похоронен на мюнхенском кладбище. И соседи могут подтвердить, что баронесса Бохова каждое воскресенье зимой и летом кладет у надгробия Зеера оранжерейные цветы.

В эту последнюю встречу перед перебазировкой в Норвегию они с братом встретились в Берлине. Обычно Бруно приглашал его домой на Вильгельмштрассе, но в этот раз повел в тихую пивную, что находилась в подвальном помещении красивого белокаменного пятиэтажного дома с красной черепичной крышей. В отделанном коричневыми панелями небольшом зале было мало народу. Над пивной стойкой красовались ветвистые оленьи рога. Они уселись за маленький круглый столик у широкого окна, забранного гнутыми чугунными решетками. Кельнер принес две высокие кружки баварского пива с пенными шапками и полагающиеся к ним горячие сосиски с картофельным пюре. В зале витал запах сигарет и пивных дрожжей.

Бруно был в гражданском костюме с нацистским значком, Гельмут — в авиационной форме. Братья не очень походили друг на друга: Бруно худощавый, узколицый, темно-русые волосы зачесаны назад, движения резкие, взгляд серых глаз умный, пристальный; Гельмут выше брата, шире в плечах, белокурые волосы чуть заметно вьются, зачесывает он их набок; когда улыбается, в голубых глазах появляется детское выражение. Его улыбка очень нравилась женщинам. Гельмут по всем стандартам подходил под категорию арийца — человека высшей расы. Синяя летная форма ладно сидела на нем, мощная шея и твердый подбородок свидетельствовали о физической силе. Гельмут с детских лет занимался спортом, а в авиационной школе даже какое-то время был чемпионом по метанию диска.

— Здесь нас никто подслушивать не будет, — сказал Бруно, отхлебывая из кружки.

— Ты хочешь сообщить мне военную тайну? — усмехнулся Гельмут.

— Представь себе, да… — не принял шутки брат. — И очень важную. Думаю, что ты долго в Норвегии не задержишься, готовься к переброске на восточную границу.

— Война с Россией? — сразу посерьезнев, спросил Гельмут.

— Фюрер и не скрывает этого. Но мало кто знает, когда именно это случится… — Он нагнулся к уху Гельмута и шепотом назвал день и час.

— Так скоро? — вырвалось у летчика.

— В России у нас отец, — напомнил Бруно.

— Отец? — насмешливо сдвинул брови Гельмут.

— А ты считаешь покойного барона Зеера своим папашей? Ведь он познакомился с матерью уже после нашего рождения. До этого они не были даже знакомы.

— А если в гестапо узнают, что отец наш русский?

— В гестапо, да и еще повыше, об этом давно знают и очень довольны сим счастливым обстоятельством. Наш отец верой и правдой давно уже служит великой Германии. И когда мы освободим Россию от коммунистов, еще будем гордиться нашим отцом, Гельмут!

— Я его очень смутно помню… Впрочем, ты разведчик, вот возьми и предупреди… нашего далекого папочку, — усмехнулся Гельмут. — А мои бомбы не разбирают, кого разят…

— Скоро ты увидишь Россию. Для меня эта страна — загадка, — продолжал Бруно. — Когда мы приехали в Мюнхен, мать внушала нам, что скоро, очень скоро красных разгромят и мы вернемся в Тверь, увидим отца…

— Мне и в Германии неплохо, — заметил Гельмут. — Что-то в Тверь совсем не тянет.

— Ты первый увидишь Россию, и я тебе завидую, — проговорил Бруно.

— Для разведчика ты слишком сентиментален, — усмехнулся Гельмут.

— Это у меня от матери, — улыбнулся брат. — Посмотрел бы ты, чем я с утра до позднего вечера в абвере занимаюсь, не говорил бы так… Ты хороший офицер, Гельмут! Пожалуй, я тебе доверюсь… — Он задумчиво поглядел в окно, за которым в этот момент прошелестели шины черного «мерседеса». — Не стоило бы нам нападать на Россию. Конечно, фюрер — гениальный человек, наша армия сильнее… Но если бы я был на месте фюрера, я не начинал бы этой войны. И это не только мое мнение.

— К счастью, ты не фюрер, — заметил Гельмут. — А мне хочется воевать.

— Очень хорошо, — улыбнулся Бруно, и больше на эту тему они не говорили.

Все случилось, как предсказал брат: из Норвегии полк перебросили на восточную границу, и вот уже сорок пять минут летят они над городами, селами, хуторами России. Люди мирно спят — даже с высоты взгляд поражает безлюдность равнин, городов, населенных пунктов. Еще ни одна зенитка не расцветила белой лилией дрожащее от гула моторов небо, ни один истребитель не поднялся с аэродрома им навстречу. Неужели там, внизу, все еще не знают, что началась война?..

Там, внизу, действительно этого не знали. Лишь ночные сторожа подолгу вслушивались в ночное небо, где среди тускнеющих звезд пролегал путь летящей армады. Это потом, позже, гул самолетного мотора будет заставлять и взрослых и детей тотчас настораживаться, выскакивать из дома и напряженно вглядываться в грозное небо…

В розовом зареве купался красный диск солнца, от строений и телеграфных столбов вытянулись тонкие спичечные тени, а звезды совсем исчезли с неба, кроме яркой Венеры. Командир полка приказал эскадрилье выходить на пикирование открывшегося внизу огромного города. Первой сбросила бомбовый груз эскадрилья Гельмута Бохова. Наверное, с земли бомбардировщики напоминали огромную карусель, медленно и неотвратимо вращающуюся над центром города. Пока один «юнкерс» срывался в пике, на рассчитанную штурманами невидимую линию бомбометания выходил второй, третий, четвертый самолет. А карусель смерти, с грохотом взрывов, ревом моторов, визгом бомб, свистом осколков, крутилась и крутилась.

Белый город очнулся, заметался, озаряемый зловещими всплесками не слышных отсюда взрывов, по улицам забегали крошечные фигурки, сметаемые воздушной волной и осколками. Совсем как в детской игре на песке, медленно рушились стены зданий, открывая цветные клетушки комнат, бетонные перекрытия лестничных пролетов. Небольшие строения разламывались и оседали в клубах серой слоистой пыли. Одна фугаска угодила в нефтехранилище — огненное облако высоко поднялось над окраиной города, клубки пламени растекались по земле, будто вулканическая лава. «Юнкерсы» пикировали на водонапорную башню станции, но всякий раз, какое-то время скрывшись в клубах огня и пыли, она вновь горделиво возникала в поле зрения. На путях валялись горящие опрокинутые вагоны, с вокзала сорвало крышу, изогнутыми щупальцами скрутились на насыпи рельсы, а проклятая башня все стояла себе и стояла посередине всего этого огненного хаоса.

Когда Гельмут пошел в пике на башню, штурман удивленно посмотрел на него и нажал на красный рычаг, выпуская на волю последнюю трехсоткилограммовую фугаску. Гельмут удовлетворенно улыбнулся, сверкнув белыми зубами, — он видел, как скрылась в зоне взрыва башня, ему даже показалось, что она круто накренилась, падая на приземистую коричневую казарму с багрово полыхающей крышей. Но когда рассеялся дым, башня с черными провалами окон как ни в чем не бывало стояла на своем месте. Казалось бы, пустяк, но настроение у обер-лейтенанта упало. Город, серый, с черными и коричневыми провалами, с безобразными кучами рухнувших зданий, всплесками пожарищ, жирной черной окаемкой горящей нефти на окраине, тонул в ядовито-желтоватой мгле.

На обратном пути по ним палили зенитки, командир приказал подняться выше, но тут из-за облаков неожиданно появились краснозвездные истребители. «Мессершмитты» сопровождения вступили с ними в бой.

 

2

Иван Васильевич Кузнецов, выезжая в командировку из Ленинграда в пограничный городок, знал, что положение на западной границе тревожное: немцы часто нарушают границу, несколько раз завязывались перестрелки, но поступал приказ от командования не поддаваться на провокации.

Собственно, и приехал сюда Кузнецов, чтобы разобраться в обстановке. Разведчики доложили, что немцы сосредоточили крупные соединения войск у самой границы, часто их самолеты залетали на нашу сторону.

А может, это маневры? Или просто хотят взять пограничников на испуг? Окончательно понял он, что на пороге война, когда в соседнем городке на железнодорожной станции прогремел сильный взрыв, а 20 июня неожиданно вышла из строя электростанция.

21 июня полностью прервалась связь между пограничными частями и городом. Посланные для устранения неисправности связисты не вернулись.

Кузнецов сам с разведчиками отправился в селение Конево, где предполагался разрыв телефонного кабеля. Прибыли в деревню поздно вечером, гуськом пошли по травянистому полю, только приблизились к опушке леса, как их обстреляли из автоматов. Трое бойцов были убиты, один тяжело ранен. Напавшие скрылись в лесу. Ни одного не удалось захватить.

Кабель срастили, однако, когда вернулись в город, связи снова не было. Пока они возвращались, кабель снова повредили.

Иван Васильевич предполагал выехать с донесением в Ленинград 22 июня в десять утра. В эту ночь он и прилег-то на минуту. Очнувшись на полу, усыпанном битым стеклом, Иван Васильевич понял, что все это с ним происходит не во сне.

А снился ему спокойный сон, будто он со своим приятелем Петром Ивановичем Шороховым сидит на берегу озера у потрескивающего костра, на рогульках в котелке булькает окуневая уха, редкие звезды отражаются в тихой воде. Шорохов деревянной ложкой помешивает в закопченном котелке, бока которого облизывают языки пламени… И вдруг котелок срывается с рогулек, бурлящая зеленоватая юшка заливает огонь, босые ноги Шорохова, а дерево, под которым они сидят, надвое разламывается от неожиданного сильного удара молнии.

Вскочив с покачивающегося, как при землетрясении, пола, он схватил со спинки стула галифе и гимнастерку. Сумрачный рассвет за окном озарился неяркой багровой вспышкой, сильно громыхнуло, и остатки стекол из рамы брызнули на тумбочку с узкой цветочной вазой и на пол.

Сквозь затихающий грохот он отчетливо услышал монотонный гул «юнкерсов» — этот специфический звук он хорошо запомнил еще в Испании, — в гул вплелся пронзительный визг, и снова вспышка, тяжелый удар, дрожание пола под ногами. И еще тяжкий вздох всего содрогнувшегося здания. Теперь вспышки и взрывы следовали один за другим, уже не пол, а сами стены гостиничного здания колебались. Неслышно сорвалась со стены картина в тяжелой раме, белая дверь сама перед ним распахнулась, швырнув задвижку с шурупами под ноги; выхватив из-под подушки портупею с пистолетом, он быстро застегнул ремень. Протолкавшись через столпившихся в вестибюле полураздетых людей к двери, хотел уже выйти, но тут новый взрыв потряс здание до самого основания.

— Все на выход! — хрипло крикнул он и, ногой распахнув тяжелую входную дверь, выскочил наружу.

Еще вчера тихий, в зелени, пограничный городок сотрясался от взрывов, то тут, то там возникали огненные вспышки, обваливались кирпичные стены зданий, на миг возникали жуткие картины: обнаженная, без передней стены, комната с исковерканной мебелью и дырой в потолке, мечущиеся фигурки полуодетых людей, и тут же все это исчезало в грохоте рушащихся вниз кирпичей, балок, штукатурки. Порванные провода, столб с разбитыми фарфоровыми чашечками, поредевший палисадник, огромная воронка посередине центральной улицы. Из дымящейся черной дыры выползал желтоватый дымок, остро пахнущий взрывчаткой.

Здание городской гостиницы рухнуло за его спиной. Он оглянулся и тут же упал плашмя на тротуар: ревущий в крутом пике «юнкерс», казалось, нацелился решетчатым плексигласовым носом прямо на него. Как в кинокадрах, промелькнули перед глазами старуха с распущенными по ночной сорочке волосами, мальчик с проволочной клеткой, в которой металась канарейка, молодая женщина на булыжнике посредине мостовой с расширенными от боли глазами.

Кузнецов метнулся к женщине, напрягая все силы, перевернул тяжелую, с коваными колесами повозку, высвободив налившуюся синевой до колена ногу, схватив под мышки женщину, оттащил ее к расщепленному осколками забору. Стая ощетинившихся собак перебежала ему дорогу…

Коменданта на месте не было, молоденький лейтенант, увидев Кузнецова, вытянулся, хотел вскинуть в приветствии руку к голове, но, видно, вспомнив, что пилотки нет, неподвижно замер. На верхней губе заметно пробивались темно-русые усики.

— Дежурный по комендатуре лейтенант Лопухов, — отрапортовал он.

— Где комендант?

— Связь оборвана… — Лейтенант поднял на Кузнецова по-детски округлившиеся глаза: — Товарищ капитан, это… — Он кивнул на дымящиеся напротив дома.

— Война, браток, — сказал Иван Васильевич. — Война, лейтенант. Самая настоящая, более настоящей не бывает.

— Я весь командный состав оповестил, — спохватился лейтенант. — Послал за командирами.

— Немцы уже и так всех оповестили… — заметил Кузнецов. — Дом начсостава ведь напротив музея?

— Так точно.

— Туда фугаска угодила, лейтенант…

Молоденький лейтенант побелел, нижняя губа у него запрыгала.

— Что с тобой? — покосился на него Иван Васильевич.

— Там моя жена с… дочкой, — еле слышно ответил тот.

Казалось, настоящий рассвет никогда не наступит: пыль, копоть, едкая гарь скопились над разрушенным городом. Сквозь эту хмарь иногда ярко бил в глаза косой луч утреннего солнца, в голубом разрыве, весь устремленный вниз, возникал «юнкерс» с подбагренными солнцем крыльями, на которых ядовито светились черно-белые кресты. Свист осколков сливался с ревом выходящего из пикирования бомбардировщика. Толстая ветка клена, чисто срезанная осколком, мягко упала к ногам Кузнецова.

К комендатуре бежал майор с одной намыленной щекой, в расстегнутой гимнастерке без ремня. Из голенища хромового сапога торчал треугольник портянки. Вдруг он, споткнувшись, остановился и задрал вверх взлохмаченную голову. Послышался противный свист, и двухэтажный кирпичный дом за спиной майора провалился посередине, оглушительный взрыв заставил Кузнецова броситься на землю. Кирпичи, штукатурка, расщепленные деревяшки падали сверху на дорогу.

— На станции эшелон с орудиями и боеприпасами! — прокричал майор.

— Надо немедленно его отогнать, бегом на станцию! — Иван Васильевич по привычке бросил взгляд на запястье и с досадой вспомнил, что часы остались в гостинице. Остались навсегда в этом городе, потому что гостиницы больше не существует. И на его часах остановилось мирное время.

Начался совсем другой отсчет — время войны. Жестокое время, когда человеческая жизнь измеряется не годами и десятилетиями, а часами, минутами, секундами.

 

3

Артиллерийский полк Григория Елисеевича Дерюгина базировался в летнем лагере у Даугавы. Зенитные батареи полукольцом охватывали дальние подступы к городу. Со свойственной ему хозяйственностью Дерюгин тщательно замаскировал орудия в перелесках, заставил зенитчиков вырыть траншеи. В ночь на 22 июня Григорий Елисеевич собрался поехать в Ригу, но потом раздумал: Алена с детьми в Андреевке, чего ему делать в пустой, неприветливой квартире? И остался на хуторе, где был оборудован его командный пункт. Ночь была теплой, в деревушке на берегу реки слышались молодые голоса, переборы гармошки. Дул с Даугавы ветерок, и кряканье уток раздавалось с излучины. Григорий Елисеевич решил написать жене письмо. Керосиновая лампа освещала грубый деревянный стол без скатерти, кожаный планшет с картами и карандашами в специальных гнездах, чистый лист бумаги. Дерюгин скучал без жены. Две путевки в санаторий Наркомата обороны в Сочи уже лежали дома под зеленым стеклом письменного стола. Алена еще ни разу не была на Кавказе, и он взял путевки именно туда. Дети, конечно, останутся в Андреевке.

В полураскрытое окно ударилась мохнатая бабочка, вторая стукнулась о пузатое стекло лампы и отлетела в сторону. Раздался тяжелый всплеск — наверное, кто-то с берега бухнулся в воду. Звезды помигивали над сосновым перелеском, совсем близко подступавшим к хутору. Отсюда, из окна, ртутно блестела Даугава в густой тени склонившихся ив. Громкий смех на миг заглушил гармошку. Удивительно, как быстро молодежь находит общий язык!

Подперев скуластую щеку рукой, Григорий Елисеевич задумался: дважды за последнюю неделю над расположением полка пролетали чужие самолеты без опознавательных знаков. Первый раз прошли на большой высоте, а вчера — в пределах досягаемости зенитных орудий. Полк был приведен в боевую готовность, Дерюгин попросил разрешения у комдива обстрелять разведчиков. А в том, что это были немецкие разведчики, он не сомневался. В штабе полка висели силуэты «юнкерсов», «мессершмиттов», «хейнкелей» и «фокке-вульфов». Над хутором пролетели два «фокке-вульфа». Комдив отдал приказ не стрелять в самолеты. Почему? Этот вопрос вертелся на языке у Григория Елисеевича, но он молча повесил трубку полевого телефона.

Почувствовав безнаказанность, немцы наглели, ночами без огней со стороны границы пролетали в глубь нашей территории самолеты. Зенитчики ловили их в прицелы, провожали длинными хоботами орудий и… не стреляли. Был строгий приказ комдива не обнаруживать себя огнем зениток. Немцы просто-напросто провоцируют, чтобы запеленговать по вспышкам орудия. Союзнички… Гитлер только и ждет, чтобы мы нарушили хотя бы одну статью соглашения… И не надо быть большим стратегом, чтобы не понять того, что повод для конфликта на границе рано или поздно найдется.

Гул мотора сначала походил на жужжание майского жука, затем стал гуще, басистее и скоро вытеснил все остальные звуки, даже гармошку у реки. Григорий Елисеевич встал из-за стола и вышел во двор. Окна в хозяйском доме слепо поблескивали отражением далеких звезд, луна косо перечеркнула желтой полоской тихую воду, листья ив поблескивали серебром.

Самолет шел без огней на большой высоте прямо над хутором. Дерюгин пристально вглядывался в небо. Один раз ему показалось, что он увидел огненный выхлоп мотора. «Прожектором бы его…» — подумал он, и в следующее мгновение яркий голубоватый луч торопливо зашарил по небу. В изумлении смотрел Дерюгин, как прожектор быстро нащупал серебристый самолет, тут же гулко захлопали зенитки, клубки багровых разрывов один за другим стали возникать вокруг самолета. И тот, круто наклонив крыло, стал разворачиваться в обратную сторону.

Чуть не растянувшись на пороге, Григорий Елисеевич бросился к телефону и вызвал комбата, но телефонист сообщил, что того нет на месте.

— Мне звонили? — рявкнул в трубку Дерюгин.

— Вас тоже пять минут назад не было, — спокойно сказал телефонист.

Схватив фуражку, Григорий Елисеевич выскочил из комнаты и побежал в сторону батареи, обстрелявшей самолет. В этот момент он не мог разобраться в своих чувствах — в нем перемешались удовлетворение и досада на зенитчиков: самолет не сбили, а приказ комдива нарушили. Когда он прибежал на батарею, комбат Петров был там. Он сидел без фуражки на раскрытом ящике с поблескивающими длинными снарядами и смотрел на комполка, рядом у орудия стояли бойцы.

— Смир-рно! — встав, скомандовал Петров, но Дерюгин махнул рукой: мол, вольно. У него хватило выдержки не накричать на капитана при подчиненных, он лишь спросил своим обычным ровным голосом:

— Кто дал команду обстрелять самолет?

— Я, — коротко ответил капитан.

Зенитчики молча смотрели на них. Это были совсем молодые ребята в зеленых гимнастерках и галифе. У одного была надета пилотка задом наперед. Григорий Елисеевич хотел было сделать замечание, но сдержался.

— Плохо стреляете, бойцы, — глухо уронил он.

— Товарищ подполковник, мы только попугали его… — заметил один из зенитчиков. — Как повернул назад, сразу вырубили прожектор.

— Сколько можно нарушать? — подал голос тот, у которого звездочка на пилотке оказалась на затылке.

— Испугался, гад! — весело добавил третий.

Дерюгин кивнул Петрову, и они пошли по травянистой тропинке к хутору. Позади них оживленно заговорили зенитчики.

— Своей властью я вас сажаю под домашний арест, — сказал Дерюгин. — А дальше вашу судьбу будет решать комдив.

— Есть, — негромко и, как показалось Дерюгину, с вызывающей ноткой в голосе ответил Петров.

У Григория Елисеевича были ровные отношения со всеми командирами. Он давно усвоил, что выделять кого-либо или приближать к себе не следует. Если хочешь быть справедливым, объективным, ко всем относись одинаково. Так-то оно так, а вот комдив, видно, не обладает этими качествами: к Дерюгину он относится более чем прохладно, а вот к соседу по позиции полковнику Соловьеву иначе. Только этого ему и не хватало! Петров, конечно, опытный командир, но в нем сверх меры развито чувство самостоятельности. Помнится, в прошлом году на маневрах он по-своему замаскировал зенитки не на хуторе, а на безымянной высотке, чем поставил в неловкое положение Дерюгина, который на совещании предложил иной план расстановки батарей. В общем-то все обошлось благополучно, и генерал даже похвалил действия Петрова, однако Григорий Елисеевич позже отчитал строптивого комбата за самоуправство… И вот опять… На этот раз не только Петрова, но и самого Дерюгина ожидают крупные неприятности: нарушен приказ командующего округом. Не пошел бы под трибунал этот умник. Вот-вот ему исполнится тридцать, и в канцелярии уже готовятся бумаги для представления к очередному воинскому званию. Хорошо, что писарь не успел еще их отправить в округ…

— Зачем вы это сделали, Егор Саввич? — спросил Дерюгин.

— Сколько же можно летать над нашими головами? — горячо заговорил тот. — В ясную ночь жди незваных гостей… Для чего меня обучили стрелять из зениток? Для того, чтобы я разинув рот считал, сколько вражеских самолетов нарушили нашу границу?

— Есть приказ… И самолет вы не сбили, и сами пойдете под трибунал, — подытожил Дерюгин.

— Потому и не сбили, что запрещают сбивать, — зло ответил Петров. — Кстати, я вам позвонил…

— Вряд ли это послужит для вас смягчающим обстоятельством.

Петров искоса взглянул на идущего чуть впереди комполка, усмехнулся:

— Я и не надеюсь ни на какие смягчающие обстоятельства.

У хутора они остановились — отсюда Петрову нужно было идти вверх по тропинке к большому дому, где расположились командиры.

— Вы же поймали его в луч и какое-то время вели… — сказал Григорий Елисеевич.

— Я не хотел его сбивать, — негромко уронил комбат. — Война еще не объявлена и…

— Ну, спасибо, Егор Саввич, — усмехнулся Дерюгин. — А то никому бы из нас не сносить головы…

— Я никогда еще не находился под домашним арестом, — сказал Петров. — Условия-то у нас тут не домашние…

— Спокойной ночи, капитан, — сказал Григорий Елисеевич и направился к дому.

В четвертом часу ночи поднятые по тревоге зенитчики открыли огонь по армаде немецких бомбардировщиков, идущих на небольшой высоте в сторону Риги. Предрассветное небо, рассеченное голубыми мечами прожекторов, грохотало, ревело, содрогалось. Огненные разрывы зениток выхватывали из серой мглы черные силуэты «юнкерсов». Не снижаясь и не пикируя, несколько бомбардировщиков сбросили в расположение полка около десятка осколочных бомб. «Мессершмитты» пикировали на батареи, стреляя из пулеметов и автоматических пушек.

Подполковник Дерюгин, разбуженный среди ночи, попробовал связаться с дежурным по дивизии, потом со штабом округа, велел соединить его с квартирой комдива, но со связью что-то случилось: никто не отвечал. И тогда он отдал приказ объявить боевую тревогу и открыть огонь по самолетам.

Своего вестового послал к капитану Петрову с приказом немедленно взять командование над батареей. Больше ни о каких провокациях он не думал: это была война.

С командной высотки, что находилась неподалеку от хутора, Дерюгин следил за обстрелом. Рядом на зарядном ящике сидел телефонист с зеленым полевым аппаратом на коленях. Он безуспешно крутил рукоятку и осипшим голосом повторял: ««Звезда»! «Звезда»! Я — «Венера», слышите меня? «Звезда», «Звезда»…» Багровые вспышки освещали напряженное лицо комполка и белый мальчишеский вихор телефониста. Иногда Дерюгин бросал взгляд на юношу, но тот отрицательно качал своим вихром: штаб дивизии не отвечал. Молчал штаб армии, не отзывалась квартира комдива. Григорий Елисеевич давно послал связиста проверить кабель, но тот еще не вернулся. Два бойца из батареи старшего лейтенанта Кривоноса не явились к орудию по боевой тревоге. Столько нарушений, и всего за одну ночь! Такого еще не бывало на веку подполковника Дерюгина… Он еще не знал, что оба бойца зарезаны за хутором диверсантами. Форму и документы они забрали, а тела парней сбросили в Даугаву. Не знал Григорий Елисеевич и того, что эти же диверсанты в нескольких местах перерезали телефонный кабель, а другие на Рижском взморье обстреляли из автоматов «эмку» комдива и тяжело его ранили. Многого еще не знал Дерюгин, принявший на свой страх и риск решение без приказа открыть огонь по вторгшимся в наше воздушное пространство бомбардировщикам, не знал и того, что фашисты перешли границу всего в каких-то пятидесяти километрах от расположения его полка противовоздушной обороны. Батарея капитана Петрова сбила два «юнкерса». Уже позже Григорий Елисеевич узнал, что комбат по собственной инициативе обучал свои зенитные расчеты ведению ночного боя с вражескими самолетами.

 

4

Ефимья Андреевна бухнулась на колени перед иконой божьей матери и, шепча молитву и осеняя себя крестом, низко кланялась до самого пола.

Алена и Варя накрыли стол для завтрака, у русской печи на чурбаке шумел самовар.

— Мать, лоб разобьешь, — вошел в избу Дмитрий. — Мне надо в Тулу. А тут Офицеров просит помочь: в Андреевке черт знает что теперь начнется. Только что получено сообщение об эвакуации воинской базы. Народу мало, надо привлечь железнодорожников, леспромхозовских рабочих, возможно школьников…

Про себя Дмитрий Андреевич недоумевал: к чему такая спешка? Бои идут на западной границе, возможно, фашисты вот-вот будут отброшены… Вспомнилась финская кампания, когда события, не успев начаться, быстро закончились. Дмитрий Андреевич был сугубо штатским человеком, тем более что после ножевых ранений был освобожден от воинской службы.

В то утро Андрей Иванович ушел дежурить и еще не знал, что началась война. Ему сообщил Вадим, принесший завтрак.

— А ты чего радуешься? — хмуро посмотрел на улыбающегося внука Андрей Иванович.

— Дядя Дмитрий рубашку надел шиворот-навыворот и не заметил, — ответил тот. — А бабушка набила шишку на лбу, молясь богу…

— Молитвами германца не остановишь, грёб твою шлёп, — пробурчал Андрей Иванович.

Крупное бородатое лицо его будто осунулось, серые глаза смотрели строго. Он посыпал яйцо крупной солью и сразу откусил половину. Зубы у него редкие, желтоватые от табака. На щетинистых щеках заходили желваки, борода задвигалась.

— Деда, а ты ел гусиные яйца? — спросил с любопытством наблюдавший за ним Вадим.

— Ты хоть, глупыш, понимаешь, что такое война? — перестав есть, уставился на него дед.

— Нам, деда, не привыкать воевать-то, — явно повторяя чьи-то слова, ответил Вадим.

— Нам? — покачал головой Андрей Иванович. — А что, может, и тебе доведется понюхать пороха…

Над будкой пролетели два «ястребка», третий несся им наперерез. Развернувшись над бором, истребители круто взмыли вверх. Сосновый бор наполнился звонким эхом от рева моторов.

— «Як-1», — определил Вадим, наблюдавший за самолетами.

— Да ты, гляжу, специалист! — подивился Андрей Иванович. Для него самолеты в небе были одинаковыми, да и глаза не те уже.

Глядя поверх головы внука на розовое облако, нависшее над кирпичным зданием недостроенной средней школы, он задумался. Горбушка с ломтем сала и второе необлупленное яйцо лежали нетронутыми.

— Ты погляди, деда, на карту мира, — весело болтал внук. — Какая огромная наша страна и какая маленькая Германия!

— Теперь чего на карту глядеть… Гляди лучше на небо, не показалось бы тебе оно с овчинку!

Андрей Иванович поднялся со скамьи, под его сапогами заскрипел пропитанный мазутом песок. Кожаный футляр с флажками и сумка с петардами оттопырились на его животе. Стряхнув скорлупу и крошки с газеты в канаву, Абросимов проводил взглядом истребители, провел широкой ладонью по бороде.

— Беда-то какая! — вырвалось у него, — Как там дома-то?

— Бабушка плачет и богу молится, тетки тоже у поселкового воют, объявили эту… мобилизацию! Дядя Дима то вещи собирает в чемодан, то бежит к Офицерову.

— Скоро останутся в поселке стар да млад, — вздохнул Абросимов.

— А ты пойдешь на войну, дедушка?

— Я с немцами повоевал… будь они неладны!

— Жалко, что война скоро кончится, я бы тоже с фашистами повоевал! Выучился бы на летчика…

— Скоро, говоришь? — сказал дед. — Этого, Вадя, никто не знает…

— А тетя Маня Широкова, как услышала по радио про войну, схватила кошелку и побежала в магазин, — засмеялся Вадим. — Купила сто коробков спичек! Зачем ей столько, дедушка?

— А ты чего тут сидишь? — вдруг напустился на него дед. — Лети в магазин и покупай спички, мыло, махорку!

— Махорку мне не дадут, дедушка.

— Хрен с ней, махоркой! — отмахнулся Андрей Иванович. — Иди на станцию, скажи Моргулевичу, чтобы меня подменили… Чего я тут сижу, как курица на яйцах, грёб твою шлёп!..

 

5

Кузьма Маслов сидел на поваленной сосне и, слушая усыпляющий шум бора, нервно отгонял ольховой веткой комаров. Подлые насекомые норовили сзади пристроиться на просвечивающую макушку, то и дело приходилось их прихлопывать ладонью. Небо над бором из светло-зеленого превратилось в густо-синее, ярко заблистала первая звезда. Казалось, ее нанизали на высокую сосну, другие звезды слабо проглядывали сквозь тонкую предвечернюю дымку. Куковала кукушка. Маслову очень хотелось загадать, сколько лет ему осталось жить. Но он гнал эту мысль прочь, — кукукнет проклятая пару раз или вообще умолкнет. Сколько лет осталось жить? Лет… Может быть, дней? Или часов? Черт с ней, с кукушкой! Он пощупал за пазухой согревшийся толстый ствол ракетницы. Про себя Маслов решил выпустить ракету в сторону полигона: там много сейчас разной техники испытывается. Полигон хотя и на территории базы, но далеко от складов. А наводить бомбардировщики на склады — это самоубийство! Не зря же Шмелев уехал с семьей. Он посоветовал и ему, Маслову, жену и детей отправить подальше… Обещал большие деньги и прочие блага за эту операцию, уверил, что скоро придут немецкие войска. Чего сам-то уехал? Ему бы и встречать долгожданных освободителей хлебом-солью. Нет, Шмелев, жизнь отдавать даже за большие деньги он не собирается! Мертвому деньги не нужны. А от затеи с бомбардировкой складов попахивает могилой. Никто не знает, сколько там взрывчатки, снарядов, пороха, но надо думать, что всего этого вполне достаточно, чтобы превратить в пыль не только базу, но и Андреевку.

Чем больше он раздумывал, тем очевиднее становилось, что хитрый Шмелев послал его на смерть. Что Шмелеву его жизнь? Хоть и деньги давал, на рыбалку вместе ездили, охотились, но никогда не быть им на равной ноге. Шмелев — барин, пойманную рыбку и ту не почистит, котелок не помоет, палатку не поставит. Разве что сам бутылку откупорит, в стаканы нальет. Сидит у костра, покуривает и философствует, а работай за него Кузьма. Один раз даже попросил сапоги стянуть, дескать, туго портянки намотал, так самому несподручно…

Послышался далекий гул, Кузьма Терентьевич встрепенулся, вглядываясь в потемневшее небо. Самолет прошел на большой высоте, развернулся и еще раз пролетел над головой, чуть снизившись.

Маслов достал ракетницу, он должен выпустить две: красную и зеленую. И точно указать направление складов. Кузьма взвел тугой курок, загадал, что выстрелит, когда самолет пройдет над ним в третий раз, но тот стал удаляться, и скоро звук его моторов заглох.

Бомбардировщики прилетели около одиннадцати вечера, как и говорил Шмелев. Когда небо над головой задрожало от железного гула, Маслов понял, что пришла пора действовать. Одну за другой он выпустил в сторону полигона красную и зеленую ракеты. Поглядел, как они, причудливо распустив огненные хвосты, тают в сразу сгустившейся черноте неба, и зашагал прочь. В сторону складов пусть ракеты пускает кто-нибудь другой, кто поглупее его, Маслова.

Неожиданно все окрест осветилось мертвенным зеленоватым светом, засияли иголки на соснах, забагрянилась нежная кора на молодых деревцах, звезды на небе пропали. Можно было подумать, что снова наступил день, если бы свет этот не был таким чуждым и неестественным. Тени от деревьев растягивались, сужались, ползали перед глазами, как живые. «Юнкерсы» спустили на парашютах осветительные ракеты. Первая бомба громыхнула совсем не так страшно, как ожидал Маслов. А потом началось… Грохотало все кругом, вой пикирующих бомбардировщиков смешался с визгом бомб, раскатистыми громовыми разрывами, свистом осколков. Ощутимо вздрагивала земля, горячими подушками тыкался в лицо воздух. Один взрыв был особенно сильным, даже в ушах засвербило, — как потом выяснилось, фугаска угодила в вагон со взрывчаткой. Позже Кузьма Терентьевич сообразит и это записать на свой счет…

Домой он добрался в третьем часу ночи. В рабочем поселке на территории базы никто не спал.

— …Три эшелона уже отправили, — услышал он чей-то взволнованный голос — лицо в темноте было не разглядеть. — Ежели бы хоть в один угодил, что бы, братцы, было!

— Откуда ты знаешь, что три? — перебил говорившего другой голос.

— Здрасьте-пожалте, я же сам грузил ящики с толом и снарядами!

— Придержал бы ты, Ломакин, язык за зубами, — с угрозой сказал тот же голос.

Подойдя ближе, Маслов увидел рабочих и Приходько. Виктор Ломакин удивленно уставился на Осипа Никитича.

— Тут же все свои, — заметил он.

— А ракеты в лесу пускали тоже свои? — Сузившиеся глаза Приходько поочередно ощупывали лица людей. Маслов уже пожалел, что подошел. Задержавшись взглядом на нем, Приходько спросил:

— Кузьма Терентьевич, ты видел, откуда пустили ракеты?

— Кажись, оттуля? — неопределенно махнул рукой тот, внутренне обмерев от страха.

— Не видел, так и скажи, — поморщился Осип Никитич Приходько. — Зачем наводишь путаницу? — Он обвел глазами присутствующих: — Товарищи, нужно быть бдительными, я не допускаю мысли, что среди нас есть враги, но они действуют, и сегодня мы убедились в этом. Ракеты не сами по себе вылетели из леса.

— Говорят, они диверсантов с самолета сбрасывают, — заметил кто-то.

— Говорить нужно поменьше, — сурово сказал Приходько. — Особенно про наши базовские дела. Пора запомнить: болтун — находка для врага!

— Мы тут, выходит, теперя как на горячей сковородке, — вздохнула женщина в белой косынке, из под которой выбивались на плечи длинные черные волосы.

— Ломакин, Маслов, Ильин, пойдете со мной. Прочешем лес! — скомандовал оперуполномоченный. — Одну группу я уже отправил.

— Ночью-то? — возразил Ломакин. — Что мы увидим?

— В проходной получите оружие, аккумуляторные фонари, — не удостоив его взглядом, продолжал Приходько. — Ракеты выпустили из Хотьковского бора. Туда и пойдем.

— Шпиён сидит там на пенечке и нас дожидается… — хмыкнул Ильин.

— Господи, началось… — заметила женщина. — Уж поскорее бы нас вакуи… — Она запнулась на незнакомом слове.

— Эвакуировали, — подсказал кто-то.

— Об этом тоже не следует распространяться, — отрезал Приходько.

— Мы тут в военную тайну играем, а немец в первый день войны прилетел и стал базу бомбить, — сказал Ломакин. — Получается, он уже знал, где она расположена? И этого шпиёна на парашюте сбросил!

— А ты видел? — спросила женщина.

— Кто же тогда ракеты пущает?

— У меня в распоряжении осталось два пистолета, — сказал Осип Никитич. — Ты же, Маслов, охотник? Бегом за ружьем!

— Вот беда-то! — снова запричитала женщина. — И мой мальчишка увязался с мужиками… А если стрельба подымется? — Она повернулась к Приходько: — Осип Никитич, встренете мово Ваську, скажите, чтобы шел домой… Горе мне с им!

— Товарищи, в лесу лейтенант с людьми — ищут ракетчика, будьте осторожны, не выпалите в своих, — предупредил Приходько.

В рабочем поселке не светился ни один огонек. В Андреевку пришла война.

 

Глава двадцать вторая

 

1

Потом это ему часто вспоминалось: танки на проселке, солдаты в мышиного цвета коротких мундирчиках и широких сапогах, автоматная стрельба и мертвая сорока на обочине. Он, Кузнецов, стреляет в фашистов из маузера, видит, как падает фигурка в каске, опрокидывается на спину и ожесточенно скребет сапогом седой мох, потом затихает. Остальные на небольшом расстояния друг от друга неумолимо надвигаются на маленький отряд окруженцев. Пятнистый, будто проржавевший насквозь, танк останавливается, и медленно разворачивает башню, тупой, с набалдашником на конце ствол упирается, как кажется Ивану Васильевичу, прямо ему в лоб. Оглушительно громыхает раз, другой. Огненные вспышки слепят глаза. Неподалеку раздается хрип, из рук капитана вываливается автомат, лицо запрокидывается, и он затихает. Ветерок чуть заметно шевелит на голове русый вихор.

Немецкие автоматчики все ближе, из коротких стволов вырывается пламя, падают на мох тоненькие, чисто срезанные ветки. Маузер в руке становится все тяжелее. Кузнецов нажимает на курок. Он отличный стрелок и видит, как его пули укладывают фашистов. Несколько раз он жмет на податливый курок, прежде чем соображает, что последняя обойма кончилась. Вскакивает на ноги, в несколько прыжков добирается до автомата и только тут замечает возле уха капитана маленькое отверстие, из которого лениво сочится черная кровь. Автомат бешено прыгает в руке, будто хочет вырваться. Немцы залегли в кустах, он видит их серые каски и раскинутые ноги в запыленных сапогах, спины куда-то подевались.

Неожиданно танк круто сворачивает с проселка и прет прямо по лесу на него. Тонкие деревца с треском ложатся перед ним, сопротивление оказывает лишь молодая сосна — она какое-то время дрожит, взмахивает ветвями и падает верхушкой в сторону Кузнецова. Фашисты, прижимая автоматы к животу, бегут вслед за танком, Иван Васильевич слышит голос сержанта Пети, тот зовет его в глубь леса, но он уже понимает, что встать нельзя — сразит пушка или автоматная очередь, — но не погибать же под гусеницами этой пятнистой махины?..

— Товарищ капитан, — сержант дышит прямо в затылок, — там болотинка, можно уйти, эта зараза туда не сунется…

Полоснув из автомата по цепочке, Кузнецов откатывается по мху в сторону, Петя повторяет все его движения. В низинку они кубарем сваливаются вместе, вскакивают на ноги и бегут в глубь березняка. Над их головами надвое переламывается осина, далеко впереди черным фонтаном взметывается земля. Из-за пушечного выстрела не слышны автоматы, но пули не отстают, гудят, срывают листья с берез и осин. Вот уже блестит сквозь кусты полоска воды, а дальше виднеются кочки, поросшие багульником. Мелькает мысль сунуться носом в кочку, как в подушку, и забыться… За болотиной снова начинается густой смешанный лес. Иван Васильевич чувствует, как кто-то небольно кусает в лопатку, невольно хлопает свободной рукой по этому месту и видит на пальцах кровь…

— Тут они не пройдут, товарищ капитан, — возбужденно говорит Петя. — А дальше чащоба — не догонят!

И когда они, проваливаясь по пояс в жирную вонючую воду, выбираются по ту сторону болотины, Кузнецов вдруг видит, как на молодой кудрявой березе, что перед ним, прямо на глазах листья из зеленых начинают превращаться в красные, на белом стройном стволе — яркие красные брызги.

— Клюква на березе… — шепчет он и проваливается в пульсирующую, обволакивающую бархатную тьму…

Чей-то незнакомый голос монотонно рассказывал:

— …Понятно, наши отстреливались, но куды супротив такой силы попрешь? Тьма-тьмущая! Бегуть ваши. Сколь их, сердешных, полегло вокруг! А басурман преть и преть, нет ему никакого удержу… — Голос умолк. — Уже и ихних пушек не слыхать. Давеча бухали. Далеко ушли вперед. Станцию утром заняли, заставили путейцев путь восстановить. И в полдень на наших поездах покатили дальше, к нам в тыл. Су семи удобствами…

— Назад покатятся, папаша, без всяких удобств, — ввернул Петя.

— На границе не смогли удержать, где же теперя остановят? Ни траншей, ни окопов… Рази в большом городе зацепятся да задержат эту саранчу!

— Они же, гады, без объявления войны, — говорил Петя. — Придушим мы фашистскую сволочь на их земле, попомни, папаша мои слова!

— Дай бог нашему теляти волка забодати…

За свою жизнь Иван Васильевич лишь однажды сознание потерял — это было в Испании: неподалеку взорвался снаряд, взрывная волна отбросила его прямо на каменный пьедестал конной статуи. Очнулся он с солоноватым привкусом крови во рту, одна рука его намертво обхватила огромную чугунную ногу коня. И вот второй раз… Он пошевелился — под правой лопаткой остро кольнуло, Иван Васильевич не удержал стон.

— Товарищ капитан! — замаячило в сумерках над ним лицо сержанта. — Чаю хотите?

— Что там у меня? — показал глазами на обмотанное белым плечо Кузнецов.

— Пулевое ранение навылет, — сообщил Петя. — Старик промыл травяным настоем, приложил какие-то листья к ране, говорит, заживет, как на со… — Сержант запнулся и прибавил: — В общем, повезло вам, товарищ капитан.

— Зови меня по имени-отчеству, — сказал Иван Васильевич и, ощущая тянущую боль, приподнялся с войлочной попоны, на которой лежал, — только сейчас он почувствовал запах лошадиного пота.

Над головой медленно плыли клочковатые облака. Солнце пряталось за бором, кроны сосен негромко шумели. Он лежал возле небольшой бревенчатой избушки, дверь которой была распахнута, виднелась грязная марлевая занавеска от комаров. Чуть в стороне мирно потрескивал костер, на таганке булькала в котелке картошка с мясной тушенкой и луком. Однако есть не хотелось, хотя с утра крошки во рту не было. Щуплый старик неподвижно сидел на низенькой скамеечке и, насупив жидкие седые брови, смотрел на огонь. Борода его в свете пламени казалась отлитой из бронзы.

— Егоров Никита Лукьянович, лесник, — сказал Петя, помогая подняться. — Помог дотащить вас до сторожки.

— А немцы? Они же наступали нам на пятки.

— Танк дополз до болотины… — Петя вздохнул, вспоминая. — Думал, конец вам, товарищ… Иван Васильевич… Остановился, бабахнул пару раз по кустам, развернулся и двинулся назад. Немцы было пошли в болото, но тут по ним сыпанул из автомата наш — помните, с забинтованной головой? Они кинулись на землю, потом поползли к нему… Я видел, он наставил автомат на свою грудь, значит, хотел в себя… Но немцы вышибли автомат и поволокли его к танку. Попрыгали на него, нашего тоже забрали с собой.

— Ваших ребят они всех порешили, — вставил старик. — Вывели, которых захватили в лесу, на дорогу и на обочине из автоматов… А того, с забинтованной головой, увезли.

— Майор Водовозов из штаба дивизии, — сказал Кузнецов.

Он прислонился к стволу кряжистой сосны, опустившей одну ветку на крышу избушки, — немного кружилась голова, и сильно ломило в лопатке. Рана была перевязана вафельным полотенцем, разорванным на полосы. Он пошевелил рукой — она действовала, только тупая боль толчками била в плечо. Сторожка стояла в бору, сразу за ней на вырубке виднелись пять ульев, пышно разрослись вокруг смородиновые кусты. Никто не пошевелился, когда не очень высоко прошло десятка два «юнкерсов». На какое-то время мощный гул моторов вытеснил все остальные звуки. Егоров поднял голову, проводил бомбардировщиков хмурым взглядом.

— А наших что-то не видать, — сказал он. — Давеча над Белой Пустошью ихние, как слепни, кинулись на наши самолетики и два сразу зажгли. Один упал в бор, второй сунулся в болото.

— И с парашютом никто не выбросился? — полюбопытствовал Петя.

— Один прыгнул… А немец развернулся и секанул из пулемета. Бедняга камнем вниз… — Никита Лукьянович поднялся, сходил в избу, принес планшет и широкий ремень с пистолетом в кобуре. — Тута его документы… Совсем молоденький. Я сначала-то схоронил в овражке от немцев, думал, будут искать, а потом закопал на лесной полянке, царствие ему небесное… Теперь и мать родная не найдет его могилку.

Петя вынул из планшета командирскую книжку — на них смотрел улыбающийся лейтенант лет двадцати. Молча протянул планшет и пистолет Кузнецову. Тот подержал в руках, внимательно рассмотрел фотографию и снова все отдал Егорову.

— Спрячьте подальше, Никита Лукьянович. Вернутся наши — передадите документы властям, а пистолет вам самому пригодится: такое время теперь… горячее!

Лесник молча отнес все в сторожку.

Петя пристроил у ног котелок, достал из-за голенища алюминиевую ложку, вытер о галифе и протянул командиру:

— Подкрепитесь, Иван Васильевич.

— Пожалуй, чаю выпью, — сказал Кузнецов.

— Никита Лукьянович, несите кружки, — крикнул Петя и повернулся к Кузнецову: — Чай будем пить с сотовым медком. А может, — он поглядел на Кузнецова, — попробуем немецкого шнапса? Я прихватил на краю болотины целый ранец со жратвой.

— А это тоже нашел на краю болотины? — усмехнулся Кузнецов, указывая на желтую рукоятку парабеллума за ремнем.

— Военный трофей, — с гордостью сказал сержант. — Во время боя снял с ихнего унтера.

Этот невысокий, коренастый сержант нравился Кузнецову. Встретились они в лесу. Вместе с сержантом были еще пятеро бойцов. Увидев его, сержант подтянулся, застегнул воротничок и отрапортовал, что отряд из шести человек пробирается к своим. Подтянулись и остальные бойцы, правда, в глазах их таилось недоверие. Будто они считали, что во всем случившемся виноваты командиры и он, Кузнецов.

Пехотный полк, в котором служил Орехов Петр Силыч, на рассвете принял бой, но был скоро опрокинут, смят намного превосходящими силами противника. Рота, в которой находился Орехов, сражалась до конца. Сам он и пятеро бойцов спаслись чудом: немцы слишком спешили продвинуться вперед и не очень уж тщательно прочесывали разрушенные дома, подвалы, чердаки. Орехов был убежден, что в захваченном городке осталось еще много спрятавшихся при приближении танков бойцов.

У Петра открытое улыбчивое лицо, голубые глаза, нос короткий, чуть расплющенный книзу. Несмотря на то, что происходило вокруг, Орехов не терял бодрости духа, даже шутил. Остальные бойцы, как и он, побывавшие в крупных переделках, в течение одного дня испытав на собственной шкуре, что такое артобстрел, бомбежка, танковая атака и сплошной автоматный огонь, приуныли, оказавшись в тылу врага. Никто не знал, где искать своих.

Не знал этого и Кузнецов. Прибежав на станцию с майором, — наверное, такое бывает только на войне: он так и не узнал его фамилии! — Иван Васильевич нашел начальника станции и приказал ему немедленно отправлять в тыл эшелон с пушками и снарядами. Ни одна немецкая бомба не угодила в вагоны, хотя некоторые были насквозь пробиты осколками. Наверное, с полчаса искали укрывшегося от бомбежки машиниста, а вот помощника и кочегара так и не нашли. Сопровождавший эшелон старший лейтенант был ранен, он лежал в зале ожидания с забинтованной головой. От него Иван Васильевич и узнал, что на трех платформах, укрытые брезентом, стоят пушки новейшей конструкции; если они попадут к фашистам… Кузнецов уже сам был готов ехать на паровозе помощником машиниста и кочегаром, но вызвался майор.

Эшелон ушел, а через несколько часов город заняли немцы. Иван Васильевич вместе с пограничниками отбил три атаки, а потом пришлось переулками отступать.

К счастью, он знал, как ближе всего добраться до спасительного леса. По дорогам уже катились немецкие части…

Вместе с ним к вечеру этого сумасшедшего дня остались шесть человек. Первый привал они сделали в лесу, где когда-то поработали леспромхозовцы, — то и дело попадались делянки с невывезенной древесиной. Двое бойцов отправились с флягами за водой, но так и не вернулись. Даже здесь, в глуши, был слышен тяжелый грохот моторизованных частей.

А через два дня они встретились с группой капитана, который погиб на его глазах. По пути к ним то и дело присоединялись бойцы и командиры, попавшие в окружение.

Отряд Кузнецова насчитывал уже около тридцати человек, когда завязался бой на опушке леса, неподалеку от грунтовой дороги. Сейчас даже трудно вспомнить, как все это началось: то ли немцы с дороги заметили красноармейцев и открыли огонь из автоматов, то ли, нарушив его приказ, кто-то из окруженцев не выдержал и обстрелял колонну, за которой следом ползли тяжелые танки. Так или иначе, а в живых они остались вдвоем с Петей Ореховым.

Запах тушенки все-таки вызвал аппетит — Кузнецов начал черпать из котелка варево. Выпил немного шнапса, услужливо налитого Петей в кружку. Вроде боль приутихла, даже шею можно было поворачивать. Над сотовым медом в деревянном блюде вились пчелы, одна из них торкнулась в волосы и пронзительно зажужжала.

— Не дергайся, — сказал старик. — Выпутается и улетит, а будешь махать рукой — ужалит.

Пчела скоро улетела. Чуть дымящийся костер, чан с медом, мерный шум сосен и негромкий разговор — все это было таким мирным, даже не верилось, что совсем недавно неподалеку над головой звенели не пчелы, а пули, разрывы снарядов кромсали лесные поляны, осколки косили молодые деревья, срезали ветви с вековых сосен…

— Завтра в путь, — сказал Иван Васильевич, вдруг ощутив острую тоску.

— Коли себя не жалко, командир, иди, — взглянул на него Егоров. — Полежать тебе, родимый, надо. Хотя бы недельку.

— Иван Васильевич, у Никиты Лукьяновича целебные травы, он вас за три дня на ноги подымет, — поддержал лесника Орехов…

— Я уже стою, — улыбнулся Кузнецов и даже попытался сделать шаг, но перед глазами замелькали огненные пятна, и он судорожно ухватился за шершавый ствол.

— Куды ты пойдешь, Васильич? — сказал старик. — Не дай бог, загноится рана — и верный конец тебе. Где ты тут лекаря сыщешь? В лесу? И в город не сунешься — там немцы.

Иван Васильевич понимал, что трогаться в путь рано. Но и торчать в лесу без дела было невыносимо, когда кругом такое творилось!

— Раньше надо было торопиться, глядишь, басурманов бы не допустили на нашу землю, а теперя зачем горячку пороть? Сгинуть завсегда, мил человек, успеешь… — Старик поставил отвар на огонь. — Чего там, в Москве-то? Думают, как спасать от нечисти Расею-матушку?

— Думают, дед, думают, — сказал Кузнецов.

 

2

Связь с дивизией и городом так и не восстановили. Начальник связи полка доложил, что уже потерял половину взвода, а линия молчит. Подполковник Дерюгин решил действовать сообразно обстановке, которая немного прояснилась, когда в расположении зенитчиков появились первые группы отступающих красноармейцев. Они рассказали, что ночью немцы с той стороны границы ураганным огнем артиллерии разнесли в щепы пограничные заставы, «юнкерсы» на аэродромах разбомбили так и не сумевшие подняться в воздух наши самолеты. В пограничных городках и поселках были взорваны и подожжены военные объекты, разрушен железнодорожный путь. Подразделения пограничников отчаянно сопротивлялись, многие, так и не отступив ни на шаг, погибали под гусеницами танков…

Пожилой небритый майор с рукой на грязной перевязи посоветовал:

— Сматывайте поскорее удочки, подполковник, если не хотите подарить немцам зенитки!

— Без приказа не могу, — вырвалось у Дерюгина.

— Ну ждите… — мрачно усмехнулся майор. — А мне еще хочется с ними, гадами, рассчитаться! Я проверял караулы, когда они налетели… В общем, жену мою и двоих детишек и хоронить не пришлось… — Лицо его исказилось, он скрипнул зубами: — Дом и стал их могилой, даже не проснулись.

Григорий Елисеевич колебался: стоять на месте или отступать? Что толку ловить в прицел вражеские самолеты, если они теперь обходят его батареи? Из Риги нет никаких известий… Ясно, что немцы повредили телефонный кабель, а связистов убили или захватили в плен. Начальник штаба и замполит тоже не знали, что делать, но решать-то ему одному. Он командир полка — с него и спрос…

Когда разведчики донесли, что в пятнадцати километрах от хутора замечены немецкие танки и пехота, Дерюгин отдал приказ приготовиться к бою.

— Правильное решение, товарищ подполковник! — сказал ему Петров. — Разрешите моей батарее бить прямой наводкой по вражеским танкам?

«Странный этот Петров, — кивнув ему, подумал Григорий Елисеевич, — у всех похоронные лица, а он молодцом!»

Орудия Петрова остановили танки, два из них были подбиты. Со своего КП Дерюгин видел, как из них выскакивали черные фигурки танкистов. Немецкая пехота залегла за танками. Несколько машин, обогнув хутор, устремились вперед, да и пехотные части стали обходить артиллеристов. На батареи пикировали «юнкерсы». И каково же было ликование зенитчиков, когда ревущий бомбардировщик, так и не выйдя из пике, грохнулся прямо на большак, по которому двигались немецкие грузовики. Мощным взрывом две машины разнесло на куски.

Посоветовавшись с начальником штаба, командир полка отдал приказ отступать, пока танки не прорвались вперед и не перекрыли дорогу…

Когда отошли на порядочное расстояние от хутора, громыхнуло так, что даже привычные к артобстрелу лошади чуть не опрокинули орудие. Хутор заволокло пылью и дымом. Хозяин с дочками после первой же бомбежки погрузили на телегу кое-какие пожитки, выгнали из хлева скотину и ушли в лес. Тяжелораненых пришлось положить прямо на ящики со снарядами. Впереди колонны громыхала полковая кухня. Большой котел был набит буханками хлеба и банками с тушенкой. Григорий Елисеевич постарался ничего не забыть.

В общем, полк в относительном порядке отступал в тыл. Надо было спешить, потому что отступавшие от границы разрозненные группы бойцов, обгоняя их, сообщали тревожные вести: мол, немцы наступают на пятки. А тут еще снова налетели бомбардировщики. Дерюгин отдал приказ свернуть с шоссе в лес, но «юнкерсы» уже зашли на бомбежку, и вскоре завизжали осколочные и фугасные бомбы. Еще два орудия были разбиты, ржали раненые лошади, санитары лихорадочно перевязывали бойцов.

Замполита ранило осколком в плечо, старшину прошила пулеметная очередь. Уже мертвый, он еще постоял секунду на ногах и рухнул под колеса орудия. Дерюгин и начальник штаба Соколов ехали позади растянувшейся колонны на черной «эмке». На правом крыле зияли три рваные пробоины от разрывов пуль. Прямо на их глазах врезался в деревянную часовню близлежащей деревни подстреленный из винтовки бойцом-коневодом «мессершмитт». После этого при налете все хватали винтовки и палили в пролетающие фашистские самолеты.

Неподалеку от деревянного моста через неширокую речку с удивительно черной водой колонну обогнали кавалеристы. Некоторые вели на поводу по две-три лошади без всадников. Дерюгин выскочил из «эмки» и задержал конников. Командир кавалерийского полка погиб, десятком оставшихся конников командовал молодой, с черным чубом комэск в звании старшего лейтенанта.

— Лишних коней приказываю передать мне, — распорядился подполковник.

— Я не знаю, — растерялся старший лейтенант. — Правда, полка больше не существует…

— Куда вы направляетесь? — наступал Дерюгин. — У вас приказ есть? Нет? Вот что, старший лейтенант, примыкайте к нам… Я думаю, в данной ситуации, когда враг нас преследует на танках, автомашинах и мотоциклах, в кавалерии нет особой надобности… А у меня лошадей не осталось. Так что спешивайтесь, ребята! Были кавалеристами, станете артиллеристами…

Порядок, в котором двигалась колонна, уверенный тон подполковника произвели на старшего лейтенанта должное впечатление.

— Есть, товарищ подполковник! — сказал он и, повернувшись к кавалеристам, распорядился спешиться.

До сумерек несколько раз пришлось сворачивать с грунтовой дороги, углубляться в придорожный лес и там пережидать налет. Им еще повезло: только миновали мост через речку, как налетели «юнкерсы», и вскоре серые, расщепленные осколками бревна, поплыли вниз по течению. На оставленном берегу суетились красноармейцы, подошли, несколько грузовиков. Вынырнувший из-за небольшого облака «юнкерс» спикировал на них. В следующее мгновение зловещая огненная вспышка заставила побледнеть солнце, раздался оглушительный взрыв. Когда черное, с дымной окаемкой облако рассеялось, ни машин, ни людей на берегу не оказалось. Только в речку с бульканьем падали комья земли.

На ночь расположились в березняке, близ небольшого лесного озера. Усталые бойцы полезли в воду, кавалеристы напоили и почистили лошадей, в перелеске задымила полевая кухня. Повар в пилотке и белом халате возвышался над котлом.

Как вскоре выяснилось, на другой стороне озера расположился на ночлег интендантский обоз. После недолгих переговоров хозяйственников зенитчикам доставили три ящика консервов. Назначенный старшиной сержант Павлов принес в шалаш комполка канистру спирта.

— Может, ребятам с устатку по сто граммов? — заикнулся было он, но, наткнувшись на жесткий взгляд Дерюгина, попятился к выходу.

Подполковник приказал поднять полк в четыре утра, — не будь так измотаны бойцы, он шел бы и ночью.

Когда багровая полоска на месте исчезнувшего солнца стала совсем узкой, а на небе высыпали звезды, послышался гул бомбардировщиков. Они прошли стороной, но вскоре вернулись снова. И тут из-за леса за озером взлетела зеленая ракета. Опять началась бомбежка. Багровые вспышки озарили напряженные лица людей, прикорнувших прямо на земле. Кое-кто вскочил и испуганно озирался. Вторая ракета указала на берег, где расположились зенитчики. Несколько бомб взметнули в озере высокие красноватые столбы воды, засвистели, с урчанием вгрызаясь в стволы деревьев, осколки. Бомбы легли в стороне. После третьего захода «юнкерсы» улетели, а через полчаса капитан Петров и боец с автоматом привели в шалаш Дерюгина молодого красноармейца со вспухшей и кровоточащей скулой, руки за спиной были связаны тонким сыромятным ремнем, гимнастерка у ворота разорвана почти до пояса.

— Гнида тифозная, пускал ракеты, — сказал капитан и выложил на зеленый сундук с полковыми документами и казной ракетницу и штук пять ракет.

У комбата тоже густел синяк под глазом. Коренастый, с широкой грудью, он обладал завидной физической силой. Узкие татарские глаза на скуластом лице улыбались редко.

«К ордену представлю, — подумал подполковник. — Скажу Соколову, чтобы в походе документы заготовил…»

— Наверняка с нами шел, — говорил Петров. — Может, рацию в лесу спрятал, больно уж часто на нас «юнкерсы» бомбы сбрасывали.

— Русский? — спросил Григорий Елисеевич, с откровенным любопытством разглядывая диверсанта.

— Двоих ранил из пистолета, прежде чем его скрутили, — сказал Петров и пощупал скулу. Один глаз его совсем превратился в щелку.

— Кончайте, чего там, — по-русски сказал диверсант.

— Да нет, сначала поговорим… — начал было подполковник.

— Чего говорить-то, командир? — усмехнулся тот. — Скоро всем вам хана! Жаль, конечно, что попался… А говорить нам не о чем. Вы меня кокнете, а немцы все равно раздавят вас, как клопов красных. Может, этой же ночью на том свете свидимся, подполковник.

— Расстрелять, — с отвращением бросил Григорий Елисеевич, а когда Петров подтолкнул того к выходу, прибавил: — Не сейчас — утром, перед строем, чтобы все видели.

— Как бы утром тебя самого не шлепнули, — усмехнулся диверсант и повел головой в ту сторону, откуда явственно доносилась артиллерийская канонада.

— Его не расстрелять надо, а повесить, — пробурчал Петров, подталкивая диверсанта в спину пистолетом.

Оставшись один, Дерюгин прилег на раскладную походную койку и, слушая назойливый гул рыскающих неподалеку бомбардировщиков, задумался: откуда такие выродки берутся? Самоуверен, нагл, делает вид, что смерти не боится, сволочь! Враг, причем враг убежденный. Неужели не понимает, что для немцев все славяне — рабы? Чего же ждал от оккупантов этот предатель Родины?

Он вызвал Петрова и приказал ему допросить диверсанта.

— Попробуем, только я не думаю, что эта гадина что-либо скажет, — сказал комбат. — У него от ненависти к нам даже глаза мутные. Наверняка из этих, бывших…

Мысли Григория Елисеевича перескочили на семью. Как там они — Алена, дочери? Не так уж и далеко теперь до Андреевки, «юнкерсы» рыскают в том районе, ищут базу… Нужно было бы отправить Алену и детей подальше в тыл. Пожалуй, лучше в Сызрань — там живет двоюродная сестра.

Плащ-палатка, прикрывающая вход в шалаш, зашуршала, в проеме снова возникла коренастая фигура Петрова.

— Товарищ подполковник, километрах в пятнадцати отсюда кавалерист-разведчик видел немецкие танки. Штук восемь. Продвигаются в нашу сторону… Будем драться?

Дерюгин сел на койке — он был в форме, но без сапог, — провел ладонью по щетине на щеках.

— Опять побриться не успею, — с досадой пробормотал он.

— А вы обратили внимание: этот гад был чисто выбрит, — сказал комбат.

— Поднимайте людей, — скомандовал подполковник. — И предупредите на том берегу интендантов. Бой так бой!

— А с этим ублюдком как быть? Ничего мы из него не выжали. Редкостная сволочь!

— Расстрелять, — повторил Григорий Елисеевич. Это был первый его приказ о лишении жизни человека… Да и человек ли это? Враг, предатель!

 

3

На четвертый день войны в Андреевку из Ленинграда вернулся с женой и сыном Григорий Борисович Шмелев. Еще в Климове, где пассажирский стоял почти час, он потолкался среди отъезжающих, надеясь что-либо услышать о событиях в Андреевке, но озабоченные люди говорили про проводы близких в армию, про ночную бомбежку. За путями, где начинался зеленый пустырь, валялись два развороченных товарных вагона. Красная труба водолея была пробита осколками в нескольких местах. Стекла в вокзале вылетели и хрустели под сапогами военных.

— Мое почтение, Борисыч! — услышал знакомый голос Шмелев.

Тимаш с полотняной котомкой через плечо, еще издали протягивая руку, направлялся к нему. Он был в мятой красноармейской форме, вместо пилотки на крупной голове промасленным блином сидела старенькая кепка.

— Никак на войну собрался? — пошутил Шмелев.

— База эва… курируется, — с трудом выговорил незнакомое слово старик. — Всем местным раздавали со склада гимнастерки и галифе… А вот сапог не досталось!

— Дом-то мой цел? — спросил Григорий Борисович. Он обрадовался, увидев болтливого старика: этот сейчас все новости выложит!

— Бонбили станцию, вагон взорвался, у всех в поселке стекла высыпались… «Зажигалка» упала на крышу дома бабки Совы, так старая ведьма, видно, на помеле залетела туда и ухватом сбросила на землю! Обошлось, только собачонке хвост подпалило. А твой дом стоит. Может, какой злодей забрался к тебе и чего утащил из добра… Не надо и дверь ломать, коли окна настежь распахнуты.

Выходит, Кузьма не выполнил задание… Струсил охотничек!

— Форму-то мне выдали не зазря, — словоохотливо рассказывал Тимаш. — Тута у нас шпиёны объявились, пуляют по ночам из ракетниц… Так меня записали в… истребительный отряд. Будем шпиёнов ловить, Гитлер их с самолетов на парашютах сбрасывает. Хотят базу взорвать, а ни хрена у них не выйдет! База-то эва… курируется. Кажинную ночь эшелоны отправляются со станции… Теперя пусть бонбы кидает, там уже пусто на складах-то. С первой проходной охрану сняли, ребятишки таскают с базы цинковые коробки да гильзы от снарядов. Кто на базе-то работал, тех в армию не забрали. Уехали с эшелонами. Не сегодня завтра и остатние отбудут… Немец листовки тут с самолетов сбрасывает, пишет, мол, Питер скоро возьмут и Москву… Брешет небось?

— Отступают наши, — осторожно заметил Григорий Борисович. — Но Москву фашистам не взять, кишка тонка!

— Я вот чего придумал, Борисыч, — гнул свое Тимаш. — Не надо нам шпиёнов покудова ловить… Увидят, что база тю-тю, сообщат куда надо — и станцию бонбить не будут.

— Хитро ты придумал, — усмехнулся Шмелев. Болтливый старик, кажется, выложил все.

— А Приходько обозвал меня ка… капитулянтом, — жаловался Тимаш. — И не велел больше в лес с истребителями ходить, а моя берданка стреляет не хуже ихних винтовок… Помнится, годков восемь назад я из нее белке в глаз попал…

— Скоро отправление, — взглянув на часы, сказал Шмелев.

— Когда станцию-то бонбил вражина, прицепщика накрыло и начальника станции Веревкина… Поди ты, вешался — и жив остался, а тут на второй день войны смертушка сама нашла. Дежурил он заместо Моргулевича. Моргулевич захворал будто…

— Я пошел, — сказал Григорий Борисович, повернулся и зашагал к своему вагону.

— Вот оказия какая! — сокрушался позади Тимаш. — Билетов нету. Это мне-то на старости лет ехать, как мазурику, на подножке!..

Шмелев еще застал в Андреевке Маслова, тот уезжал через два-три дня с последним эшелоном. Разыскал Кузьму Терентьевича Леонид Супронович. Его бригада ремонтировала поврежденный фугаской путь на ветке, которая связывала базу со станцией. Маслов вместе с другими грузил в вагоны квадратные ящики, на платформы подъемным краном затаскивали оборудование. Сразу же, как началась война, пришел приказ эвакуировать в тыл базу. «Юнкерсы» каждый вечер прилетали, но ракеты больше не пускали из леса. Как объяснил Шмелеву Кузьма Терентьевич, не было нужды сигналить бомбардировщикам, потому что больше взрывать на базе нечего. А ракеты, как было велено, он выпустил, и не его вина, что «юнкерсы» не попали в главные склады. Зато на испытательном полигоне повредили несколько танков, самоходных орудий и подожгли большой ангар с грузовиками. По лесу уже с вечера шарят вооруженные добровольцы, особенно пронырливы и настырны подростки.

Григорий Борисович сидел за столом в своей конторке, а Маслов притулился на подоконнике, чтобы было видно, если кто пожалует на молокозавод. Длинные руки Кузьмы Терентьевича с узловатыми пальцами были сложены на коленях, коричневая щетина отросла на кирпичных щеках.

— Чего это ты, Григорий Борисович, перед самой войной укатил из поселка? — с нескрываемой усмешкой посмотрел он на Шмелева. — Вроде бы ты мне ничего не говорил про отпуск.

— Я же вернулся, — буркнул тот.

— Могло бы и такое случиться, что вернулся бы ты, а на месте Андреевки одна черная дыра.

— Не такой ты человек, Кузьма Терентьевич, чтобы о себе не позаботиться, — усмехнулся Шмелев. — Андреевка на месте, и база ощутимо не пострадала…

— Ты бы, конечно, лучше сработал… — продолжал ядовито усмехаться Маслов.

— Я тебя ни в чем не виню, — миролюбиво заговорил Григорий Борисович. — Военные тоже не дураки: позаботились поскорее эвакуировать базу. Даже оборудование вывозят?

— И оборудование.

— Что было возможно, мы сделали, — подытожил Шмелев.

— Мы? — нахально ухмыльнулся Маслов. — Шкурой рисковал я один. Даже Леньку Супроновича, когда все началось, как ветром сдуло.

— Когда уезжаешь? — перевел разговор на другое Григорий Борисович.

— Главные грузы в пути. А может, уже на месте. Не говорят, куда базу перемещают. — Маслов сжал и разжал кулаки на коленях. — Только стоит ли мне уезжать отсюда? Работал, жизнью рисковал… Хочется пожить теперь как следует…

— Надо ехать, Кузьма Терентьевич, надо, — заговорил Григорий Борисович. — Ты там нужнее… Немцев эта база очень интересует…

— И сколько мне там торчать?

— Думаю, что недолго, — убежденно заверил Шмелев. — Возьмут Москву и Ленинград — глядишь, и войне конец.

— По России им топать и топать, — с сомнением покачал головой Маслов. — Да и пустят ли их дальше…

— Как приедешь, жене напиши все в подробности, — сказал Шмелев. — Где база, что будет производить, дни отправки на фронт эшелонов со снарядами, минами…

— Жене это будет очень интересно…

— Намекни ей, что, если зайдет твой дружок, пусть письмо ему покажет.

— Лизку-то не стоило бы в это втягивать…

— Наш человек к тебе скоро придет, — продолжал Григорий Борисович. — Скажет, что от меня, и передаст серебряный полтинник… — Он достал из ящика письменного стола монету и показал: — Вот тут царапина…

Маслов нехотя поднялся, подошел и, взяв полтинник двумя пальцами, внимательно рассмотрел.

— Что этот человек скажет, то и будешь делать, — внушительно сказал Шмелев.

— А ежели он скажет — надо базу взорвать? — хмыкнул Кузьма Терентьевич.

— Взорвешь, — спокойно ответил Шмелев.

— Вместе с собой?

— Никто тебе, Кузьма Терентьевич, смерти не желает, — проговорил Шмелев. — Вся наша работа — это игра со смертью, а ты нужен нам живой.

— Как же… — усмехнулся Маслов.

— Получи, как было обещано, — сказал Шмелев и достал из ящика толстую пачку крупных ассигнаций.

Маслов взвесил ее в руке, на губах его появилась довольная улыбка: он не ожидал такой щедрой награды, потому как считал, что с заданием плохо справился. Знал это и Григорий Борисович, который тем не менее передал через Чибисова немцам, что самолеты бомбили базу, нанесли ей серьезные повреждения, все, что уцелело, там в спешном порядке вывозится в тыл… Передал и то, что завербованный им человек отбывает на новое месторасположение базы.

Чибисов выполнил свое задание куда успешнее, чем Маслов, он дал точные координаты двух окрестных военных аэродромов. «Юнкерсы» в первые же дни войны разбомбили их, большая часть советских тяжелых бомбардировщиков и истребителей была уничтожена.

Как только заглохли на лестнице шаги Маслова, из-за перегородки, где помещался темный чулан, вышел Чибисов.

— Вы уж очень мягко с ним, — заметил он, усаживаясь на шаткий стул.

— Откровенно говоря, я думал, что он вообще не будет со мной разговаривать, — сказал Григорий Борисович. — Сообразил, на что я его толкнул… Не так уж он прост, как кажется. Да и черт их знает, где у них были спрятаны эти склады со взрывчаткой. Маслов утверждает, дескать, глубоко под землей, — так их и самая тяжелая фугаска не достала бы.

— Что теперь говорить, — заметил Чибисов. — База — фью! — Он взглянул на Шмелева: — Вы думаете достать Маслова в тылу?

— Достанем, — уверенно сказал Григорий Борисович. — Координаты базы, маршруты следования, время отправления на фронт эшелонов со снарядами — разве это мало? Да Маслов для нас сейчас вдвойне ценный человек!

— Деваться ему некуда, — согласился Чибисов.

— Жену его я беру на себя, — сказал Шмелев. — Бабенка жадная до денег… И потом ее припугнуть можно — не пойдет же она против мужа?

— Сейчас идут бои на подступах к Владимиру-Волынску, Дубно, Ровно, Луцку, — заговорил Чибисов. — Если и дальше все пойдет так же хорошо, то дней через десять-пятнадцать наш с вами долг — встретить дорогих освободителей хлебом-солью…

— Для этой роли подойдут Андрей Иванович и, пожалуй, Тимаш… — улыбнулся Шмелев. — Бороды у них представительные. А хлеб испечет бабка Сова.

— Люди говорят, у нее глаз дурной, — усмехнулся Чибисов.

Они посмеялись, — как только началась война, отношения их улучшились. Чибисов даже сделал вид, что лично проведенная Шмелевым операция по уничтожению базы вовсе и не сорвалась… Настроение у обоих было приподнятое и вместе с тем тревожное: обидно было бы оплошать перед самым приходом немцев… А с той стороны настойчиво требовали сведений о продвижении эшелонов с боевой техникой и войсками через станцию, о наличии полевых аэродромов. После того, как Чибисов передал, что база эвакуируется, «юнкерсы» стали прилетать в Андреевку каждую ночь — вешали осветительные ракеты, бросали фугаски в прилегающий к базе лес. Как только самолеты улетали, путевая ремонтная бригада выезжала на моторной дрезине с пятью платформами, груженными рельсами и шпалами, на место повреждения и восстанавливала путь. Несколько раз «юнкерсы» бросали тяжелые фугаски на железнодорожный мост через Лысуху, но ни разу не попали. В глубоких воронках вдоль насыпи выступила желтоватая вода, деревья вокруг были иссечены осколками и повалены. В коричневых узловатых корнях ссыхались комья черной болотной земли.

Леонид Супронович ночью наводил «юнкерсы» на станцию, где останавливались воинские эшелоны. Он выпускал по две ракеты, прятал ракетницу в дупло старой осины и только ему известными тропками возвращался домой. Вчера ночью Леонид, дождавшись в Хотьковском бору бомбардировщиков, посигналил им ракетами. «Юнкерсы», повесив осветительную ракету, принялись гвоздить станцию, где стоял эшелон с эвакуированными женщинами, стариками, детьми. В общей могиле похоронили тридцать человек.

Комсомольский отряд сбился с ног, разыскивая диверсанта, но Леонид был неуловим. И потом, кто бы на него подумал, даже встретив в лесу? Путевой бригадир был на хорошем счету у начальства. Будь бы в Андреевке Приходько, Леонид так нахально не вел бы себя, но комсомольский истребительный отряд он не принимал всерьез. Кто там был записан? Мальчишки да девчонки! Взрослых парней призвали в армию. Приходько отбыл с эшелоном в тыл.

Чибисов передавал радиограммы с сообщениями об успешных бомбежках, но с той стороны настойчиво требовали активности, диверсий. В последней радиограмме запросили сведения об узловой станции Климово. Проинформировали, что дежурный по станции Симонов уже сотрудничает с немецкой разведкой, но, очевидно, по неопытности передает малосущественные данные. Предлагалось лично Шмелеву выехать в Климово и наладить оттуда бесперебойную информацию. Желательно организовать несколько диверсий в городе и на станции, информировать население о скором приходе освободительной немецкой армии; выявлять и заносить в списки коммунистов и активистов.

— В Климово я завтра же поеду, — сказал Григорий Борисович. — Потолкую с этим Симоновым…

— Желудеву из Калинина труднее связаться с ними, — сказал Чибисов. — И потом там тоже дел хватает. Думаю, через месяц Калинину крышка.

— Как вы считаете, Константин Петрович, когда придут немцы, дадут они нам с вами отпуск? — неожиданно спросил Шмелев.

— Вряд ли, — усмехнулся тот. — С приходом немцев только и начнется настоящая работа.

— Что-то тревожно на душе, — признался Григорий Борисович. — Хотя — тьфу-тьфу! — дела наши идут лучше некуда.

— Что же вас тревожит?

— У меня в Германии два сына, как вы знаете, встречусь ли я с ними? А если и увидимся, что скажем друг другу? Чужие ведь! Я их помню совсем маленькими мальчишками…

— Тревожиться, дорогой коллега, нам стоит лишь по одному доводу, — сказал Чибисов. — Как бы не погореть перед самым приходом наших друзей! Вот было бы обидно!

— Да и помнят ли они меня? — думая о своем, сказал Шмелев.

— Помнят, помнят, коллега! — засмеялся Константин Петрович. — Хотел приберечь это сообщение на вечер, но так уж и быть… За большие заслуги вы награждены Железным крестом! А это немалая награда в Германии. Так что вас не только помнят, но и считают своим.

— Вас, надеюсь, тоже не забыли? — сразу повеселел Шмелев. Известие о награде обрадовало его.

— Мои заслуги не столь велики, как ваши, — скромно заметил Чибисов.

— К черту, Константин Петрович, работу! — поднялся из-за стола Шмелев. — К Супроновичу! Мы должны отметить такое событие!

— И я с вами? — иронически взглянул на него Чибисов. — Заведующий с возчиком молока за одним столом?

— В этой стране все возможно! Пишут же в газетах, что государством управляют кухарки, шахтеры и колхозники…

— Я лучше вечером к вам зайду, — уклонился радист.

 

4

Последний эшелон с оборудованием и людьми ушел из Андреевки. База опустела. Ребятишки беспрепятственно разгуливали в пустых кирпичных цехах, копались в кучах железного хлама. Дома базовских рабочих были закрыты навесными замками, окна заколочены досками. В казармах на цементном полу валялись обрывки бумаги, гильзы, тронутые ржавчиной лезвия безопасных бритв. Под сводами порхали синицы и воробьи, даже осторожный, не любящий суеты ворон изредка пролетал над территорией базы. На помойках рылись в отбросах тощие кошки. Через Андреевку нескончаемым потоком проходили в сторону фронта воинские части, иногда на день-два оседали тут. В поселке осталось мало людей. Некоторые семьи уехали с эшелонами, местные жители после варварских бомбежек перебрались к родственникам в ближайшие деревни. Все больше появлялось в поселке домов с заколоченными дверями и окнами. С разрешения Ивана Ивановича Добрынина бойцы занимали пустующие дома. Бухгалтер теперь исполнял обязанности и председателя поселкового Совета, — Офицерова призвали в армию.

Пусто стало в доме Абросимовых: Дерюгин таки заскочил к ним и отправил свою семью в Сызрань, Дмитрий Андреевич уехал к семье в Тулу, собирался подать заявление в военкомат, Варвара очень редко бывала у родителей, — Семена положили в районную больницу с аппендицитом, а она со свекровью и детьми перебралась на хутор Березовый к мельнику Блохину, давнишнему приятелю Супроновича. Ефимья Андреевна наотрез отказалась покидать свой дом, Андрей Иванович наказал ей во время бомбежек прятаться в щель, которую вырыл в огороде за сеновалом еще Дмитрий, но она ни разу туда не спускалась. В отличие от других, Ефимья Андреевна не очень страшилась бомбежек. Вадим панически боялся налетов. При первом же далеком взрыве он вскакивал с места и мчался в лес, только там он чувствовал себя более-менее в безопасности. Первое время Андрей Иванович доставал с чердака стекла, алмазом нарезал в рамы вместо выбитых. Вадим старательно наклеивал на них узкие газетные полоски. Потом окна забили фанерой. В доме сразу стало сумрачно и неуютно.

Ефимья Андреевна пекла на плите блины. Она шлепала деревянной ложкой жидкое тесто на горячую сковородку, Вадим сидел на табуретке у окна и чистил зубным порошком пряжку со звездой на командирском ремне, найденном в казарме. Темная прядь свесилась на глаза, толстые губы сложились от усердия в трубочку. Он намеревался за этот ремень выменять у Павла Абросимова ржавый тесак в металлических ножнах, найденный на полигоне. Если заартачится, можно еще дать в придачу зеленую алюминиевую фляжку и две обоймы винтовочных патронов.

— Варвара давеча говорила, немцы заняли Великополь, — произнесла бабушка. — Куда делась Тоня с ребятишками? Теперь такая творится неразбериха на железной дороге, куда их сердечных завезли? И хотя бы какую весточку послала…

— Эвакуировались, — сказал Вадим. — Чего им сюда ехать, когда тут тоже бомбят?

— Лихо никто не кличет, оно само явится, — вздыхала бабушка. — Сколько безвинных душ погублено. Селивановых всех под рухнувшим домом похоронило, суседку нашу вытащили из щели целехонькую, а она уже не дышит. Фершал говорит, со страху Ириша померла.

— Бабушка, уедем в Леонтьево? — посмотрел на нее Вадим. — У нас же там родственники.

— Не люблю у чужих людей, — сказала Ефимья Андреевна, — да одного тут оставлять жалко. Кто ему обед сварит, бельишко постирает?

— Неподалеку от будки бомба жахнула, — вспомнил Вадим. — Хорошо, что воздушная волна пошла в другую сторону, а то бы и нашего дедушку…

— Никто не знает, что ему судьба уготовила… Вон Митя вырыл щель-то Ирише, как она его просила! Видать, так и было у Ириши на роду написано. А возьми Тимаша? Бомба крышу дома, потолок, пол пробила, в подполе в кадке с квашеной капустой очутилась и не взорвалась.

— Может, он колдун?

— Помело, — отмахнулась Ефимья Андреевна. — На словах-то он и карася превратит в порося. А в огороде, окромя картошки, ничего у него не родится, да и картошку-то не окучивает. Ее и не видно из-за сорняка. Легко живет, видно, легко и помрет.

— Дед Тимаш всем рассказывает, что всю ночь спал на своей смерти, — сказал Вадим. — Утром военные вывинтили из бомбы взрыватель и отвезли ее на старый полигон.

— Чё только враги на нашу голову не придумают! — покачала головой Ефимья Андреевна.

Вадим отложил ремень с надраенной пряжкой, задумчиво уставился в угол, где тускло поблескивали серебром и позолотой несколько икон. Большие продолговатые глаза мальчишки стали грустными, черные волосы прикрыли уши, косицами налезают на воротник синей рубашки с залатанными локтями.

Ефимья Андреевна, вздыхая у плиты, нет-нет и взглядывала на примолкшего внука — небось о матери вспомнил? В абросимовскую породу, страдает молча, про себя… А смерть рядом гуляет. Чего только не нагляделись ребятишки за эти-то дни! После каждой бомбежки к поселковой амбулатории приносили на носилках раненых и убитых. Фельдшер Комаринский в окровавленном халате перевязывать не успевал, а мертвых родственники забирали домой. Убитых с эшелонов хоронили в общих могилах. С запада шли и шли составы с беженцами, фашисты бомбили их, не обращая внимания на красные кресты на крышах санитарных поездов.

Ребята находили у насыпи железной дороги в близлежащих кустах изуродованные осколками тела. Каждый вечер «юнкерсы», как по расписанию, прилетали на бомбежку. В сумерках оставшиеся в поселке люди с одеялами и узлами тянулись к лесу, где были вырыты стоявшими здесь в мае лагерем красноармейцами окопы и землянки. Костров не разводили, ветками отгоняли комаров, смотрели на звездное небо, прислушивались — теперь и мал и стар сразу узнавали прерывистый гул тяжело нагруженных бомбами «юнкерсов». Их не спутаешь с рокотом наших самолетов.

За окном раздался свист. Вадим встрепенулся, пригладил ладонью на голове волосы, стрельнул глазами на бабку.

— Куды тебя, наворотника, носит? — покачала головой Ефимья Андреевна. — Раньше хоть читал на чердаке, а нынче и про книжки забыл.

Вадим взял с тарелки несколько теплых блинов, свернул в трубку и, на ходу жуя, пошел к двери.

У калитки его ждали Иван Широков, Миша и Оля Супроновичи.

— Наши летят, — кивнул на небо Миша.

— Как их много! — сказала Оля.

Низко над бором шли на запад тяжелые четырехмоторные бомбардировщики с тупо обрезанными крыльями. Летели медленно, эскадрилья за эскадрильей. Случалось, над поселком завязывались воздушные бои: наши «ястребки» сражались с «мессершмиттами».

Вадим вспомнил, как серебристый «ястребок» упал сразу за клубом. Летчик не выпрыгнул с парашютом, очевидно, был убит в воздухе. Прибежавшие позже других ребята молча смотрели, как пламя пожирало клеенчатую обшивку крыльев и фюзеляжа, негромко потрескивали взрывавшиеся патроны, они отскакивали в сторону и, упав на землю, шипели. Остро пахло обшивкой и еще чем-то незнакомым.

— Из чего ж это мастерят наши самолеты-то? — удивлялся Тимаш, стоявший без кепки у кривобокой сосны. — Клеенка и фанера… Железа у нас мало, что ли?

Когда взрывался крупнокалиберный патрон, от самолета отскакивал голубоватый огненный клубок, стоявшие близко люди немного отодвигались назад. Одно краснозвездное крыло горело чуть в стороне, от шипящей резины шел удушливый запах, на какое-то время приглушивший все остальные запахи.

— Самолеты делают из легкого и крепкого алюминия, — заметил Иван Широков, не спускавший напряженного взгляда с горящего истребителя.

— Дюралюминия, — вставил стоявший рядом Вадим.

— Не знаю, из чего их делают, а горят хорошо, — сказал Тимаш. — А ихние птички чтой-то негусто падают с небушка!

— За Хотьковским бором упал «юнкерс», — возразил Вадим. — Мы бегали туда, да не нашли… Там дальше болото.

— То-то и оно, что не нашли, — хмыкнул Тимаш.

— Я слышала по радио, наши зенитчики под Москвой сбили четырнадцать «юнкерсов», — сказала Оля Супронович. Глаза у нее заплаканные, на щеках белесые полоски. Девочке жалко летчика.

К самолету приблизился с багром в руках милиционер Прокофьев.

— Сгорит бедняга, и, как звали, не узнаем, — сказал он, с опаской приближаясь к охваченной огнем кабине.

Зацепил багром за кожаную куртку обгоревшего летчика и после нескольких безуспешных попыток наконец выволок тела наружу. Планшет с выжженной серединой оторвался от ремня и скрылся в огне. Оля отвернулась и громко заплакала, брат Миша взял ее за руку и отвел к дороге, там стояла привязанная к тонкой сосенке лошадь возчика молока Чибисова. Сам он вместе со всеми был у самолета. На телеге — два бидона с молоком и зеленый вещевой мешок.

— Никто тебя сюда, плаксу, не звал, — выговаривал брат. — Сидела бы себе на хуторе.

— Он ведь только недавно был живой… — всхлипывала девочка, маленький нос ее покраснел и распух, в кулаке она зажала мокрый скомканный платочек с вышивкой. Увидев, как Прокофьев и Чибисов несут к телеге на двух скрещенных палках то, что осталось от обгоревшего летчика, Оля, закрыв лицо ладонями, кинулась прочь.

Домой возвращались втроем: Вадим, Иван Широков и бледный Миша Супронович. За клубом подымался в ясное небо тощий синеватый дымок, звучно похлопывали взрывающиеся патроны.

— Прокофьев вытащил документы из кармана куртки, — сказал Иван. — Комсомольский билет обгорел — фамилию не разобрать.

— Я видел, они трое налетели на одного, — сказал Миша, — А он не отступил, принял бой.

— У-у, гады! — погрозил небу кулаком Вадим. Высоко, появляясь и исчезая в легких перистых облаках, над ними прошли «юнкерсы».

— Опять полетели Климово бомбить, — сказал Иван. — Дед говорил, что фугаска попала в кино, почти всех там поубивало, а кино знай себе крутится…

— В немецких самолетах часы вставлены со светящимся циферблатом, — вспомнил Миша. — Вот бы такие раздобыть!

— В Климове их наши зенитки сбивают, — заметил Вадим. — Говорят, за хутором Березовым подбитый «юнкерс» упал… Чего же ты часы не снял?

— Я не видел, — сказал Миша. — Мы ж утром к вам с мамкой уехали. Теперь зерно мелют в Березовом для пекарни, каждый день к нам машины ездят.

— А у нас тут «юнкерсы» редкую ночь не тревожат, — сказал Иван. — Мало кто теперь дома ночует — все больше в лесу, в землянках.

— Поймали хоть одного шпиона? — спросил Миша.

— Приходько с последним вазовским эшелоном уехал, — ответил Вадим. — Вчера ночью стреляли на двадцать шестом километре. Диверсант ракеты пускал. Военные, что ночевали в нашем доме, схватили автоматы — и в лес. Только никого не нашли.

— Немец три бомбы на станцию сбросил, но в воинский состав так и не попал, — сказал Иван. — Потом, правда, еще прилетели, но эшелон уже ушел.

— Кто же это ракеты пускает? — задумчиво сказал Вадим. — Очень уж хорошо наши места знает: на базу сигналил, на аэродром, на станцию… И умеет, сволочь, прятаться!

— Может, тут их много окопалось? — предположил Миша. — Фронт близко, их с парашютов ночью сбрасывают…

— Я думаю, кто-то местный, — сказал Вадим. — Днем ходит, вынюхивает, а ночью из ракетницы палит.

— Дед Тимаш? — будто бы про себя негромко произнес Миша.

— Скажи еще — бабка Сова! — усмехнулся Иван. — Тимаша самого чуть бомбой не разорвало. Что же он, для себя фашистам сигналил?

— Я слышал от одного бойца, он их фрицами и Гансами называет, — сказал Миша. — А они нас всех — Иванами.

— На Ивановых да Иванах вся Россия держится, — солидно заметил Иван Широков. — Твой родной батька так говорил, — он взглянул на Вадима, — Иван Васильевич Кузнецов. Где он сейчас?

— Не знаю, — насупился Вадим.

— Воюют, — подал голос Миша. — И батька, и отчим. Теперь все воюют. Мой батя поправится — и тоже на фронт.

— Раздобыть бы где-нибудь пистолет, — вздохнул Вадим. — Мы бы тогда выследили диверсанта. «Юнкерсы» прилетают в одиннадцать утра, а вечером после девяти. Нет эшелонов на станции, они летят на Климово, там всегда стоят составы. Я же говорю — местный им сигналит! Вот бы его выследить!

— Выследим, а дальше? — усмехнулся Иван. — Дяденька, сдавайся в плен, а то мы в тебя из пальца пук-пук!

— Взять разве ружье у деда? — обвел взглядом ребят Вадим. — Прибьет. У него рука тяжелая…

— В школе есть две винтовки! — вспомнил Иван. — Мы на военном деле стреляли из них. Они в учительской, в шкафу.

— Поищем пистолет, а не найдем — забираем обе винтовки… — Вадим посмотрел на приятеля. — Из них, правда, наверное, мой прапрадедушка еще в турок стрелял.

— Кругом война, с неба самолеты вон падают, а мы до сих пор оружия не раздобыли, — с досадой вырвалось у Миши.

— Бомбы с неба падают, это верно, — усмехнулся Вадим. — А чтобы пистолеты и автоматы — я этого не видел. Лопухи — вот кто мы. Захотели бы, давно раздобыли.

— Как? — вставил Иван.

— А ты пошевели мозгами, — ответил Вадим.

— Я ушами умею, — буркнул тот.

— Сбор вечером в девять у водонапорной башни, — скомандовал Вадим. Опять так получилось, что старшинство само собой перешло к нему. — Ты, Ваня, возьми винтовку, патроны и спрячь в лесу за клубом.

— Мамка велела после пяти быть дома, — вспомнил Миша. — Мы пойдем на хутор.

— Вали! — презрительно отмахнулся от него Вадим. — Никто тебя, маменькиного сынка, не держит.

— Тебе хорошо — ты один, — сказал Миша.

— Война идет, — блеснул на него сердитыми глазами Вадим. — Ты вдумайся в это слово: вой-на. При чем тут мамка, хутор? Если мы задержим диверсанта, тебе могут медаль за отвагу дать!

— Держи карман шире! — заметил Иван. — За медаль надо оё-ёй как потрудиться.

— Надо следить за небом, — предложил Миша. — Упадет «юнкерс» — бегом туда…

— Соображаешь, — сказал Вадим.

— И у диверсантов есть пистолеты… — заметил Иван.

— Поймаем гада! — сказал Вадим. — И пусть его, фашиста проклятого, расстреляют у амбулатории, куда после бомбежки убитых и раненых приносят!

— Ты бы мог? — покосился на него Миша.

— Рука бы не дрогнула, — твердо ответил Вадим.

 

Глава двадцать третья

 

1

Стоит ли рисковать, Иван Васильевич? — выслушав Кузнецова, возразил примкнувший к отряду старший лейтенант Чернышев, — До наших рукой подать, обидно будет, если попадемся в лапы врага.

Кузнецов обвел взглядом лица бойцов. Лишь тринадцать человек вместе с ним вышли к линии фронта. Чертова дюжина. Все были в красноармейской форме. Шесть командиров, один сержант и шесть рядовых. После него, Кузнецова, самый старший — Чернышев, ему тридцать пять. Каждое утро он доставал опасную бритву, правил ее на ремне и без мыла и горячей воды со скрежетом сдирал со щек и подбородка жесткую щетину. На такое больше никто не отваживался, даже Иван Васильевич. Потому все остальные заросли многодневной щетиной.

— Сержант Орехов, доложите обстановку, — приказал Кузнецов.

Петя рассказал, что в деревушке, которая от их лагеря в шести километрах, остановился на ночлег небольшой немецкий отряд, — он сам видел, как высокий офицер с денщиком облюбовали дом с верандой, обвитой плющом. Солдаты затащили туда из легковой машины вещи, картонные коробки. Крытые брезентом три грузовика расположились неподалеку под огромными липами. Солдаты открыли стрельбу из автоматов по курам и уткам. Ни орудий, ни танков он не заметил. У дома, где расположился офицер — звание Пете неизвестно, — встала, очевидно, радиостанция. На крыше зеленого фургона — антенны. Всего в деревне остановилось самое большее пятьдесят солдат. Кроме автоматов он заметил несколько мотоциклов и один броневик.

— К своим лучше всего прийти отсюда с подарком, — сказал Иван Васильевич. — Судя по всему офицер — штабная птица! Хорошо бы его взять живым с документами.

— Местных мало осталось в деревне, — продолжал Орехов. — От силы человек двадцать. Несколько домов разрушено, по-видимому, тут недавно шел бой, вот многие жители и ушли из деревни.

Бойцы и командиры расселись вокруг Кузнецова — кто на чем. Совещание происходило в неглубоком, поросшем орешником овраге, за которым простиралось зеленое овсяное поле. Дико выглядели на нем рваные черные воронки от снарядов. Там, где прошли машины, остались неровные мятые полосы. Кое-где овес поднялся, распрямился; несмотря на близость фронта, над полем звенели в лучах заходящего солнца жаворонки. На горизонте смутно клубились облака — предвестники грозы. Лес узким клином врезался в овраг. Это не был чистый бор — березы, осины, ольха перемежались с редкими соснами и елями. Снаряды оставили свои следы и здесь: неглубокие воронки, расщепленные стволы, шапки заброшенного взрывной волной мха на ветвях. Чернышев свернул козью ножку и пустил по кругу — бойцы жадно и глубоко затягивались раз-другой и передавали цигарку дальше. Последнюю пачку махорки запасливый старший лейтенант растянул на три дня.

— Задача трудная, но выполнимая: захватить документы и, если удастся, офицера, — подытожил Иван Васильевич. — И вместе с трофеями этой же ночью перейти линию фронта. Хорошо бы предупредить своих, но вряд ли что из этого получится. Во-первых, одному труднее будет пробиться, во-вторых, для нашей ночной вылазки каждый человек дорог… — Он взглянул на часы. — Сейчас двадцать часов пятнадцать минут. В путь двинемся ровно в двадцать три. Сержант Орехов, возьмите двух бойцов и понаблюдайте за деревней. Встретите нас на дороге, где околица, около двенадцати часов. Никаких действий не предпринимать, — предупредил Петю Кузнецов. — Глядите в оба, и все. И ради бога, не напоритесь на охрану.

Иван Васильевич отошел с Петей в сторону, бойцы молча сгрудились на мшистой полянке с черными пнями. Солнечные лучи в овраг не заглядывали, становилось сумрачно и прохладно. В гуще высокого папоротника скапливался туман. Равномерные глухие удары на востоке стали привычными, на это уже никто не обращал внимания, как на стук дятла. Клубящиеся облака на горизонте, нежно подкрашенные розовым, сгруппировались в небольшую тучу, которая, распухая и наливаясь синевой, медленно надвигалась из-за леса.

Петя вытащил из карманов галифе две «лимонки».

— Вот раздобыл на поле, Иван Васильевич, — сказал он. — Возьмите одну?

— Офицера бы заарканить, — сказал Кузнецов, пряча в карман брюк гранату. — Ты умеешь машину водить?

— Паровоз — пожалуйста! — весело ответил Орехов. — До призыва в Красную Армию ездил на перегоне Бологое — Осташков помощником машиниста.

— Если немцы вас засекут, считай, операция провалилась, — еще раз напомнил Иван Васильевич. — Постарайся до нашего прихода выяснить, сколько человек охраняют офицера. И где на ночь остановились шоферы. Вряд ли они будут спать в душных фургонах.

— Есть, товарищ капитан! — вытянулся сержант.

 

2

Часовой сидел натесаных бревнах у забора и вертел в руках губную гармошку, автомат висел у него на шее; вот он отложил блестящую игрушку в сторону, запустил руку в зеленую пилотку, извлек оттуда горсть гороховых стручков и принялся вышелушивать их. Часовой был уверен, что в этой тихой, полуразрушенной деревушке ничего опасного для него нет. Из соседнего дома, где разместились радисты, доносилась знакомая песня, часовой старался подобрать на гармонике мотив. Он сыто рыгнул, с удовольствием подумал, что курица была изжарена на славу, да и зеленые огурчики с огорода пришлись по душе, жаль, холодного пива в этой стране на найдешь… У отца на ферме всегда в каменном подвале стоят небольшие дубовые бочонки с отменным пивом, а какие аппетитные жареные колбаски подает к пиву матушка… Когда сильная рука сзади обхватила его шею, он без всякого страха подумал, что это неумная шутка фельдфебеля Курта… В следующее мгновение рука зажала рот, а губная гармошка серебристой плотвицей скользнула в репейник.

Иван Васильевич спрятал финку, обмякшее тело часового опустил на бревна, — снял с его шеи автомат. Неожиданно распахнулась дверь в доме, неясно мелькнул свет, на крыльцо вышла пожилая женщина в светлой кофте и длинной черной юбке, она не спеша спустилась по ступенькам и направилась к черневшему за домом сараю.

— Хозяйка, — прошептал за спиной Кузнецова подошедший Петя. — В доме тот высокий и еще двое, наверное тоже офицеры, только чином пониже. А в окно ничего не видать: одеялом завесили…

Когда женщина с лукошком яиц появилась у крыльца, Иван Васильевич негромко проговорил:

— Не пугайтесь, мы свои…

— Господи Исусе, — прошептала женщина, прислоняясь плечом к воротам. Пугливо повернула голову и встретилась взглядом с Кузнецовым. — Родненькие, их же тут тьма! Схватют вас…

— Сколько их там? — кивнул на дверь Иван Васильевич.

— Трое, нет, четверо, один на кухне письмо, видно, пишет. На побегушках у главного: позовет — бегом к нему и все время козыряет, а чего лопочет по-ихнему, я не понимаю… А эти трое пьют, меня за яйцами послали.

Уточнив у хозяйки расположение комнат и кухни, Иван Васильевич сказал:

— Вы лучше не ходите туда, спрячьтесь где-нибудь.

— Родненькие, только дом не спалите… — тихо запричитала женщина. — Куда же тогда нам?

— Идите, мамаша!

Женщина закивала и пошла по тропинке к калитке. Он напряженно смотрел ей в спину, неожиданно догнал и тронул за плечо:

— Лучше в сарае посидите.

Женщина, по-прежнему прижимая к груди лукошко с яйцами, покорно повернула назад и скрылась в сарае. Чуть слышно звякнула щеколда. Иван Васильевич кивнул Пете, тот длинной тенью на миг возник на бревнах, возле неподвижного тела, и исчез. Немного погодя через невысокий забор одна за другой перебрались пять крадущихся фигур. Шепотом посовещавшись с ними, Кузнецов бесшумно поднялся на крыльцо, за ним Петя и еще двое. В сенях они замешкались: пришлось чиркнуть спичкой, чтобы найти ручку двери. Рывком отворив ее, Иван Васильевич с автоматом наизготовку шагнул в слабо освещенную комнату с низким некрашеным потолком. При виде его три офицера в расстегнутых мундирах, роняя стулья, вскочили на ноги, зазвенела разбитая рюмка. Керосиновая лампа, стоявшая на вишневого цвета комоде, освещала изумленные, побледневшие лица, выпученные глаза.

— Не шевелитесь, иначе буду стрелять, — по-немецки сказал Кузнецов.

Он слышал, как за перегородкой возникла возня, гортанно вскрикнул денщик, что-то покатилось по полу, Петя Орехов спокойно известил:

— Все в порядке… успокоился!

Из-за спины Ивана Васильевича вышли на освещенное пространство трое бойцов.

— Взять оружие, связать…

Он не успел закончить: стоявший, ближе всех к окну офицер в сером мундире выхватил парабеллум и выстрелил. Один боец негромко ахнул и схватился обеими руками за грудь. На пол с грохотом упал автомат. Делать было нечего, Иван Васильевич полоснул длинной очередью по офицерам, лихорадочно достававшим оружие, метнулся к широкой кровати, на которой возвышались мал мала меньше четыре пуховые подушки. Высокий офицер в чине майора еще хлопал белесыми ресницами, пока Кузнецов торопливо его обыскивал. Глаза заволакивала пелена. Ключ от сейфа был на одном кольце с ключами от машины. Открыв сейф, Иван Васильевич достал оттуда металлический сундучок, папку со свастикой.

Автоматная очередь за окном разорвала наступившую тишину. Бойцы схватились с подбегающими гитлеровцами. Кузнецов запихал папку за пазуху.

— К машинам! — скомандовал Иван Васильевич. Он взял из нагрудного кармана майора документы в целлофановой обертке, сунул валявшийся рядом «вальтер» в карман и, вышибив ногой оконную раму, вывалился наружу в темень вместе с зазвеневшими стеклами. За ним — Петя и боец.

— Быстрее! — крикнул поджидавший их Чернышев. — Они окружают дом!

— Все в машину! — крикнул Кузнецов, распахивая дверь в кабину.

Оттуда выпал огромный фашист с окровавленным лицом. И в ту же секунду повыше головы стеганула автоматная очередь. Вся деревня уже была поднята на ноги, немцы охватывали усадьбу кольцом. Совсем близко разорвалась граната, осколки застучали по металлической обшивке фургона. Орехов последним вскочил в машину, отстреливаясь через приоткрытую дверь радиостанции.

— Кажется, отсюда вырвались, — спокойно заметил Чернышев, когда машина, набирая скорость, запрыгала по неровной дороге.

Затемненные фары выхватывали из густой тьмы всего каких-то пять-шесть метров дороги. Вдогонку им из деревни неслись трассирующие пули, послышался рев мотоциклов.

— Выбора у нас нет, — сказал Иван Васильевич. — Да и другой дороги тоже. Поедем, пока хватит бензина или… не упремся в немецкий заслон. Ориентир у нас заметный… — кивнул он в сторону далекого багрового зарева.

Он молча вел машину. В фургоне радиостанции сгрудились восемь человек, В ночной схватке с гитлеровцами погибли трое. А сколько они положили фрицев, трудно сказать. Не до подсчета было. Тяжелый фургон большую скорость не разовьет, минут через пять-шесть догонят мотоциклисты. Сколько их? Фары включены лишь у переднего. Хочешь не хочешь, бой принимать надо! Он покосился на Чернышева, тот невозмутимо смотрел прямо перед собой, стрелка спидометра дрожала у цифры «80». Фургон частенько подкидывало на выбоинах, красноармейцы помалкивали, держась за аппаратуру, которой битком набита радиостанция на колесах.

— Документы из сейфа я спрятал под гимнастеркой, — на всякий случай сказал Кузнецов.

— Направо можно свернуть, — пошевелился рядом Чернышев. Он внимательно смотрел на дорогу.

По железной обшивке фургона зацокали пули, значит, автоматчики сидят на хвосте. Иван Васильевич чуть сбавил скорость, круто свернул с проселка, сразу бешено закидало на ухабах, Чернышев чуть не врезался головой в лобовое стекло. Заглушив мотор, Кузнецов выскочил из кабины и распахнул железную дверь.

— Лихо вы ездите, товарищ капитан, — прозвучал из темноты чей-то голос.

— Прибыли прямо в преисподнюю, — отозвался Орехов, первым спрыгивая на землю.

— Бегом в сторону леса! — скомандовал Иван Васильевич. — Мотоциклы по полю не пройдут. Все в лес!

Из фургона один за другим посыпались бойцы. Чернышев, нагнувшись у крыла, орудовал пассатижами, в нос ударил запах бензина.

— Я догоню! — крикнул он удаляющимся от машины красноармейцам.

Гулко стреканула автоматная очередь, проскочившие мимо мотоциклисты стали разворачиваться на дороге. Яркое пламя высоко взметнулось ввысь, озарив зеленый покосившийся фургон радиостанции, спрыгивающих с мотоциклов немцев и розоватое поле гречихи, по которому бежали бойцы. Там, где оно кончалось, начинался редкий молодой сосняк, постепенно переходивший в бор. У фургона завязалась перестрелка: Чернышев с двумя бойцами прикрывал их отход.

На опушке Кузнецов остановился, бойцы, тяжело дыша, сгрудились рядом. Ярко горела радиостанция, стрельба постепенно умолкла. Фашисты их не преследовали. В отблеске пожара поле гречихи тоже казалось объятым пламенем. Кто-то из красноармейцев, заметив движение ветвей в кустах, вскинул было автомат, но Петя Орехов молча пригнул дуло к земле, показал кулак.

— Нервишки шалят? — прошептал он. — Ты что же, сукин сын, хочешь всех нас выдать?..

Когда Иван Васильевич начал уже сомневаться в возвращении Чернышева, тот вынырнул на опушке, без пилотки, в мокрых от ночной росы галифе. Немного погодя появились два бойца, у одного в руке — пухлый ранец с меховой оторочкой.

— Я запомнил одно немецкое выражение, — повернул Чернышев лобастую голову к Кузнецову. — Доннер веттер! Что это такое?

— Черт возьми! — рассмеялся Иван Васильевич. Он был рад, что снова видит этого невозмутимого и храброго человека, а ведь сначала у него сложилось совершенно противоположное мнение о нем, особенно когда Чернышев усомнился в целесообразности ночной вылазки. Кузнецов даже подумал, что старший лейтенант трусоват.

— Одни бросились преследовать нас, — продолжал Чернышев, — другие тушат пожар на радиостанции, которую я поджег, руками насыпают в пилотки землю и кидают в огонь…

— Еще бы, — вмешался в разговор боец. — Там столько разной аппаратуры напичкано! Я вообще-то танкист, имел дело с полевой рацией, а тут ничего похожего.

— Гори она ясным огнем, — махнул рукой Чернышев.

— Если меня ранят или убьют, — обратился к бойцам Кузнецов, — возьмите отсюда… — он дотронулся до груди, — папку с документами и передайте в штаб. Я мельком заглянул в нее — сдается мне, что не напрасно мы нынче рисковали своими жизнями.

— Жаль ребят, — вздохнул Петя Орехов…

— На каждого нашего вышло не меньше чем пяток фрицев, — сказал боец.

— Кто за правду дерется, тому и сила двойная дается, — прибавил Чернышев. — Мы еще, Иван Васильевич, повоюем!

 

3

Геринг в маршальской форме со множеством орденов на белоснежном кителе в сопровождении адъютанта и командира полка довольно легко для своей тяжеловесной фигуры шагал вдоль ровного строя летчиков. Над высокой фуражкой маршала беспечно порхала большая, черная, с желтыми пятнами бабочка. Адъютант косился на нее, но отогнать не решался. Геринг остановился как раз посередине поля, перед квадратным столом. Бабочка тут же уселась на фуражку. Адъютант положил на стол кожаный чемоданчик с никелированными замками. Маршал оперся пухлой рукой о стол и произнес длинную цветистую речь, в которой воздавал славу своим властителям неба, непревзойденным асам люфтваффе могучего третьего рейха.

Высокий Гельмут — он стоял правофланговым — испытывал законную гордость: видно, и впрямь их полк отличился, если сам маршал авиации прилетел на полевой аэродром вручать награды пилотам. На небе не видно ни облачка, три звена «мессершмиттов» патрулируют над аэродромом, хотя сомнительно, чтобы сюда налетели советские бомбардировщики: говорит же Герман Геринг, что русская тяжелая авиация почти полностью уничтожена в первые дни войны — большая часть прямо на аэродромах, а идущих на бомбежку десятками сбивают непобедимые «мессершмитты» — самые быстроходные истребители в мире! Очевидно, чтобы не заглушать моторами слова маршала, «мессершмитты» держатся в стороне. Уже несколько аэродромов сменил полк, доблестные германские войска столь стремительно продвигаются в глубь советской территории, что авиация не успевает перебазироваться на новые аэродромы, чтобы быть поближе к фронту.

Месяц назад командир дивизии вручил Гельмуту Бохову Железный крест. Сердце сжимает сладостное предчувствие, что и на этот раз его не обойдут. Получить награду из рук самого Геринга — какой летчик об этом не мечтает?..

Маршал назвал его фамилию третьей. Гельмут, высоко выбрасывая ноги, парадным шагом направился к столу, по всем правилам щелкнув каблуками, остановился перед маршалом, преданно поедая его глазами. Адъютант достал из обитого внутри зеленым бархатом чемоданчика заветную коробочку… Когда улыбающийся Геринг прикреплял орден к парадному кителю летчика, тот уловил легкий запах хорошего одеколона. Что ж, Геринг любит красивую жизнь… Говорят, что у него во дворце установлена золотая ванна… А роскошную блондинку с фигурой Афродиты, прилетевшую из Берлина вместе с маршалом, Гельмут и сам видел. Утром Геринг поднимался в воздух на «мессершмитте», а блондинка в окружении офицеров в бинокль наблюдала, как он крутил фигуры высшего пилотажа. За такую красотку можно все на свете отдать…

Впрочем, летчики слегка подтрунивали над причудами маршала без тени злорадства: лучший французский шоколад, вина, голландский сыр, сардины из Норвегии, датская тушенка — все это в первую очередь поступало в люфтваффе. Маршал заботился о своих летчиках.

В ответ на уставную благодарность за награду Геринг потрепал Гельмута по плечу, широко улыбнулся и, повернув массивную голову к командиру полка, заметил:

— Эти смелые юноши завоюют мир.

Сразу после церемонии награждения полк почти в полном составе отправился выполнять очередное боевое задание. Полевой аэродром был расположен по прямой в каких-то пятидесяти километрах от фронта. Не успеешь взлететь, набрать высоту — нужно снижаться.

Сегодня полк получил задание нанести мощный бомбовый удар по узловой станции Климово, где скопились эшелоны. Гельмут видел из кабины желто-зеленые квадраты полей, густые массивы лесов с яркими синими окнами больших и малых озер, деревушки с двумя-тремя десятками черных домишек, небольшие станции с водонапорными башнями, в которые невозможно попасть. Если раньше по грунтовым дорогам тянулись бесчисленные обозы беженцев и «юнкерсы», не снижаясь, сбрасывали одну-две бомбы на них, то теперь днем беженцев не было видно, да и идущие на фронт колонны воинских подразделений предпочитали продвигаться в сумерках и ночью. «Юнкерсы» одиночные цели не преследовали, лишь «мессершмитты», ради развлечения, иногда гонялись за обезумевшими от страха людьми и скотом, поливая их из пулеметов.

Если в первые дни войны немецкие летчики почти не обращали внимания на беспорядочный огонь русских зениток, то теперь уже четыре заплатки поставили техники на крыльях и фюзеляже самолета Гельмута, шесть «юнкерсов» потерял полк за последние две недели. Вместо уязвимых «чаек» скоро появились на небе быстроходные истребители, которые, как говорили, не уступали «мессершмиттам».

Хотя Геббельс и в газетах, и в своих выступлениях по радио утверждал, что советской авиации больше не существует и люфтваффе — истинный хозяин русского неба, краснозвездные истребители все чаше схватывались с «мессершмиттами», нападали на «юнкерсы». Стали известны имена русских асов, с которыми лучше в небе не встречаться. Командиры бомбардировочных полков просили высшее командование усилить охрану «юнкерсов», вылетающих с полевых аэродромов на бомбежку дальних объектов русских.

Гельмут покосился на штурмана Людвига Шервуда, тот наклонился над зеленой картой, в руках красный карандаш и транспортир. Со штурманом ему повезло — опытный авиатор, знает свое дело до тонкостей. Он тоже нынче получил орден из рук Германа Геринга… Мысли Гельмута потекли по еще более приятному руслу: вечером в офицерской столовой состоится вечер в честь награжденных. Вильгельм Нейгаузен сказал, что из города привезут на автобусе девочек, обслуживающих казино. С транспортного самолета, прибывшего вслед за Герингом, выгружали ящики с винами.

— Надеремся сегодня, Людвиг? — улыбнулся Гельмут. — Маршал угощает нас настоящим французским шампанским и средиземноморскими омарами!

— Надо еще вернуться на аэродром, — не очень-то жизнерадостно ответил Шервуд и показал глазами на белые облачка, бесшумно вспыхивающие то внизу, сбоку, то над головой.

Густо стреляли русские зенитки. Гельмут у виде как на фюзеляже у самого стабилизатора идущего в строю «юнкерса» будто само собой возникло черное отверстие. Но облачка с огненной окаемкой возникали всё реже, скоро их совсем не стало, бомбардировщики вышли из зоны обстрела. Кажется, никто серьезно не пострадал.

— Ты заметил на фуражке маршала бабочку? — спросил Гельмут.

— Траурницу? — хмыкнул штурман.

— Я хотел ее согнать, да подумал, как бы телохранитель сдуру не влепил мне пулю в лоб, — улыбнулся Гельмут.

— Плохая примета, — сказал Людвиг.

— Плохая?

— Траурница на парадной фуражке маршала, — продолжал штурман. — К чему бы это?

— Ну тебя к черту! — отмахнулся Гельмут и подумал, что Людвиг, наверное, отключился от связи с флагманом, иначе не говорил бы такие вещи. В конце концов, идет война, и все рискуют жизнью, особенно летчики. Опасность подстерегает их со всех сторон: неисправный мотор, зенитный снаряд, вражеский истребители, даже попадание пули из винтовки в бензобак…

— Геринг — ас, он любого русского летчика в воздухе распатронит, — сказал штурман громко. — Да что летчика! Наш маршал один с целой эскадрильей справится!

И Гельмут понял, что он включил связь.

Проходя над целью, он без всякого волнения смотрел, как на рельсах корчатся в огне опрокинутые вагоны, жирно горят цистерны с горючим, разбегаются во все стороны крошечные букашки — люди. Зенитный огонь был частым, но не очень точным, когда же один «юнкерс», густо задымив, отвалил, в сторону, двум бомбардировщикам из эскадрильи Вильгельма Нейгаузена было приказано подавить зенитные батареи, такой же приказ получили «мессершмитты» сопровождения, в небе еще было светло, солнечно, и Гельмут представил, как сейчас выглядят «юнкерсы» с развороченной земли: грозные, с позолоченными крыльями, с ревом идущие на цель.

От нескольких эшелонов — сверху невозможно было определить, воинские они или с беженцами — не осталось ничего, кроме искореженных, дымящихся вагонов па путях, паровоз с развороченным тендером стоял поперек рельсов, коптили небо несколько горящих цистерн.

Возвращаясь на аэродром, Гельмут подумал, что военная разведка работает на совесть: на станции действительно скопилось несколько эшелонов, недаром на бомбежку был кинут почти весь полк. В голову закралась тревожная мысль: кого же подбили русские зенитки? В этой бомбовой круговерти он толком не рассмотрел номер задымившегося «юнкерса».

— Мы потеряли два самолета, — спокойно сообщил штурман.

— Может, дотянут до аэродрома? — больше для себя проговорил Гельмут.

— Дай бог, — буркнул Людвиг.

Рихард Бломберг совсем недавно стоял рядом с ним в строю. А угрюмый большеголовый Кронк вообще сегодня не должен был лететь, но в последний момент получил приказ: в свиту маршала взяли самого остроумного летчика Отто Бауэра, а вместо него отправился на бомбежку Кронк. Впрочем, об этом лучше не думать, смерть каждого подстерегает… И, будто подтверждая его мысль, стрелок-радист бешено завертелся в своей плексигласовой башенке, сжимая обеими руками турель пулемета. Совсем близко промелькнул советский, с вытянутым носом, в котором вмонтирована автоматическая пушка, истребитель. Прямо перед ним, Гельмутом, в фонаре образовалась небольшая аккуратная дыра, в которую с разбойничьим свистом ворвался холодный воздух. Он покосился на штурмана, но тот был спокоен.

В столовой к Гельмуту Бохову подсел за стол, заставленный бутылками, прилетевший вместе с маршалом артиллерийский капитан с железным крестом на зеленом мундире.

— Капитан Гюнтер Троттер, рад с вами познакомиться.

Гельмут без особого воодушевления пожал крепкую ладонь капитана.

— Вам привет от Бруно, — улыбнулся тот, наливая в фужеры вино. — За ваши заслуги перед великой Германией, Гельмут! — И, чокнувшись, выпил до дна.

Напрягаясь, чтобы быть трезвым, Гельмут встревоженно посмотрел на него:

— Вы знаете моего брата?

— Мы коллеги, — улыбнулся капитан. — С Бруно все в порядке. Кстати, он не так уж далеко отсюда. — Внезапно улыбчивое лицо капитана стало серьезным. — Пока танец не кончился и не возвратились за стол ваши друзья… между нами, брюнетка с косами великолепна! Я хочу сообщить вам, Гельмут, что успехом сегодняшней операции полк целиком обязан вашему отцу Ростиславу Евгеньевичу Карнакову.

— Он в этом… — Гельмут не смог вспомнить название станции, которую только что бомбил.

— Вы можете гордиться своим отцом, — сказал капитан.

— А не случится так, что я сброшу фугаску на голову своему папаше? — повеселев, сказал Гельмут.

Как большинство офицеров действующей армии, он относился с некоторым предубеждением к людям, служащим в разведке, гестапо, СС. Противно, когда о тебе, знают все. Правда, Бруно — его брат, Гельмут еще с детства признавал его превосходство, уважал, безоговорочно верил ему. И все же самая грязная работа на оккупированной территории достанется им.

— Может случиться, что вы скоро встретитесь со своим отцом, — поднимаясь со стула, сказал Троттер. — Однако распространяться о нашем с вами разговоре не следует.

Он еще раз крепко пожал руку Гельмуту и, пропустив возвращающихся после танца на свои места офицеров и их дам, пошел к столу командира полка.

 

4

Подполковник, Дерюгин из траншеи видел, как подбитый «юнкерс» стал заваливаться набок, из мотора повалил густой черный дым, летчик выпрямил машину, круто пошел вверх, пытаясь сбить пламя, но самолет вдруг клюнул раз-другой и с нарастающим ревом вошел в свое последнее пике. Один за другим раскрылись три белых парашюта. Григорий Елисеевич велел телефонисту соединить его с гарнизоном, дежурный ответил, что машина с бойцами уже выехала к месту приземления парашютистов.

Второй бомбардировщик, волоча за собой редкую струйку дыма, уверенно набирал высоту, отвернув от станции. Дерюгин приказал по телефону батарее, установленной на окраине городка, сосредоточить огонь на подбитом фашисте, а остальным продолжать бить по пикирующим на станцию бомбардировщикам. От разрыва тяжелых бомб заложило уши, телефонист сидел в траншее на зеленом ящике с аппаратом на коленях, он что-то говорил, но из-за грохота ничего не было слышно. Где-то выла сирена, рвались на путях ящики со снарядами.

Наконец «юнкерсы» улетели. Дерюгин мог себя поздравить: сбит один самолет противника и основательно поврежден второй. Он приказал телефонисту связаться с системой ВНОС, чтобы они проследили путь подбитого бомбардировщика, надеясь, что тот не дотянет до линии фронта. Тогда на счету его батарей будут два сбитых «юнкерса». Артиллеристы молодцы! Да и практика у них богатая.

Вернувшись на командный пункт, Григорий Елисеевич присел к столу и взялся за недописанное письмо Алене. Высокие сосны шумели за окном небольшой бревенчатой избушки, небо над бором затягивалось серой пеленой — может, к ночи начнется дождь, а в дождь фашисты предпочитали не летать. Лишь невидимые глазу разведчики изредка пролетали в серой мгле. В ясную погоду они забирались так высоко, что стрелять по ним было бесполезно.

Отложив автоматическую ручку, Дерюгин задумался: что ж, он мог быть доволен собой, от самой границы вывел с боями свой полк, и без больших потерь. У командующего армией находятся документы о присвоении ему звания полковника. Не исключено, что скоро получит дивизию… И надо бы Алене послать кое-что из продуктов: она пишет, что девочки похудели…

Бор, в котором расположились зенитчики, находился от Климова в восьми километрах. В распоряжении Дерюгина была черная «эмка», на которой он проехал самые страшные километры от Риги. Полку выделили несколько грузовиков, однако лошади тоже остались.

Григорий Елисеевич по договоренности с начальством армии оставил в своем полку старшину Солдатенкова и еще троих кавалеристов. Поврежденные грузовики пришлось бросить по дороге, а лошади не подвели — ни одно целое орудие не было оставлено врагу.

Фронт приближался к Андреевке. Полк Дерюгина получил приказ охранять станцию Климово. Небольшая узловая станция неожиданно приобрела важное стратегическое значение: здесь сосредоточились воинские эшелоны, составы с эвакуированными заводами, беженцами. Немцы систематически бомбили Климово, иногда в погожий день совершая по три налета.

В более-менее спокойные дни, а они наступали, когда небо затягивали тучи и лил дождь, Григорий Елисеевич наведывался на «эмке» в Андреевку. Сегодня он был уверен, что налетов больше не будет: немцы то ли от наглости и самоуверенности, то ли от врожденной пунктуальности прилетали бомбить в одно и то же время. Дерюгин позвонил начальнику штаба Виктору Саввичу Соколову и сказал, что едет в Андреевку. Его новый шофер Савелий Ломакин сбегал на продпункт и прихватил оттуда две банки тушенки, несколько кусков сахару и буханку черствого хлеба.

Через час «эмка» затормозила у дома Абросимова. Савелий на всякий случай загнал машину в полуразрушенный дровяной сарай амбулатории: случалось, что немецкие самолеты пикировали на одиночную машину и зажигали ее. Поселок изрядно пострадал от бомбежек: несколько домов сгорели, железнодорожная казарма, что неподалеку от водонапорной башни, провалилась посередине от прямого попадания фугаски, а в крайних комнатах продолжали жить две семьи путейцев.

Редкую ночь у Абросимовых не останавливались на постой красноармейцы. Через Андреевку прямо на фронт проходила грунтовая дорога. По ней тянулись машины, повозки, шли пешие бойцы. Жители привыкли к постоянному гулу канонады. В погожие вечера на небе появлялась широкая багровая полоса. «Юнкерсы» пролетали над станцией, возвращаясь со стороны Климова, и, даже не снижаясь, сбрасывали одну-две бомбы. Это и было самым страшным: никто никогда не знал, куда они угораздят.

Андрей Иванович еще больше поседел. Вадик, вытянувшийся, похудевший, сильно оброс, зеленоватые глаза смотрели настороженно. От Казаковых все еще не было никаких известий, — город Великополь был захвачен немцами. Федора Федоровича вряд ли призвали в армию: он железнодорожник. Да и какая разница теперь — железнодорожник тот же боец. Под бомбежками, артобстрелом путейцы восстанавливали железную дорогу, водили тяжелые составы, рискуя жизнью каждый день, как и военные.

— Охо-хо, вот зарос мальчишка! На девку стал похож, — поглядела на внука Ефимья Андреевна, когда все уселись за стол. — Волосья хоть в косицы заплетай, небось вши завелись? Хотела вчерась ножницами постричь, так не дался, наворотник!

— Ты же не парикмахерша, — пробурчал мальчишка, намазывая на тонкий ломоть хлеба свиную тушенку, привезенную Дерюгиным.

Григорий Елисеевич вспомнил, что в шкафу на полке должна быть машинка, он сам иногда стриг своих девочек.

— Это дело поправимое, — проговорил он.

Вадим стрельнул на него глазами, но ничего не сказал. Он был весь поглощен едой. В поселке толковали, что в Москве и Ленинграде ввели карточки на продукты и промтовары. В сельпо хлеб расхватывали с утра, опустели магазинные полки, закрылся промтоварный отдел. На дверях столовой Супроновича висел большой амбарный замок, сам Яков Ильич теперь заведовал хлебопекарней. Молокозавод работал с перебоями, Чибисов иной раз возвращался с пустыми бидонами: жалостливые хозяйки отдавали молоко красноармейцам, идущим на фронт. Андрей Иванович каждый день ходил с косой за железнодорожный мост через Лысуху, косил траву на откосах и приносил в мешке. Коров в поле не гоняли, да и мало их осталось в поселке: кто покинул Андреевку, тот или увел с собой, или продал на мясо. Порезали раненных осколками животных, кур и тех почти не слышно на дворах. Исчезли мыло, керосин, спички. У курильщиков появились кремни с нитяными фитилями и бензиновые зажигалки, сделанные из патронных гильз. Электростанция не действовала, в домах вновь, как в старину, зачадили керосиновые лампы, стекла к которым невозможно было достать. Оголодавшие мальчишки подкапывали в огородах картошку, шарили в шершавой огуречной ботве, таскали молодую морковку. Останавливаясь на ночлег, военные выделяли хозяйкам из своих пайков консервы, хлеб, сухари, комбижир, случалось, и жесткую копченую колбасу, от одного запаха которой у мальчишек слюнки текли.

Приезд Дерюгина был для Вадима радостью: подполковник обязательно прихватывал с собой вещевой мешок с продуктами. Экономная Ефимья Андреевна прятала подальше консервные банки с тушенкой, колбасу, кусковой сахар, старалась, чтобы хватило надолго. Вот и сейчас она с неодобрением смотрела на Вадима, выковыривающего погнутой вилкой из банки куски розовой свинины в белом жиру. Эту банку, раскрытую за столом Дерюгиным, можно было растянуть на неделю: сварить щи, суп, поджарить картошку…

— Чего же ты, Гриша, делал-то до войны? — мрачно уставился на зятя Андрей Иванович.

— Служил.

— Как служил-то? На лошадях гарцевал, из пушек постреливал на учениях? — продолжал Андрей Иванович. — А началась война, рысью припустил от границы, грёб твою шлёп! Не морщинь лоб-то, не ты один… Чего же вы немца-то испугались? Ты мне напрямки скажи, тут что — вредительство или просчет какой получился? Талдычили до радио, писали в газетах, мол, Красная Армия самая сильная в мире, а немец вдарил — и покатились колобком в тыл. До куда же будете катиться? До Урала? Или до самого Байкала?

— Я свой полк вывел, — сказал Дерюгин, — а сколько наших осталось в окружении. Ударил фашист врасплох, знал наши слабые места.

— Врасплох! — хмыкнул Андрей Иванович. — Вспомни, сколько мы за этим самым столом толковали, что будет война. Выходит, все знали и там… — Он поглядел на потолок.

Вадим, стрельнув глазами на бабушку, пододвинул банку и снова запустил туда вилку. Он знал: как только все поднимутся из-за стола, бабка отберет тушенку. Ефимья Андреевна вздохнула и покачала головой; изголодался мальчишка! Растет, аппетит у него за двоих, только давай и давай. Пусть поест, кто знает, может, скоро совсем придется положить зубы на полку… Куда все подевалось? Вот она, проклятая война, ладно взрослые, но за что детишки-то страдают?..

— Гриша, неужто германец и сюда придет? — помолчав, спросил Андрей Иванович. — Пушки у нас слыхать, кажинный вечер зарево полыхает над лесом…

— Лучше бы вам уехать отсюда, — сказал Григорий Елисеевич.

— Никуды я отсюда не крянусь, — решительно заявила Ефимья Андреевна. — Нагляделась я на беженцев: голодные, оборванные, едут и едут, а куды, и сами не знают! А уж коли суждено помереть от басурмана, так пусть в своем доме.

— Значит, наше дело табак, — опустил большую голову Андрей Иванович.

— Мои ребята нынче два «юнкерса» под Климовом сбили, — сообщил Григорий Елисеевич. — Бьем мы их, отец.

— А сколько они наших положили? — отозвался Абросимов.

— Погоним мы их, — мягко заметил Дерюгин. — Вот-вот остановим, и тогда побежит немец обратно.

— В Москве остановите? — пробурчал Андрей Иванович. — Али в Питере?

— Не бывать ему в Москве, — сказал Григорий Елисеевич.

В это он свято верил. Три дня назад, 29 сентября 1941 года, состоялось совещание комсостава у командующего армией. К этому моменту обстановка на фронтах сложилась следующим образом: гитлеровцы во что бы то ни стало решили захватить Москву; Западный, Брянский и Резервный фронты, защищавшие дальние подступы к столице, понесли большие потери. Группа армий «Центр» неумолимо приближалась к Москве.

Другая группа немецких армий, «Юг», 19 сентября заняла Киев, наш Юго-Западный фронт отступал. Катастрофически сложилось положение и с Ленинградом. Третья группа армий, «Север», к 8 сентября блокировала все подступы к городу.

Гитлер и его генералы не сомневались, что против их мощной силы никто в мире не устоит, И они назвали операцию по разгрому советской столицы «Тайфун».

30 сентября великая битва началась…

Армия, в которую входил и артиллерийский полк Дерюгина, тоже участвовала в этом сражении. Это потом в военных академиях начнут изучать переломную во всей Великой Отечественной войне битву под Москвой, а пока советские воины, каждый на своем, месте, выполняли полученный ими приказ. Задачей, зенитчиков было отгонять от узловой станции фашистских стервятников. Из Климова прямым ходом в Москву доставлялись вооружение, боеприпасы, воинские части.

Ощущал ли сейчас все величие происходящего подполковник Дерюгин? И да, и нет. Он знал, что от этой грандиозной битвы очень многое зависит в дальнейшем разгроме фашистских армий, в котором, он никогда не сомневался, но вместе с тем это были его обычные фронтовые будни. Он добросовестно выполнял приказы командования, яростно сражался с эскадрильями «юнкерсов», которые будто остервенели, а в свободные минуты думал о семье, о своих родственниках.

— Не сдадим мы, отец, Москву, — твердо повторил Григорий Елисеевич.

— Сталин там? — спросил Абросимов. — Кое-кто толкует, что правительство эвакуировалось.

— Где же ему быть? — сказал Дерюгин. — А болтунов не слушайте.

— На чужой роток не набросишь платок!

В окно косо ударили мелкие капли. Небо над станцией обложили тяжелые облака, бор потемнел, притих, кое-где среди зеленых сосен желтели березы. Война войной, а природа неторопливо совершает свой извечный круговорот. Скоро зарядят проливные дожди, проселочные дороги набухнут лужами. В пасмурную погоду и «юнкерсы» поменьше будут наведываться в тыл, да и танкам туго придется на раскисших дорогах. Далеко продвинулись в глубь страны фашисты, вокруг крупных городов население роет окопы, сооружает противотанковые надолбы, ежи из рельсов. Женщины, старики и дети с ломами, кирками, лопатами вышли на окраины.

Исчез первый страх, оцепенение, на смену пришла ненависть. Почувствовали это и немцы: все больше в тылу начали досаждать партизаны, да и местное население оказывает сопротивление «новому порядку».

Григорий Елисеевич поделился своими мыслями с тестем, но тот слушал рассеянно, думая о чем-то своем. На станции толкуют, что немцы уже близко от Андреевки, кое-кто уже узлы связал и подался в тыл. Андрей Иванович решал для себя трудную задачу: уезжать из основанной им Андреевки или остаться? Хотя жена и твердит, что умрет в собственном доме, все же поперек его воли не пойдет, но куда уезжать? Родни вроде бы и немало, да где ее теперь сыскать? Федор и Тоня неизвестно где, Дмитрий уехал к своим в Тулу, а оттуда на фронт. Об этом он сообщил в последнем письме. Значит, добился своего! А ведь у него «белый билет».

— Чему быть — того не миновать, — сказал Абросимов. — Велика Россия, а ехать нам со старухой вроде и некуда. Андреевка без базы — пустое место. Чего тут немцам делать?

— Если надумаете, я вас отправлю, — сказал Дерюгин. — Может, в Сызрань, к Алене?

— Беда не по лесу ходит, а по людям, — вздохнула Ефимья Андреевна. — Как-нибудь выдюжим. И то, мы со стариком век свой почти прожили.

Григорий Елисеевич отыскал в комоде машинку, усадил Вадима на табуретку у окна. Бабка обвязала вокруг шеи чистое полотенце, взъерошила темные волосы.

— Чугун в печку поставлю, потом помоешь голову-то.

— Только не наголо, — предупредил мальчишка. Толстая нижняя губа его недовольно отвисла. Не любил Вадим подстригаться и потом не очень-то доверял Дерюгину — обкорнает на смех всему поселку…

— Под бокс тебя или полубокс? — усмехнулся Григорий Елисеевич и выстриг машинкой дорожку от затылка до лба.

Мягкие черные волосы упали на пол, Вадим еще больше насупился, косил глазами, провожая каждую прядь, падавшую на крашеный пол.

— Я же вас просил… — чуть не плача, проговорил он сквозь стиснутые зубы.

— Не обучался я этому делу, — сказал Дерюгин. — Могу только наголо.

Тишину нарушил негромкий мурлыкающий звук. Вадим, напряженно хмуря лоб, прислушивался. Когда захлопали зенитки, он соскользнул с табуретки и, наступая на разбросанные по полу черные пряди, пошел к двери.

— Я же тебя не достриг, дружочек, — сказал вдогонку Дерюгин. Он стоял с машинкой в руке и недоуменно смотрел на мальчишку.

— Стригите своих зенитчиков-мазил, — обернулся с порога Вадим.

Андрей Иванович, глянув на него, хмыкнул, а Ефимья Андреевна, прижав кончик платка к губам, засмеялась. Одна половина головы мальчишки была голая, синеватая, а вторая лохматая, черноволосая.

— Куда ты, Вадик? — сказала она. — Срам на люди-то такому показываться!

— Не надо мне вашей тушенки! — сказал Вадим и с силой захлопнул дверь.

— Всегда так, — вздохнула Ефимья Андреевна. — Услышит самолет — и в лес!

— Зря ты его наголо, — сказал Андрей Иванович. — Обиделся.

— До зимы отрастут, — ответил Григорий Елисеевич и отряхнул с гимнастерки и брюк волосы. — Придет, вы его достригите. — Он пощелкал машинкой. — Хорошо стрижет!

— Ни от Тони, ни от Федора ничего не слыхать, — пригорюнилась Ефимья Андреевна. — Живы ли, родимые?

— Не каркай, мать, — сурово оборвал Андрей Иванович. — Федор двужильный, его не сломаешь. И о женке с детьми позаботится.

— Господи, спаси и помилуй, — повернувшись к иконам, перекрестилась Ефимья Андреевна.

 

5

Через Андреевку отходили побывавшие в боях воинские части Красной Армии. Первыми пропылили санитарные обозы; держась за телеги с лежачими, шагали забинтованные бойцы; на автомобильной и лошадиной тяге прогрохотала артиллерия. Красноармейцы с винтовками и карабинами растянулись на всю улицу. Колонну обгоняли черные «эмки», крытые зеленые грузовики. Одиночные «юнкерсы» пикировали на отступавших, тогда колонна распадалась — бойцы укрывались в огородах, под защитой домов, стоя и с колена палили из винтовок по самолету. Командиры протяжными криками «Рота-а, становись!» снова собирали людей в походную колонну. Хмурые лица, расстегнутые воротники гимнастерок, некоторые шли босиком, сапоги болтались на плече или были привязаны к вещмешку.

Подкреплялись прямо на ходу: восседавший на облучке походной кухни белобрысый старшина доставал из большого деревянного ящика банки с консервами и раздавал бойцам. Когда ящик опоражнивался, он швырял его на обочину и огромным кухонным ножом вскрывал другой. Обгонявшая колонну черная «эмка» притормозила возле кухни, из приоткрытой дверцы высунулась голова в фуражке. Старшина выслушал командира, отдал честь, а когда «эмка» укатила, снова стал раздавать белые жестяные банки бойцам.

— Была стрелковая рота — и нету стрелковой роты, — с горечью говорил он. — А покойникам консервы ни к чему.

— Хлебца бы, — попросил кто-то.

— Была рота… — бормотал старшина.

Оставшийся за председателя поселкового Совета бухгалтер Иван Иванович Добрынин собрал мужчин. Заседали прямо на крыльце, мимо тянулся обоз с ранеными, ощутимо пахло йодом и лекарствами. Серое небо притихло, как перед грозой.

— Дело такое, дорогие товарищи, — говорил Иван Иванович, дымя самокруткой. — Уходят наши…

— Бегуть, — ввернул Тимаш. — Драпают, только пятки сверкают! То ли дело мы в германскую кампанию…

— Помолчи, Тимаш! — повел на него сердитыми глазами Абросимов. — Знаем, какой ты был вояка…

— У меня медаль получена! — заерепенился Тимаш. — Самолично главнокомандующий прицепил к груди.

— Где же медаль-то? — поинтересовался Блинов, — Пропил небось?

— Награды я не пропиваю, — с достоинством ответил Тимаш. — Медальку мою в шестнадцатом разбойнички уволокли.

— Дело такое, односельчане, — продолжал Добрынин, — уходить и нам отсюдова или оставаться? Я толковал давеча с полковником, так он сказал, что Андреевку сдадут без боя, а вот в Климове будет сражение. Туда все части и подтягиваются. Электростанцию будем сами взрывать, чтобы, значит, немцам не досталась… Саперы заминируют, когда уйдет последний эшелон.

— А еще что говорил полковник? — спросил Григорий Борисович.

— Велел уходить в тыл или подаваться в лес, — неторопливо говорил Иван Иванович. — Леса у нас, сами знаете, богатые, там враг не сыщет. Ну и партизанский отряд нужно будет организовать, коли людей подходяще наберется.

— Это чего же? — влез Тимаш. — Будем в лесу, как серые волки, выть на луну?

— С немцами воевать, дед, — сказал Добрынин. — Такая вот штука!

— Я тут первый дом срубил, тут меня и похоронят, грёб твою шлёп! — сказал Андрей Иванович. — И бабка моя никуда ехать не желает.

— Когда должны электростанцию взорвать? — поинтересовался Шмелев.

— Полковник толковал, как немец подойдет к Кленову, тогда и взрывать надо, — сказал Добрынин. — Саперы взрывчатку заложат, а потом дело нехитрое: вертануть ручку машинки — и взлетит на воздух наша электростанция.

— Кто же «вертанет»?

— Семен, может, ты? — посмотрел Иван Иванович на осунувшегося кудрявого Семена, который утром приехал с товарняком из климовской больницы.

— Взрывать я, Иван Иванович, непривычен, — хмуро заметил тот. — Мое дело — строить.

— Что велят, то и надо делать, — сказал Добрынин.

— Не застрять бы мне здесь, — обеспокоенно взглянул в сторону вокзала Блинов. Он до последнего дожидался в Андреевке сестру, которая написала, что выезжает к нему.

Шмелев внимательно посмотрел на заведующего клубом: под пятьдесят мужику, в партию так и не вступил, и не скажешь, что всего себя отдает клубному делу. Говорили, что Блинов увлекается марками, переписывается с другими филателистами, якобы собрал ценную коллекцию. Была мысль у Григория Борисовича как следует прощупать этого нелюдимого человека, но особой пользы от него вряд ли можно было ожидать. Неужели любовь к сестре держит его здесь? А может, хочет немцев дождаться?..

— Я побегу за своими на хутор. — Охнув, Семен поднялся со ступенек. У него только что швы сняли после операции. — Может, еще воткнемся в эшелон? — Он кивнул всем и пошел прочь. Лицо его пожелтело; оттого что сутулился, он казался даже ростом меньше.

— Говорят, наш Семен чуть от брюха не помер, — покачал головой Тимаш. — Пустяк, говорят, операция, а человека вон как скрутило, едрена вошь!

— У меня же три полных бака молока! — вспомнил Шмелев. — Надо отдать красноармейцам!

— Чего же ты не уехал? — спросил его Андрей Иванович. — С немцами шутки плохи!

— Ты, Борисыч, их сметанкой угости — может, и смилуются, — ввернул Тимаш.

— Завод на мне, — даже не взглянув в его сторону, сказал Григорий Борисович. — Не было команды от начальства эвакуироваться… — Он повернулся к Добрынину: — Электростанцию я могу взорвать.

— Без саперов все равно не обойтись, — сказал Иван Иванович. — А ты все-таки будь на месте, Борисыч, мало ли что.

— Люди толкуют, евонная женка вчерась вечером ящик с маслом перла на горбу, — когда ушел Шмелев, сказал Тимаш. — И у Якова Супроновича в подвале добра навалом! Кому берегет?

— А ты сам видел? — строго посмотрел на него Добрынин.

— Эти куркули мимо рта ложку не пронесут, — ухмыльнулся Тимаш. — Супронович при немцах не пропадет.

— Видно, не дождусь я Нину, — с грустью сказал Блинов. — Надо, пожалуй, отсюда подаваться в тыл, пока не поздно.

— Беги, Архип Лексеич, — хмыкнул Тимаш. — Все бегут, и ты беги.

— Куда бежать-то? — печально посмотрел на него завклубом.

— На кудыкину гору, — ухмыльнулся дед.

Задребезжал телефонный аппарат. Добрынин проворно вскочил со ступенек и бросился в дом. Вышел он скоро, на лице широкая улыбка.

— Полковник, позвонил, сказал, наши задержали фашистов в Шлемове, это отсюда километров двадцать будет. Может, мужики, еще все обойдется? Не пустят их в Андреевку?

— Переправятся через Шлемовку и тута будут, — авторитетно заявил Тимаш.

На дороге будто переставили декорации: теперь красноармейцы, машины — все двигались в обратную сторону. Трехтонка с ревом волокла за собой две спаренные пушки, на подножке стоял молоденький лейтенант без фуражки и что-то покрикивал пехотинцам, прижимавшимся к изгороди дома Абросимова. Вслед за грузовиком протарахтели два легких танка. У одного на зеленом боку глубокая вмятина. Внезапно визг мотора заглушил все остальные звуки: «мессершмитт», вырвавшись из низких облаков, первый раз без единого выстрела пролетел над колонной. Развернувшись, снова низко прошел над дорогой, поливая из пулемета. Андрей Иванович видел, как затрепетала дранка на крыше его дома, вниз потекла труха.

— Грёб твою шлёп, дом спалит! — поднялся он во весь свой рост на крыльце и задел за притолоку. Схватившись за макушку и матерясь, он побежал к своему дому.

— Ну ладно, — кряхтя, поднялся Тимаш. — Куды нам, грешным, податься? А коли и придут басурманы, так не сожрут ведь живьем? — Он взглянул на задумчиво сосавшего самокрутку Добрынина. — Русский мужик, он жилистый и костлявый, им, поди, и подавиться можно…

— Вроде бы пушки близко? — прислушался Иван Иванович. — Полковник не велел мне от телефона отлучаться… — Он достал из кармана печать, подышал на нее и с маху пришлепнул на ладонь. — Куда ее девать? И касса осталась…

— А много у тебя, Ваня, денег-то в поселковой кассе? — остановился на тропинке Тимаш.

— Еще когда все деньги и бланки отправил в Климово, — сказал Добрынин. — Так, мелочишка… Шесть рублей семнадцать копеек.

— Эх, пропили бы мы с тобой эти денежки, Ваня, — горестно вздохнул Тимаш. — Да вот беда, водки теперя негде взять.

— Ты бы хоть сейчас-то, Тимофей Иваныч, посерьезнел, — упрекнул Добрынин. — Такое время, а ты все болтаешь!

— Пусть бабы слезы льют, а я непривычный, — вдруг окрысился тот. — Допустили германца до дома, а теперя за голову схватились? Эх, да что говорить, едрена вошь! — замысловато выругался и зашагал к дому.

Еще одна воинская часть прошла в сторону фронта. Белокурый майор с рукой на перевязи шагал впереди красноармейцев. На шее его покачивался карабин. Лица у бойцов были хмурые, среди них виднелись и легкораненые. Повязки почернели. Шли молча. И дробный стук сапог по проселку разносился далеко окрест.

 

Глава двадцать четвертая

 

1

Шмелеву хотелось сохранить электростанцию, нельзя было допустить и взрыва железнодорожной станции. В том, что немцы вот-вот придут, он не сомневался, так же как и в том, что база им пригодится. Если раньше он мечтал о том, чтобы Андреевка погибла под развалинами, то теперь заботился об ее сохранении.

Пока Григорий Борисович ломал голову, как все это лучшим образом устроить, Чибисов ехал к хотьковскому аэродрому. В сене была спрятана ракетница. Вечером прилетят «юнкерсы», он должен им дать сигнал. Одно сейчас беспокоило диверсанта: не поднялись бы в воздух самолеты и не покинули аэродром. Сигнал он должен был подать еще вчера, но проклятые жители вместе с полувзводом красноармейцев обложили весь лес, не дали возможности выпустить ни одной ракеты. Бомбардировщики покружились, покружились и улетели бомбить Климов. А Чибисов получил нагоняй от своих хозяев…

Григорий Борисович решил действовать: первым делом нужно найти Леонида Супроновича. Он оседлал велосипед и отправился на станцию, там ему сказали, что бригада ремонтирует поврежденный путь у железнодорожного моста через Лысуху. Прямо вдоль шпал Шмелев поспешил туда. День расстоялся, солнце припекало, и скоро в ватнике стало жарко. Он опустился с полотна на тропинку, что тянулась вдоль зеленого откоса. Над поздними лиловыми цветами гудели пчелы, в перелеске звенели синицы. На станции под парами дожидался, пока отремонтируют путь, санитарный поезд. Из окон пассажирских вагонов выглядывали забинтованные головы, красноармейцы бродили по перрону, курили, поглядывали на небо с пышными белоснежными облаками.

Еще издали заметив Шмелева, Леонид опустил кувалду и пошел навстречу. На пропеченном солнцем лице — улыбка, выгоревшие добела волосы кудрявились на широком лбу. Был он в солдатских галифе и гимнастерке с подвернутыми рукавами, на запястье — большие наручные часы.

— Где саперы? — с ходу спросил Шмелев.

— Орудуют под мостом, — кивнул на громоздящиеся позади фермы Леонид. — Пропустят эшелон с ранеными и, наверное, взорвут.

— Этого нельзя допустить, — сказал Григорий Борисович. — Вот что, Леня, оставайся здесь, а я в военный городок, там хотят взорвать электростанцию.

— Здесь их трое, — сказал Леонид. — С карабинами. Я тут переговорил с Копченым… В общем, на него можно положиться.

— Копченый… — не сразу вспомнил Шмелев. — Это с которым тебя судили?

— Он в моей бригаде, — продолжал Леонид. — И потом, вчера тут появился Лисица… Ну, третий… С которым мы Митьку Абросимова… Лисицын рассказывал, что немцы под самым Питером. Подался сюда, думал, у нас тут потише, а попал в самое пекло!

— Чего уж теперь темнить, — сказал Григорий Борисович — Вербуй, Леня, ребят напрямую.

— Мои кореша — их и вербовать не надо, свои в доску, — ухмыльнулся Леонид. — Мы ведь одной веревочкой повязаны, что скажу, то и сделают.

— Хорошо, если бы вся твоя бригада тут осталась, — сказал Шмелев. — Дрезину выведи из строя или еще чего придумай. Работы на станции будет прорва.

— Отвинчу магнето, — усмехнулся Леонид.

— За мост мне, Леня, головой отвечаешь! — строго предупредил Шмелев и зашагал в обратную сторону.

— Когда гостей-то ждать? — негромко произнес вслед Леонид.

— Хозяев, Леня, а не гостей, — кинул ему Григорий Борисович и прибавил шагу.

По дороге домой он впервые с чуть зародившейся тревогой подумал, что действительно придут сюда не гости, не освободители, а новые хозяева, которые будут решать судьбы людей: захотят — приголубят, захотят — к стенке поставят… Этого ли он, Карнаков, ждал столько лет? Безусловно, его заслуги зачтутся, вон орденом наградили, но опять же не свои, чужие…

Если бы наши отступающие части сумели еще хотя бы на час задержать продвижение немецких войск на реке Шлемовке, то, как говорится, песенка бывшего полицейского Ростислава Евгеньевича Карнакова была спета. Но полковник, давший распоряжение взорвать на базе электростанцию и железнодорожный мост через Лысуху, не смог долго противостоять намного превосходящим силам противника. Жестокий бой в Шлемове дорого обошелся гитлеровцам: они потеряли больше сотни солдат и офицеров, два орудия их были разбиты, один танк, подбитый лично полковником, застрял в реке.

Конечно, это был бой местного значения и не мог оказать решающего значения на исход всего грандиозного сражения за Москву, но на судьбах некоторых людей он ощутимо отразился…

Григорий Борисович был уверен, что передовые части немецкой армии с минуты на минуту появятся в Андреевке, и поэтому спешил поскорее сделать то, что задумал…

Выехав за клубом на мощенную булыжником дорогу, он покатил в военный городок. Карман брюк оттягивал новенький парабеллум, две обоймы позвякивали в кармане пиджака.

Не торопись он так, возможно, и заметил бы спрятавшихся за проходную при его приближении трех мальчишек, но его глаза были прикованы к кирпичному зданию небольшой одноэтажной электростанции. Мальчишки залезли на чердак проходной, Заваленный мотками медной проволоки, приникли к круглому окошку, из которого как на ладони были видны электростанция и два красноармейца, сидящих на скамейке.

— Чего это твой батька сюда причесал? — шепотом спросил Вадим.

— Гляди, он спрятал велосипед в кустах! — заметил Иван Широков.

— Чего-то крадется, — прибавил Павел. — А бойцы ничего не видят.

— Что это у него в руке? — оглянулся на приятелей Вадим.

— Наган, — сказал Иван.

— А зачем он… — начал было Вадим, но рев «мессершмитта», прошедшего на бреющем полете над территорией базы, заставил его замолчать.

Дальнейшее произошло очень быстро: выросший перед бойцами Шмелев стал в упор в них стрелять. Мальчишки видели, как один свалился со скамейки, второй успел вскочить, но, сделав два шага навстречу убийце, грохнулся навзничь прямо на ящик с песком, стоявший неподалеку от скамейки. Первого заведующий молокозаводом ногой перевернул, нагнулся над ним и стал выворачивать карманы. Обыскал и второго. Документы положил во внутренний карман своего пиджака. Вытащил из обоих карабинов затворы и тоже спрятал в карман, а карабины занес на электростанцию.

Мальчишки будто онемели: расширившимися глазами они смотрели на Шмелева, убитых красноармейцев, на валявшуюся у скамейки сумку. Убийца вытряхнул из нее проводки, бикфордов шнур, связки толовых шашек. Долго разглядывал детонаторы в упаковке, затем осторожно убрал их в карман. Сумку он тоже отнес внутрь помещения.

— Вот сволочь! — прошептал побелевшими губами Павел. — Он же наших саперов…

— Надо скорее нашим все рассказать! — сказал Вадим. — Это же шпион! — Он быстро взглянул на Павла: — Твой батька — фашистский шпион!

— Не мой он вовсе! — зло сузил глаза Павел. — Мой отец — Дмитрий Андреевич. И моя фамилия — Абросимов.

— Может, это он и ракеты пускал? — сказал Иван Широков.

— Опять пошел на электростанцию, — прошептал Вадим. — Наверное, разминировать будет… Что же делать?

— Тише вы! — сказал Иван. — Слышите? Пушки совсем близко гукают! Немцы идут… Может, уже в Андреевке!..

— Все ясно, — сказал Вадим. — Твой батька убил саперов, чтобы для немцев сохранить станцию.

— Еще раз скажешь, что он мой батька, морду набью! — сквозь стиснутые зубы выдавил из себя Павел.

Вадим хотел что-то ответить, но тут из здания вышел Шмелев с мотком проволоки в руке. Отшвырнув ее, он запер дверь на большой навесной замок, сунул ключ в расщелину между кирпичей, но затем вытащил и положил в карман брюк. Не глядя на трупы, вывел велосипед на тропинку и покатил к проходной. Переднее колесо было с восьмеркой, и покрышка с шипением задевала за вилку.

— Надо было взять винтовку, — глядя на приближающегося Шмелева, прошептал Иван. — Сейчас бы прямо ему в лоб!

— Мы искали диверсанта в лесу, а он тут рядом жил… — Вадим покосился на Павла: — Жил в одном с тобой доме! Ты что же, не догадывался, что твой батька шпион?

В следующее мгновение от удара в лицо он опрокинулся на проволоку, видно, ногой задел один моток, который с грохотом полетел в чердачное отверстие…

— Говорите, гаденыши, зачем сюда пришли? — спрашивал их Шмелев, подталкивая парабеллумом к электростанции. — Кто вас послал? Какого черта вам здесь понадобилось?

Он был разъярен и не знал, что делать: пристрелить всех тут? Рука не поднималась на малолеток…

— Кончить вас, паршивцев, и дело с концом… — вырвалось у Шмелева.

Мальчишки молчали. Вадим бросал быстрые взгляды вокруг, выбирая момент, чтобы удрать, но от Шмелева это не укрылось.

— Кто побежит, считай, что покойник, — усмехнулся он. — Я не промахиваюсь.

Шмелев перешагнул через труп сапера, отпер дверь электростанции, отступил в сторону:

— Заходите, паскудники!

Запер за ними двери, бросил взгляд на забранное решеткой высокое окно и зашагал к проходной, где валялся в траве его велосипед.

 

2

Не пришлось Шмелеву и Чибисову хлебом и солью встретить немцев в Андреевке: за несколько часов до их прихода Константин Петрович прибежал на молокозавод с расшифрованной радиограммой. Обычно невозмутимое его лицо было хмурым.

— Приказано эвакуироваться с отступающими, — отрывисто сообщил он. — В Климове нас ждет Желудев, адрес явки имеется.

— А после Климова прикажут в Новосибирск? Или еще дальше? — проворчал Григорий Борисович.

— Андреевка уже не представляет интереса для немецкого командования, — продолжал Чибисов. — Как говорится, пройденный этап.

Шмелев рассказал ему, как прикончил саперов и напоролся на мальчишек.

— Надо было и их в расход, — заметил Чибисов.

— Я их надежно запер, — сказал Григорий Борисович. — Из этого каменного мешка и мышь не выскочит. Я забегу на минутку домой, предупрежу жену, а вы погрузите на телегу — ну хоть несгораемый ящик с квитанциями. — Он направился было к двери, но на пороге задержался. — И еще… захватите из холодильника пару коробок с маслом и скажите Якову Ильичу, чтобы все, что осталось в кладовой, себе забирал…

Шмелев на велосипеде поехал к своему дому. Улица была пустынной. Отступающие больше не тянулись по проселку. От тяжелых ударов канонады справа позвякивали в окнах домов уцелевшие стекла. Фронт уже переместился за Андреевку, пушки грохотали в той стороне, где Климово. В Андреевке боя не будет. Зенитные батареи снялись еще вчера, санитарный эшелон со станции ушел, у стрелки стояла моторная дрезина с двумя платформами, возле них суетились путейцы в железнодорожных фуражках, очевидно грузили инструмент. На пустынном перроне стоял Архип Алексеевич Блинов и смотрел на путейцев, у ног его притулился большой чемодан с блестящими замками. Неожиданно завклубом шагнул к станционному колоколу и резко дернул за веревку — тоскливый протяжный гул разнесся над вокзалом.

Откуда-то вынырнул «юнкерс», и застрекотал пулемет. Григорий Борисович видел, как расщепилась пополам тонкая жердь совсем рядом с ним. Скатившись с велосипеда, он прижался к забору. «Как глупо можно сыграть в ящик», — тоскливо подумал Шмелев, поднимаясь с земли. Он вскочил было на велосипед, но переднее колесо едва проворачивалось в вилке. Отшвырнув его к забору, побежал к своему дому.

Запыхавшийся, с громко стучащим сердцем, он отворил калитку и, прислонившись плечом к изгороди, изумленно уставился на Александру: она сидела посередине двора на низенькой скамеечке и доила корову. Тонкие упругие струйки молока тихо дзинькали в жестяной подойник, бурая корова Машка лениво жевала траву, кося на него большим фиолетовым глазом. Белая косынка жены сбилась на затылок. Полные руки двигались равномерно, косынка покачивалась на голове. У забора в лопухах похрюкивал трехмесячный поросенок, в огороде в картофельной ботве кудахтали куры. Тихий, спокойный, далекий-далекий от войны мир. Мир, в котором и должен жить нормальный человек, а то, что происходило вокруг, — это безумие, какая-то нелепость, нонсенс, как когда-то любил говорить полицейский офицер Вихров…

— Саша, — тихо позвал он. — Я должен…

— Я никуда с тобой не поеду, — не поворачивая головы, сказала жена. У него бы язык не повернулся сообщить ей, что он едет один.

— Я скоро вернусь, — торопливо заговорил он, подходя к ней. Саша сама облегчила ему столь трудную задачу. — Ты ничего не бойся… Тебя не тронут.

— Чем же я лучше других? — удивленно подняла она на него свои светлые, холодные глаза.

— Я сдам документы в Климове и вернусь, — уклонился он от ответа. — А где Игорь?

— Я его утром в деревню отправила, поживет там у родичей день-два. Не езжай ты в Климово, Гриша. Самолеты бомбят станцию, дорогу обстреливают… Что тебе, больше всех надо? Да и бумажкам твоим теперича грош цена. Господи, когда все это кончится?

Белые струйки журчали, вспенивая молоко в подойнике. Он молча смотрел на жену: какие все-таки у нее красивые руки!

— Саша, люди тут станут про меня говорить всякое… Лучше я сам тебе все скажу. Я ненавижу Советскую власть, помогал немцам, потому что только они смогут ее раздавить… Вот такие пироги, дорогая женушка!

Она подняла голову от подойника, пристально посмотрела ему в глаза… и снова стала дергать Машку за соски.

— И ты мне ничего не скажешь? — удивился он.

— Как же ты на такое пошел-то, Гриша?

— Я только и жил этим.

— Такая беда пришла к нам, погляди, что в поселке делается! Бабы плачут, провожая мужиков на фронт, а ты, значит, радуешься?

— Неужели ты не понимаешь, что всему, что было, приходит конец? — погладил он ладонью округлое плечо жены. — И от нас с тобой уже больше ничего не зависит. Да, я рад, что немцы бьют красных. Я помню, как красные били нас… Пойми, Саша, коммунистам не выстоять против Гитлера. Чего же тебе жалеть Советскую власть, если она последние часы в Андреевке доживает! Была — и сплыла! Новая жизнь начинается, Саша!

— Может, для тебя, — опустила она голову. — Для меня вряд ли. Советская власть меня не обижала, а что принесут сюда твои немцы, еще никто не знает…

— Я знаю! — воскликнул он. — Свободу! Наконец-то я снова почувствую себя человеком.

— А я? — подняла она на него потемневшие глаза. — Могу ли я быть счастливой, если кругом все будут несчастные?

— Что переливать из пустого в порожнее, — махнул он рукой. — Слышишь, стреляют? Я могу сделать так, что ни одна бомба не упадет на твой дом… Поздно, Саша, рассуждать, сейчас нужно действовать, понимаешь, действовать!

— Вот, значит, ты какой…

— Какой?

Она не ответила.

Он нагнулся и поцеловал в щеку. От ее волос пахло мятой.

— Для нас с тобой, Саша, теперь только все и начинается, — повторил он. Достал из кармана ключ, протянул ей: — Когда немцы придут в Андреевку, сходи на базу и открой электростанцию.

— Это еще зачем? — возмутилась она. — Ты меня в свои дела не впутывай!

— Я для тебя приготовил сюрприз, — улыбнулся он. — Потом спасибо скажешь, чудачка!

Рассмеялся и быстро зашагал к молокозаводу.

 

3

Отправив заведующего молокозаводом в Климове, Чибисов дождался, пока ушли рабочие, закрыл изнутри дверь. На цементном полу стояли четыре столитровых бидона. Он достал из-под конторки пакет, развернул его и наугад насыпал в каждую посудину желтоватого порошка. Потом бидоны по одному выкатил на крыльцо. На крайний положил литровую алюминиевую мерку на длинной ручке. Спустился в ледник, в бидон со сметаной тоже щедро сыпанул и размешал деревянной мешалкой.

Если бы он оглянулся, то увидел бы, что за ним в затянутое серой паутиной подвальное окошко наблюдает Архип Алексеевич Блинов. Засунув пакет с отравой в карман, Константин Петрович выскочил из ледника наружу. Дверь на замок он не стал запирать. Наоборот, даже приоткрыл ее. Бойцы обязательно заметят полуоткрытую дверь в ледник. Яркое солнце ударило в глаза, протяжный рев над головой заложил уши: над Андреевкой низко пролетели самолеты. Длинная пулеметная очередь заставила его прижаться спиной к дому. Надо поскорее отсюда смываться, не то угодишь под бомбежку или вот так свои же самолеты продырявят тебя из крупнокалиберного пулемета…

Бабка Сова сгорбатилась над огуречной грядкой, ее костлявые пальцы проворно выдергивали сорняки. Меж бороздами зеленели пучки травы. Ситцевый платок на голове Совы выгорел, длинная юбка волочилась по земле.

— Ишь, чисто воронье разлетались тута с утра, — кивнула бабка на небо. — Гудут-гудут, и конца-края им нету.

— Шла бы ты, бабка, в избу, — посоветовал Чибисов. — Подстрелят тебя на огороде, как глупую курицу.

— Я заговоренная, — ухмыльнулась Сова, показав во рту желтый клык.

В своей комнатушке Константин Петрович быстро сбросил верхнюю одежду, достал из-под матраса военную форму. Сапоги оказались слишком велики, он разорвал пополам газету и, скомкав, затолкал в них. Мимо грохотали повозки с ранеными; надсадно завывая, двигались тупорылые полуторки и трехтонки с прицепными орудиями. Он думал, что уже все прошли, однако нет-нет и дорога снова оживлялась. Желтоватая пыль припорошила окна. Кусты смородины у забора тоже порыжели. Глянув на командирскую книжку, куда он уже заранее приладил свою фотографию, засунул ее в карман гимнастерки, подпоясался широким ремнем. Пригнувшись перед засиженным мухами зеркалом, стоявшим в изголовье кровати на тумбочке, внимательно осмотрел себя: лейтенант как лейтенант. Стоит выйти на дорогу и слиться с последними отступающими, как никто больше и внимания на него не обратит. Главное, на односельчан не напороться…

Очень уж хотелось Чибисову захватить из сарая с собой передатчик, но рисковать не стоило. Он наизусть запомнил адреса явок, там, если это будет необходимо, он получит и передатчик, и рацию… Жаль, конечно, что не придется встретиться с немцами. Неужели он не заслужил хотя бы короткого отпуска? Съездил бы в Берлин, Мюнхен, Дрезден, а возможно, и в Париж… Шеф клятвенно обещал, что, когда захватят Москву и Ленинград, он, Бешмелев-Чибисов, получит заслуженный отпуск. Вот тогда он во всю ширь развернется!.. От этой приятной мысли как-то сразу полегчало на душе. Германия наступает по всем фронтам; если дело пойдет таким макаром и дальше, то скоро и войне с Россией конец!

Сова полола свои грядки, над ней лениво порхали стрекозы. Оглянувшись на хозяйку, Чибисов направился к дровяному сараю, где у него был тайник. Нужно было кое-что с собой захватить… Не успел он прикрыть щелястую дверь, как услышал скрип калитки и увидел на тропинке завклубом Блинова с майором в выгоревшей зеленой пилотке. Небритая щека командира была залеплена грязным пластырем, в руке пистолет. Настороженно озираясь, незваные гости пошли к крыльцу. Константин Петрович замер, инстинктивно прижавшись спиной к поленнице березовых дров. Рука сама по себе расстегнула кобуру, выхватила пистолет. Он мысленно ругнул себя, что не успел запихнуть в карманы пару гранат-лимонок. Что же делать? Незаметно выбраться из сарая не удастся. Возможно, на дороге его поджидают вооруженные красноармейцы. Подумать только, перед самым приходом немцев так глупо вляпаться! Дурак все-таки Карнаков-Шмелев. Ему, Чибисову, никогда не нравился улыбающийся, приветливый завклубом. Несколько раз за последние дни попадался он то тут, то там на глаза… Нужно было догадаться, что это не случайность! А Карнаков-Шмелев еще толковал, что Блинова следовало бы прощупать и, может быть, завербовать… На чем же мог его, опытного разведчика, застукать Блинов?..

Впрочем, заниматься размышлениями не было времени. С треском распахнулись створки окна, и оттуда выглянул майор с пластырем на щеке. Прищурившись от солнца, он внимательно оглядывал огород, его глаза остановились на сарае. А вот и Блинов. Если сейчас ногой распахнуть дверь, то можно их обоих наповал уложить, но выстрелы услышат с дороги… Чибисов стрельнул глазами по дырявой крыше — вот, пожалуй, единственная возможность выбраться отсюда! Он подтянулся на балке, перекинул через нее ногу и стал ощупывать гнилую дранку. Ее ничего не стоит выдавить наружу. И тут он заметил за поленницей дверь. Когда-то в сарае хранилось сено, в эту небольшую чердачную дверь вилами его подавали наверх…

В щель между досками он видел, как майор и Блинов подошли к Сове. Старуха с трудом выпрямилась, сдвинула с глаз ситцевый платок и показала костлявой рукой на дом. Больше не раздумывая, Бешмелев двинул ногой в дверь и прыгнул в соседний огород, где росла картошка. В несколько прыжков достиг сколоченного из серых досок высокого забора, удачно перемахнул через него и оказался носом к носу с тремя мрачными бойцами, державшими карабины на изготовку. Чуть подальше, на обочине, стояла полуторка, набитая легко раненными красноармейцами. Все они смотрели на него.

— Давай-давай сюда, лейтенант, дуру! — приказал небритый сержант с угрюмым лицом. Дуло его карабина почти упиралось Чибисову в грудь.

Тот не был трусом и отчетливо представил себе, что с ним, скорее всего, сейчас разговор будет коротким — все-таки время военное. Держа палец на спусковом крючке, он медленно поднимал пистолет, будто собираясь протянуть его сержанту, но тот оказался сообразительным — прикладом карабина неожиданно ударил Чибисова по руке. Пистолет выстрелил в землю и шлепнулся в пыль.

— Вот так-то лучше, собака! — пробурчал сержант и кивнул красноармейцам. Те подскочили к задержанному, завернули назад руки, стали обшаривать карманы.

Подошли Блинов и майор. Сержант разворачивал бумажный пакет. Облизнул указательный палец, погрузил его в желтый порошок, но лизнуть не успел.

— Это яд! — воскликнул Блинов.

Сержант так и застыл с торчащим вверх пальцем.

— Ваши документы, лейтенант? — потребовал майор, кивнув красноармейцу, чтобы тот отпустил его руки.

Чибисов-Бешмелев метнул на него полный ненависти взгляд, сплюнул сквозь зубы и пробурчал:

— Чего канитель-то разводить? Кончайте, ежели ваша сила.

Архип Алексеевич увидел, что группа усталых бойцов остановилась возле молокозавода и окружила бидоны с молоком. Здоровенный красноармеец с рыжими кудрявыми волосами нагибал бидон, а остальные подставляли под белую струю алюминиевые кружки, котелки, некоторые даже пилотки.

— Стойте! — закричал Блинов и бросился к ним, — Молоко отравлено! Слышите, товарищи, все молоко отравлено!..

Красноармейцы поворачивали к нему изумленные лица, некоторые уже успели опорожнить свои посудины и, еще не успев испугаться, озадаченно нюхали их.

— Твоя работа? — спросил майор, кивнув в ту сторону.

Чибисов равнодушно глянул на примолкших бойцов и отвернулся.

— Ну и сволочь! — не выдержал сержант и наотмашь ударил шпиона по лицу.

 

4

Андрей Иванович присел на штабель черных, пропитанных креозотом шпал, достал кисет с табаком, пачку бумаги, кремень. Напротив него торчала единственная уцелевшая стена путевой будки. На гвозде висела керосиновая лампа, самое удивительное — на ней сохранилось тонкое ламповое стекло. Не забыть бы взять его. Смятые мазутные ведра, длинноносая лейка, разбитый фонарь, разбросанный инструмент — вот все, что осталось от этой будки, к которой он приходил не один десяток лет, встречал и провожал поезда, обходил свой участок, где знал каждую шпалу, каждый костыль. И как хорошо думалось, когда он в одиночестве шагал по полотну и слушал песни птиц, стук дятла, кукование кукушки. Вечером провожал солнце, а рано утром встречал. Привык к шуму бора, свисту ветра в ветвях, потрескиванию рельсов…

Это было его жизнью, он даже не подозревал, что рухнувшая путевая будка вызовет в нем столько тоски. За жестокие месяцы войны он видел, как на его глазах в мучениях умирали под бомбами женщины и дети, прямо напротив его забора осколок снес полчерепа вдовушке Пане. Потолочной балкой собственного дома придавило и так чуть живого Леонтия Никифорова, сгорела в летней избе вместе с малолетней дочкой Марья Пастухова… А сколько раз смерть глядела прямо ему в глаза, когда он вытаскивал из-под горящих вагонов женщин и детишек! То ли потому, что он тогда работал и недосуг было осмыслить происходящее, то ли постоянное ощущение смертельной опасности притупило сознание, но даже гибель людей не так сильно подействовала на Андрея Ивановича, как вот эта рухнувшая на развороченную землю полувековая будка, обитая коричневой вагонкой. За долгие годы жизни он впервые почувствовал себя никому не нужным.

После того как пришли немцы, в Андреевке стало тихо, постепенно в свои дома возвратились те, кто скрывался от бомбежек в деревнях. Первые дни моторизованные немецкие части почти не задерживались в Андреевке, проходили мимо. Гитлеровцы плотно сидели в длинных остроносых камуфлированных грузовиках, катили на мотоциклах с колясками, упитанных битюгах, запряженных в гробообразные повозки на мягких шинах. Случалось, солдаты в непривычной, мышиного цвета, форме гонялись по дворам с палками за курицами, резали поросят, шарили по подвалам и кладовкам, забирая съестное. Андрей Иванович позаботился и припрятал яйца, сало, масло подальше: щель в огороде была, теперь пригодилась для продовольственного тайника. Не слушая причитаний жены, забил, кроме коровы, всю живность на дворе, даже пятимесячного поросенка. И, как скоро убедился, очень правильно сделал: те, кто не последовал его примеру, скоро остались ни с чем.

Фронт отодвинулся, стало не слыхать канонады, оставшиеся в поселке рады были затишью и тому, что немцы надолго не задерживались тут. Однако как-то ночью с эшелоном прибыла строительная часть, которая расквартировалась в военном городке. Двумя днями позже приехали на машинах десятка два солдат с офицером и переводчиком. Эти поселились в поселке. Судя по тому, как по-хозяйски они располагались, прибыли надолго. Машину и мотоциклы поставили под соснами, напротив дома Абросимова. Утром Копченый и Лисицын собрали у поселкового Совета жителей, офицер с крыльца что-то резко и отрывисто выкрикивал, как потом выразился Тимаш, «гавкал», а переводчик, похоже русский, только в немецкой форме, переводил. Офицер — его звали Рудольф Бергер — сообщил, что с Советской властью раз и навсегда покончено, отныне и вовеки править русским народом будет новая высшая власть, представителями которой они и являются. Помощником коменданта — комендант есть сам Бергер — назначается Леонид Супронович, ему присваивается чин и даются большие полномочия. Все его приказания должны неукоснительно выполняться. Дальше было сказано, что все умеющие держать топор и лопату в руках обязаны завтра в восемь утра прийти с инструментом сюда, к комендатуре.

Рудольф Бергер явственно выговорил фамилию Супроновича, но Леньки в толпе не было. Вскоре его увидели на крыше поселкового Совета, он приколачивал к коньку крыши большой флаг со свастикой. Красный, с серпом и молотом, еще раньше немецкий автоматчик ловко срезал очередью из «шмайсера». Как только часть ушла дальше, Вадим Казаков взял втоптанное в грязь полотнище и спрятал на чердаке дома.

На опушке леса фашисты расстреляли девять пленных красноармейцев. Андрей Иванович, дед Тимаш и фельдшер Комаринский похоронили их на кладбище в братской могиле. Кто-то потом воткнул в нее наспех сколоченный православный крест. Это еще до прихода комендантского взвода.

В доме Абросимовых поселился сам Рудольф Бергер с денщиком, а по соседству, у Марии Широковой, — переводчик, Сергей Георгиевич Михеев. Комендант и сам немного говорил по-русски, смешно коверкая слова. Ефимью Андреевну он называл «маточка», а Андрея Ивановича — «Абосимом», чисто выговаривал лишь: «сало», «масло», «курка» и «Сталин капут!». Каждое утро голубоглазый денщик Ганс выдавал хозяйке продукты. Рослый, медлительней, с длинными, цвета соломы волосами, торчащими из-под пилотки, он часто улыбался и что-то лопотал по-немецки, ничуть не обижаясь, что ему никто не отвечал. Иногда, стоя у плиты за спиной Ефимьи Андреевны, наблюдал, как она готовит, чмокал губами, приговаривая: «Гут, фрау! Кароший суп!» И всякий раз, доставая из кармана полотняный мешочек с молотым красным перцем, добавлял в чугунок.

— Гут-гут пикантин! — И снова причмокивал.

У Ганса красное лицо и белые ресницы, кончик носа сплющен. Форма на нем сидела мешковато, мундир он никогда не застегивал на верхнюю пуговицу. Каждое утро он чистил до блеска хромовые сапоги Бергеру и уходил вместе с гауптштурмфюрером в комендатуру. Комендант занял кабинет председателя поселкового Совета. На стену повесили большой портрет хмурого, с тяжелым взглядом фюрера, неодобрительно взиравшего на входящих, в углу поставили небольшой зеленый сейф. В комендатуре околачивались помощники Леонида Супроновича — Афанасий Копченый, Матвей Лисицын, Костя Добрынин и еще четверо мужчин из окрестных деревень. Им выдали автоматы, Ленька носил на животе парабеллум в бурой брезентовой кобуре. Переводчик называл всю эту компанию полицаями — так впервые в Андреевке услышали незнакомое ранее слово.

Бергер хотел повесить Ивана Ивановича Добрынина как представителя свергнутой власти, но Леонид Супронович отговорил его от этой затеи. Во-первых, инвалид был беспартийным и всего-навсего бухгалтер, во-вторых, его сынок Костя был дезертиром и без возражений вступил в полицаи.

В Андреевке он появился на третий день после того, как пришли немцы, до этого скрывался на хуторе у знакомого пасечника. Костя мнил себя художником, даже пытался писать иконы, но и самые набожные старухи отказывались покупать его мазню.

Абросимов старался пореже встречаться с квартирантами. Рудольф Бергер с удовольствием осмотрел его небольшую комнату, обклеенную царскими кредитками, однако поселился в светлой, большой, где до этого спали Вадим и Павел. За Павлом скоро пришла Александра Шмелева и за руку, как малолетку, увела рослого сына домой. У них постояльцев не было — об этом позаботился Леонид Супронович.

Яков Ильич открыл небольшое казино для немецких солдат. И тут помог младший сын. Семен и Варвара с детьми — им так и не удалось уехать из Андреевки — жили у отца.

Как-то утром Бергер, улыбаясь, сказал Абросимову:

— Ты громогласно хурпишь… Это ошень мешает мне бай-бай.

Тоже улыбающийся, краснолицый Ганс взял свой вещмешок из кухни — он спал у окна на кровати Ефимьи Андреевны — и перенес в комнату Андрея Ивановича, а оттуда с грохотом вышвырнул в прихожую его сапоги и пояс с рожком и флажками.

— Спать надо, папашка, с женой на рюсской печка, — сказал комендант. — Один бай-бай — это совсем не порядок.

Слово «порядок» он тоже выговаривал очень чисто.

— Кидаешь на пол, грёб твою шлёп, мою железнодорожную сбрую, а там петарды, — проворчал Андрей Иванович, нагибаясь за поясом.

— Грёб твою шлёп, — повторил Бергер. — Вас ист дас? Что такое?

— Не понимаю, чего ты там бормочешь, — сказал Андрей Иванович, с трудом скрывая раздражение: видано ли, из собственной комнаты выгнали, как собаку!

В сенях он от души поддал сапогом железный ребристый ящик, в котором Ганс хранил инструменты к батарейки к электрическому фонарю.

Вадим, как только пришли немцы, перебрался на сеновал. Ефимья Андреевна принесла ему овчинный тулуп, пахнущий пылью и мышами. Лежа на сеновале, он думал о Шмелеве: «Ушел, гад, вместе с нашими, наверное, и там, в тылу, будет вредить. Эх, жалко, что сообщить некуда! Хорошо было бы, если бы его там наши схватили и расстреляли».

Александра высвободила их только на следующее утро. Как и все, она после прихода немцев — а они объявились в поселке к вечеру — постаралась не попадаться им на глаза. Всю ночь не спала, все думала, куда же это мог запропаститься Павел. Сходила к Абросимовым, но там тоже Ефимья Андреевна сходила с ума по Вадиму: как утром ушел, кстати с Павлом и Иваном Широковым, так и не появлялся дома. Неужели, ничего не сказав, ушли вместе с военными?..

Вот тогда Александра и вспомнила про слова мужа о каком-то сюрпризе…

Мальчишки вышли наружу мрачные, друг с другом не разговаривали, у Вадима ядреный синяк под глазом, Иван содрал ногти, пытаясь добраться по кирпичной стене до окна. Только что толку-то? Окно забрано решеткой.

Вадим выпалил ей все про Шмелева. Женщина молчала, а когда и Павел стал выговаривать, сердито оборвала:

— Не вашего ума дело, сопляки!

Над трупами саперов густо вились мухи. Павел снял с пожарного щита лопату, глухо уронил:

— Вы идите, я буду могилу рыть. — И когда Вадим и Иван Широков уже пошли, бросил вдогонку: — Скажи бабушке, я у вас теперь буду жить, слышишь, Вадька?

— Господи, ну что мне с ним делать! — сказала Александра. — Свой дом, а он к чужим…

— Вы — чужие, — процедил сын.

Павел лишь на другой день выкопал могилу, но не мог заставить себя дотронуться до мертвых. Вот тогда-то Вадим и привел деда. Андрей Иванович расширил яму, одного за другим положил рядом бойцов и молча забросал землей. Небольшой песчаный холмик обшлепал лопатой и снова вставил ее в зажимы на пожарном щите.

— Безымянные, — сказал он, утирая рукавом обильно выступивший на лбу пот.

— Этот… гад у них документы забрал, — проговорил сумрачный Павел. На его ладонях вздулись белые волдыри.

— Дедушка, а ты его еще из волчьей ямы вытащил, — напомнил Вадим.

— У него ж, грёб твою шлёп, на лбу не было написано, что он шпион, — сказал дед.

Мальчишки приволокли от трансформаторной будки треугольный обломок железобетонной плиты.

— Я зубилом выбью тут, что они пали двадцатого октября тысяча девятьсот сорок первого года от злодейской руки врага народа Шмелева, — глухо уронил Павел.

— Зато наши перед самым приходом немцев Чибисова кокнули, — сказал Вадим. — На пару со Шмелевым работал!

— Знаешь что, Вадька? — сумрачно посмотрел на него Павел. — Оружие нам нужно где-то добывать, гранаты, бомбы!

— Это у своих неудобно было красть, а у фашистов сам бог велел! — повеселел Вадим…

«Вот она какая штука, война-то… — сидя на шпалах, думал Андрей Иванович. — Сын пойдет на отца, брат на брата… Семен Супронович и не смотрит в сторону полицая Леньки, а давеча Пашка поставил своему братцу Игорьку здоровенный фингал под глазом и снова пришел спать на сеновал к Вадьке… И я хорош, какого паразита в свое время выволок из волчьей ямы! Знать бы, кто он такой, прошел бы мимо, и подыхай там, как смердящий пес!..»

И еще думал Андрей Иванович, что все самое худое только начинается: люди с опаской оглядываются, друг дружке не доверяют, сидят по домам. Откуда-то появился уголовник Матвей Лисицын, выполз из лесу дезертир Костя Добрынин, не чище их и Афанасий Копченый. Хорош будет на полоненной Руси порядок, если хулиганье да ворье становятся верными псами германцев. А они все наглее и наглее ведут себя в поселке… За что, спрашивается, выдрали плетьми у поселкового Совета Ивана Ивановича Добрынина? И сынок его Костя — бесстыжие глаза — стоял рядом и зубы скалил. Если уж дезертировал из Красной Армии, какая у него совесть? Нет у этих подонков ни чести, ни совести.

Вчера приходил к Абросимову переводчик Михеев и предложил ему стать мастером на станции. Андрей Иванович уже знал, что отказываться опасно, заявил, что у него для мастера грамотешки маловато. Да и стар он для такой большой должности. Михеев пристально посмотрел ему в глаза, с угрозой заметил, что лучше с новой властью ладить… Но настаивать не стал, сказал: пусть, мол, Андрей Иванович соберет в поселке плотницкую бригаду и побыстрее восстановит путевую будку, в которую угодила бомба. Станция Андреевка будет действовать, пропускать составы на восток и запад.

Делать было нечего, Абросимов договорился с Корниловым, Петуховым, Михалевым, что завтра с утра начнут ставить будку. И быть ему снова путевым сторожем… Бергер и Ганс улыбаются, а случись — рука не дрогнет пулю в лоб пустить. Рассказывали, что в Шлемове двое лесорубов отказались грузить лес для отправки в Германию, так полицаи расстреляли их тут же на месте.

Фашисты что-то делают в военном городке, снова в проходной появились охранники, путейцы восстановили железнодорожную ветку к складам. Работают на базе русские пленные, живут они в полуразрушенном бараке, где раньше был склад. Крыша в одном месте проломлена, ночью звезды видны, дождь в непогоду хлещет. Говорят, оборванные, голодные, подкапывают на заброшенных огородах картошку и едят прямо сырую.

На станции стоят под парами длинные товарные составы. Путейцы грузят на пятнистые грузовики длинные узкие ящики. Тяжело завывая, машины отваливают от пакгауза и, старательно объезжая рытвины, направляются в сторону базы. В кабине каждого грузовика рядом с шофером сидит автоматчик. Они и оружие-то носят странно: автоматы вешают на шею, а парабеллумы болтаются на животе. Солдаты разгуливали по поселку в расстегнутых мундирах, закатывали по локоть рукава, пилотки засовывали за пояс с белой бляхой. И офицеры не делали им замечания.

Многие носят в карманах губные гармоники, на которых охотно играют и сами же приплясывают.

Молодых женщин и девушек в поселке мало, а те, кто остались, стараются не попадаться завоевателям на глаза. Варвара тоже не вылезает из дома, помогает свекрови готовить закуски. Семен прислуживает в отцовском казино, как теперь величают заведение Супроновича, но по всему видно, что это дело ему не по душе… В казино ходят погулять и попьянствовать только немецкие солдаты и полицаи, для офицеров оборудована отдельная комната с бильярдом на втором этаже. Обслуживает их высокая и худощавая Нинка Корнилова — дочь охотника Петра Васильевича. Из деревни вернулась в Андреевку жена покойного Веревкина Евдокия. Все такая же видная, статная, она пока нигде не работала, жила в своей квартире: их казарма почти не пострадала.

Кто-то видел, как к Евдокии поздно вечером направлялся из казино захмелевший Леонид Супронович. Люба Добычина, родив вторую дочь, заметно сдала, как-то вся осела, постарела, и старый ухажер все реже и реже навещал ее.

…На сосну со срезанной осколком вершиной уселась большая ворона. Нахохлившись, неподвижно уставилась на Абросимова. Не любил этих птиц Андрей Иванович, особенно после того, как однажды увидел, как воронье облепило труп под откосом.

Ладно, будку они скоро восстановят, но как вернуть покой душевный? Вроде живешь на своей земле, в своем доме, а все вокруг стало зыбким, чужим, незнакомым. С женой и то нельзя перекинуться словом — тут же появляется из его собственной комнаты краснорожий Ганс или стучит в стену Бергер, он, видишь ли, не выносит шума…

Фашисты хвалятся, что Россия почти завоевана, на днях в Москве на Красной площади состоится парад германских войск, сам фюрер будет на нем присутствовать, а Сталин — капут! Не верил Андрей Иванович переводчику Михееву — это он выкладывал последние новости. Россию фашистам не победить; в нем самом росла ненависть к оккупантам, и он с нетерпением ожидал других известий — об отступлении немцев. А иначе и быть не может. Чужие, непонятные люди, чужие порядки, которые по душе лишь таким паразитам, как Ленька Супронович. Ишь, ходит по поселку гоголем, весь обвешанный оружием, слова поперек не скажи… Как же жить-то? А надо ли вообще жить под фашистским сапогом? Какая это жизнь?

Ворона каркнула и уставилась на кусты вереска. Андрей Иванович невольно посмотрел туда и не поверил себе: раздвинув руками колючие ветви, на него смотрел воспаленными, провалившимися глазами сын Дмитрий.

 

5

Ганс и Леонид Супронович сидели в казино за столиком у окна и пили «московскую» из старых запасов. Казино уже закрылось, и, кроме них, никого не было. Из кухни пришел Семен, молча поставил на стол сковородку, на которой шипело поджаренное сало с яичницей. Леонид любил есть со сковородки, он и попросил подать горячую сковородку на стол. Придвинув ногой стул, Леонид предложил брату присесть к ним. Семен, похудевший после болезни, в обвислом черном костюме, нехотя согласился. Он не любил верзилу Ганса, один раз видел, как денщик шлепнул по заду Варвару и лишь расхохотался, когда та огрела его мокрой тряпкой. При виде женщины его голубые глазки становились маслеными.

— Мой брат! — Леонид потыкал в грудь пальцем себя, а потом Семена. — Родной брат! Дотюмкал, немчина?

— Тюмкал, тюмкал, — заулыбался Ганс. От выпитой водки лицо его еще больше побагровело, бровей совсем не было видно.

— За новую развеселую жизнь, братишка! — разлив водку в рюмки, провозгласил Леонид.

— Гут-гут, — закивал Ганс, ловко опрокинул рюмку в свой большой рот и, подцепив вилкой со сковороды огромный кусок яичницы, с аппетитом стал жевать.

— Вот жрет! — с восхищением посмотрел на него Леонид. — Запросто может без хрена молочного поросеночка один убрать.

— Швайн гут, гут! — кивал денщик Бергера.

Семен выпил рюмку, взял с тарелки кусок сыра, положил на хлеб, он даже улыбки не смог из себя выдавить.

— Не пойму я, — посмотрел хмельными глазами на брата Леонид. — То ли болезнь тебя так скрутила, то ли жалеешь, что не ушел отсюда? Да и куда идти-то? Москву не сегодня завтра возьмут, Питер окружен… Куда бы ты делся-то? В Хабаровский край? И туда скоро доберутся, если не немцы, так японцы. Они давно точат зубы на Дальний Восток. Капут, братишка, гнилой Советской власти!

— Москау капут! — оживился Ганс и отправил в рот кусок сала.

— Гнилой строй — гнилая армия, — продолжал Леонид. — Теперь надо, Сеня, думать, как по новому жизнь устраивать… Иди ко мне в отряд! Тут такие дела начнутся! Получишь парабеллум…

— Эта работенка не по мне, — сказал Семен.

— Хочешь, поговорю с комендантом, и тебя определят на строительство базы?

— Спина не гнется, — потер поясницу Семен. — Мне и на леса-то теперь не забраться.

— Вот что ты заработал у Советской власти, — рассмеялся Леонид. — А я — тюрягу! А теперь все, братишка, в наших руках… Вот еще приедет Григорий Борисович Шмелев! Мы тут порядочек наведем… Небу станет тошно!

— Я уж как-нибудь перебьюсь, — глухо уронил Семен. — Да и тебе не советую лезть из кожи… А как наши вернутся?

— А вот этого видал? — Леонид сунул под нос брату кукиш. Светлые глаза его побелели от гнева. — Какие наши? Народные комиссары? Энкавэдэшники? Они никогда не были нашими! Мы теперь тут хозяева.

Ганс с улыбкой смотрел на него, кивая головой:

— Гут, Леня, гут!

— Я за свою жизнь и вороны-то не убил, — сказал Семен и налил себе еще рюмку. — И профессия у меня мирная — строитель!

— Я же тебе толкую: на базе немцы начинают большое строительство. Им грамотные люди во-о как нужны!

— Может, тебе самому стоит переменить… профессию? — заикнулся Семен.

— У меня должников накопилось порядком, — не слушая его, говорил Леонид. — И не только в Андреевке… Да вот без Григория Борисовича как-то несподручно начинать их шерстить.

Из-за кухонной занавески выглянула Варвара с розовым от жара плиты лицом.

— Сеня, не пей, — укоризненно сказала она.

Увидев Варвару, Ганс вскочил со стула и широко разводя руки, двинулся к ней:

— Гут фрау! Гут фрау!

— Охолонись, дубина, — потянул его за брюки Леонид. — Она жена брата, понял?

— Ошень кароший жена! — восхищенно воскликнул Ганс, однако послушно сел на место.

Варвара поджала губы и скрылась за занавеской. Ганс проводил ее взглядом, цокнул языком. У Семена скулы заходили на побледневшем лице.

— А чего бы отцу при этой обжираловке не открыть веселенькое заведение, а? — хохотнул Леонид. — Вон какие тут застоявшиеся жеребцы, — кивнул он на Ганса. — Глядишь, еще одна статья дохода! А девок мы найдем… Прокатимся на грузовике по району и накидаем полный кузов того товару…

— Шнапсу! — сказал Ганс, вертя в огромных ручищах пустую бутылку.

— Сеня, притащи еще одну, — распорядился Леонид. — Нет, лучше парочку. У меня тут появилась одна идейка… — Он хитро подмигнул немцу: — Повеселимся, Ганс?

— Гут, гут, — закивал тот. — Карашо гулям!

— А насчет веселого заведения с номерами подскажу папаше, — бросил вдогонку брату Леонид. — Хорошие денежки потекут в его карман!

— Фрау — ошень карашо! — приговаривал Ганс, когда они выходили из казино, но едва миновали дом Абросимовых, он вдруг отобрал у Леньки водку, пакет с закуской и, осклабившись, сказал:

— Лючший фрау, Ганс, ком к лючшей фрау один, понятно?

— Ну и катись к чертовой матери! — пьяно проворчал Леонид и, поправив под пиджаком парабеллум, зашагал к казарме, где жила Евдокия Веревкина.

Света в окнах не было, он подергал за дверь — закрыта, обошел кругом и, встав на клумбу, постучал в окно. Ему показалось, что тюлевая занавеска чуть шевельнулась.

— Открой, Дуня! Я что-то вкусненькое принес… Слышишь, Дуня?

Никто не отозвался. Слышно было, как где-то капает в бочку вода да тоскливо мяукает кошка. Выругавшись, Леонид вышел на проселок и знакомой дорожкой поплелся к дому Михалевых. В кармане позвякивала о запасную обойму бутылка «московской». Дверь открыл Николай, он был в нижнем белье, на начавшей лысеть голове пегие волосы стояли торчком.

— Мы пришли, а вас тут нет, здрасьте — до свидания! — с ухмылкой пропел ему в лицо Леонид и, схватив за ворот белой рубахи, отшвырнул в сторону. Михалев перевалился через перила крыльца и, охнув, упал в лопухи.

— Вали, Коля, в баню и сиди там тихо, как мышь, — сказал Леонид. — Усек, лысая падла?

Михалев ничего не ответил, прихрамывая, он пошел по узкой огородной тропинке к черневшей у забора бане. Замедлив шаги, остановился и, обернувшись, глухо уронил:

— В сенях тулуп висит на гвозде — брось христа ради? До утра в холодной бане околеть можно.

— Околевай, курва! — проворчал Леонид и закрыл за собой дверь на дубовый запор.

Михалев долго стоял под яблоней, белея исподним бельем. Он видел, как в кухне зажгли керосиновую лампу, две большие тени задвигались на занавеске. Скрипнув зубами, Николай отвернулся и, обжигая ноги холодной росой, зашагал к бане.

А верзила Ганс, прижимая к широченной груди пакет с закуской и бутылку, в это самое время настойчиво стучал в дверь Александры Шмелевой. Дородная, с пышными формами женщина приводила его в восхищение. Ганс ничего не знал о заслугах Шмелева-Карнакова перед третьим рейхом, но зато выследил Александру и запомнил дом на окраине поселка.

— Кто это? — спросила Александра, ежась в сенях в длинной белой сорочке с глубоким вырезом.

— Ку-ку! — игриво донеслось из-за двери.

— Ты, что ли, Гриша? — ахнув, сказала она, отодвинула засов и в следующую секунду оказалась в медвежьих объятиях Ганса.

— Господи, кто это? — воскликнула Александра и изо всей силы толкнула незнакомца в черный проем двери, но тот даже не покачнулся.

Смеясь и что-то лопоча, он грудью напирал на женщину, заставляя отступать ее в сени. Схватив подвернувшийся под руку ковш, Александра ударила незнакомца, но тот поймал ее руку и сильно сжал повыше локтя — жестяной ковш со звоном покатился по гулкому полу. Немец смеялся, в потемках прижимая ее к себе, свободной рукой нащупывая ручку двери. Борясь и тяжело дыша, они ввалились в избу.

— Ирод проклятый! — повторяла растерянно Александра, звать на помощь было некого.

А немец гладил ее округлые плечи, жадно тискал грудь, едва прикрытую разорванной сорочкой, губы прижимались к ее лицу. От него пахло водкой и потом.

— Господи, да ты меня задушишь, проклятый ирод! — В отчаянии она молотила кулаками по его широкой груди. — Уйди, дьявол! Ребятишек разбудишь!

И тут в проеме открытой двери появились две мальчишеские фигуры — Игорь и Павел, оба в одинаковых синих майках и длинных, черных трусах. Мальчишки молча смотрели на мать и облапившего ее немца.

— Ком, ком, — сверкнул сердитым взглядом на них Ганс. — Вон пошел.

— Мам, кто это? — испуганно спросил Игорь.

— Не видишь — немец, — сказал Павел.

— Зачем он к нам пришел?

— Да отпусти ты, идол! — плачущим голосом воскликнула Александра и вырвалась от Ганса. — Спроси его, басурмана, зачем он вломился!

— Шнель, шнель! — рявкнул на них Ганс. И, видя, что мальчишки будто прилипли к порогу, с подзатыльниками выгнал их в сени, потом по одному пинками спустил с крыльца. Вглядываясь в лунный сумрак, со смехом проговорил: — Мальшик, гуляй долго-долго!

Они слышали, как он вставил засов в скобы, хлопнула дверь в комнату.

Павел бросился к двери, забарабанил кулаками, затем метнулся к изгороди, вывернул камень. Зажав в руке, пошел вокруг дома.

— Паша, он нас бить будет… — хныкал сзади Игорь.

Размахнувшись, Павел запустил камень в стену — в раме звякнуло стекло. Распахнулась форточка, высунулся огромный кулак, послышался перековерканный русский мат.

— Паша, — тянул брата за майку Игорь. — Холодно! Куда мы теперь?

— Все равно я его, гада, убью… — проговорил Павел.

— Он такой большой, с ним и дедушка Андрей не справится, — заметил дрожащий Игорь.

Павел посмотрел на него, положил руку на худенькое плечо:

— Айда к Вадьке на сеновал!

 

Глава двадцать пятая

 

1

Иван Васильевич никак не мог отделаться от ощущения, что в кабине самолета пахнет полевыми ромашками. Этот запах волновал, вызывая далекие воспоминания об Андреевке, где он начинал свою службу, о речке Лысухе, о луге, раскинувшемся за ней. Он любил туда ходить. Под редкими огромными соснами они, молодые командиры, в праздничные дни устраивали веселые вечеринки. Приносили патефон, танцевали, пели. На лугу росли яркие ромашки, иван-чай, лютики. Любопытные сороки выглядывали из ветвей, в безоблачном мирном небе звенели жаворонки. Иван Васильевич на спор просил кого-нибудь из приятелей спрятать подальше в лесу портсигар или перочинный нож, а потом пускал Юсупа. И верный пес никогда не подводил — за несколько минут находил он хитроумно спрятанную вещь и приносил хозяину. Бывал он на этом лугу и с Тоней Абросимовой… Летними вечерами небо над соснами расцвечивалось нежными красками, меж стволов бесшумно порхали летучие мыши, крякали в заболоченной излучине утки. Зеленым глазом щурился на высокой насыпи семафор, и вот на большой висячий мост выскакивал пассажирский. Тоня смотрела на квадраты освещенных окон, в глазах ее отражались желтые огоньки. Пассажирский скрывался, а мост еще долго гудел, покрякивал, издавал звонкие металлические щелчки…

Самолет провалился в воздушную яму, неприятно засосало в животе, руки невольно вцепились в поручни жесткого кресла. Впрочем, сидеть на подушке парашюта было мягко, вот только ноги а кирзовых сапогах немного замерзли. Из далекого прошлого мысли вернулись в настоящее. А настоящее сулило немало серьезных опасностей: Кузнецов должен был скоро выпрыгнуть в районе станции Шлемово, а оттуда пробраться в Андреевку. Наше командование заинтересовала немецкая база, было замечено, что туда подаются тяжелые составы с оборудованием, сырьем, строительными материалами. Немцы затевали там что-то серьезное. Иван Васильевич, который служил до войны в Андреевке, лучше других подходил для роли разведчика: он хорошо знал эти места, у него остался в поселке свой человек…

Все эти доводы Кузнецов привел своему начальству, когда зашел разговор об андреевской базе. Кроме этого, в его задачу входило создание партизанского отряда. Перешедшие линию фронта окруженцы говорили, что в тех лесах еще много скрывается красноармейцев.

Выброситься на парашюте в районе станции Шлемово Иван Васильевич решил потому, что там, по сведениям окруженцев, немцев мало. На повале и погрузке леса работают наши военнопленные, охраняет их рота солдат. Гитлеровцы с первых же дней оккупации наладили систематическую отправку леса в Германию. Лес валили подряд, но отбирали для отправки лишь высококачественную древесину.

Иван Васильевич сам беседовал с сержантом, который работал на делянке, а потом ухитрился сбежать и перейти линию фронта. Так что представление о том, что творится в Климовском районе, он имел.

…С того самого момента, когда Кузнецов вместе со своей группой перешел линию фронта, произошло очень много событий в его жизни. В Наркомате внутренних дел он встретился с полковником Грековым, которого хорошо знал по Испании. Рассказал ему о своих мытарствах, о тоске по настоящему делу.

Наверное, Греков с кем-то переговорил, потому что вскоре Кузнецова вызвали к генералу, который тоже много расспрашивал про базу в Андреевке. После визита к генералу Иван Васильевич поступил в ведение Грекова.

Его разыскал вернувшийся из госпиталя Петя Орехов и стал проситься в разведку. В тылу врага Иван Васильевич воочию убедился, что у Пети явные способности к этому делу. Он попросил Грекова, к которому попал в подчинение, чтобы Орехова направили в разведшколу.

Вылетел Кузнецов 28 октября 1941 года. Несмотря на все старания гитлеровцев, их наступление под Москвой приостановлено. Новым командующим Западным фронтом Ставка назначила Жукова, о нем ужо шла слава как о талантливом военачальнике.

На московское направление перебрасывались части с других фронтов, с Дальнего востока, из Средней Азии. Каждый день шли упорные бои. Кузнецов слышал от товарищей о героических боях, которые вели генералы Панфилов и Доватор, сдерживая под Москвой натиск немецких войск. За три дня до его вылета противник форсировал Рузу и захватил станцию Волоколамск. Иван Васильевич чувствовал, что назревают великие события. Вспомнился последний разговор с полковником на аэродроме.

— Ты, Иван, ни на кого зла не держи, что тебя проверяли и перепроверяли, — сказал Греков. — За все, что произошло в июне сорок первого, и на нас лежит большая вина… Мы — разведчики, а многого ведь не знали. — Помолчав, прибавил: — А если и знали, то не сумели доказать… Плохо работали, плохо, теперь нужно каждому за десятерых! Хитры и коварны немецкие разведчики, а мы должны… обязаны их перехитрить! Это наш, Ваня, святой долг.

Не такое сейчас время было, чтобы на кого-то обижаться! Однако в чем-либо винить себя Иван Васильевич тоже не мог: служил честно, не щадил себя, не раз рисковал жизнью… Папка с документами, которую он вынес с оккупированной территории, оказалась ценной, как сообщили ему.

В Ленинград можно было попасть только на самолете, а Ивану Васильевичу очень хотелось туда! Там в его квартире осталась двоюродная сестра Анджелла… Греков по его просьбе навел справки, но ничего путного первое время не смог сообщить, мол, наши ленинградские товарищи выясняют… Почуяв неладное, Кузнецов насел на полковника и тот вынужден был сказать, что Анджелла погибла.

Смерть двоюродной сестры, приехавшей к нему перед самой войной, лишила Ивана Васильевича последнего близкого человека, хотя он знал о ленинградской блокаде, обстреле дальнобойными орудиями города, о начинающемся голоде и сколько за эти страшные месяцы было смертей, но гибель сестры как-то не укладывалась в сознании. Она хотела уехать в Таганрог к отцу, но он уговорил ее остаться до осени. Анджелле было всего тридцать лет… К тому, что и он в любой момент может погибнуть, Кузнецов давно уже приучил себя. Вернее, вообще не думал о смерти. Этому он научился еще там, в Испании. Да и вся его работа была связана с риском. Разве враги не стреляли в него и в мирное время?..

Мысли с сестры перескочили на Тоню Абросимову. Где теперь она? Жива ли? И что с детьми? Почему-то лицо дочери Гали забылось, а вот Вадим так и стоял перед глазами.

Из кабины управления вышел штурман в кожаной куртке и меховых унтах. В салоне легкого транспортного самолета было довольно прохладно, Кузнецов поежился в стеганой телогрейке, под которой был толстый шерстяной свитер. Он понял, что пора. Улыбающийся штурман похлопал его по плечу, прокричал: «Ни пуха ни пера!»

Иван Васильевич, как водится, послал его к черту и привычно шагнул в ревущую черную тьму. Сильный рывок, затем негромкий хлопок, и он один на один с темнотой. В буквальном смысле между небом и землей!

Покачиваясь на стропах парашюта в чуть разбавленной светом далеких звезд ночи, он еще какое-то время слышал удаляющийся гул двухмоторного самолета, а потом со всех сторон обступила тишина. Скоро глаза привыкли к сумраку, и внизу тускло блеснула неширокая полоска реки — надо полагать, Шлемовка, обозначились мшистыми мягкими холмами лесные массивы. Сверху казалось, приземлишься в них, будто в пух, на самом же деле мало удовольствия угодить на кроны деревьев. Днем, подтягивая стропы, можно было бы выбрать полянку, а сейчас приходилось уповать только на собственное везение. Ни одного огонька внизу, никто не встречает его и не ждет здесь. Иван Васильевич надеялся, что штурман точно рассчитал место приземления. Пойма Шлемовки в десяти километрах от станции. Тут ни одной живой души нет. Обе деревни жмутся к железной дороге. Главное — не спикировать на макушки сосен или в холодную октябрьскую воду.

Ему повезло — он приземлился в болотину с густыми зарослями камыша, ноги увязли в грязи, но воды в сапоги не зачерпнул. Ветра не было, и парашют спокойно погасился рядом. Иван Васильевич выбрался из пружинящей болотины на твердую землю, сложил парашют, связал его стропами и оттащил к видневшемуся неподалеку березняку. Разбросав ногами опавшую листву и податливый мох, он положил в углубление парашют, а сверху накидал ветки и только после этого присел на влажный пень.

Было тихо, звезды над головой испускали голубоватый холодный свет, над луговиной неподалеку стлался густой туман, в котором пряталась речка. Удивительно после всего, что происходило с ним за последнее время, после суеты, разговоров, людей, вдруг оказаться одному в совершенно безмолвном мире. Он никогда не был охотником, но, наверное, то же самое чувствует человек с ружьем, оторвавшийся от шумного города и оказавшийся в глухой чащобе. Но охотник знает, что рано или поздно он, отдохнувший и обновленный, снова вернется домой, а Иван Васильевич и не мечтал об этом, да и дома у него больше не было.

Выглянувшая луна посеребрила листья на березах, будто бы приподняла туман над рекой, засветилась узкая темная полоска воды. Папироса выскользнула из пальцев Кузнецова, он машинально нагнулся за ней, и его рука утонула в пружинящей мякоти высокой кочки. Он нагнулся и долго смотрел на бело-розовые ягоды клюквы. Одну сорвал и положил в рот. От твердой кислой ягоды свело челюсти. Вкус недозрелой клюквы вызвал в памяти мирные дни, семейные походы на болота за клюквой — она созревала с началом заморозков. Больше всех набирала ягод Ефимья Андреевна, не отставала от нее Тоня. Вадим и Галя тоже ходили с ними. Однажды на краю болота, в ельнике, они увидели громадного лося…

Страшно подумать, все эти знакомые, не раз исхоженные места стали чужой, вражеской территорией! И ему, Кузнецову, придется тайком пробираться к дому, где он жил, прятаться от людей, все время быть начеку…

Сняв с предохранителя пистолет, он снова засунул его во внутренний карман ватника, перешагнул через кочку и зашагал по пружинящему болоту к станции Шлемово.

 

2

Вадим и Павел шагали по лесной дороге. Услышав впереди скрип телеги, они переглянулись, не сговариваясь, метнулись в чащу и укрылись за стволами сосен. На повозке, запряженной белой с серым лошадью, ехал старик в зеленом, порванном на плече ватнике. За его спиной раскорячился железный, с блестящим лемехом плуг. Мальчишки проводили взглядом повозку до повертки. Наверное, лошадь почуяла их, потому что пофыркивала и косила большим глазом в их сторону. Старик, казалось, дремал с вожжами в руке.

— Чего в лес шарахнулся? — покосился Павел на приятеля.

— А вдруг это полицай?

— Полицай с плугом? — усмехнулся Павел. — Я таких не видел.

— Что нам сказал дядя Митя? Быть осторожными… Слушай, а какое сегодня число? — вдруг остановился Вадим.

— Третье ноября… А что?

— Да так, ничего, — ответил Вадим. — Мне сегодня десять лет.

— Хм, это… поздравляю, — промямлил приятель. — Мне весной было десять, а я и не заметил.

— В прошлом году в Великополь третьего ноября пришла посылка из Ленинграда, — вспомнил Вадим. — Отец прислал мне книги и шоколадных конфет… Я всех из нашего дома угостил и еще на завтра осталось.

— А мне ничего не дарили, — уронил Павел.

Они свернули на узкую травяную тропинку, ведшую на Утиное озеро. Стоило подуть даже легкому ветру, как с берез и осин срывались стаи листьев. В солнечном свете они казались выкованными из меди, вот только не звенели. Некоторые были так красивы, что жалко было на них наступать.

Мальчишки не видели, как, переходя от дерева к дереву, за ними крался высокий человек. Когда ребята спрятались за соснами, он тоже укрылся. По лесу человек шагал осторожно, ни один сучок не треснул под его сапогом. Из двух мальчишек тот, что повыше, был явно осторожнее, он чаще оглядывался, один раз человек едва успел спрятаться за осиновый ствол: мальчишка внезапно повернул голову и внимательно посмотрел в его сторону, но ничего подозрительного не заметил. Иногда человек приближался совсем близко к ребятам и тогда слышал их разговор.

— Ходит к вам краснорожий Ганс? — спрашивал Вадим.

— Были бы у меня патроны, я бы его кокнул…

— Стоит ли из-за одного фрица жизнью рисковать? — рассудительно говорил Вадим. — Вот если бы поджечь комендатуру или гранатой взорвать… И полицаев заодно. Вчера Ленька Супронович мне ни за что пендаля врезал, сволочь!

— Копченый и Лисица пришли на двор к Широковым, увели корову, тетя Маня воет, Иван ухватил буренку за хвост, так они его жердью от изгороди избили, чуть живой отлеживается на печи… Матка его бегала к Сове за травами.

Перед ними открывался вид на озеро с небольшим камышовым островком. Павел кепкой зачерпнул прозрачной воды, по очереди попили. Слышно было, как крупные капли падали в воду, щелкали по листьям, скопившимся у берега. Мальчишки, оглядевшись, прислушались, потом пошли вдоль берега в глубь молодого, тонконогого березняка. Человек двинулся за ними. Скоро они приблизились к землянке, замаскированной лапником. Вадим поднял толстый сук и негромко постучал по огромной ели, до половины укрывавшей землянку. Из высокого камыша выбрался с удочкой Дмитрий Андреевич Абросимов, Был он в коротком суконном пальто, высоких болотных сапогах, на голове — выгоревшая кепка. Крепкие щеки заросли черной щетиной. Увидев мальчишек, он приветливо заулыбался, закивал.

— Чего мы тебе, батя, принесли-то! — помягчев лицом, сказал Павел и опрокинул содержимое корзинки на траву — из-за клюквы вывалилась синеватая ощипанная тушка курицы. Высыпал ягоды и Вадим, под ними оказалась картошка.

— Ну, ребята, — сказал Дмитрий Андреевич, — устроим царский пир!

— Надеюсь, и меня примете в свою компанию? — выходя из-за березы, сказал Иван Васильевич.

 

3

Они вдвоем сидели у небольшого прогоревшего костра, прихлебывая из алюминиевых кружек крепко заваренный чай. Солнце совсем низко склонилось к озеру, отчего спокойная вода полиловела, а небо стало розовым, с зеленой полоской чуть повыше вершин деревьев. Слышно было, как за вытянутым островком полощутся утки, ударяет в осоке щука.

— Нам, Ваня, с сыновьями здорово повезло, — заметил Дмитрий Андреевич. — Не знаю, что бы делал тут без них!

— Так-то оно так, Дмитрий, но конспираторы из них, прямо скажем, хреновые, — заметил Иван Васильевич. — Я ведь шел за ними, почти от самого клуба — твой Павел хоть нет-нет да оглянется, а мой Вадька чешет по лесу, как по Невскому проспекту!

— Научатся! — сказал Дмитрий Андреевич.

— А стоит ли их всем этим премудростям учить? — раздумчиво заметил Кузнецов. — Для них это сейчас вроде игры, а случись что — расплачиваться придется, как взрослым.

Они уже переговорили о многом. Дмитрий рассказал, как он в Туле добился, чтобы его признали годным к военной службе. Военкомат направил его старшим политруком в стрелковую часть. Был под Великополем, потом его рота оказалась в окружении, а затем — плен. Ночью вместе с двумя другими командирами сделали подкоп под ригой, в которой их заперли.

— А ты как сюда попал? — полюбопытствовал Дмитрий Андреевич, — Тоже из окружения?

— К тебе меня мальчишки привели, — улыбнулся Иван Васильевич. — А будь бы на моем месте враг?

— Ты не ответил на мой вопрос. Откуда ты? С неба свалился?

— Слышал что-либо про базу? — спросил Кузнецов.

— Что-то строят там, гонят в военный городок пленных, отец говорил, что на базовскую ветку частенько маневровый толкает нагруженные чем-то вагоны и платформы. И охрана там сильная. Но что там делают, никто пока не знает.

— Узнаем, — заметил Иван Васильевич.

— Теперь понятно, зачем ты здесь, — сказал Дмитрий Андреевич.

— Ну а раз и ты здесь, то нам, двум бывшим родственникам, сам бог велел объединиться!

— Мне нужно пробираться к фронту, — сказал Дмитрий Андреевич. — Повезет — попаду к своим… Ты ведь понимаешь, если меня схватят здесь, то не пощадят отца и мать. Я и так уже тут задержался. Вот и мальчишки рискуют…

— Бить фашистов, Дмитрий, можно и здесь, — заметил Кузнецов.

— Вдвоем с тобой? — усмехнулся Дмитрий.

— А это уж от нас зависит — быть нам вдвоем или организовать отряд…

— И первым делом сыновей в него запишем.

— Они ничего не должны знать, — сказал Кузнецов. — Еще не хватало ребятишек в войну втягивать.

— Война сама их втянула, — возразил Дмитрий Андреевич. — Не знаю, как Вадик, а Павел — одна ненависть: к фашистам, отчиму и даже к матери…

— Рослый, в вашу, абросимовскую породу.

— Хотел пришить из винтовки Ганса, ну который к Александре ходит, да я запретил, — сказал Дмитрий Андреевич.

— А ведь я не верил Шмелеву, или как там его зовут на самом деле? — сказал Иван Васильевич. — Документы у него, правда, в порядке, но нутром чувствовал, что он не наш, чужой…

— Скоро, наверное, объявится в Андреевке, — проговорил Дмитрий Андреевич. — Ленька Александре от него письмо принес, вещевой мешок с продуктами… Павел рассказал.

— Александра-то какова, а? — посмотрел на Дмитрия Кузнецов. — Может, помогала ему?

— Не думаю, — помрачнев, ответил Дмитрий Андреевич. — Она могла ничего и не знать…

— Ну-ну, защищай… А Ганс этот?

— Ганс силой к ней ворвался… Александра — тяжелый человек, собственница, но не враг, — твердо сказал Дмитрий Андреевич.

— Как воспримет Шмелев известие, что его жена сожительствует с немцем? — сказал Кузнецов.

— Пристрелит Ганса и прибежит к нам в лес, — усмехнулся Абросимов. — Куда ему еще деваться?

— Ладно, хватит темнить, Дмитрий! — сказал Кузнецов. — Ты прав, я здесь не случайно… Мы должны с тобой организовать партизанский отряд, наверняка в наших лесах бродят оказавшиеся в тылу красноармейцы. Многие из окружения в одиночку и группами пробираются к своим. Сколько может нынешняя осень нас баловать? Ноябрь, а еще крепких морозов не было. Высыпет снег — труднее будет собирать людей, да и зимой мало кто в лесу выдержит…

— Отец говорил, что через Андреевку немцы гонят к себе в тыл пленных красноармейцев, часть отправляют прямо со станции, — сообщил Абросимов.

— А ты говоришь, вдвоем будем воевать! — сказал Кузнецов. — Можно напасть и на колонну с военнопленными, можно и путь разобрать перед эшелоном.

— Вряд ли мы вдвоем с тобой что-нибудь сделаем, — возразил Дмитрий Андреевич.

— Но с чего-то, надо начинать? Как говорится, под лежачий камень и вода не течет… Ты хоть в курсе, что там, в Андреевке?

— А что там — старики да женщины с детьми, а молодые, вроде Леньки, Копченого, Лисицына, Кости Добрынина, работают на фрицев.

— А Семен?

— В батькином казино.

— Надо повидаться с ним, он ведь твой шурин. И потом, Семен — не чета Леньке. Надо его, Дмитрий, прощупать… Сначала через Варвару, что ли?

— Да, тут еще Николай Михалев, — вспомнил Дмитрий. — Этот спит и видит Леньку Супроновича в гробу! У того старые шашни тянутся с его женой, Любой… И Архип Блинов здесь.

— Он беспартийный, а немцы таких охотно используют в своих целях… — задумчиво проговорил Кузнецов. — Людей мы наберем. Не сразу, конечно, для этого понадобится время.

Но умолчал о том, что Блинов оставлен в Андреевке по особому распоряжению.

— Как ни крути, а без ребятишек нам не обойтись, — вздохнул Дмитрий. — Соваться в Андреевку не стоит, слишком большой риск. А ты ведь был в поселке, встречался с кем-нибудь?

— Того, с кем я там встречался, никто не должен знать, — ответил Кузнецов. — Даже ты, Дмитрий. Пока это единственная для меня зацепка. А чем Андрей Иванович занимается?

— Все тем же — путевой обходчик, — ответил Дмитрий Андреевич. — Сидит в будке и…

— …эшелоны считает, — подхватил Иван Васильевич. — А ты знаешь, Дмитрий, это великолепно! Неужели он не заметил, что немцы привозят на базу?

— Ты сам с ним поговори…

— Пока никто не должен знать, что я тут, — нахмурился Иван Васильевич. — Даже он. Я ребят предупредил, чтобы молчали.

— Значит, с сегодняшнего дня я поступаю в твое распоряжение? — сказал Дмитрий Андреевич. — Ты, наверное, уже полковник?

— Капитан я, Дмитрий.

— Что же так медленно растешь? — подковырнул Абросимов. — Дерюгин и тот тебя обскакал.

Костер подернулся серой пленкой пепла, крупная рыба всплескивала на воде. На вечернем небе появилась пока единственная яркая звезда.

— Я все же пойду, — поднялся Дмитрий Андреевич. — Нынче в ночь заступает на дежурство отец. Мы договорились повидаться. Может, через него Семена вызову…

— Пойдем вместе, — поднялся Иван Васильевич. — Какой нынче день-то?

— Суббота.

— То-то все тело просится в баню… — улыбнулся Кузнецов. — Помнишь, как мы с тобой когда-то славно парились в баньке Андрея Ивановича? Намахаемся березовым веничком, а в предбаннике жбан с холодным кваском…

— Лучше бы не вспоминал… — проворчал Абросимов. — Я уж и забыл, когда последний раз был в бане… Пожалуй, еще до войны? А так на речке помоешься с мылом или в озере выкупаешься, пока вода была терпимой. А сегодня, поди, Ганс своего хозяина, коменданта Бергера, в нашей бане парит.

— Рискнем, Дмитрий? — На обветренном лице Кузнецова появилась мальчишеская улыбка. — Чистому и помирать-то легче.

— Ты что имеешь в виду? — удивился Абросимов, он не мог всерьез поверить, что Иван Васильевич предлагает ему пойти в баню.

— У твоего дружка Михалева баня у самого леса? — развивал свою мысль Кузнецов. — Он постоит на часах, а мы с тобой попаримся.

— Ты же только что говорил, дескать, никто не должен знать…

— Никто и не узнает, кому не положено нас узнавать… — засмеялся Кузнецов. — Но друзей-то в Андреевке мы должны навестить? Баня баней, а у меня там и еще есть кое-какие дела… Рано или поздно все равно нужно с товарищами встречаться!

Дмитрий Андреевич знал, что его бывший шурин способен на самые отчаянные поступки. Как-то в тридцатых годах Иван, тогда еще сотрудник ГПУ, на полном ходу скорого поезда спрыгнул вслед за бандитом сразу за переездом. С вывихнутым плечевым суставом догнал бандита, разоружил и привел в часть. В другой раз, во время пожара на станции, один ухитрился сдвинуть с места вагон со взрывчаткой и толкать его по запасному пути до самого шлагбаума. Даже Андрей Иванович — известный в поселке силач — не смог бы такое повторить… Местные хулиганы боялись Кузнецова больше, чем милиционера Прокофьева. Еще неизвестно, остался бы жив Дмитрий, — ведь это Иван спас его тогда от ножа…

— Ты — командир, — сказал Абросимов.

— В таком случае: вперед, политрук!

— Старший политрук, — ехидно поправил его Абросимов.

 

4

Рудольф Бергер с Михеевым отобрали двадцать пленных красноармейцев, которые были покрепче на вид, и Леонид Супронович тут же под конвоем должен был препроводить их на базу. Переводчик для порядка задавал им вопросы о гражданской специальности, но это особенного значения не имело: нужна была грубая рабочая сила. А уж ломом и лопатой всякий может владеть, главное, чтобы силенка была.

— Вы не интересовались, есть ли среди них коммунисты, комиссары? — спросил Бергер своего помощника.

— Я думаю, коммунистов и комсостав вылущили эсэсовцы, — ответил Михеев.

Бергер выдал справку начальнику конвоя о том, что им лично отобраны для строительства военного объекта двадцать пленных, унтер-офицер козырнул и отдал конвою команду поднять и построить остальных пленных. Пока автоматчики покрикивали: «Ком, ком! Шнель, русиш швайн!» — он выяснил у коменданта, в каком населенном пункте по пути следования лучше будет переночевать. У него приказ доставить остальных пленных на перевалочный пункт, до которого еще два дня пути. Бергер посоветовал сделать остановку в Леонтьеве: там есть помещение, где можно запереть пленных на ночь.

Колонна из шестидесяти восьми оставшихся красноармейцев уныло потянулась по проселку в сторону бора. Женщины открывали калитки, выбегали на дорогу и совали бойцам сваренную в мундире картошку, краюхи хлеба, яйца. Конвойные покрикивали на них, замахивались автоматами, но делали это равнодушно, скорее, чтобы угодить рослому, с хмурым лицом начальнику с нашивками унтер-офицера. До перевалочного пункта все равно никто их кормить не будет. Пленные выглядели усталыми, повязки у раненых стали серыми от грязи, большинство было в обмотках. Некоторые шлепали босиком. У одного рука болталась на перевязи из зеленой обмотки. Они хватали подношения женщин, тут же на ходу торопливо жевали, будто боялись, что эту скудную еду могут отобрать.

Бергер и Михеев стояли у крыльца комендатуры и смотрели вслед колонне. Конвоиры с автоматами на шее курили и перебрасывались друг с другом короткими репликами, один из них изловчился и шлепнул по заду молодую женщину, которая совала в руки парням золотистые луковицы. Женщина взвизгнула, немецкие солдаты громко рассмеялись.

— Добрая русская душа, — усмехнулся Бергер. — Самим жрать нечего, а этих голодранцев подкармливают! Кстати, кто эта бабенка? — Бергер кивнул на юркнувшую в калитку стройную женщину в меховой безрукавке.

— Я выясню, господин гауптштурмфюрер, — пряча улыбку, сказал Михеев.

Невысокого роста, худощавый, с рыжеватой негустой шевелюрой и усиками под Гитлера, Рудольф Бергер был до болезненности чистоплотным, он носил в кармане алюминиевую мыльницу с душистым французским мылом. Руки он никому не подавал, а если приходилось здороваться с вышестоящим начальством, старался поскорее найти умывальник и сполоснуть ладони. Ел он всегда один, сам резал хлеб, колбасу, сыр. Садясь за стол, придирчиво рассматривал тарелки, стаканы. Наверное, брезгливость его распространялась и на женщин: два или три раза Леонид Супронович приводил к нему молодых женщин, но, немного побеседовав с ними на ломаном русском языке, Рудольф вскоре отсылал их домой. О своих подчиненных Бергер знал все, а о нем знали только, что он раньше служил в Берлине в гестапо. Была у Рудольфа еще одна странность — он любил оружие и никогда не расставался с ним. Кроме парабеллума при нем всегда был в нагрудном кармане маленький «вальтер». На стене у кровати висел заряженный автомат, который утром Ганс уносил в комендатуру и клал на тумбочку у письменного стола, чтобы был под рукой. Свое оружие Бергер чистил сам, патроны смазывал маслом, чтобы легко и бесшумно подавались из обоймы в ствол. А вот стрелял комендант почему-то редко, хотя Ганс утверждал, что он отличный стрелок и может запросто попасть в монету на расстоянии тридцати шагов.

Сергей Георгиевич Михеев был полной противоположностью своему начальнику — высокий, осанистый, с густым, зычным голосом. Подбородок с ямочкой придавал лицу переводчика добродушное выражение. Он имел офицерское звание, но предпочитал носить гражданский костюм, дескать, это помогает ему быстрее находить общий язык с русскими. Сергей Георгиевич и был чистокровным русским: маленьким мальчонкой родители увезли его во Францию, откуда его отец — кадровый военный — перебрался в Берлин, там Сергей закончил гимназию, служил на железной дороге, за два года до войны его уговорили поступить в разведшколу, а когда Германия напала на Россию, он сразу же попал на Восточный фронт переводчиком в штаб дивизии. С гауптштурмфюрером Бергером они ладили, тот усиленно изучал русский язык, интересовался фольклором, и лучшего наставника, чем Михеев, ему было бы трудно найти.

И Бергер, и Михеев еще до приезда в Андреевку знали, что здесь действовала немецкая агентура. И лишь на месте они поняли, что Андреевка не просто маленький поселок при железнодорожной станции, а наиважнейший объект, за охрану которого они теперь отвечают головой. Им же поручили отбирать для строительства и расширения бывшей советской воинской базы военнопленных. Немного позже пришло еще одно указание: усилить охрану базы. Со дня на день должна прибыть рота эсэсовцев, в распоряжение которых поступали все пленные. По опыту своей работы Рудольф знал, что ни один пленный отныне не уйдет с территории базы живым. Каждый, кто не сможет держать лопату в руках, будет уничтожен. Только таким способом сохраняется военная тайна. И Бергер был рад, что эта грязная работа — уничтожение изнуренных военнопленных — ляжет на плечи эсэсовцев.

В обязанности Бергера входило также подбирать среди русских военнопленных и местного населения людей для разведшколы, которая обосновалась в ста двадцати километрах от Андреевки, в бывшем поселке лесорубов. Раз в две недели он ездил с Михеевым на автомашине в Климово, где находился этапный лагерь военнопленных, и тщательно отбирал кандидатов. Бергер понимал, что почти каждый из них поначалу лелеял в душе мечту, попав в тыл, сдаться советским чекистам, но в школе тоже сидели не олухи. Кандидаты, отобранные Бергером, подвергались интенсивной обработке, их заставляли некоторое время попрактиковаться в тайной полевой полиции, где приходилось участвовать в облавах на партизан, пытках и расстрелах советских граждан. Только после этого тех, кто, как говорится, сжег все мосты за собой, забрасывали со шпионскими и диверсионными заданиями в тыл к коммунистам.

Михеев как-то подсказал, что Леонид Супронович — подходящая кандидатура для разведшколы, но Бергер не пожелал с ним расставаться: его помощник и здесь, в Андреевке, пройдет неплохую практику, а потом такой человек ему и самому необходим.

Пока слишком уж все было тихо в Андреевке, Рудольф Бергер понимал, что начальству в Климове было бы куда приятнее узнать, что комендант и его люди схватили и публично казнили хотя бы парочку злоумышленников. И Бергер уже подумывал, что не худо бы организовать что-либо подобное: не может быть, чтобы в поселке не осталось сочувствующих Советской власти и недовольных новым порядком… Может, пугнуть эту грудастую бабенку? Повод есть: передавала продукты вражеским солдатам прямо на глазах коменданта… Наверное, у нее крепкое белое тело и красивая грудь… А какая походка! Как это русские говорят: ступает, как пава!

— Пока одного-двух не повесим вон на том дереве, — кивнул переводчик на высокие сосны, что напротив дома Абросимова, — уважения к властям не жди.

Он прямо-таки читал мысли Бергера.

— Приведите вечером в комендатуру эту женщину, — сказал Рудольф. — Я сам ее допрошу. Кто ее муж? Коммунист, офицер?

Михеев заулыбался:

— Вы обратили внимание, какая у нее фигура? В ней что-то есть от тициановской Данаи. Не находите?

— Хорошо бы ее сначала помыть как следует в ванне, — рассеянно продолжал Рудольф. — Даная в России? Смешно…

— Я скажу, чтобы старик баню истопил, — сказал Михеев. — Впрочем, пусть она сама затопит. Хорошая русская баня с паром и веником — это прекрасно.

— Бог мой, как я соскучился по кафельной ванне! — мечтательно сказал Бергер. — Вы знаете, Михеев, у этих русских женщин даже нет приличного, тонкого белья. Хоть пиши в Берлин Минне, чтобы свое прислала… — Он коротко хохотнул. — Минна — это моя жена.

— С простонародья что возьмешь? В Андреевке фельдшер без медицинского образования, завклубом ходит в смазных сапогах и говорит: «Наше вам!» Ни одного интеллигентного человека, сплошное хамье! — заметил Михеев. — Удивляюсь, что медведи по улице не ходят!..

 

Глава двадцать шестая

 

1

К вечеру занепогодило, белесая пелена облаков заволокла большую часть неба. Ледяной ветер гонял по проселку листья, шуршал в мертвой траве, на огородах высились кучи ржавой картофельной ботвы. На жердине забора покачивался глиняный кувшин. Десятка два изб тоскливо глядели немытыми стеклами на небольшую речку, за которой виднелся порыжевший луг. На пригорке громоздился длинный деревянный скотник, вместо стекол в рамах желтели свежие доски, у обоих выходов возвышались кучи навоза. За скотником сквозил, просвечивая, смешанный лес.

Два конвоира неспешно шагали навстречу друг другу вокруг скотника, крепкие, с короткими голенищами сапоги смачно вязли в навозной жиже. Пленные — шестьдесят восемь человек — лежали вповалку, запах навоза перемешался с запахом пота. Уставшие за длинный переход люди почти не шевелились, многие уже провалились в неспокойный сон, другие негромко переговаривались. Слышно было, как чавкали снаружи сапоги охранников, да протяжный стон колодезного ворота врывался в отрывистую немецкую речь.

Начальник конвоя вместе с солдатами расположился в самом просторном доме, хозяев выгнали вон. Перед тем как лечь спать, он еще раз обошел надежно запертый скотник, потрогал крепко приколоченные по его приказу доски на окнах и, поеживаясь в заблестевшем под дождем плаще, повернул к дому, где готовился ужин. Сегодня посчастливилось разжиться двумя гусями — их прятали в бане, — а бывает, и паршивой курицы не добудешь. Впрочем, картошки сейчас вволю, и соленые грибы к ней всегда найдутся.

Часовые разошлись в разные стороны, чтобы через несколько минут встретиться на этом же самом месте, от дождя навозная жижа запахла еще острее, подошвы сапог отрывались от нее с противным квакающим звуком. Из скотника доносился разноголосый храп, шуршала солома, кто-то жалобно стонал во сне. Услышав негромкий сдавленный вскрик, один из охранников прибавил шагу, завернул за угол, и тут же его обмякшее тело сползло по стене. Высокий мужчина опустил железный шкворень и машинально вытер пот со лба.

— Молодец, Дмитрий! — похвалил его появившийся рядом Кузнецов. — У тебя рука тяжелая, как у отца.

— Их только двое? — спросил Абросимов.

— Один черт знает, когда у них смена караула! — быстро произнес Иван Васильевич. — Надо пошевеливаться.

Дмитрий Андреевич засунул шкворень в скобу, поднатужился, и запор затрещал.

— Тише! — шикнул Кузнецов.

— Шкворень согнулся, — прошептал Дмитрий Андреевич. — Что делать?

— Давай вдвоем!

Они навалились на шкворень — из толстой балки выскочила скоба. Абросимов, не удержавшись, сунулся носом в плечо Кузнецова.

— Давай фонарик! — приказал тот.

Распахнув дверь, он осветил колеблющимся пятном света проснувшихся и сгрудившихся у выхода людей. Они слепо щурились, некоторые прикрывали глаза руками.

— Времени в обрез, — властно заговорил Иван Васильевич. — Охранники убиты, без лишнего шума все за мной.

— Господи, наши! — вырвалось у кого-то.

— Ребята, наши! Партизаны!

— Обо всем поговорим в лесу, а сейчас ни слова! — строго предупредил Кузнецов. — Двое снимут форму с убитых часовых. Командиры есть среди вас?

Одному из троих, выступивших вперед, он протянул трофейный автомат:

— Пользоваться умеете?

— Умею… Чесануть бы по этим гадам, которые нас вели… — сказал тот, бережно принимая оружие.

— Вас и всего-то двое? — удивился кто-то, присмотревшись в сумраке.

— Говорят, один в поле не воин, — усмехнулся Иван Васильевич. — А двое, как видите, уже сила!

Они быстро углубились в лес. Пленные, озираясь и все еще не веря в свое спасение, спешили вслед за Абросимовым. Шествие замыкали Кузнецов и назвавший себя старшим лейтенантом Егоров.

— Вот уж не чаяли быть на свободе! — возбужденно говорил Егоров. — Страшная это штука — плен: кажется, не такая уж и большая охрана, можно бы сговориться и напасть, но люди не верят друг другу, боятся. С двумя хлопцами договорились бежать, когда поведут через лес, но в самый последний момент охранник одного прикладом огрел по спине, так что нога отнялась, — они его пристрелили, а второй испугался…

— У вас еще будет, старший лейтенант, возможность проявить себя, — сказал Кузнецов.

 

2

В начале декабря 1941 года Яков Ильич Супронович зазвал к себе Абросимова.

— Ты чего же, сват, не заходишь? — упрекнул он Андрея Ивановича. — Иль мы не родственники? Загордился?

— Чем мне гордиться-то? — хмыкнул Абросимов. — Это ты развернул дело, хозяин! А я как был путевым обходчиком, так им и остался, грёб твою шлёп!

— Жить-то надо, Андрей Иванович, — говорил Яков Ильич, пригубливая рюмку со шнапсом. — Мы с тобой немцев не звали сюда, а коли наши смазали пятки салом и побегли аж до самого Черного моря, не вешаться же нам с тобой? Меня не притесняют, да и тебя пока не трогают… Жить и при них можно, вон я какую опять торговлишку развел! И никто мою инициативу не сдерживает, не то что раньше — паршивая столовка для приезжих и никакого дохода ни мне, ни государству. Как ни крути, Андрей Иванович, а частная инициатива — великое дело. Когда все свое и доход твой, работать-то приятнее, хочется все как лучше, и в лепешку расшибешься, чтобы клиенту угодить. А кто в выигрыше? И я, и клиент. Потому как вместо перловки и биточков с макаронами я ему предложу чего-нибудь получше. Торгуй, богатей, наживай капитал. При нонешней-то власти почет тебе и уважение за это, как и должно быть.

— И то гляжу, раньше-то еле поворачивался, да и в столовке тебя было не видать, а теперича забегал, засуетился! — усмехнулся в седую бороду Андрей Иванович. — Самолично коменданту коньячок со шпротами на подносе подаешь.

— Живое доходное дело, оно и сил прибавляет, — сказал Яков Ильич, виду не подав, что слова Абросимова задели его за живое.

Они сидели в верхней маленькой комнате, где обычно обедали старшие чины комендатуры. Супронович выставил бутылку шнапса с хорошей закуской. В небольшое окошко, из которого был виден белый купол вокзала, с порывами ветра ударяли мелкие снежинки. Наконец-то после затяжной осени запахло зимой. Морозы еще не остановили Лысуху, но по утрам у берегов белела ледянистая кромка. А снегу пока мало…

Андрей Иванович перевел тяжелый взгляд на Супроновича. «Крепок еще!» — подумалось тому.

Как-то подвыпивший Ганс на потеху Бергеру подзадорил старика на лужке возле дома:

— Русский Иван ошень слабый против немца! — И подтолкнул его: — Давай бороться, папашка?

Андрей Иванович снял пиджак, неторопливо закатал рукава ситцевой рубахи и по русскому обычаю схватился с беловолосым верзилой крест-накрест. Минуты три они топтались на траве, сапогами взрывая луг до черной земли, — молодой Ганс был силен, ничего не скажешь. Чувствуя, что начинает задыхаться, Абросимов поднатужился, присел и, будто мешок с отрубями, перекинул через себя немца. Ганс с каким-то утробным звуком шмякнулся наземь и не сразу поднялся: от боли и бешенства — он ушиб плечо — у него побелели глаза. Сначала он встал на колени, затем на ноги, секунду пристально смотрел на Абросимова, потом улыбнулся, протянул широкую ладонь и сказал:

— Ты есть тут чемпион… — Не найдя слова, повел рукой вокруг. — Я есть чемпион Шварцвальда! — И потыкал себя пальцем в грудь.

Но Абросимов знал: схватись с ним Ганс еще раз — дыхания не хватило бы сладить, и так в правом боку закололо, а сердце колоколом забухало…

— Мой бог, какой позор, — с презрением сказал денщику по-немецки разочарованный Бергер: он ожидал совсем другого. — Потерпеть поражение от старика! Я не верю, что ты был чемпионом.

— У меня есть диплом, — сконфуженно оправдывался Ганс.

— Пристрели его! — приказал гауптштурмфюрер. — А то ведь растреплет всем, что положил на обе лопатки чемпиона… Русский не может победить немца, Ганс!

Хотя Абросимов и не понимал немецкого языка, он догадывался, о чем они толкуют… Однако на этот раз пронесло. Поразмыслив, Бергер решил, что не стоит так поступать с русским. Это озлобит односельчан, подорвет доверие к освободителям.

— Хорошо, Ганс, — сказал он. — Будем считать, что это произошло случайно, но, если честно говорить, ты меня разочаровал…

— Так сказывай, Яков Ильич, зачем позвал, — сказал Абросимов. — Я тебя, слава богу, знаю: даром не любишь угощать.

— Мы же с тобой как-никак родственники, — заметил Супронович.

— А ты и родственников особо не балуешь… Вон внук твой бегает по поселку в драных портках, а Семен с подносом шастает в казино… тьфу, слово-то какое-то нерусское, грёб твою шлёп!

— Семену я не указ, — помрачнел Яков Ильич. — На базу прорабом не хочет, хоть он и кумекает в строительном деле. Я бы его в долю взял, так тоже выкобенивается… Варвара ему на мозги капает! Ночная кукушка кого хошь перекукует. И чего ей новая власть не по нраву? Сенька на базе большую деньгу заколачивал бы: прорабы и инженеры у них в почете. А Варька все назад оглядывается, думает, снова над поселковым Советом красный флаг заколышется…

— Наполеон Бонапарт Москву взял, а потом все одно из России за милую душу со своим беспортошным воинством драпал!

— То Бонапарт, а эти насовсем пришли, Андрей Иванович, — придал своему голосу убежденность Супронович. — Тебе надо это понять.

— Да когда такое было, грёб твою шлёп, чтобы русский человек под басурманом находился?

— Было, Андрей Иванович, было… — усмехнулся Яков Ильич. — Вспомни татарву. Считай, двести лет татарские кони нашу землю топтали! И в ком из нас теперь нет хоть капли татарской крови? Иногда оно и полезно, застоявшуюся-то кровь иноземной разбавить…

— Во-во! В самую точку! — ухмыльнулся Абросимов. — В тебе-то ее, похоже, хоть отбавляй!

— Ну шути, шути, Андрей Иванович, — жестко сказал Яков Ильич. — Бергер давно бы попер тебя из твоего собственного дома, коли бы я за тебя не поручился…

— А говоришь, новая власть хорошая! Что же ты хочешь от меня, заступник?

— Бросай свою дурацкую будку с переездом и иди ко мне в компаньоны, — сказал Супронович. — В будке посидит кто-нибудь другой, а ты будешь кум королю — на лошадке разъезжать по деревням и заготовлять для моего заведения сельскохозяйственный продукт и прочее.

Андрей Иванович хотел было послать свата ко всем чертям, но вовремя остановился: чем немцам служить на железной дороге, может, и впрямь лучше идти к Супроновичу? Компаньоном…

— А должность-то у меня вроде извозчичья?

— Не скажи, Андрей Иванович, — ласково заговорил Яков Ильич. — Будешь получать хороший процент, возьму тебя в долю… Что ни говори, у нас с тобой внуки общие.

— Чего заготовлять-то? Один петух в поселке остался да вонючий козел… Все освободители, грёб твою шлёп, прибрали к рукам! Погляди, как лес кругом валят? И все в свою Германию. Эшелон за эшелоном! Глаза бы не видели.

— Немцы — народ хозяйственный, — вставил Супронович.

— Грабители они, грёб твою шлёп! — стукнул кулаком по столу Андрей Иванович. — Готовы догола раздеть всю матушку-Россию!

Яков Ильич опасливо поглядел на дверь: чего доброго, на улице услышат…

— А ты подумай, Андрей Иванович, — сказал он. — С Бергером я договорюсь, дадут тебе… аусвайс… то есть документ с печатью, и езди себе с богом. Лошадь в стойле застоялась… Мужик ты оборотистый. Большим хозяйством обзаведешься, ежели не будешь сидеть сложа руки у своей путевой будки. Вспомни, до революции ты был тут самым крепким хозяином.

— После тебя, — заметил Андрей Иванович.

Он еще не задумывался, как и что, но кое-какие мысли забрезжили в его голове… А живуч в человеке червячок стяжателя, накопителя! Дремал себе до поры, до времени, а время пришло — и зашевелился… Вон как Яков Ильич развернулся! Три лошади в конюшне, две коровы, пять боровов жиреют на отходах казино, куры, утки. Да и сынок его, Ленька, все в дом тащит. Бергер даже отдал ему свой помятый в дорожной аварии небольшой автомобиль марки «оппель». А у Бергера теперь пятнистый «мерседес». И три мотоцикла с колясками постоянно дежурят у комендатуры. Чувствуется, прочно они тут обосновались. Обо всем этом подумывал Андрей Иванович, сидя в гостях у свата. Вспомнил, как и сам, проходя, бывало, мимо бывших своих домов, с болью примечал: у одного крыша протекала, у другого крыльцо почти сгнило… Потому что людям даром досталось. А когда своими руками соберешь избу по бревнышку да двадцать раз каждую балку примеришь и половничинку, тогда и смотришь за всем в оба глаза…

— Слышь, сват, хожу мимо бывших домов-то своих — сердце кровью обливается, — начал издалека Абросимов. — Стекла выбиты, ребятишки нагадили на полу, крыша течет…

Яков Ильич с полуслова понял.

— Дома-то твои, — сказал он. — Тем и хороша новая власть, что отобранное коммунистами добро снова хозяевам возвращает. А бумаги тебе в комендатуре Ленька выправит…

— Ему? За какие такие заслуги? — входя в комнату, сказал Леонид. Судя по всему он какое-то время подслушивал за дверью. — Ты верно, батя, сказал: наши освободители возвращают конфискованное Советами добро своим друзьям. А вот друг ли нам Андрей Иванович или нет, мы с тобой покудова не знаем.

— Андрей Иванович — наш родственник, — заметил Яков Ильич.

— С тобой, Ленька, хучь ты и корчишь из себя начальника, я, как говорится, на одном гектаре… — насупив брови, ругнулся Абросимов.

— Слышал, как он со мной? — Леонид повернул чисто выбритое лицо к Абросимову. — А ведь я могу тебя под монастырь подвести. Мне это ничего не стоит. Сын твой Дмитрий — оголтелый коммунист, сколько он тут в семнадцатом напакостил! Зять Дерюгин — подполковник Красной Армии, к тебе на легковушке приезжал. Бывший зять Кузнецов — гэпэушник, Варька и Алена — комсомолки…

— Андрей Иванович зятьев не выбирал, — вступился Яков Ильич.

— А ты, Яков, не встревай, — метнул на него сердитый взгляд Абросимов. — Мне охота послушать твоего сынка.

— Родственнички теперь, папаша, тоже разные бывают, — продолжал Леонид. — Возьми хоть родного братана Сему. Имеет хорошую специальность, а придуривается тут у тебя в казино. Кстати, Бергер обратил внимание, что почтительности для официанта у него маловато. А чего, спрашивается, рыло от новой власти воротит? Все Варвара…

— Сдалась тебе Варвара, — покачал головой Яков Ильич. — Не лезь ты, Леня, в наши дела.

— Дела у нас теперь, папаша, общие: капитал делать и коммунистическую сволочь искоренять!

— Гляди ты, из лагеря вернулся тише воды, ниже травы, а теперя расфуфырился! — усмехнулся Абросимов. — А не думал ты, Ленька, что с тобой будет, ежели наши вернутся?

— Наши! — хмыкнул тот. — Наши уже пришли! И навек.

— Может, скоро нас, русских, заставят кудахтать по-ихнему? — спросил Абросимов.

— Не серди меня, Андрей Иванович, — ласково улыбнулся Леонид. — Вроде умный мужик, а лезешь на рожон!

— Русский я, грёб твою шлёп! — вырвалось у Абросимова. — И никогда под немецкую дудку плясать не стану!

— Вот тебе! — метнул на отца сердитый взгляд Леонид. — Не трожь родственников, не обижай односельчан, а они что говорят? Да за одни эти речи можно к стенке ставить!..

— Не ори, — спокойно одернул сына Яков Ильич. — Всех переколошматишь, дурак, с кем останешься? Немцы-то поумнее тебя, стараются наладить отношения с населением, а ты автоматом трясешь.

— Вот именно, пока трясу, — сбавил тон Леонид и бросил насмешливый взгляд на Абросимова: — Ружье с патронами сегодня же сдай. Или на тебя приказ коменданта не распространяется?

Андрей Иванович секунду смотрел Леониду в глаза, потом небрежно отодвинул его в сторону и вышел из комнаты. Полицай выскочил вслед за ним и с лестницы крикнул:

— Чего там твои внуки у Бергера под ногами путаются? Отправь их в деревню к родичам. А лучше, ежели вы переберетесь в другой дом… Ты же теперь домовладелец!

Ничего не ответил ему Абросимов, а вечером отнес одностволку в комендатуру, двустволку с патронами он еще раньше припрятал в дровяном сарае. Спать на сеновале стало холодно. Уже в сумерках Андрей Иванович вставил стекла в когда-то принадлежавшем ему доме, затопил русскую печку и перетащил туда вместе с Павлом и Вадимом матрасы, одеяла, постельное белье. Ефимья Андреевна в плетеных корзинах на коромысле принесла чугуны, посуду, необходимую кухонную утварь. Ганс, посмеиваясь, наблюдал за ними, однако не воспрепятствовал даже увести со двора корову, лишь приказал, чтобы молоко приносили каждое утро. Бергер по утрам пьет кофе со сливками.

На другой день Абросимов сообщил новому начальнику станции Самсону Моргулевичу, что больше работать на переезде не будет, потому как переходит к Супроновичу на новую должность. Носатый Моргулевич поморгал красноватыми глазами — или с вечера крепко выпил, или всю ночь не спал — и тоскливо проговорил:

— А куда мне податься, Андрей Иванович? Глаза бы не глядели, везут и везут добро наше в проклятую Германию! Да что добро — парней и девчат, будто скотину под запором, отправляют в теплушках. Как ты думаешь, Иванович, — понизив голос и почти касаясь его уха огромным бугристым носом, спросил Моргулевич, — придет такое времечко, когда оттуда повезут награбленное у нас добро обратно?

— Я не господь бог, — проговорил Абросимов. — Откуда мне знать, что будет?

— Это я так, к слову, — вдруг смутился Моргулевич. — Наше дело маленькое: сиди на шестке и не кукарекай.

— Смирному петуху скорее шею свернут, — заметил Андрей Иванович. — Чего тут остался?

— Я должен был уехать на дрезине с путейцами, — понизив голос, заговорил Самсон, — да Ленька, сволочь, все так подстроил, что мы застряли тут…

— Не слыхал я твоих речей, — сказал Андрей Иванович, — что-то туг на ухо стал… — и, позабыв отдать начальнику пояс с флажками и петардами, зашагал к Супроновичу.

 

3

Рудольф Бергер рвал и метал. Он бросал в лицо вытянувшемуся перед ним офицеру самые обидные слова, но тот с поглупевшим лицом и оловянными глазами тупо молчал. Молчали и остальные охранники. Чтобы сбежала столь многочисленная группа пленных — такого еще не было. Ну один, двое-трое, случалось, решались на побег, так их быстро ловили с собаками. А тут, как назло, не было при конвое ни одной овчарки! Рудольф понимал, что побег совершен на подведомственной ему территории и в какой-то мере отвечать перед высоким начальством придется и ему. Вот и кончилась его спокойная жизнь!

Рудольф приказал согнать к скотнику жителей деревни Леонтьево. Скоро перед ним угрюмо толпились человек сорок стариков, женщин, подростков. Был среди них один молодой мужчина с деревяшкой вместо ноги.

— Ничаво мы не слыхали, — говорил инвалид. — Был дожж, электричества нетути, спать ложимся рано.

Михеев переводил Бергеру ответы. Глядя на серую, безликую толпу, тот понимал, что деревенские вряд ли были помощниками беглецам: тут и раньше останавливались на ночлег колонны с пленными, и никогда ничего подобного не случалось…

— Расстрелять каждого…

Он на секунду задумался: ему не раз приходилось приговаривать к смерти людей вот так, без суда и следствия, и всегда в такие моменты он чувствовал себя маленьким фюрером, властным над жизнью и смертью людей. Это чувство было сродни легкому алкогольному опьянению, когда тебе кажется, что ты могуч и все можешь. Не наделенный большой физической силой, высоким ростом, Рудольф тем не менее умел заставить себя уважать. В своем подразделении он стрелял лучше всех, за что и был на какое-то время зачислен в охрану Гитлера. Это было в годы дипломатических переговоров фюрера с западными лидерами. Рудольф восхищался поведением Гитлера: осенью 1938 года фюрер разговаривал с убеленным сединами британским премьер-министром Чемберленом, как с мальчишкой. Никогда в жизни не летавший на самолетах, старик прилетел в Мюнхен, где его встретил Риббентроп. Бергер был на аэродроме и видел, как вытянулось морщинистое лицо британского премьера, который уже приготовил речь для самого Гитлера. С аэродрома Чемберлена со свитой доставили на поезде в Берхтесгаден, где в уютном доме в синих горах уединился фюрер с Евой Браун. Чопорный англичанин, собаку съевший в дипломатии, был фюрером сразу поставлен на место. Рудольф стоял у самой лестницы в доме, где фюрер назначил встречу Чемберлену. Гитлер спустился всего на несколько ступенек и, стоя наверху, ожидал поднимавшегося к нему старика, с которого слетела вся его британская спесь. Находившийся всего в каких-нибудь двух метрах от фюрера, Рудольф с благоговением смотрел на своего кумира: холодные глаза Гитлера без всякого почтения смотрели на Чемберлена, что-то бормотавшего по-английски… А как фюрер разговаривал с французским лидером Даладье! С делегацией чехов он даже не пожелал встретиться, а ведь в Берхтесгадене шел дележ Чехословакии… Фюрер во всем был примером для Рудольфа, он и усики отпустил, чтобы походить на него. И кто знает, если бы не дикий случай, карьера Рудольфа Бергера сложилась бы совсем по-другому… Его непосредственный начальник в берлинском гестапо Франц Гафт тоже увлекался стрелковым спортом. Уже когда началась война с Россией, состоялись состязания стрелков. В числе первых шли Бергер и Гафт. И что стоило Рудольфу уступить звание чемпиона Францу! Нет, он выложился весь и победил. Его поздравил сам группенфюрер, вручил знак чемпиона, и Бергер был на вершине счастья. А через две недели этот же группенфюрер на большом совещании гестаповцев заявил, что на Восточном фронте совершается история великой Германии и там сейчас место самых достойнейших работников управления… В числе других он назвал и фамилию Рудольфа. По тому, как злорадно улыбнулся Гафт, Рудольф понял, что это его работа…

И вот в затерянной в лесу деревеньке он вершит суд над русскими рабами, иначе он не мог назвать этих плохо одетых людей. Сейчас он произнесет страшные слова, и его помощники выхватят из этой серой толпы пять или десять человек и расстреляют у скотника. Так сколько — пять или десять?

— …Каждого пятого! — закончил он.

Ничто не дрогнуло в лицах равнодушно смотревших на него людей. Они молча стояли и провожали взглядами обреченных, которых выхватывали из толпы полицаи. Среди них были женщины, два подростка. Полицаи поставили восьмерых к бревенчатой стене скотника, местами забрызганной навозной жижей, и тут толпа зашевелилась. К Бергеру, прихрамывая, шел инвалид. Деревянная нога его, поскрипывая, глубоко вдавливалась в мокрую землю. Жестикулируя рукой, он стал что-то быстро говорить Михееву, острый кадык на его заросшей светлым волосом шее двигался.

— Что ему надо? — нетерпеливо спросил Рудольф. Михеев как-то странно посмотрел на него и отвел глаза в сторону.

— Он говорит, что у Феклы — она третья справа — шесть детишек останутся сиротами, так пусть вместо нее его, Егора Антипова, убьют.

Не смог скрыть своего изумления и Рудольф. Мелькнула было мысль поставить и калеку к стенке, но Бергер не любил менять своих решений.

— Кончайте! — махнул он Супроновичу.

Автоматная очередь разорвала зловещую тишину над деревней, с ближайших берез сорвалась стая галок и, громко крича, суматошно полетела прочь. Полицаи, держа автоматы на изготовку, приблизились к упавшим на землю людям и стали пристреливать раненых.

— Так мы будем всегда поступать с теми, кто помогает и укрывает партизан, — глухо уронил Михеев.

Инвалид отвел изменившийся взгляд от убитых односельчан и что-то снова сказал. Поймав вопросительный взгляд Бергера, Михеев перевел:

— Он говорит, никто в деревне и в глаза-то не видел ни одного партизана.

И тут дотоле безмолвная и, казалось, равнодушная толпа вдруг дрогнула, зашевелилась, распалась и разразилась истошными воплями: кричали, выли, заламывали руки женщины. Старики и подростки стояли молча, лица у них окаменели, лишь инвалид угрюмо смотрел прямо в глаза коменданту. И в его взгляде было столько нечеловеческой ненависти, что Бергер помимо своей воли выхватил из кобуры парабеллум и несколькими меткими выстрелами надвое расщепил деревянную ногу калеке.

 

4

В небольшое окошко бани пробивался голубоватый лунный свет, лица людей, сидящих на низких скамейках, казались мертвенно-бледными, пахло сыростью и прелым березовым листом. На полке белел оцинкованный таз, в углу громоздилась железная бочка, под ногами хрупали сухие листья, слетевшие с веника.

В тесной бане Михалева собрались сам хозяин, бухгалтер Иван Иванович Добрынин, Семен Супронович и Иван Васильевич Кузнецов. Лейтенант Вася Семенюк — из тех военнопленных, которых вызволили в Леонтьеве, — дежурил на улице. Свет не зажигали, не курили. Сосновая ветка царапала дранку крыши.

— …Я вас не неволю, — говорил Кузнецов, досадуя, что из-за темноты не может видеть глаза присутствующих. — Наше дело безусловно опасное, все мы рискуем головой. Можно, конечно, затаиться, как мышь под веником, и переждать все напасти, но такая позиция унизительна для советского человека. Вся страна поднялась на борьбу с фашистами — и млад, и стар. Повсюду в тылу врага создаются партизанские отряды, есть такой отряд ив нашем районе… Но без помощи населения партизанам действовать трудно…

— За эту самую помощь в Леонтьеве расстреляли восемь человек, среди них женщины и ребятишки, — вставил Михалев. — А они и в глаза-то партизан не видели…

— О чем это говорит? — подхватил Кузнецов. — У немцев под расстрел или петлю можно попасть и не помогая партизанам.

— За что меня у поселкового Совета выпороли? — подал голос Добрынин. И повернулся к Семену: — Твой братец!

— Откуда в нем столько злобы? — раздумчиво заметил Семен. — У него рука не дрогнет и меня пристрелить, если что… Требует, чтобы я пошел работать прорабом на базу! Грозился силком туда отвести. Не пойду!

— А вот и зря, — осадил его Иван Васильевич. — Завтра же с братцем иди в комендатуру и предложи свои услуги… — Он обвел взглядом едва проступавшие в сумраке лица. — В том-то и будет состоять ваша помощь нам, партизанам, что вы станете сотрудничать с немцами, войдете к ним в доверие… Нам нужна информация о том, что творится на базе. Что они там строят? Для чего? Что будут хранить на складах? Не исключено, что строят подземный завод. Все это мы должны знать, дорогие товарищи! Это просто замечательно, Семен Яковлевич, что ты там будешь прорабом.

— Ко мне Ленька уже два раза приходил, — вступил в разговор Добрынин. — Выходи, говорит, хромой черт, на работу в контору, а то еще раз шкуру с задницы спущу. Немцы без бухгалтерии тоже, видно, не могут обойтись.

— Работая с немцами в комендатуре, вы, Иван Иванович, многое будете знать, — сказал Кузнецов. — Отчеты, документация… Наверняка будете иметь доступ к бланкам и печатям. Вы даже не представляете себе, как это для нас ценно!

— Для нас… — повторил Николай Михалев. — А много ли вас? Митька Абросимов, ты да этот коротышка, что в огороде стережет?

— С вами вместе и то уже шесть человек! — улыбнулся Иван Васильевич. — А это сила!

— Я еще согласия вступить к вам не давал, — хмуро уронил Михалев.

— Зло держишь за прошлое? — совсем близко придвинулся к нему Иван Васильевич, стараясь поймать его взгляд. — Жизнь — штука жестокая, и не тебя одного бьет по голове. Так что ж теперь, идти к немцам на поклон и стать таким же холуем, как Ленька?

— Этого гада я своими руками… — Михалев сжал и разжал кулаки, — задушу!

— И мой гаденыш связался с ними, — понурив голову, сказал Добрынин. — Батьку розгами секли, а он стоял и ухмылялся…

— Чем ты сейчас занимаешься? — повернулся к Михалеву Иван Васильевич. — Шоферишь? На базе?

— Ленька меня загнал на лесоповал, чтобы с моей Любкой сподручнее было миловаться… — выдавил из себя Николай.

— А как Яков Ильич? — Иван Васильевич повернулся к Семену: — Тоже на службе у немцев?

— Бате лишь бы выгода, он и черту рад услужить, — ответил Семен. — Торгует, заготовляет. Ленька подбивает его публичный дом открыть для господ офицеров.

— С полицаями сотрудничает?

— Этого нет, — сказал Семен. — И Леньку осуждает, мол, не зарывайся, мало ли что может случиться. Потом все аукнется.

— Умный у тебя отец, — усмехнулся Кузнецов.

— Так что с моим иродом-то делать? — спросил Добрынин. — Стыдно людям в глаза смотреть: сын — полицай!

— Придется пока смириться, Иван Иванович, — сказал Кузнецов. — Вам будет больше доверия от немцев. С сыном не ссорьтесь, не злите его. Будьте с ним помягче, глядишь, и он кое-какую информацию полезную для нас сообщит.

— Толковал, что, может, в разведшколу пошлют и офицерское звание присвоят… Только трус он, против немцев не стал воевать и против своих не будет.

— Ну, вы лучше знаете своего сына, — сказал Кузнецов. — Если он трус, тем легче будет с ним сладить…

— Мы тут чего-то замышляем, — заговорил Михалев, — а немцы почти всю Россию захватили!

— Это тебе бабка Сова нашептала? — продолжал Кузнецов. — Вы же умные люди, неужели не понимаете, что фашисты запугивают вас?

— То, что они в Андреевке, это тоже выдумка? — возражал Николай. — Уже и не знаешь, кому верить!

— Я сегодня днем слушал наше радио, — спокойно заговорил Иван Васильевич. — Москва, товарищи, наша! Сопротивление фашистов сломлено, они оставили Крюково! В этом бою наши воины захватили шестьдесят танков противника, больше сотни автомобилей и много другой техники и вооружения… Перешли в наступление и наши части на истринском направлении! — Он обвел присутствующих сияющими глазами. — Я думаю, что это начало великого бегства гитлеровцев от столицы! Теперь правдивую информацию о положении на фронтах вы будете регулярно получать от нас. Население должно знать правду, а не слушать геббельсовскую брехню!

— Вон оно как, оказывается, закрутилось! — покачал головой Добрынин. — А мой-то дурачок решил, что немцы сюда навек заявились.

— А что я могу сделать на лесоповале? — спросил Николай Михалев.

— Отсидеться в тишке в такое время никому не удастся, — продолжал Иван Васильевич. — Ты, Коля, будешь нашим связным. Когда нужно будет, мы тебя найдем… Кстати, узнай, много ли леса идет на базу.

Николай промолчал.

— И еще одно: собрал я вас, потому что доверяю. А кто сомневается или боится, лучше сразу скажите…

— Значит, мне идти в ихнюю комендатуру? — спросил Добрынин.

— Идите, Иван Иванович, и старайтесь, чтобы комендант увидел ваше усердие, — ответил Кузнецов. — А вот когда войдете к ним в доверие, мы и начнем действовать.

— А чего тут нет Андрея Ивановича? — спросил Михалев.

— Тут много кого еще нет, — отрезал Иван Васильевич. — Чем меньше вы будете знать про других, тем лучше… Всякое может случиться. Заподозрят кого-либо из вас — возьмем в отряд, а пока… работайте, завоевывайте доверие — это главное сейчас.

— Тут завклубом звал меня в самодеятельность, — вспомнил Семен. — Готовит для немцев концерт силами местных талантов… Я его подальше послал.

— Что ж, значит, Архип Алексеевич продался немцам, — проговорил Кузнецов. — А ты выступи в концерте, Семен. На пару с братом.

— Шутите?

— Да нет, я серьезно, — сказал Кузнецов.

Один за другим, низко пригибаясь в дверях, уходили из бани. Иван Васильевич задержал Семена.

— Придется учиться науке лицедейства, — сказал он. — Раз Ленька советует идти работать на базу, значит, верит, что ты в душе с ними… Возьми себя, Семен Яковлевич, в руки, не ссорься с братом.

— А чего же я тогда упирался, как бык? — возразил Семен. — Ленька мне и в полицаи предлагал, и начальником станции.

— Скажи, что присматривался, мол, прочно ли немцы осели в России, не побегут ли назад. А теперь наконец понял, что Советской власти капут. Думаю, что будет звучать вполне правдоподобно.

— Есть одно «но»… — замялся Семен. — Жена, Варя. Люто ненавидит их… И вдруг я… Может, сказать ей?

Иван Васильевич крепко взял его за плечо, развернул к себе, будто вонзил в его глаза свои сузившиеся черные зрачки:

— Никогда и ни при каких обстоятельствах никому ни слова: о твоей связи с нами никто не должен знать. Даже Варвара.

— Ох, уйдет от меня жена, — вздохнул Семен.

— Ладно, мы с Дмитрием что-нибудь придумаем, — успокоил его Кузнецов. — А пока — могила. Вот насчет своего хорошего отношения к немцам распространяйся сколько угодно. И помни, сейчас нет для нас человека в Андреевке ценнее, чем ты.

Они крепко пожали друг другу руки, и Семен скоро растворился в темноте. К Кузнецову неслышно подошел лейтенант Василий Семенюк. Он и впрямь был небольшого роста и в белом сумраке походил на подростка.

— Разрешите, товарищ капитан, ликвидировать эту гниду — Бергера? — поеживаясь, сказал Семенюк. — Я ему приготовил гранатку в окно, а?

— В Андреевке пока не должно быть совершено ни одной диверсии, — сухо ответил Кузнецов. — Зарубите это себе на носу, лейтенант!

Уже не первый раз Семенюк вызывался на опасные операции, видно, парень боевой, рвется действовать. Ивану Васильевичу хотелось испытать Василия на деле, но все не было подходящего случая. Пока он назначил его своим помощником по разведке. Партизанский отряд был создан. Начальником штаба стал старший лейтенант Григорий Егоров. Дмитрий Абросимов был заместителем и политруком. Землянки вырыли в глухом Мамаевском бору, который примыкал к топкому болоту. Группы по пять — восемь человек каждый день выходили на разведку в окрестные деревни, иногда углубляясь на двадцать — тридцать километров. Возвращались не с пустыми руками: приносили муку, сало, соленые грибы, лопаты, топоры, керосин в бидонах. Многие сменили рваное обмундирование на тужурки, телогрейки, суконные полупальто — крестьяне, чем могли, делились с партизанами. Всем был отдан строгий приказ командира — Кузнецова: не вступать ни в какие стычки с фашистами. Впрочем, в этой глухой местности их было мало, в основном они держались поближе к большакам и железнодорожным станциям. В дальних деревнях, в которые немцы наезжали изредка, еще можно было разжиться кое-чем из продуктов. На колхозных полях осталось много картошки, и специальный продотряд до снегопада запас картошку на всю зиму. Группа, которой руководил Семенюк, однажды привела в лагерь худую одичавшую корову.

Сначала хотели ее зарезать, потом решили оставить, глядишь, молоко будет, только нужно ее как следует подкормить. Нашлись энтузиасты и накосили на болоте травы, позже обнаружили неподалеку одонок. Сначала буренку привязывали к колу, а потом стали пускать пастись на полянах, где сквозь полегшую траву еще пробивалась зелень.

— Партизанский отряд называется, а на семьдесят человек четыре автомата, — чуть слышно бубнил в спину Семенюк, когда они пробирались огородами к бору. — Шарахнули бы по этому Бергеру. А без оружия мы ничто. Полевая бригада по заготовке картошки. И я никакой не начальник разведки, а обыкновенный бригадир.

— Без картошки тоже в лесу не проживешь… — улыбнулся Кузнецов. — Ладно, есть одна идея, лейтенант, возьми десять человек и отправляйся на отдаленную станцию, ну, скажем, в Семино, это километров шестьдесят отсюда. Там тоже пилят лес для Германии. Постарайся раздобыть оружие и боеприпасы. Четыре автомата и свой личный парабеллум — все отдаю вам.

— Есть, товарищ капитан! — обрадованно рявкнул Семенюк и в то же мгновение кувырком полетел на хрупкий мох.

— Ты что же это орешь, — шепотом обругал его Кузнецов. — А еще разведчик!

— Товарищ капитан, научите меня вашим приемам, — ничуть не обидевшись, прошептал Семенюк.

— Отбери ребят покрепче — завтра займемся, — сказал Иван Васильевич. — Оружие добровольно никто нам не отдаст.

Луна поднялась над бором, колючие ветви посверкивали изморозью, сразу за клубом открылось белое поле с редкими молодыми елками. Белая крыша клуба сияла, от жилой части здания к ним кинулась собачка, но, тявкнув два раза, снова скрылась в тени крыльца.

Приказав Семенюку дежурить у крыльца, Кузнецов подошел к окну и негромко, с расстановкой, несколько раз стукнул в переплет рамы. Чуть погодя без скрипа отворилась дверь, высокая фигура возникла в проеме.

— Прошу, Иван Васильевич, — тихо произнес человек в свитере и, пропустив в коридор Кузнецова, прикрыл дверь.

 

Глава двадцать седьмая

 

1

Снежным вечером Ростислав Евгеньевич Карнаков появился в Андреевке. Приехал он на зеленом «оппеле», заднее сиденье было загромождено коробками с иностранными этикетками, зелеными мешками, новеньким детским велосипедом. Он велел шоферу остановиться у казино. Яков Ильич из окна увидел машину и поспешил вниз, чтобы встретить важного гостя. На машинах приезжали только большие чины, а большими чинами для Супроновича были все офицеры. Однако из кабины вылез человек в гражданской одежде: добротном синем пальто на меху с бобровым воротником шалью, в белых бурках и в пыжиковой шапке.

— Господи, Григорий Борисович! — заулыбался Яков Ильич. — Я уж думал, в Берлине, в этом… рейхстаге, заседаете… с важными господами, а про нас, грешных, забыли.

Яков Ильич стоял на пороге в меховой поддевке, которую оттопыривал живот, толстое лицо лоснилось, глаза хитро щурились. Признаться, он ожидал увидеть Шмелева-Карнакова в офицерской форме.

— Хватит болтать! — оборвал его гость. — Где сын?

— Так ведь оба мои сына служат германскому фюреру, — придав голосу гордость, сказал Супронович.

— Мне Леонид нужен.

— Скоро заявится обедать, — сказал Супронович. — Прошу в заведение, для дорогого гостя найдется коньячок…

Было морозно, и тугие щеки кабатчика порозовели, изо рта вырывался пар. Хотя и обидел его резкий тон Карнакова, он продолжал улыбаться посиневшими на холоде губами. Такая уж у него доля: во весь рот улыбаться важным господам офицерам, угождать, подавать с поклонами на стол самое лучшее. Это они любят. Иначе теперь не проживешь, а накопившееся за день зло срывал он на безответной жене. На сыновей голос не подымешь: Семен — прорабом на строительстве базы, Ленька — правая рука коменданта. Внуки и те ни во что не ставят деда, лакейская должность не внушает почтения. Да бог с ними, лишь бы марки шли в карман, а спина у него натренирована гнуться еще смолоду, когда у купца Белозерского в приказчиках бегал. Только невдомек всем этим господам хорошим, что в глубине души Яков Ильич их тоже презирает, повидал и пьяных, и дурных, и обмаравшихся в собственном дерьме…

Как и прежде, они уселись за небольшой стол в маленькой комнате, где Яков Ильич принимал личных гостей. Сам принес бутылку, закуски, минеральную воду. Но Карнаков был мрачен и чем-то сильно озабочен, даже коньяк не похвалил. Догадывался хитрый Супронович, какие мысли терзали его знакомца. Другом Ростислава Евгеньевича Яков Ильич и не пытался называть. Уж он-то знал цену их дружбы… Так ждал Карнаков германцев и не чаял, что проворонит жену. Подливая гостю в хрустальную рюмку и подкладывая закуски, Яков Ильич ждал, когда тот сам разговорится. И действительно, после третьей или четвертой рюмки Ростислав Евгеньевич заговорил:

— Бабка Сова жива?

— А что ей сделается? Эту ведьму ни черт, ни бог к себе не спешит забирать. Нас переживет.

— Полезная бабка, — туманно заметил Карнаков, выпил и, закусив шпротами, небрежно уронил: — Распорядитесь, чтобы немца накормили, моего шофера. Его зовут Вильгельмом. Кстати, пока посели его у себя…

Когда Яков Ильич возвратился в комнатку, бутылка была почти пуста, однако незаметно было, чтобы гость опьянел. Яков Ильич с завистью подумал, что, хотя они и ровесники, Карнаков еще молодец, а он совсем развалина: кроме желудка стала побаливать печень, и самое обидное — он почти в рот не берет, а по утрам в правом боку ноет, тянет. Вот он старается, добро наживает, дело разворачивает, а может быть, жить-то всего с гулькин нос осталось? Сыновья — как чужие. Ленька, тот еще сохранил в себе хозяйственную жилку, а Семену вроде бы ничего и не надо. И с Варварой у них начались ссоры после того, как он пошел работать на базу. До поздней ночи доносятся через перегородку их раздраженные голоса.

— Коньячок у тебя добрый, Яков Ильич, — наконец помягчел гость. — Ты уж его побереги для ценителей, а наши друзья — они привыкли к эрзацам… Не знаешь, что это такое? Разве их шнапс можно сравнить с водкой?

— Офицеры, те еще разбираются, а солдаты пьют, что дашь…

— Водичку-то им в водку не подбавляешь? — усмехнулся Карнаков.

— «Московская» скоро кончится, что на стол подавать? — сокрушенно заметил Супронович.

— А ты наладь самогонный аппарат и гони из картошки и зерна, — посоветовал Ростислав Евгеньевич. — Сам говоришь, в водке они ни уха ни рыла.

Яков Ильич понимал, что не водка и не его дела сейчас волнуют Карнакова, но сам начинать опасный разговор не захотел. В том, что про измену своей жены Карнаков уже знал, Яков Ильич и минуты не сомневался. Как только увидел его лицо — так и понял. Наверное, потому и прикатил в Андреевку. И не домой скорее, а к нему, Супроновичу, первым делом пожаловал.

— Пошли кого-нибудь за Ленькой, — распорядился Ростислав Евгеньевич.

И тогда Яков Ильич смекнул, что Леньке достанется на орехи! Ленька должен был присмотреть за Волоковой-Шмелевой…

— …И коньяка еще бутылку.

Пока Яков Ильич ходил в подвал за коньяком, Ленька сам заявился. Услышав за дверью громкий, гневный голос Карнакова, Супронович поставил бутылку в закуток, а сам спустился вниз, где в казино ужинал шофер. Понемногу здесь собирались солдаты, унтер-офицеры, занимали столики.

Вильгельм ел отбивную из свинины и запивал пивом. Яков Ильич знаками ему показал, что ночевать будет на втором этаже — так, мол, распорядился Карнаков. Немец облизал жирные пальцы, улыбнулся и на ломаном русском языке ответил:

— А там будет фрау? — И руками показал, какую бы он хотел иметь «фрау».

Нинка Корнилова никак не подходила под этот размер. Где он им найдет «фрау»? Пригласить в казино Яков Ильич намеревался не Корнилову, а пышнотелую вдову бывшего начальника станции Евдокию Веревкину, но Леонид отсоветовал: она каждую субботу топит на огороде Абросимова баню самому Бергеру, так что Дуня теперь важная птица…

Когда же Супронович вернулся в маленькую комнату, Леонид и Карнаков мирно чокались рюмками. Яков Ильич поставил на стол сразу запотевшую бутылку.

— Коньяк в холоде держать не следует, — наставительно заметил Ростислав Евгеньевич, разглядывая этикетку. — Это тебе не водка.

— Батя, выдь? — попросил сын.

Яков Ильич потоптался у стола: как-то унизительно было чувствовать себя лишним, но Карнаков тоже не стал его задерживать. Вздохнув, Супронович вышел, однако дверь притворил неплотно. И встал у щели.

— Как же ты, сукин сын, допустил это? — укорил Леньку Карнаков. — Сказал бы Бергеру…

— Чтобы Ганс мне шею свернул? — оправдывался Леонид. — Он два метра ростом, силен, как буйвол…

— Ах, Шурка, Шурка! — скрипнул зубами Карнаков. — А впрочем, все они суки… Под Тверью у меня была одна… Куда Шурке до нее… Что ноги, фигура! Афродита!

— Потому вы и не спешили в Андреевку? — ввернул Леонид.

— Надо было ее тогда взорвать ко всем чертям! — сказал Карнаков.

— Мы пленных отбираем на базу, — заговорил Леонид. — Там они подземные склады строят, чуть выдохнутся — в расход! Этого добра тут навалом.

— Я смотрю, тебе должность по душе?

— Я на жизнь не жалуюсь. А у вас-то какой чин теперь, Григорий Борисович? — полюбопытствовал Леонид.

— Чин-то большой, Леня, — ответил тот. — И денег в банке за границей достаточно… А вот тут… (Яков Ильич не видел, но понял, что Ростислав Евгеньевич постучал себя по груди) неспокойно… Пристрелить ее, суку? Или кнутом у комендатуры отстегать?

— Если разобраться, так она тут ни при чем, — помолчав, заговорил Леонид. — Ганс нахрапом влез к ней в дом. Попробуй с таким верзилой повоюй!

— Ну кто она мне, Шурка-то? — продолжал Карнаков. — В общем-то пройденный этап. И брак наш недействительный… Был Григорий Борисович Шмелев и весь вышел… Не возьму же я Александру Волокову в Париж или Палермо? Смешно…

— Она и не поедет, — ввернул Леонид. — Руками и ногами держится за свой дом, корову… Что ей Европа? Андреевка — вот и вся ее Европа.

— А мы с тобой, думаешь, нужны Европе? Побегут немцы из России, и мы за ними вприпрыжку… — хрипло рассмеялся Карнаков. — А вдруг не возьмут?

— Немцы побегут из России? — удивился Леонид.

— В нашей жизни все, Леня, может быть. Умный человек должен быть готовым к самому худшему.

— К нам-то надолго, Григорий Борисович?

— К черту Шмелева Григория Борисовича! — воскликнул тот. — Зови меня Ростиславом Евгеньевичем Карнаковым, понял? И скажи отцу, чтобы дал мне с собой еще бутылку… И кнут ременный!

Яков Ильич отпрянул от двери и довольно проворно для его комплекции и возраста спустился по лестнице. То, что он услышал, оставило нехороший след в его душе.

 

2

Красная, с белой звездой на лбу лошадь неспешно шагала по заснеженному проселку. Легкие сани скрипели по мало наезженной колее. Снега в лесу еще немного, больше всего его в низинах, оврагах — там намело высокие сугробы. Андрей Иванович в овчинном полушубке и старой, с вытершимся мехом, шапке, самим им сшитой из заячьей шкурки, сидел на охапке сена и задумчиво смотрел на голый, далеко просвечивающий лес. За спиной — мешок с зимней поношенной одеждой, куль с перловой крупой, немецкие твердые, как камни, галеты — все это выдано ему Супроновичем для обмена на сало, масло, яйца, телятину. Перловка осталась еще с довоенных времен, когда Яков Ильич заправлял столовой, а одежду приносил в мешках Леонид. Как-то спьяну он признался, что заставляет людей перед расстрелом раздеваться, мол, им все одно в яму, а вещи еще могут пригодиться…

Кроме одежды Яков Ильич снабжал Абросимова постельным бельем, ношеной обувью, ситцем, бязью и тюлем. Хотя это и претило Андрею Ивановичу, но с некоторых пор новую должность при кабатчике он ни на какую другую не променял бы…

Верстах в трех от Леонтьева Андрей Иванович заметил человека в зеленом ватнике. Тот стоял на обочине, прислонившись спиной к стволу осины. Серая солдатская шапка была сдвинута на затылок, в зубах свернутая из газеты цигарка, тоненький сизоватый дымок вяло тянулся вверх. Когда сани поравнялись с осиной, откуда-то появился еще один человек с автоматом на шее. Так носили «шмайсеры» немцы. Человек широко заулыбался, приветственно взмахнул рукой.

— Мы тебя второй день встречаем, отец, — сказал Дмитрий.

— Не на государственной службе, — усмехнулся в густую заиндевевшую бороду Андрей Иванович. — Вчера резал и разделывал Якову Ильичу борова — Ленька откуда-то привез в коляске на мотоцикле. — Он отодвинул сено и извлек серый мешок с заледеневшим кровяным подтеком. — Вот тут кое-что для вас… сэкономил.

— Есть что от Семена? — приняв мешок и передав его человеку в ватнике, спросил Дмитрий.

Андрей Иванович достал из-за пазухи скомканную бумажку с наспех набросанным карандашом чертежом.

— А если обыщут? — разглаживая на ладони листок из школьной тетрадки, сказал сын.

— Чего меня обыскивать? — ответил старший Абросимов. — У меня документ с орлом и печатью: езжай, грёб твою шлёп, куда хочешь! Как это? Аусвайс… А эту бумажку я вместе с куревом держу.

— Что бы мы без тебя делали, отец? — улыбнулся Дмитрий.

— Да, бывший директор молокозавода Шмелев к нам заявился, — вспомнил Абросимов. — Ночь пьянствовал у Супроновича, а утром пошел к Шурке. Что там было, никто не знает, а только Шурка теперича щеголяет по поселку в меховой шубе и белом пуховом платке. Правда, синяк под глазом… Видно, Григорий Борисович… Карнаков, кажется, его настоящая фамилия, в большой чести у немцев: этого Ганса — Шуркиного полюбовника — Бергер на следующий же день прямым ходом отправил на фронт. Сдается мне, что Шмелев-Карнаков неспроста к нам пожаловал…

— Ну Шура Волокова… — покачал головой Дмитрий Андреевич.

— Слава богу, Павел не в нее. Не было бы беды с мальчишками, — озабоченно сказал Андрей Иванович. — Уж больно отчаянные они с Вадькой. Давеча полицаи весь поселок обегали, всех на ноги подняли, искали ящик с гранатами… Так я думаю, что это работа наших мальчишек.

— Я с ними потолкую, — пообещал Дмитрий Андреевич.

— Ленька Супронович грозился самолично пристрелить похитителей, — продолжал Абросимов. — Да, ночью устроили налет на квартиру Блинова, все там перерыли, но вроде ничего не нашли.

— Не забрали Архипа Андреевича?

— Тот нажаловался Бергеру, заявил, что никакого концерта для немцев не будет, так комендант заставил Леньку извиниться перед завклубом.

— Чего он к Блинову прицепился?

— Он сейчас ко всем цепляется, тварь, — сплюнул Андрей Иванович.

— Доберемся мы до него, отец…

— Что-то долго вы, братцы, раскачиваетесь, — упрекнул Абросимов. — Пора бы уже наших лиходеев как следует встряхнуть.

— Думаешь, у нас руки не чешутся? — вздохнул Дмитрий. — Пока нет приказа трогать Андреевку.

— За что же нам такая честь? — усмехнулся Абросимов.

— Как мать-то? — перевел разговор на другое Дмитрий.

— Молится за всех вас богу… — Андрей Иванович достал из кармана полушубка завернутую в тряпку ржаную лепешку. — Забыл, грёб твою шлёп. Угощайся.

Выслушав, что нужно передать на словах Семену, молча тронул лошадь, но сын остановил:

— Ты хоть запомнил?

— На память пока не жалуюсь… — Он сердито взглянул на сына: — Не избавите нас от сынка Супроновича, мы сами его как-нибудь пристукнем.

— Не чуди, отец! — крикнул вдогонку Дмитрий Андреевич. — Это уж наша забота, слышишь?

Широкая спина Абросимова загородила круп лошади, немного погодя вместе с клубками пара вверх потянулась струйка дыма — Андрей Иванович свернул самокрутку из крепчайшего самосада.

— Дмитрий Андреевич, может, Супроновича казнить? — подал голос до этого молчавший старший лейтенант Егоров.

— У нас есть строгий приказ командира: никого в Андреевке не трогать, — сказал Дмитрий Андреевич. — Я бы сам, Гриша, этого выродка с удовольствием пустил в расход. У нас с ним еще старые счеты…

Взвалив мешок с мороженым мясом на плечо, он первым направился по целине в лес. Егоров внимательно осмотрелся. Кругом тихо, даже сороки угомонились, давно исчезли за белым холмом сани Абросимова.

Холодный северный ветер приносил с собой мелкие сухие крупинки снега, они покалывали лоб, щеки. Наст под валенками поскрипывал, значит, к вечеру мороз прибавит. Шагая след в след за высоким, грузным Абросимовым, Егоров с неудовольствием подумал: когда выпадет настоящий снегопад, из леса носа не высунешь — не только овчарки, каратели по следам смогут заявиться прямо в лагерь. Неужели всю зиму придется отсиживаться в землянках?

 

3

Андрей Иванович двуручной пилой пилил на козлах дрова. Желтые опилки брызгали на снег, наточенная пила смачно вгрызалась в ядреную древесину. Сначала он скинул на снег полушубок, затем и шапку. Темные, с сединой волосы спустились на лоб. Одному тягать туда-сюда пилу гораздо тяжелее, чем пилить вдвоем. Вадим, как только увидел, что дед в очках уселся с пилой и напильником у окна, шапку в охапку и бегом из дома: не любит, чертенок, пилить дрова. Впрочем, Абросимов на него не в обиде. Под негромкий визг пилы хорошо думается. А подумать есть над чем. Вчера вечером заявился к нему Ленька, на этот раз не задирался и не хамил, присел на табуретку у затопленной печи, закурил и повел довольно странный разговор о погоде, охоте, мол, по нынешнему снежку хорошо бы на зайцев или кабанов сходить…

— Какая теперь охота, коли по твоему приказу ружье сдал в комендатуру? — упрекнул Андрей Иванович.

— Верным людям можно и вернуть, — заметил Ленька. И как бы ненароком глянул на часы с черным светящимся циферблатом. — За хорошую службу лично получил от Бергера, швейцарского производства. Идут секунда в секунду, можно по кремлевским проверять… — Поняв, что сморозил глупость, он сплюнул с досады и поспешно исправился: — Скоро московские куранты будут нашим освободителям точное время отбивать.

Андрей Иванович понимал, что Леонид пришел к нему не об этом толковать, но тот, видно, никуда не торопился, сидел себе у огня, дымил, щурился, будто сытый кот. Пьянеет он от своей власти, что ли? Впрочем, не только от власти: пили полицаи напропалую, и Бергер как бы не замечал этого. Конечно, при такой работе лучше всего свою нечистую совесть заливать вином…

— Вот ты ездишь по деревням, Андрей Иванович, — наконец подошел к цели своего прихода Леонид, — видишь много людей, слышишь разговоры…

— Я торгуюсь с мужиками да бабами, — ввернул Абросимов. — Блюду выгоду для твоего папаши.

— А не встречались тебе на лесных дорогах незнакомые людишки?

— Может, кого и встретил, так всех не упомнишь, — поняв, куда клонит полицай, ответил Андрей Иванович.

— Слышал, на той неделе партизаны пустили под откос воинский эшелон? Много солдат и офицеров погибло… Под станцией Семеново.

Леонид пристально смотрел прямо в глаза Абросимову. Про партизанскую вылазку Андрей Иванович раньше его узнал от сына. Их работа. Оружия и боеприпасов столько набрали, что еле донесли до своего лагеря.

— Откуда мне слыхать? — выдержал взгляд Андрей Иванович. — Я так далеко не забираюсь… Семеново-то, считай, шестьдесят верст от нас? Это уж твоя забота — за партизанами следить.

— Вздернем мы их, Андрей Иванович, — ухмыльнулся Леонид. — И в самом глухом лесу не спрячутся.

— Мне-то что, ищите, — сказал Абросимов, а про себя подумал, что партизаны тоже не лыком шиты — замаскировались, комар носа не подточит. И охрана у них будь здоров.

— У нас есть строгий приказ: за каждого убитого солдата великого рейха десять душ расстреливать, — продолжал Леонид.

— Ишь как дорого нынче стоит германец! — усмехнулся Андрей Иванович. — В первую мировую таких цен не было.

— А за помощь партизанам, за укрывательство подозрительных лиц мы будем безжалостно расстреливать всех виновных, — говорил Леонид. — Не завидую тому, кто станет якшаться с партизанами.

— Во! Какого они на вас страху нагнали, — сказал Абросимов.

— Дерзок ты, Андрей Иванович, — тяжелым взглядом посмотрел на него Супронович. — Словом, о всех подозрительных людях, которые повстречаются, будешь докладывать лично мне. — Уже на пороге он обернулся и с кривой усмешкой добавил: — Двустволку, которую ты заховал от нас, можешь повесить на стенку, я тебе разрешаю… Выдастся свободный денек, может, вместе на охоту сходим… Ты ведь знаешь, где хищный зверь обитает?..

Хлопнув дверью, он вышел, оставив после себя запах крепкой махорки и водочного перегара.

— Пахнет от него, как от шелудивого пса, — проворчала Ефимья Андреевна и тряпкой протерла пол и табуретку, на которой сидел Супронович.

Вот о чем думал, тягая взад-вперед пилу, Андрей Иванович. Густые брови его сдвинулись, глаза смотрели на березовый чурбак. Широкова в длинной юбке и кацавейке, наброшенной на плечи, выпустила из дома рыжую кошку, постояла на крыльце, дожидаясь, когда он обратит на нее внимание, но Абросимов даже не взглянул в ее сторону. Кончилась их тайная любовь. До того ли теперь…

Прав Ленька: если Бергер пронюхает, где скрываются партизаны, тем несдобровать — нашлет карателей…

— Бог помочь… — услышал он голос Тимаша. Старик поудобнее поставил на попа свежеспиленный чурбак, уселся на него и снизу вверх прямо взглянул на Абросимова. Был он в желтом, с разноцветными заплатками полушубке, солдатской серой шапке со следом пятиконечной звезды, из дырявых валенок торчали куски овчины. С приходом «новой власти» Тимаш совсем обнищал, раза два приходил Христа ради просить. Ефимья Андреевна жалела его, давала, что могла.

— Надумал я иттить, Иваныч, к фрицам на службу, — сообщил Тимаш, — Лучше бы всего, конечно, в полицаи, вон какую ряжку наел Леха Супронович, али Копченого возьми? А тут с голоду дохну. Я бы милостыню просил, так у людей у самих нечего жрать. Как думаешь, возьмут в полицаи?

— Шел бы ты, старый, отседова, — нахмурился Андрей Иванович. — Никак совсем из ума выжил, грёб твою шлёп!

— А что? Сторожем бы или истопником при комендатуре пошел бы…

— Значит, вешать не согласен, а веревку натирать мылом — пожалста! — насмешливо сказал Андрей Иванович.

— Веришь, Иваныч, со вчерашнего дня во рту крошки не было, — пожаловался Тимаш. — И в доме хучь шаром покати.

— Ступай в избу — Ефимья покормит. А что ж покойнички, перевелись нынче?

— Дак землю морозом схватило, — ответил Тимаш, — заступом ее не проковырять. Я теперича складываю приблудных покойничков в заброшенный сарай у кладбища — то-то весной будет работы.

— Кто ж тебе платит-то?

— Не платют, изверги. До первого снега Леха выдавал мне за каждого покойника полбуханки хлеба и консерву, а теперь ничаво не дает: то ли покойников много стало, то ли харча у них мало.

— Хошь, потолкую с Моргулевичем, чтобы взял тебя на мое место переездным сторожем? — предложил Андрей Иванович.

— Будь добр, потолкуй! — обрадовался Тимаш. — Насчет полицая это я так, для красного словца. Это ж ироды, а не люди! — Дед оглянулся и, понизив голос, прибавил: — Хвастались, что Москву еще осенью возьмут, ан кукиш им! Не выгорело, а теперя и подавно не возьмут. Люди брешут, на станции Семеново партизаны цельный эшалон разгрохали, и паровоз кверху брюхом под откосом валяется, а солдат, что ехали на фронт, положили видимо-невидимо.

— Не слыхал я про такое.

— От народа правду не утаишь, — продолжал Тимаш. — Хорошие вести не лежат на месте.

— Иди, Тимаш, иди, Ефимья тебя покормит, — сказал Андрей Иванович.

Он почувствовал гордость за Дмитрия и своего бывшего зятя Ивана. Вот только обидно, что не с кем поделиться…

Услышав скрип снега за спиной, Андрей Иванович не оглянулся, подумав, что неугомонный Тимаш возвращается, все таскал и таскал пилу, разбрызгивая опилки.

— Родственников полное село, а дровишки один пилишь? — раздался знакомый голос.

Абросимов прислонил пилу к козлам, повернулся. Шмелев-Карнаков улыбался, а глаза смотрели жестко, испытующе, только чуть скользнул взглядом по сосновым и березовым чурбакам, но присесть на них не решился. В таком-то богатом пальто. Вроде бы полнее, шире стал Карнаков. Кто же он у немцев? Сам Бергер к нему домой не раз прибегал, вон Ганса на фронт в два счета выпроводили. Вот тебе и заведующий молокозаводом! Знал бы Карнаков, что он партизанам помогает, небось тут же приказал бы вздернуть на сосне напротив дома. Не посчитался бы с тем, что когда-то Абросимов его вытащил из волчьей ямы…

Вспомнились и убитые саперы у электростанции… И такая ненависть накатилась на Абросимова, что он, отшвырнув от себя пилу, нагнулся за тонкой лесиной, но, наткнувшись на холодный взгляд бывшего заведующего молокозаводом, — отвернулся и в сердцах ударил кругляшом по расшатавшемуся на козлах костылю.

— А где же твои внуки? Наверное, подросли? Могли бы и помочь…

«Неужто Вадька с Павликом что-нибудь начудили? — охнул про себя Андрей Иванович. — Так и шныряют возле комендатуры, пока их полицаи не шугнут оттуда…»

— Один справляюсь, — ответил он. — Силенка пока еще есть в руках.

— Слышал, как ты этого Ганса о землю грохнул, — улыбнулся Ростислав Евгеньевич. — Крепок ты, Андрей Иванович, и голова у тебя светлая, а вот несерьезным делом занимаешься.

— Мы с Яковом Ильичом эти… компаньоны.

— А я слышал, ты у него за батрака.

— У кого больше капиталу, тот теперь и хозяин, — сказал Андрей Иванович.

— Ничего не слышал о своем зяте бывшем — Кузнецове? — вдруг спросил Карнаков.

— Как разошелся с Тоней, — махнул рукой Абросимов, — с тех пор ни слыху ни дыху.

— А Дмитрий? Против нас воюет?

— Кто ж его знает, — простовато развел руками Абросимов. — Сюда письма с той стороны не доходят… Может, уже и живого, прости господи, на свете нету.

— И о Дерюгине нет известий? — не отставал Ростислав Евгеньевич. — Он, кажется, был в чине подполковника?

— Я ему звание не присваивал, — пробурчал Андрей Иванович.

— Да, подзамарали твою биографию дочки да зятья, — наступал Карнаков. — В Климове освободилось место бургомистра. Хотел было тебя на этот высокий пост порекомендовать…

Он не сказал, что бургомистра неделю назад обнаружили в кровати убитым и больше охотников на его место не нашлось.

— Какой из меня бургомистр! — отмахнулся Андрей Иванович. — Грамоте учился у почтаря, только и умею, что расписываться.

— Для начальника это главное, — подбодрил Карнаков. — Шлепнул печать, расписался, а думать за тебя помощники будут…

— Что у тебя-то за чин, коли сам бургомистров назначаешь? — спросил Абросимов.

— Чтобы расстрелять на месте любого врага великой Германии, у меня власти достаточно, — сухо сказал Ростислав Евгеньевич.

— Большой человек… — заметил Абросимов и, повернувшись к нему спиной, снова взялся за пилу.

Карнаков смотрел на его широкую спину, могучие лопатки, ворочающиеся под грубым, домашней вязки свитером, на седые волосы. Нет, он не сердился на старика, так как хорошо знал его крутой нрав. Он задумался над тем, кого же сам-то действительно представляет собой? Прибывшее в Климово начальство из абвера обласкало его, поблагодарило за службу, вручило награду, счет в берлинском банке. Любые товары и продукты он мог брать со складов, сам выбирал лучшую квартиру в центре города. На службу в гестапо мог являться, когда ему заблагорассудится, потому как был назначен советником самого шефа гестапо. Принимал участие в нескольких операциях по поимке и расстрелу коммунистов. Правда, на спусковой крючок не нажимал, его и не неволили. Шеф гестапо Алоиз Рединг и сам не любил пачкать руки, для этого у него достаточно было подчиненных. Полковник, с которым долго беседовал Карнаков, сказал, что пока Ростислав Евгеньевич побудет в Климове, поможет местному гестапо очистить район от врагов третьего рейха, а потом, по-видимому, его вызовут для нового назначения в Берлин.

Прошло уже несколько месяцев, а его все не вызывали. И тогда, поставив местного шефа гестапо в известность, Карнаков сел в закрепленную за ним машину и уехал в Андреевку. Аккуратные в делах немцы из гестаповской канцелярии выписали ему командировку на две недели, а Бергеру позвонили, чтобы он по возможности использовал советника. Кстати, уезжая из Климова, Карнаков пообещал Редингу привезти из Андреевки нового бургомистра — надежного человека. И он привезет, конечно, не этого строптивого старика, а Леонида Супроновича. Там дел у него будет побольше. Леонид охотно согласился, даже признался, что в Андреевке тесновато стало для него, негде развернуться… Старшим полицаем вместо себя порекомендовал коменданту Афанасия Коровина по прозвищу Копченый.

После долгих раздумий Ростислав Евгеньевич решил взять с собой Александру. Чувствуя себя виноватой перед мужем, она особенно чиниться не стала, тем более что тот пообещал ей роскошную квартиру и усадьбу за городом, где будут у нее коровы, поросята, куры и все, что пожелает. И батраки будут — сама, отберет в концлагере. Выезд они наметили на ближайшую среду. Правда, повздорили из за Павла. Карнаков не хотел брать его с собой, Александра же уперлась, дескать, без старшего сына никуда не поедет. Вот тогда Ростислав Евгеньевич и вспомнил про Абросимова…

— Андрей Иванович, где Пашка? — спросил он.

— Один черт знает, где их, наворотников, носит, — буркнул тот, не оборачиваясь.

— Хочу взять его в Климово…

Старик перестал пилить и повернул к нему хмурое лицо:

— На кой хрен он тебе сдался?

— Мать есть мать, — вздохнул Карнаков. — А может, он у тебя поживет?

— Места хватит, — делая вид, что раздумывает, обронил Абросимов. — Да вот не прокормить нам будет его со старухой. Заработки у Супроновича не ахти какие…

— Об этом не беспокойся, — сказал Ростислав Евгеньевич. — Продуктами я тебя обеспечу и потом скажу Якову Ильичу, чтобы из казино подкидывал…

— Коли так, я согласен, — кивнул Абросимов, ликуя в душе: Дмитрий извелся бы, если бы Павла увезли.

— Можешь и дом получше взять — никто поперек и слова не скажет, — добавил Карнаков.

— Чужого мне на надоть, — отмахнулся Андрей Иванович. — Да и какая теперь ценность в домах? Людей-то мало осталось тута, вон сколько заколоченных домов стоит. Да и куды мне богатство? В могилу его не заберешь. О боге надо думать.

— Хитрый ты мужик, Андрей Иванович, — усмехнулся Карнаков. — Боишься? Хочешь не хочешь, а придется приспосабливаться. Советская власть приказала долго жить. И не рой сам себе яму: никто не вытащит…

— Я супротив новой власти ничего не имею, — сказал Абросимов.

— Новой власти надо помогать, — сказал Ростислав Евгеньевич, — А она тебя щедро за это отблагодарит.

На этот раз Карнаков снял меховую перчатку, протянул руку и, явно довольный Абросимовым, пошел к калитке.

— Ты говорил, тебе бургомистр в Климове нужен? — не удержался и брякнул вслед Карнакову Андрей Иванович. — Возьми на должность Тимаша, он у нас в безработных ходит.

Карнаков остановился и тяжело посмотрел на Абросимова.

— Ты язык-то попридержи, Андрей Иванович, — сказал он. — Время такое, что твои шуточки могут и боком выйти.

 

4

Иван Васильевич и младший лейтенант Петя Орехов сидели на поваленной молнией сосне и, внимательно поглядывая на видневшуюся сквозь кусты дорогу, негромко разговаривали. После сильного снегопада наступила оттепель, рыхлый снег осел, подернулся ледяной коркой, а потом снова ударили морозы. Наст крепко схватило, и по лесу можно было ходить, как по шоссе, не оставляя следов.

Два дня назад по радиостанции приказали Кузнецову возвратиться в Москву, но самолет за ним почему-то не прилетел в обусловленное время, следующий рейс ожидали через неделю. Видя, что ребята засиделись в землянках, Иван Васильевич отдал приказ группам отправиться в свободный поиск по тылу противника с целью добычи оружия, боеприпасов, продуктов. Все группы должны были держаться как можно дальше от Андреевки. Одну группу возглавил Дмитрий Андреевич Абросимов, вторую — начальник штаба старший лейтенант Егоров, третью — сам Кузнецов, взяв с собою Петю Орехова и тринадцать партизан из числа бывших военнопленных.

Кузнецов выбрал самую оживленную трассу, которую фашисты старались поддерживать в порядке. После снегопадов здесь проходили трактора с грейдерами, поэтому на обочинах образовались высокие валы из грязного, смерзшегося снега и льда.

Они пропустили две длинные колонны крытых грузовиков с прицепленными к ним орудиями. Эта добыча была отряду не по зубам. Отдельные машины, изредка проезжающие мимо них, не представляли интереса.

Партизаны залегли с автоматами у обочины, отсюда, с поваленного дерева, видны были лишь их серые шапки, сливающиеся с голыми прутьями ольшаника. Мороз щипал уши, небо было серым. Смерзшиеся на колючих лапах сосен и елей комки снега тяжело нависали над головами партизан.

— Вернетесь, Иван Васильевич? — спросил Петя. — Или еще куда-нибудь зашлют?

— Кто знает… — задумчиво сказал Кузнецов.

Он и сам не ведал, зачем его вызывают в Москву. Впрочем, задание выполнено: доподлинно установлено, что бывшую воинскую базу расширяют, строят подземные склады, цеха, подвозят боеприпасы, военную технику, расчищают полигон. Охрана выставлена сильная, вся территория огорожена колючей проволокой, через которую пропущен ток. Военнопленные, работающие на базе, никогда не покидают территорию. Многого не знает даже прораб Семен Супронович. Под землей, где в основном работают военнопленные, руководит строительством немец-инженер. Заболевших и истощенных людей расстреливают.

Иван Васильевич предложил руководству разбомбить базу, но ему сообщили, что это преждевременно. Тогда он стал разрабатывать план взрыва складов, но и этот вариант начальство не одобрило. Кузнецов и сам понимал, что лучше всего взорвать базу, когда на ней скопятся боевая техника, запасы авиационных бомб, снарядов, мин, но ему хотелось действовать, а не сидеть в землянке и сочинять радиограммы, которые бойко отстукивал на ключе Петя Орехов. Геннадий Андреевич Греков оказался человеком слова и прислал в отряд с подрывниками именно Петю, которого запросил Кузнецов. И вот им снова предстоит расстаться, может быть навсегда. Единственному радисту, конечно, не следовало участвовать в вылазке, но Иван Васильевич не смог ему отказать. Безусловно, Петя посерьезнел, стал более подтянутым, но иногда на него находило прежнее удальство и веселье.

Командование отрядом Иван Васильевич передал Дмитрию Абросимову, в Центре одобрили его решение, поблагодарили за смелую операцию по освобождению военнопленных и создание партизанского отряда. Словом, главное сделано: база находится под постоянным наблюдением, там работает надежный человек, партизанский отряд готов к выполнению задания Центра.

Вести оттуда приходили обнадеживающие: в середине января 1942 года было предпринято новое большое наступление советских войск. Западный фронт под командованием Жукова продолжал наступление, отгоняя фашистов все дальше от Москвы.

Сформированные Кузнецовым и Абросимовым небольшие мобильные группы совершали диверсии в основном в шлемовском направлении: под откос летели немецкие эшелоны, обстреливались грузовики с живой силой противника, подрывались мосты, в районе станции Фирсово подожгли склад горючего…

Немецкое командование все больше нервничало, посылало отряды карателей для прочесывания леса, дальних деревень, но партизаны были неуловимы. Как правило, вылазки они совершали в метель и снегопад, в свой лагерь возвращались кружным путем. И потом, фашисты еще не сумели наладить постоянную борьбу против партизан, на стороне которых были внезапность, отличное знание местности, выбор позиции для нападения или засады.

Месяц назад на оборудованной лесной площадке впервые приземлился «кукурузник», доставивший продукты, оружие, боеприпасы, теплую одежду, валенки и, главное, врача.

Кузнецов понимал, что его вызывают для другого задания, может быть еще более сложного и ответственного. Признаться, он и сам уже здесь тяготился: люди подготовлены, Дмитрий Абросимов заменит его, тут и без него будет полный порядок. В перерывах между снегопадами Иван Васильевич усиленно учил партизан приемам рукопашного боя, захвата пленного, владению холодным оружием. Дмитрия Андреевича предупредил, что ослаблять дисциплину в отряде ни в коем случае нельзя: утром — подъем, зарядка, технические занятия, политзанятия. Люди должны чувствовать себя бойцами Красной Армии. И надо сказать, добродушный по натуре Абросимов сразу взял отряд в крепкие руки. Верными помощниками ему стали Егоров, Семенюк и Петя Орехов…

— Живы ли мои старики? — вздохнул Петя. — Я ведь сам из-под Смоленска. Как началась война, так больше и не виделся с ними: сначала попал в окружение, потом они оказались в оккупации.

— У многих теперь такая судьба, — сказал Иван Васильевич.

— А ваши родители живы?

— Я их потерял, когда мне было пятнадцать.

Петя сочувственно глянул на Кузнецова, хотел промолчать, но любопытство пересилило.

— Погибли?

— В восемнадцатом.

— В восемнадцатом… — повторил Петя. — А я помню, когда у нас, в Ельцах, колхоз организовывали, так отец три года не шел туда: мол, как это можно свое, кровное, нажитое потом, отдать во всеобщее пользование? Кто будет так ухаживать за скотиной, как ухаживаешь сам? Кто будет горб гнуть над землей, которая не твоя, а общая? И с кем общая? С соседом, с которым всю жизнь враждовал из-за клочка земли, еще дедами не поделенного!

— Ну и вступил? — поинтересовался Иван Васильевич.

— Если бы не мы с братаном Василием, не вступил бы, — ответил Петя. — Мы, комсомольцы, пригрозили, что из дома уйдем. Сам отвел корову и двух коней на колхозную конюшню, да так при них и остался. Не смог никому доверить своих лошадок!

Глядя на пустынную дорогу, Иван Васильевич уже в который раз задумался об Анджелле: может, все-таки спаслась? Ведь трупа ее никто не видел. Ее могло не быть в это время в квартире, возможно, спустилась в бомбоубежище? Сколько случаев было: считают человека погибшим, а он выкарабкался… Как только началась война, она перешла работать в госпиталь.

Иван Васильевич просил Грекова поточнее узнать про Анджеллу, поискать ее в больницах, госпиталях… Впрочем, зачем себя обманывать? Греков может иголку отыскать в стоге сена; раз говорит, что она погибла, значит, так и есть… Может, попроситься у начальства в блокадный Ленинград? Только вряд ли что из этого получится, в Ленинграде плохо, очень плохо… Фашисты обстреливают, бомбят город, люди умирают от голода. Об этом рассказал прилетевший с Большой земли летчик.

Вспомнился вечер в мирном Ленинграде незадолго до его отъезда за границу. Они с Анджеллой собирались в Мариинку… Анджелла надела новое нарядное платье, а на шею — дорогое колье, подарок бабушки. И черт дернул его сказать ей, что навешивать на себя драгоценности это мещанство, пережиток прошлого…

Анджелла сорвала колье, зашвырнула его в ящик, стащила платье и надела белый докторский халат с ржавым пятном на груди.

— Я готова, — сказала она. — Твоя сестра не имеет права быть нарядной и красивой. Иначе осудят брата.

Зачем он тогда прицепился к этому колье? И это чувство вины почему-то нет-нет и грызло его…

— Едут, товарищ капитан! — кивнул на дорогу Петя.

Но Иван Васильевич уже и сам услышал шум моторов. Вскоре из-за поворота появился крытый грузовик с эмблемой на радиаторе, за ним легковая и еще грузовик. В легковушке виднелись высокие офицерские фуражки. Иван Васильевич достал из-за пазухи согревшуюся гранату.

— Сейчас Семенюк атакует их, — сказал он. — Готовь пулемет, Петя!

Тяжелый грузовик уже перевалил через условную отметку, которую заранее определил для Семенюка Иван Васильевич, и, погромыхивая, двигался вперед. Из брезентовой щели выглядывал автоматчик в каске. Офицеры в следовавшем за грузовиком зеленом «мерседесе» поглядывали на белую дорогу. Замыкающий грузовик чуть отстал в перелеске. Место было выбрано удачно, как считал Иван Васильевич: колонна попадала в небольшую котловину, замыкающуюся лесом спереди и сзади. С того места, где залегли партизаны, весь отрезок дороги был виден как на ладони.

Когда передние колеса «мерседеса» коснулись этой невидимой отметины, Иван Васильевич приподнялся и швырнул гранату, тут же застрочили из автоматов партизаны, заработал Петин пулемет. Он видел, как шофер сунулся головой в лобовое стекло и машина круто вильнула в сторону, с ходу врезалась в придорожную осину, загородив дорогу. Тяжелый грузовик, следовавший сзади, сильно боднул «мерседес», послышался звон разбитого стекла. И тут вскочившие на ноги бойцы стали поливать из автоматов и ручного пулемета поспешно выпрыгивающих из грузовиков гитлеровцев. Некоторые из них сразу ложились на дорогу и начинали отстреливаться. Подползший к самой обочине Семенюк метнул гранату в «мерседес». Только один офицер выскочил из окутанной дымом машины. Размахивая парабеллумом, он что-то кричал. А из грузовиков все выпрыгивали и выпрыгивали автоматчики.

Иван Васильевич выстрелил в офицера, но промахнулся. Кажется, один из партизан ранен. Иван Васильевич видел, как он, неуклюже зарываясь в снег лицом, отползает за деревья. Значит, их осталось двенадцать. А тех, укрывшихся за грузовиками, раз в пять больше. Надо отходить в лес. Вряд ли гитлеровцы станут их преследовать, у них самих большие потери. Когда схватился за грудь и со стоном повалился в снег еще один партизан, Кузнецов крикнул:

— Все в лес! Мы с Ореховым вас прикроем!

Ни одной целой коробки патронов. Но где же Петя? Пули свистели вокруг, одна звонко цокнула по пустой коробке и с визгом пролетела возле самого уха. Петя-то где? Он вспомнил, что в разгар боя, когда пулемет замолчал, Орехов что-то сказал… И тут один за другим громыхнули разрывы гранат. Фашисты мгновенно перенесли огонь в другую сторону, и Иван Васильевич увидел Петю Орехова — тот, высунувшись из-за толстой сосны, махал рукой: мол, скорее уходите!

Вскинув пулемет на плечо, Кузнецов побежал, пули щелкали по деревьям, сбивали мелкие сучки, длинная очередь срезала верхушку молодой елки. Справа снова громыхнула граната.

В то же мгновение он почувствовал тупой удар в предплечье. Левая рука стала чужой, на кисти быстро набухали синие жилы. Горячая боль обожгла плечо, заныло под шеей. Смерзшийся снег в лесу вдруг засверкал необыкновенно яркими золотистыми искорками. Услышав за спиной хриплый вскрик, Иван Васильевич обернулся.

— Я это! — услышал он Петин голос.

Стрельба все еще продолжалась, но отодвинулась вправо, больше не падали срезанные пулями сучки, не вздрагивали молодые деревья. Гитлеровцы отстали и повернули назад.

— Как горох посыпались из грузовиков, — возбужденно говорил Петя. — Покосили мы их!

— А наших сколько?

— Кажется, двое…

На шее и за спиной у Пети висели два немецких автомата. Ушанка была заломлена на затылок, голубые глаза блестели.

— Хотел офицерскую сумку взять, подполз почти к самой машине — заметили, сволочи… Я их тоже угостил будь здоров.

— Почему ты без приказа ушел? — сурово взглянул на него Кузнецов.

— Так патроны кончились! — заявил Петя. — И потом, я вам сказал, что подберусь к легковушке… Вот пару «шмайсеров» прихватил!

— Ты — радист, — строго заметил Иван Васильевич. — И никогда не лезь под пули. Что будут без тебя делать партизаны? Соображаешь?

— Скорее бы научить морзянке этого парня, что день и ночь торчит возле рации, — сказал Петя. — Будет у нас еще один радист.

— Я не заметил, как ты исчез, — остывая, проговорил Кузнецов.

— Жаль, офицерскую сумку не сумел взять, — вздохнул Орехов.

Они уже не бежали, а шли быстрым шагом, рука у Кузнецова наливалась тяжелой свинцовой болью, в глазах мельтешили золотистые точки, он боялся потерять сознание.

— Иван Васильевич, да на вас лица нет! — воскликнул Орехов. — Вроде фрицы отстали, давайте я вас перевяжу!

Он посадил Кузнецова прямо в снег и стащил полушубок.

На условленное место сбора они пришли последними. Там дожидались их партизаны. Все были возбуждены, делились махоркой, подсчитывали трофеи, захваченные на месте боя. Петя шел рядом с Кузнецовым, у которого левая рука была на перевязи. Кровотечение остановилось, но каждый шаг отдавался болью в плече и лопатке. Младший лейтенант с опаской поглядывал на командира, но тот, поймав его взгляд, сердито сдвинул светлые брови и прибавил шагу.

— Ну и задали мы фрицам жару! — возбужденно заметил Петя. — Кто мог знать, что их столько набилось в машину!

— Сколько еще наших погибло?

— Двоих недосчитались, — помрачнел Петя. — Лешу осколком наповал… А фашистов, я думаю, много положили, не считая офицеров. Удачная вылазка, товарищ капитан!

Иван Васильевич промолчал. Двое погибли… Вот тебе и внезапность, и выбор цели… А с другой стороны, война есть война, и без жертв она не бывает. Но до чего обидно терять на поле боя своих ребят!

 

5

Рудольф Бергер вразвалку шагал по крашеным скрипучим половицам, его усики подергивались, маленькая рука с белым перстнем на мизинце то и дело касалась парабеллума на поясе. Ночью ударил мороз, и в проталины окон сочился январский дневной свет. В печке потрескивали березовые поленья, но в комендатуре было прохладно.

— Ты с кем здесь воюешь? — гневно бросал гауптштурмфюрер Леониду Супроновичу. — С детишками и бабами? Ты выследил хотя бы одного партизана? Хвастаешься, что окрестные леса знаешь как свои пять пальцев, а сам туда и носа не суешь? А партизаны нападают в лесу на наших офицеров и солдат, взрывают воинские эшелоны!

— У нас тихо, — ввернул Леонид.

Он стоял у печки и хмуро слушал начальника. Развалившийся на диване Михеев переводил гневные тирады Бергера на русский язык. И делал он это с явным удовольствием.

— За что тебе и твоим дармоедам марки платим?! — гремел гауптштурмфюрер. — За то, чтобы вы население грабили, шнапс пили и рожи наедали? А партизаны в это время сидят в засадах и подкарауливают наши машины!..

Бергеру крепко досталось от начальства: партизаны разгромили автоколонну, убили около тридцати солдат и трех офицеров. В том числе подполковника. И хотя все это произошло далеко от поселка, Бергеру поставили налет в вину. Проклятые партизаны все больше и больше досаждали немцам! Начальство приказало найти их лагерь, уничтожить дотла, а всех, кто помогал бандитам, примерно наказать. Необходимо сделать так, чтобы местное население поголовно отвечало за проделки партизан. Бергер расстреливал каждого пятого, но, по-видимому, и этого мало, надо будет полностью сжечь одно-два села вместе с жителями. Может, тогда он отобьет у этих скотов охоту покрывать партизан?..

— Я не верю, что в Андреевке нет ни одного человека, который бы не был связан с партизанами. — Гауптштурмфюрер подошел к печке, погрел растопыренные ладони о теплый бок. — Русские наверняка интересуются нашим арсеналом. И пока вы… — он бросил неприязненный взгляд на своего помощника, — пьянствуете и «воюете» с бабами на печке, они рано или поздно доберутся и до нас…

— Что прикажете делать-то? — пробурчал Леонид. — Ежели партизан нет у нас, где их взять?

— Вот именно — взять! — снова взвился Бергер. — Найти! Привести ко мне…

Леонид бросил тоскливый взгляд на замороженное окно, переступил с ноги на ногу. От его крепких серых валенок натекло на полу. Он уже понял, что придется сейчас же садиться в машину с полицаями и снова колесить по лесным проселкам. Грузовик Леонид хорошо подготовил к встрече с партизанами: установил в фургоне крупнокалиберный пулемет, борта и кабину обшили стальными листами. Пять дальних рейсов совершили по деревням на грузовике, но ни разу не напоролись на партизан. Старший полицай был убежден, что их в окрестностях нет.

— В лес! — скомандовал Бергер. — И привезите мне… этих лесных зверей!

Михеев «лесных зверей» заменил на партизан. Впрочем, Леонид прекрасно и без перевода понимал гауптштурмфюрера…

Крытый брезентом грузовик остановился посередине деревни, как раз напротив заледенелого колодца. Из кабины выбрался Леонид Супронович с советским автоматом через плечо. Он расстегнул верхнюю пуговицу черного полушубка, чтобы была заметна матросская тельняшка, крикнул Матвея Лисицына и Афанасия Копченого. Сугробы блестели так ослепительно, что было больно глазам. Извилистая тропинка тянулась от дороги к речке, где чернела дымящаяся прорубь. Из труб лениво тянулись в чистое морозное небо дымки. На улице не было ни души.

Втроем они ввалились в душную избу. Пахло кислой капустой и дымом. Старуха подкладывала в русскую печку поленья. Жаркий отблеск высветил на ее худом лице морщины. У окна притихли парнишка и белобрысая девчонка лет тринадцати. Старуха даже не повернула головы от печки.

— Повезло нам, ребята, попали как раз к обеду! — поздоровавшись, весело сказал Леонид.

— Откеля вы такие взялись? — с печи свесился бородатый старик в расстегнутой косоворотке.

— Фрицев тут у вас, дедушка, нет? — спросил Матвей Лисицын. Он был в красноармейской шинели, на голове серая ушанка с красной звездой.

— Бог миловал, — ответил старик. — А вы сами-то кто будете?

— Слепой, что ли? — ухмыльнулся Копченый. — Красноармейцы мы. — Он кивнул на Супроновича: — Перед вами балтийский матрос. Слышали, на днях автоколонну в пух и прах распотрошили? Генерала взяли в плен.

— Партизаны мы, дед, — прибавил Лисицын, снимая шапку и поглаживая на ней пальцами рубиновую звездочку.

Старик спустил с печи ноги, обутые в подшитые кожей валенки. К ним пристала розоватая луковая шелуха. Старуха поставила в угол ухват, тоже обернулась к ним, утирая лицо уголком платка.

— А вчера каратели застукали нас в лесном лагере… — продолжал Супронович, — Привел какой то паразит… Уж не из вашей ли деревни? У него двух пальцев на руке не хватает.

— У нас таких нету, — сказал старик, сползая с печи. Вслед за ним спрыгнула на крашеную лавку черная кошка.

— Теперь ищем, куда прибиться, — вставил Копченый. — Считай, мы только одни и спаслись. Если б не машина!..

Все разыгрывалось по выученному наизусть сценарию, но то ли им не везло, то ли люди действительно не знали, где скрываются партизаны, но пока хитроумная уловка не срабатывала. Жители или отмалчивались, или отвечали, что отродясь не слыхивали ни про каких партизан.

— Может, знаете, как нам их найти? — обратился Леонид к старику.

Тот почесал розовую лысину, развел руками:

— Родные, откуля же нам ведомо? Сидим тута, как куры на насесте, и носа из избы не высовываем. Морозы-то какие!

— Неужто из вашей деревни никто не связан с партизанами? — сделал удивленное лицо Супронович.

— А хто ж знает, — ответил старик. — Мне про то, родненькие, неведомо. Да у нас тута одни бабы, ребятишки да старые пни навроде меня.

— У тети Нюши, бают, сын Васька в партизанах, — тоненьким голосом произнесла белобрысая девочка.

Она во все глаза смотрела на незнакомцев. Подросток — он был выше ее на полголовы — подошел к Лисицыну и потрогал пальцем звездочку на шапке.

— Настоящая! — улыбнулся он.

У Леонида Супроновича будто гора свалилась с плеч: наконец-то клюнуло! Он распахнул полушубок, сбросив на пол вякнувшую кошку, уселся на лавку.

— Цыц, лупоглазая! — сердито глянул на девочку старик. — Чаво околесицу-то несешь?

— Я сама слышала, как тетя Нюша говорила у проруби про Ваську… — обиделась девочка. — И вон Митька слышал! — Она глянула на брата: — Скажи ему, Мить?

Мальчишка оказался сообразительнее сестренки. Переводя взгляд с деда на пришельцев, он наморщил лоб и весомо уронил:

— Ничего такого я не слышал.

— Ах ты гаденыш! — Леонид схватил его за ухо и вывернул. — Чего нас дурачишь?

Мальчишка, багровея, мотал вихрастой головой, на его глазах закипели злые слезы.

— Дура! — выкрикнул он в лицо сестренке. — Тетя Нюша говорила, что Васька воюет на фронте…

— Где живет ваша тетя Нюша? — приблизил Супронович свое лицо к лицу мальчика.

— Через два дома от нас, — с трудом сдерживая слезы от невыносимой боли, прошептал тот.

Леонид отшвырнул его и поднялся с лавки.

— Родимые, может, поснедаете чем бог послал? — предложил старик. — Извиняйте, у нас, окромя картохи да кислой капусты, ничего нету…

— Сейчас мы вас всех накормим… — ухмыльнулся Леонид и, кивнув подручным, первым тяжело вышел из избы.

Услышав в деревне выстрелы, скоро подкатил к колодцу и броневик. Из него выбрались замерзшие солдаты с автоматами. Они дышали на руки, притоптывали на снегу. Фельдфебель подошел к низкому длинному амбару с подпертыми толстыми кольями дверями.

— Тащите бензин, — скомандовал Супронович.

Фельдфебель, понимавший по-русски, приказал солдатам принести две канистры. Из амбара слышался женский плач в голос, глухой мерный стук сотрясал двери. У бревенчатой стены на снегу неподвижно распластались мальчик с девочкой. Обагренный яркой кровью снег кое-где подтаял. Большие светлые глаза девочки стеклянно блестели. Мальчик глубоко зарылся лицом в снег, одна рука была неестественно подвернута, острый локоть беззащитно торчал из дырявого рукава.

Долговязый солдат в длинной ядовито-зеленой шинели размашисто брызгал из канистры на стены амбара. Леонид подошел к трупу девочки, рванул подол ее платья, намотал полотно на короткую палку, вытряс остатки бензина и, скаля зубы, чиркнул зажигалкой. Пылающий факел полетел на крышу, вмиг ярко полыхнуло. В амбаре раздался истошный вой. Еще сильнее застучали в дверь. Супронович вскинул автомат и дал по ней очередь. Стук сразу прекратился. Огонь быстро охватил весь амбар. Из низкого квадрата окошка вместе с клубами дыма вывалился закутанный в ватник ребенок. Упав в снег, он громко закричал. Ухмыляющийся фельдфебель вразвалку подошел к нему, вытащил из ватника и снова запихнул ребенка в дыру.

Дикие крики, приглушаемые треском огня, казалось, неслись из амбара прямо в небо. Слов было не разобрать. Неожиданно солома на крыше вспучилась, и в прорехе показалась русоволосая голова парнишки. Он широко раскрывал рот, хватая морозный воздух. Побелевшие пальцы теребили солому. Подросток поднатужился и вывалился на крышу. Штаны были в черных прорехах, от валенок валил дым. Леонид Супронович поднял автомат и дал короткую очередь. Тело мальчика мешком свалилось в подтаявший сугроб рядом с горящим амбаром.

Когда полусгоревшая дверь сорвалась с петель и из пылающего ада стали с воплями выскакивать люди в тлеющих одеждах, каратели, выстроившись в шеренгу, открыли по ним огонь из автоматов. Снег вокруг амбара был испятнан черными хлопьями копоти и кровью. Потекли мутные лужи. Кое-где обнажилась коричневая земля. С треском рушились пылающие балки. Когда провалилась крыша, сноп искр взлетел выше одинокой заиндевелой березы.

— Бензин еще есть? — спросил по-немецки Супронович фельдфебеля. — Всю деревню, к черту, спалим!

— Погоди, Леня, — подал голос Копченый, — сначала пошарим по домам… не спрятался ли кто в подполе.

— Пошарьте, пошарьте, ребятушки, — с ухмылкой разрешил тот. — А если что-нибудь ценное нашарите, не забудьте про меня!

В кузов грузовика уже была погружена зарезанная полицаями корова. Она оказалась единственной на всю деревню. В самом углу фургона на деревянной перекладине, сгорбившись, сидела со связанными ногами женщина в разорванном тулупе. Лицо ее обезобразили синяки и кровоподтеки, в глазах застыла смертная тоска. Это была та самая тетя Нюша…

Над разграбленной деревней, затерявшейся в сосновых лесах и высоких голубых сугробах, плыл черный удушливый дым.

 

Глава двадцать восьмая

 

1

Русская зима оказалась на редкость суровой. До февраля 1942 года авиационный полк, в котором служил Гельмут Бохов, застрял на полевом аэродроме близ деревни Гайдыши. В конце января зарядила пурга, на летное поле навалило столько снега, что с расчисткой не справлялись ни машины, ни люди. «Юнкерсы» замело сугробами выше шасси. Летчики скучали без дела, начальство обещало в субботу вывезти всех в небольшой городок, где можно было бы развлечься, но метель сделала дорогу непроходимой. Пилоты целыми днями валялись на кроватях в деревенских избах, слушали завывание метели, сутками резались в карты. А те, кто просадил все марки, ходили злые и раздраженные. Дошло до того, что даже выпивки в офицерской столовой не осталось.

Не томились от скуки лишь Гельмут Бохов и капитан Вильгельм Нейгаузен: они даже в пургу уходили кататься на лыжах. Им нравилось по проложенной колее стремительно спускаться вниз; мелькали тонкие деревца, свистел ветер в ушах, замирало сердце, как в крутом пикировании. Лыжи выносили их на белое поле речки и сами останавливались неподалеку от обледенелой проруби, откуда местные жители брали воду. Спортивная натура Гельмута не выносила безделья, он и предложил приятелю поучиться спускаться с горы на лыжах. Поначалу они наблюдали, как мчатся вниз ребятишки, потом попробовали сами и быстро увлеклись. Не обошлось, конечно, без падений. Вторую неделю Гельмут и Вильгельм каждый день, невзирая на погоду, ходят в близлежащий лес на лыжах. Если в поле метель, а ветер леденит грудь и шею даже под шерстяным свитером, то в бору тихо, только макушки сосен и елей вверху шумно раскачиваются, просыпая на головы снежную крупу. Они проложили лыжню до просеки, что в километре от Гайдышей. Командир полка Вилли Бломберг как-то завел в столовой разговор о партизанах: дескать, когда пехота с ними покончит? Взорвали состав с цистернами, в которых был предназначенный для авиаполка бензин. Сидят, как медведи, в глухомани, и никакая стужа их не берет! Регулярная армия не знает, как с ними бороться, авиацией не достать в лесах, фюреру пришлось отдать приказ войскам СС организовать специальные карательные отряды и в ближайшее время уничтожить эту заразу…

Застопорилось продвижение победоносных германских войск в глубь России, надежда на блицкриг рухнула. Это теперь понимали все.

Вот уже три месяца авиационный полк стоит в Гайдышах. Министр пропаганды, выступая по радио, говорит, что суровая русская зима задержала продвижение доблестных войск великого фюрера на Восток, но весна не за горами, а тогда снова победы, победы, победы!.. О сроках окончательного разгрома России он больше не распространяется. Из Берлина доходили и другие вести: фюрер снял со своих постов более тридцати генералов, участвовавших в битве под Москвой.

Последний раз перед непогодой эскадрилья Гельмута летала бомбить аэродром русских. Их «Ил-2» порядком досаждали немецким позициям: русские штурмовики с бронированными кабинами летают низко, гвоздят пехоту осколочными бомбами. «Мессершмиттам» с ними не сладить, а зенитки не успевают изготовиться к стрельбе.

Аэродром нашли, сбросили бомбы, но почему-то «Ил-2» на поле не заметили. В ответ на налет «юнкерсов» через пару дней прилетели два звена советских штурмовиков и сбросили на аэродром осколочные бомбы, повредили три «юнкерса», убили четырех техников. Они появились над летным полем так неожиданно, будто вывалились из пухлого облака, и аэродромные зенитки дали им вдогонку лишь несколько залпов.

Доктор Геббельс пока молчит про «Ил-2», а солдаты уже прозвали их «черной смертью».

Гельмут скользил по запорошенной снегом колее впереди, за ним Вильгельм. Они в коротких кожаных куртках на меху, шлемах с подшлемниками и толстых перчатках с крагами, позаимствованными у техников. Палки сухо скребли по снежному насту. Каждое утро пурга припорашивает лыжню, иногда полностью заметает след. Хуже всего, когда снег прилипает к лыжам, — приходится часто останавливаться, развязывать ремни и рукавицей счищать, только это ненадолго. И все равно они упрямо идут вперед. Вильгельм оказался таким же азартным, как и Гельмут. Гельмуту первому прокладывать лыжню труднее, но он не ропщет. Хотя капитан Нейгаузен и хороший гимнаст, однако на лыжне выдыхается быстрее. Впрочем, идти первому Гельмуту приятно: ничья спина не маячит перед тобой.

— Гельмут, все наши проклинают русскую зиму, а мне она нравится, — говорит Вильгельм. — У нас в Германии разве зима? Выпадет снег и тут же растает. Наша промышленность даже не выпускает эти… как их? Валенки!

— Да, да, — не оборачиваясь, рассеянно говорит Гельмут.

Он мучительно силится вспомнить стихи на русском языке о зиме, кажется поэта Некрасова, но строчки не идут на ум, и потом вряд ли он смог бы перевести их на немецкий язык Вильгельму. А брат Бруно знает много стихов наизусть. Писал, что скоро будет в этих краях, — ему необходимо повидаться с отцом. Может быть, вместе съездят к нему? Он как будто получил Железный крест, назначен на высокую должность в оккупированном городе, недалеко от Москвы, Гельмут не испытывал к отцу никаких чувств, он едва помнит его. Но съездить хорошо бы… Только кто его отпустит из полка?

— Есенин, — наконец вспоминает Гельмут даже и строки из стихов: «У меня на сердце без тебя метель».

— Кто это такой? — спрашивает Вильгельм.

— Один русский поэт, — отвечает Гельмут. — Он хорошо описывал природу, вот эту русскую зиму… — И читает на русском еще несколько строк из Есенина, но скоро сбивается и умолкает.

Здесь, в Гайдышах, командир полка несколько раз приглашал его в качестве переводчика, когда нужно было о чем-либо переговорить с местными жителями, Гельмут в основном все понимал, что говорят крестьяне, но сам первое время слова коверкал, вставлял в речь немецкие. У сельского учителя он взял грамматику и несколько книжек, среди них и сборник Есенина. Читал он лучше, чем говорил.

— Какие у них лица, — обронил Вильгельм. — Тупые, невыразительные, не поймешь, что у них на уме. Прав наш фюрер: все славяне недочеловеки, в них есть что-то рабское. Они скорее кнут поймут, чем слова.

Гельмуту были неприятны его слова: все же в его жилах течет и славянская кровь. Правда, об этом никто не знает в полку, разве что Вилли Бломберг. И в конце концов его отец — русский дворянин. Кстати, и Бруно никогда неуважительно не говорил о русских, наоборот, восхищался их Пушкиным, Толстым, Достоевским.

— А сколько фюрер уничтожил врагов в самой Германии? — возразил он. — И среди немцев хватало подонков.

— Фюрер поставил своей целью создать высшую расу арийцев, — высокопарно бросил Вильгельм. — Сверхчеловеков! Только фюреру под силу такая гигантская задача. И только мы, арийцы, способны завоевать весь мир!

В общем-то Гельмут соглашался с Нейгаузеном, но в глубине души были и сомнения: все-таки он больше Вильгельма знал Россию, родился там, видел Волгу. И разве мало после революции выехало за границу русских аристократов? Никто их тут не считает недочеловеками. Нельзя всех славян сваливать в одну кучу. В таком случае, выходит, он, полукровка, тоже неполноценный человек? Вот бы удивился Нейгаузен, узнай, что у Гельмута отец русский! Наверное, и дружить бы перестал, да и другие офицеры отвернулись бы от него. И так уже косятся, когда он по-русски разговаривает с деревенскими жителями.

Гельмут остановился, воткнул палки в снег и повернул голову к Нейгаузену. Вильгельм на полголовы ниже Бохова. Уж он-то совсем не является образцом чистокровного арийца. И нос у него длинный, и глаза близко посажены друг к другу, и какого-то неопределенного цвета. Вот разве что подбородок волевой и грудь широкая — в общем, у него фигура спортсмена.

— А что ты будешь делать, когда мы победим? — спросил Гельмут.

— Смешно, а я ведь ничего больше не умею делать, — рассмеялся Вильгельм. — Война — вот моя единственная профессия.

— Не вечно же будет война?

— Пусть работают на нас рабы, — сказал приятель. — А мы будем наслаждаться жизнью в тысячелетнем рейхе!

— Какая чистота и тишина, — после продолжительной паузы произнес Гельмут. — Представляешь, какие черные дыры оставляют наши бомбы на этой белой земле?

— Ты, я гляжу, романтик, — улыбнулся Вильгельм. — Зимой лучше видны наши промахи по цели. И за эшелонами удобнее гоняться: ползет под тобой, как сороконожка! Я уже два состава разбомбил…

— Сколько наших парней сбили русские, — вспомнил Гельмут. — Ты обратил внимание, Вильгельм, зенитки их стали стрелять точнее, а истребителей в небе все больше. В последний вылет русский пошел на меня прямо в лоб, я еле успел отвернуть… Такого не случалось со мной в небе Франции…

— Воевать они стали лучше, — согласился Нейгаузен. — И истребители у них появились быстроходные. Мне один русский тоже залепил. Повредил элерон, я уж думал, шасси сломаю при посадке. Обошлось!

— Заметил, наши «мессершмитты» не очень-то охотно вступают в бой с русскими? — сказал Гельмут. — Отгонят от нас и скорее назад.

— Они же охраняют нас, — возразил Вильгельм. Он палкой сбивает с унт ледяные голышки, шлепает широкой лыжей по снегу, лицо его мрачнеет. Нейгаузен вспомнил про письмо от невесты. Родители позаботились о том, чтобы устроить ему выгодную партию: приглядели девушку с приданым — дочь владельца небольшой автомастерской. Вильгельм летом был представлен ей. Они нашли общий язык и даже успели обручиться. Бравый пилот люфтваффе с наградами на парадном летном кителе безусловно произвел должное впечатление на девушку и ее родителей. Тогда Вильгельм не сомневался, что война скоро кончится и осенью они сыграют свадьбу. А недавно он получил от своей невесты письмо, в котором она сообщала, что в их дом угодила английская бомба, отец погиб, а ей в больнице ампутировали левую руку. Бедная девушка сообщала, что он может считать себя свободным от данного ей слова… В общем, вся его будущая семейная жизнь, о которой он так мечтал, полетела ко всем чертям! И очень было жаль девушку, но и не жениться же на калеке? Да и никто бы ему этого не разрешил… Истинные арийцы должны быть стопроцентно здоровыми, сильными, ловкими!..

У раздвоенной сосны они повернули обратно. Дальше и лыжни нет. Дальше бор гуще, виднеются поваленные деревья, занесенные снегом, они напоминают медвежьи берлоги. Снег исклеван маленькими и большими кратерами — это в пургу попадали с ветвей комки, там и здесь розовеет шелуха от еловых шишек. Иногда они слышат, как над головами шуршат ветки, вниз сыплются сучки, но самих белок ни разу не видели.

Когда они выбрались из бора и, крест-накрест расставляя лыжи, стали подниматься в гору, чтобы с ветерком спуститься к реке, Гельмут заметил у проруби офицера в длинном кожаном пальто с меховым воротником. Приставив руку в перчатке к фуражке, офицер пристально смотрел в их сторону.

Прижав палки к бокам куртки, Гельмут понесся вниз. За ним, втянув голову в плечи и пригнув колени, летел Нейгаузен. Ветер свистел в ушах, колкие снежинки кусали щеки, все ближе ровное белое поле речки. Поравнявшись с офицером, Гельмут повернул к нему прищуренные глаза.

— Привет, Бруно! — выпрямившись, радостно воскликнул он и тут же, потеряв равновесие, шлепнулся, взметнув лыжами снежный фонтан. Не сумевший отвернуть в сторону Вильгельм зацепился за его лыжу и тоже кубарем полетел в снег.

 

2

То, что произошло с Ростиславом Евгеньевичем Карнаковым в самом начале марта сорок второго, было на грани фантастики: в Тверь к нему приехали сразу два его сына от первой жены Эльзы.

Двадцать пять лет они не виделись, да и часто ли вспоминали друг о друге? Когда вечером в его дом вошли два немецких офицера, — Ростислав Евгеньевич жил в отдельном особняке — он сразу и не признал в них своих сыновей. Не было родственных объятий, поцелуев, тем более слез. Старший Бруно без всякого стеснения смотрел на пожилого человека в отлично сшитом костюме, с седыми волосами и немного усталыми серыми глазами. И хотя Карнаков не был подготовлен к встрече, — наверное, начальство решило преподнести ему сюрприз, — тем не менее он после некоторого замешательства пригласил их в свой кабинет на втором этаже, отдал какие-то распоряжения молоденькой стройной прислуге в белом с кружевной отделкой переднике к заходил по пушистому ковру от двери к окну и обратно. Сыновья провожали его взглядом: отец выглядел внушительным, уверенным в себе, вызывая у них почти забытые дотоле чувства — почтение и ощущение некоей зависимости от этого человека. Отец… вот, значит, какой он, их родной отец. Не чета их пузатому отчиму — владельцу пивной в Мюнхене… Поначалу разговор не клеился, но после того, как был накрыт круглый стол с хорошей закуской и выпивкой, все понемногу освоились.

— Мы рады тебя видеть живым-здоровым, — сказал Бруно. — Почему ты не носишь награду фюрера?

— Не перед кем мне форсить. У меня такое впечатление, что мой шеф вообще хочет, чтобы я из дома не выходил… — улыбнулся Ростислав Евгеньевич. — Двадцать лет я прятался в дыре, а теперь, когда наконец свободно вздохнул, снова надо скрываться.

— Ты ведь разведчик, — напомнил Бруно.

— Моя новая должность — советник, — с долей сарказма заметил Карнаков. — И советуются со мной в основном по телефону.

— А наш дом? — перевел разговор на другое Бруно. — Почему ты не живешь в нашем доме?

Гельмут предпочитал больше помалкивать, он наливал из темной бутылки с золоченой этикеткой ликер в маленькую хрустальную рюмку и с удовольствием пил, изредка бросая на отца и старшего брата любопытные взгляды.

— От нашего дома осталась большая воронка, — ответил Карнаков. — Я уж и не знаю, чья бомба в него угодила — немецкая или русская.

— Я помню нашу дачу на берегу Волги, — вступил в разговор Гельмут. — Там на чердаке я прятался от тебя, Бруно. — Он негромко засмеялся.

— Дача цела, — сказал Карнаков. — Ее оборудовали под детский санаторий. Конечно, ничего из наших вещей не сохранилось.

— Съездим туда? — вдруг загорелся Гельмут. — Я помню, как мы катались по озеру на лодке с гувернанткой и мамой… — Он осекся и даже покраснел.

— Я знаю, что Эльза вышла замуж за… владельца пивной, — усмехнулся Ростислав Евгеньевич.

— Мы Отто никогда не называли отцом, — нашел нужным вставить Бруно.

— Какое это имеет значение? — сказал Карнаков и полнее рюмку ко рту. — За встречу… — он с запинкой произнес, — сынки… Кстати, я уже давно, наверное, дед?

— У тебя внук и внучка, — сказал Бруно. И пояснил: — Я женат, у меня двое детей, а наш дорогой Гельмут… Где базируется его авиационный полк, там он и находит очередную подружку.

— А ты все про всех знаешь, — хмуро посмотрел на него брат.

— Что поделаешь, — нарочито вздохнул Бруно, — такая у меня работа.

— У нас, наверное, есть еще братья? — спросил Гельмут, в очередной раз проводив взглядом улыбающуюся служанку.

— Игорь… Пацаненок. Он с матерью в деревне, — не стал особенно распространяться Ростислав Евгеньевич. Как-то неудобно было на эту тему говорить со взрослыми сыновьями. По возрасту Игорек вполне мог быть сыном Бруно, а ему — внуком.

— Ты доволен нынешней работой? — поинтересовался Бруно.

— Нет, — откровенна ответил Карнаков. — Не об этом я мечтал…

— О чем же?

— Лучше вы мне скажите, как вам удалось разыскать меня, — уклонился от прямого ответа Ростислав Евгеньевич. — Это ведь не так-то просто в военное время!

— Ты полагаешь, в мирное было бы проще? — рассмеялся Бруно.

— Вилли Бломберг даже не пикнул, когда Бруно сказал ему, что забирает меня с собой, — заметил Гельмут. — Абвер… Наверное, у нашего Бруно большие возможности. — Он покосился на брата: — Может, устроишь поездочку в Париж? Или в Женеву?

— Ладно, попрошу адмирала Канариса, чтобы он зачислил тебя в свой штат личным пилотом… — в тон ему ответил Бруно.

— Я предпочитаю от всех разведок держаться подальше, — опрокинув в себя рюмку, сказал Гельмут.

— И все-таки не только ведь повидать меня вы приехали сюда? — спросил Ростислав Евгеньевич.

— О делах потом! — сказал Бруно, наливая себе вино. В отличие от брата он пил немного. — А сейчас давайте еще раз выпьем за нашу встречу! Только подумайте, после стольких лет разлуки мы снова все вместе, и не где-нибудь, а в городе, в котором родились! Фантастика!

— Я тоже об этом подумал, — улыбнулся Карнаков.

Утром, прихватив с собой закуски и бутылки, поехали на «мерседесе» за город, на дачу.

В одинаково покрашенных зеленоватой краской холодных комнатах стояли маленькие столики и стулья, стены были разрисованы разными зверюшками, и лишь снаружи дом немного напомнил им бывшую дачу. Его со всех сторон обступили фанерные грузовики, обледеневшие детские горки, какие-то деревянные крепости. Голые деревья негромко постукивали мерзлыми ветвями, у раструбов водосточных труб намерзли глыбы желтоватого льда. Далеко за забором чернел на белой дороге «мерседес», — к самой даче было не проехать. Они первыми в этом году проложили, свернув с шоссе, след на снежной целине. Гельмут и Бруно вспоминали детские годы, какие-то маленькие приключения на этой даче, оба старательно не произносили слово «мама», а Ростислав Евгеньевич мучительно думал: отвезти их в Селищево, где живет Александра с Игорем?

В особняке Александра пробыла недели две и упросила Карнакова, чтобы отвез ее в деревню, где он еще осенью присмотрел большую усадьбу с дворовыми постройками. В просторные комнаты бывшего барского дома Ростислав Евгеньевич привез старинную мебель, которую лично подобрал ему в заброшенных домах бывшего областного центра помощник бургомистра.

Ростислав Евгеньевич, поеживаясь в своем теплом пальто, сидел на полосатой зебре-качалке и смотрел на озеро. Купальни давно не было, вместо нее — беседка, а дальше клади, утонувшие в снегу. Тусклый камыш почти сливался с кустами на другом берегу, кое-где посередине ветер вылизал замерзшее озеро до стального блеска. Полузасыпанная снегом голубая лодка лежала на боку, от нее в березовую рощу тянулась цепочка звериных следов. Ближайшие к озеру березы срублены, высоко торчат безобразные пни. Нужно будет весной отрядить сюда рабочих, чтобы разобрали все эти перегородки в доме, очистили участок от детского хлама и привели дачу в порядок. Хорошо бы сюда небольшой катер или, на худой конец, моторку, — озеро простирается в длину на несколько километров, раньше в нем водились лещи, судаки, караси. Помнится, на зорьке Ростислав Евгеньевич с Вихровым становились в камыши, как раз напротив купальни, и вытягивали на удочку килограммовых лещей…

Высоко прошли в небе советские бомбардировщики, немного погодя затявкали зенитки. Мысли Карнакова приняли другое направление: вот он заботится о даче, а фронт снова приблизился к городу! Вон уже советские самолеты летают над самой головой! Он отогнал мрачные мысли: Бруно вчера говорил, что фюрер готовит летом новое сокрушительное наступление, которое окончательно сметет с лица земли Красную Армию. Советские войска сильно ослаблены, у них потерь не счесть. Надо, конечно, признать, что молниеносная война не удалась, но все равно победа останется за фюрером…

Ночью в особняке и Бруно, и Гельмут, придя в сентиментальное настроение, стали называть его отцом. Карнакову было приятно, однако его собственные отцовские чувства дремали. Он по старинке величал их Борисом и Гришей. Они смеялись и с немецким акцентом нараспев повторяли свои русские имена. За год до начала войны Ростислав Евгеньевич всерьез занялся изучением немецкого языка — в этом ему оказал неоценимую помощь Чибисов, точнее, Николай Никандрович Бешмелев, его радист. Уж такой осторожный был и так опростоволосился в Андреевке! И ведь буквально за несколько часов до прихода немцев схватили его отступающие красноармейцы. Нервы не выдержали?

— Было бы дико, отец, если бы ты погиб от моей бомбы, — говорил Гельмут, держа в одной руке бутылку, а в другой бутерброд с колбасой. — Но, как видишь, бог не допустил такой несправедливости.

— Ты становишься нудным, Гельмут, — с неудовольствием посмотрел на брата Бруно. — Я позаботился о том, чтобы отца не было на станции, когда ты со своими асами кидал бомбы на лес. Базу то вы так и не разбомбили.

Карнаков не стал говорить, что Кузьма Маслов в самый последний момент испугался и послал ракету в сторону полигона.

— Базу ухитрились эвакуировать за несколько дней, — примирительно заметил он.

Гельмут приложился к бутылке, выпил остатки и, размахнувшись, швырнул ее в снег.

— У меня есть одно давнишнее желание, — улыбаясь, доверительно заговорил он. — Хочу сделать «мертвую петлю» на «юнкерсе».

— С бомбами? — посмотрел на него Бруно.

— Я поспорил на «американку» с командиром третьей эскадрильи Вильгельмом Нейгаузеном…

— Разве на тяжелом бомбардировщике это возможно? — поинтересовался Карнаков.

— Я хочу утереть нос Вильгельму — он на такое не способен, — засмеялся Гельмут. — И выиграть пари.

— А кто выигрыш получит? — усмехнулся брат. — Это будет «мертвая петля» и для тебя самого.

— Я сделаю «мертвую петлю», — бахвалился Гельмут. — Конечно, отбомбившись…

— Выбрось ты эту дурь из головы, — посоветовал Бруно. — Пойди лучше прогуляйся вокруг озера.

— У вас и от меня секреты? — кисло улыбнулся Гельмут и, жуя бутерброд, вразвалку зашагал к машине.

— Как надерется, так болтает про эту дурацкую «мертвую петлю»…

— Он сделает ее, вот увидишь, — сказал Карнаков. — И спаси его бог.

— Тебе не хочется побывать в столице третьего рейха? — помолчав, спросил Бруно.

Кожаное пальто было распахнуто, виднелся рыжеватый мех подстежки. Взгляд светлых глаз умный, цепкий. Неужели по наследству передается даже профессия? Думал ли он когда-нибудь, что первенец станет военным? И не просто военным, а разведчиком. И он, и Эльза хотели, чтобы их сыновья были адвокатами или промышленниками, как их родичи по немецкой линии. Отец Эльзы, барон Бохов, владел двумя заводами, было у него большое имение в провинции.

— Ты меня приглашаешь? — с усмешкой посмотрел на сына Карнаков.

— Не совсем… Я говорю с тобой от имени руководства абвера. — Худощавое, узкое лицо Бруно стало серьезным, глаза совершенно трезвые, будто он и не пил. — Мне поручили сообщить тебе, что ты направляешься в разведшколу…

— Не староват ли я, Боря, ходить в школу? — усмехнулся Ростислав Евгеньевич.

— Ты пройдешь индивидуальное обучение у лучших асов разведки, — продолжал Бруно. — Не мне тебе говорить, что разведка далеко ушла вперед по сравнению о тем временем, когда ты работал в полицейском управлении… Конечно, отец, знание России, местной обстановки, людей не заменит никакая школа. И рано тебе думать об отставке. Тебя ждет интересная работа. Надеюсь, ты понимаешь, что будешь не простым разведчиком?

— Я все понимаю, — устало вздохнул Карнаков. В его возрасте вчерашнее давало о себе знать, ломило в затылке, противно подсасывало в правом боку. — Но как бы то ни было, меня снова забросят в тыл к большевикам. Я не говорю об опасности… Но жить-то когда-нибудь надо! Сколько лет я просуществовал тише воды. А много ли мне осталось-то? Годы идут…

— У тебя молодая жена, — улыбнулся Бруно. — Не стоит, отец, прибедняться.

— А если я откажусь?

— Ты не откажешься. Это невозможно.

— Как ты думаешь, — помолчав, спросил Карнаков, — когда война закончится? Что-то о параде в Москве ваше радио больше не заикается.

— Наше радио, наше… — мягко поправил Бруно. — Теперь у нас все общее — и победы, и поражения.

— Поражения? — внимательно посмотрел на него Карнаков.

— Мы с тобой разведчики и должны все предвидеть, — твердо выдержал его взгляд Бруно. — Разведчик находится как бы вне времени и пространства. Политические катаклизмы мало отражаются на жизни разведчика, заброшенного на чужую территорию. Он делает свое большое дело, даже когда совсем ничего не делает и год, и два, и десять…

— Можно подумать, что разведчику господь бог отвел две жизни, — усмехнулся Ростислав Евгеньевич.

— Не две, а несколько, иногда разведчики проживают несколько жизней, отец. — Последнее слово Бруно как-то значительно выделил. — И придется признаться, что идея послать тебя в нашу разведшколу принадлежит мне.

Карнаков вскинул глаза на сына.

— Да-да, именно. Рудольф Бергер рекомендовал прикомандировать тебя к ГФП — тайной полевой полиции. Надеюсь, ты знаешь, что это такое? Охрана тыла, борьба с партизанами и советским партийным активом, карательные экспедиции, отбор населения для работы в рейхе… Там бы пригодились твои знания. Разве Бергер не говорил с тобой об этом?

Карнаков припомнил, что такой разговор был незадолго до приезда Бруно.

— Поблагодари абвер, — продолжал Бруно, — что тебя не отдали в РСХА, к Гейдриху. По этому поводу мой шеф хлопотал за тебя лично.

— Как я понял, ты избавил меня от грязной работы? — пытливо взглянул на сына Ростислав Евгеньевич.

— Ты правильно понял, отец, — ответил Бруно. — Я знаю, что это за «работа». А ты ведь дворянин. И потом… — Бруно умолк и стал закуривать.

— Что потом? — спросил Карнаков.

— Ты слышал про концентрационные лагеря? Я побывал в одном… Хождение по кругам ада, созданного гением Данте, это просто увеселительная прогулка по сравнению с тем, что я там увидел… Не каждый человек способен выдержать зрелище, когда на глазах в течение трех-четырех минут в страшных мучениях умирают сотни людей. Впрочем, — он швырнул сигарету пол ноги, резко притоптал ее каблуком, — враги Германии должны быть уничтожены. Но пусть лучше этим занимаются другие…

— Я тебя понял, Бруно, — помолчав, сказал Карнаков. — Спасибо. Когда надо ехать?

— Скоро, — улыбнулся тот. — Кстати, Гельмут доставит нас на самолете в Берлин. Он тоже заслужил небольшой отпуск… На это у меня имеется специальное разрешение.

— Ты действительно всесилен!

— Просто я умею ладить с начальством, — рассмеялся Бруно.

 

3

Шагая по обледенелой дороге к комендатуре, Андрей Иванович ломал голову, зачем его потребовал к себе Бергер. Абросимов понимал, что разнюхай тот что-либо про его связь с партизанами, и его привели бы к Бергеру под дулом автомата. На всякий случай сказал Вадику, торчащему у окна с книжкой, чтобы сообщил Якову Ильичу: дескать, деда зачем-то к себе комендант затребовал. Внук отложил книжку, взглянул светлыми глазами:

— Дедушка, ты не ходи.

— Тебя послать вместо себя, что ли? — хмыкнул в бороду Андрей Иванович.

— Надень новый пиджак, — посоветовала Ефимья Андреевна.

— В новом ты меня, мать, похоронишь, ежели чего… — пошутил Андрей Иванович, однако жена даже в лице изменилась.

— Ты что, Андрей? — всплеснув руками, ахнула она. — Или в чем замешан?

— Обойдется, — сказал Андрей Иванович, взял с подоконника костяной гребень и стал перед зеркалом расчесывать бороду.

— Господи, вот жизнь наступила! — перекрестилась на иконы Ефимья Андреевна. — Вечером не знаешь, что будет утречком… Вадька, бегом к Якову Ильичу! Все наш родственник, неужто не заступится? А ты, старый, не задирайся перед фрицем-то, коли чего, и шею пригни, не сломается…

— Ты, Ефимья, ребятишек учи уму-разуму, а я, как ни то, сам соображу что к чему.

Уже за калиткой подумал, что, может, стоило бы захватить с собой пистолет, который ему на всякий случай Дмитрий дал, — коли дойдет до предела, то этого Бергера и его молодчиков из него положить… Как говорится, помирать — так с музыкой!

Бергер вышел ему навстречу из-за письменного стола, чуть скривив уголки тонких губ, кивнул, но руки не подал. От него пахло одеколоном. У окна на стуле сидел переводчик Михеев. Лицо опухшее, под глазами мешки — видно, вчера в казино крепко поддал. Со стены надменно смотрел на Андрея Ивановича моложавый Гитлер с портупеей через плечо. Взгляд до того цепкий, что куда ни отводи глаза, а все равно фюрер на тебя смотрит.

— Кароший работа для тебя есть, — без предисловия начал по-русски Бергер. — Лучше, чем глюпый извозчик у Супроновича.

— Господин комендант предлагает тебе вступить в полицаи, — равнодушным голосом произнес Михеев.

— Эти… — Бергер кивнул головой на соседнюю комнату, где слышались голоса Копченого и Лисицына, — ошень мелкий люди… А ты… — он снизу вверх посмотрел на богатырскую фигуру Абросимова, — очень большой, крепкий, как… как? — Комендант перевел взгляд на переводчика.

— Как дуб, — сдерживая усмешку, подсказал тот.

— Плёхо! — поморщился Бергер.

— Как конь…

— Я-я, конь! — радостно закивал комендант. — Я видел, как ты Ганс капут делаль… Будешь делаль капут врагам великой Германии! Яволь?

Андрей Иванович, было обрадовавшийся, что пронесло, потерял дар речи: его хотят зачислить в эту банду негодяев?

Наверное, Михеев прочел его мысли на лице, потому как спокойно сказал:

— Ты будешь не просто рядовым полицаем, а главным, ну этим… старостой.

С тех пор как Карнаков увез с собой Леньку Супроновича, его никем пока не смогли заменить в Андреевке. Он тут был и старшим полицаем, и старостой. Лисицын и Коровин не годились для этой роли: избить, расстрелять безоружных, произвести обыск с конфискацией — они и это делали вечно под мухой и без всякого соображения. Один лишь Ленька Супронович мог легко управлять этим сбродом. Но он стал бургомистром в Климове. Говорят, разъезжает теперь на машине и живет в каменном доме. Жену с ребятишками туда не взял, будто бы у него там завелась новая мамзель. Исчез из Андреевки и Костя Добрынин, говорили, что его, как самого грамотного из полицаев, послали в школу унтер-офицеров.

— Мы слышали, что поселок назван твоим именем, потому как ты его еще при царском режиме основал, — говорил Михеев. — Российское правительство оказало большую честь — тебе, Абросимов, как говорится, и карты в руки: управляй поселком, блюди образцовый порядок и цени доверие новой власти.

— Лучше снова переездным сторожем, грёб твою шлёп! — вырвалось у Андрея Ивановича. Лицо его стало сумрачным, что не укрылось от проницательного взора коменданта.

— Кажется, он не рад? — покосился на переводчика Бергер. — Не понимают эти русские своей выгоды.

— Темный народ, — поддакнул Михеев.

— Будет упираться — мы ему и в самом деле сделаем маленький «грёб-шлёп»! — рассмеялся комендант и дотронулся до кобуры.

— Не советую отказываться, — со значением произнес Михеев. — Не годится, Андрей Иванович, сердить господина гауптштурмфюрера.

Абросимов и сам понимал, что рассердить недолго, да и разговор у них с непокорными короткий. Он вспомнил, что Кузнецов и Дмитрий не раз предупреждали его, чтобы не задирался, сдерживал свой характер, а иначе недолго и голову потерять.

— Староста — это навроде председателя поселкового Совета? — поинтересовался он.

— Можно считать и так, — согласился Михеев. — И все же будет лучше, если ты и слово такое — «советы» — забудешь.

— Советы? — вопросительно взглянул на него гауптштурмфюрер. — Как понять?

— Как неудачное сравнение, — по-немецки ответил Михеев.

— Старостой куда ни шло, — решился Андрей Иванович, — а полицаем, хоть на куски режьте, не буду! У меня тут половина поселка родичей да свояков, неужто я буду из них жилы тянуть?

Михеев о чем-то негромко поговорил с Бергером, и тот, улыбнувшись, закивал головой: мол, он не возражает.

— Кого ты порекомендуешь старшим полицаем? — спросил переводчик.

— Куды их много-то? — спросил Абросимов. — Хватит и этих… — Он кивнул на стену, за которой слышались голоса полицаев. — До вас-то на весь поселок был один милиционер — и управлялся.

— Нужен старший, — настаивал Михеев.

— Николашку Михалева можно, — осенило Андрея Ивановича, — он пострадавший от Советской власти, сидел за решеткой как враг народа… Самый подходящий человек для этого дела.

Абросимов невольно перевел взгляд с лица коменданта на портрет Гитлера и даже хмыкнул от удивления: Бергер явно чем-то походил на фюрера, сурово взирающего со стены. От коменданта это не укрылось. Бергер еще больше выпрямился, машинально пригладил указательным пальцем черные усики.

— Господину коменданту нравится ваша кандидатура, — заявил переводчик. И от себя насмешливо прибавил: — Ну вот, господин староста, вы и произвели свое первое назначение… Скажите Добрынину, чтобы документально оформил все как полагается.

«Колюня скажет мне спасибочко… — размышлял, возвращаясь домой, Абросимов. — Этакую свинью ему подложил! А с другой стороны, лучше пусть старшим полицаем будет тихоня Михалев, чем какой-нибудь бандюга вроде Леньки…»

Называя фамилию Николая Михалева, Андрей Иванович и не подозревал, что тот связан с партизанами, даже и зайти к нему не решился: пусть завтра узнает, когда вызовут в комендатуру.

Андрей Иванович пока еще смутно представлял свои обязанности, ему хотелось посоветоваться с Дмитрием, а теперь на лошадке не выедешь за пределы поселка, не вызвав подозрения у немцев. Придется партизанам другого связного искать… Вот удивится Супронович неожиданной перемене в судьбе свата!

— Беда какая. Андрей? — встретила его у калитки закутанная в черный платок жена. — Я уж хотела бежать в поселковый Совет… тьфу, в энту супостатскую комендатуру…

— И что бы ты там делала? — усмехнулся Андрей Иванович.

— Упала бы в ноги, Христом богом стала упрашивать, чтобы тебя ослобонили…

— Не было печали — черти накачали, — вздохнул Андрей Иванович, облокачиваясь на калитку. — Назначили меня, мать, — держись за жерди — старостой.

— За что же такая напасть, Андрей? — всхлипнула жена. — Небось оружию на шею повесят? В своих заставят, ироды, палить? Господи, конец свету!

— Не причитай, и так тошно, — отмахнулся Андрей Иванович. — С Дмитрием надоть все обговорить… Не мог я отказаться, сама знаешь, как с ними разговаривать. А я, может, на этой должности какую пользу людям принесу, соображать надо… — Он вдруг поперхнулся смехом. — А в помощники я взял себе Коленьку Михалева… И смех и грех! Ну какой из него старший полицай?

— Ой, что теперича будет! — вздохнула Ефимья Андреевна. — Не шути с огнем, Андрей… Думаешь, ты один такой хитрый? Господи, а что люди-то скажут? Истинный бог, перестанут с нами здороваться. Вот антихристы, старикам и то не дают спокойно дожить свой век.

— Ты меня в старики не записывай, — обиделся Андрей Иванович. — Видела, как я этого Ганса мешком на траву кинул? А он у них какой-то чемпион по борьбе.

— А кто тебе всю неделю после этого поясницу горячим утюгом гладил? — осадила жена.

— Бог не выдаст, свинья не съест, — заметил Абросимов. — Они еще не обрадуются, что выбрали меня.

— И дом наш вернут? — заглянула мужу в глаза Ефимья Андреевна. — Не лежит у меня душа к чужой хоромине.

— Про дом разговору не было, — сказал Андрей Иванович. — Куды Бергер-то денется?

— Пущай в этот переезжает.

«А и верно, надо было про дом сказать, — подумал Андрей Иванович. — Раз старостой сделали, наверное, уж не отказали бы…»

— Бог с ними, — сказала Ефимья Андреевна. — Перебьемся как-нибудь… Не век же им сидеть в нашей Андреевке?

— Дожить бы, когда их погонят из России-матушки! — сказал Андрей Иванович. — Помнишь, все верещали: «Москва капут! Москва капут?» А теперича заткнулись.

— Дай-то бог! — перекрестилась Ефимья Андреевна.

 

4

Никто в Андреевке не видел, как поздним вечером к комендатуре подкатил потрепанный серый «оппель». Из него выбрался Леонид Супронович в новом драповом пальто с каракулевым воротником. Его ждали Бергер и Михеев. Втроем они долго беседовали в кабинете коменданта. На крыльце с автоматом в руках, прислонившись спиной к двери, дымил папиросой Афанасий Копченый. Он слышал невнятные голоса за дверью, но слов не разбирал. Больше всех говорил Ленька… Шишкой стал в Климове! Прошел мимо, еле кивнул… Был бы настоящим приятелем, забрал бы и своих старых дружков в город. Там есть чем поживиться, не то что здесь…

Бергер и Михеев ушли в казино, а Ленька присел на ступеньки, вытащил серебряный портсигар с папиросами, угостил Афанасия.

— Чего шнапс не пошел с начальством пить к отцу? — кивнул в сторону казино Копченый.

— Выпьем мы с тобой, друг-приятель, потом, а сначала одно важное дельце обтяпаем.

— Что за дело-то? — поинтересовался Копченый. — Жареным пахнет?

— И жареным, и копченым, — хохотнул Супронович. — Чисто сработаем — от меня лично полканистры спирта.

— С тобой в огонь и в воду… господин бургомистр! — расплылся в улыбке Копченый.

* * *

Завклубом Архип Алексеевич Блинов с трехлитровой банкой под мышкой неспешно шагал вдоль путей в сторону Мамаевского бора. На открытых местах снег уже сошел, белел лишь в воронках и оврагах. Лес просвечивал насквозь, на березовых ветвях набухли почки. Конец марта, скоро грачи прилетят.

Свернув под мост на проселок с лужами, окаймленными слюдяной коркой льда, Блинов оглянулся и прибавил шагу. Углубившись в бор, он скоро вышел к замерзшему болоту, на краю которого росли огромные березы. Облюбовал одну, ножом сделал надрез и вставил в него под углом согнутую железку. Древесина покраснела, набухла, и в подставленную банку закапал мутный сок.

Архип Алексеевич выпрямился, полной грудью вдохнул в себя чистый воздух, улыбнулся и посмотрел в глубокий голубой просвет между деревьями в небо.

Здесь должен был встретиться с ним человек из отряда Дмитрия Абросимова, После назначения Андрея Ивановича старостой связь с партизанами стал поддерживать завклубом. Это к нему домой как то темной осенней ночью заглянул с Семенюком Иван Васильевич Кузнецов. Покидая отряд, он дал пароль Дмитрию Андреевичу и сказал, что лишь в случае крайней необходимости следует обратиться к Блинову. И такой крайний случай настал…

Банка уже наполнилась на одну четверть березовым соком, когда появился связной из отряда. Они обменялись рукопожатием и, тихо переговариваясь, пошли вдоль болота. Они не заметили, как из неглубокого оврага осторожно выбрались Леонид Супронович, Афанасий Копченый и два солдата из комендатуры. Знаками показав солдатам, за какими деревьями укрыться, Леонид и Афанасий стали приближаться к Блинову и к парню в зеленом ватнике и мятой зимней шапке, сбитой на затылок.

— Руки вверх! — рявкнул Супронович, выскакивая перед ними из-за толстой сосны.

Справа от него появился Копченый с автоматом. От оврага бежали к ним два солдата. Дотоле тихий, безмолвный лес наполнился треском сучьев, шумным дыханием, бряцаньем железа.

Блинов и парень в ватнике замешкались, затем оба выхватили пистолеты. Один из солдат упал. Леонид, дав очередь, спрятался за сосну. Второй солдат, вжимаясь в усеянный желтыми иголками мох, тоже полоснул из автомата.

— Дубина! — заорал Супронович. — Живьем их надо! Живьем!

Схватившись за живот руками, партизан какое-то мгновение качался на подогнувшихся ногах, затем грузно осел назад. Шапка слетела с его русоволосой головы и откатилась в сторону. Архип Алексеевич, петляя, бросился в лес. Не слушая Супроновича, Копченый и солдат палили вслед из автоматов. Пули вгрызались в стволы, срезали ветви, с шорохом зарывались в седой мох.

Супронович не на шутку испугался, что завклубом может уйти. Присев на корточки, он тщательно прицелился и, увидев черную спину между двумя тоненькими соснами, дал длинную очередь. Блинов будто налетел на невидимую стену: внезапно остановился, медленно повернулся и, подняв негнущуюся руку, несколько раз нажал на курок. У самой головы Супроновича взвизгнула пуля, впиваясь в толстый ствол. Архип Алексеевич навзничь рухнул на землю. Рука его сжимала уткнувшийся дулом в мох пистолет.

Стоя над убитыми, Леонид нервно чиркал никелированной зажигалкой, стараясь прикурить. Зажигалка разбрызгивала голубые искры, но фитилек не воспламенялся. С досадой отбросив зажигалку в сторону, он процедил сквозь зубы:

— Надо было живьем! Я же говорил: не торопитесь!

— Живьем… — пробурчал Копченый. — Если бы они руки вверх подняли, а они стрелять стали… — Он кивнул в сторону убитого солдата — тот лежал в стороне с автоматом на груди: — Генриха-то наповал!

— Два месяцам выслеживал этого артиста. — Леонид толкнул сапогом труп Блинова. — Специально своего человека к нему приставил. И вот результат — два покойничка! Что я скажу своему начальству?

— Три, — вставил Копченый. — А мог быть и четвертый: пуля пролетела возле самого моего уха.

— Скотина… Это он выдал майору Чибисова, — продолжал Супронович. — Больше некому. Люди видели, как он крутился возле молокозавода, когда из Андреевки отступал последний отряд красных… Потом я заметил, как от Блинова ночью уходил в лес какой-то человек. Не брал паразита, думал, что выйду через него на партизан… И вот вышли, мать твою!

— Не убегли ведь, — заметил Копченый. — Рядом, соколики, лежат… — И когда Леонид отвернулся, подобрал со мха зажигалку и засунул в карман.

 

5

После гибели связного и Блинова Дмитрий Андреевич ожидал карателей. Леонид Супронович не хуже его знал здешние леса и мог привести немцев. Уже несколько раз ранним утром над местом, где базировался отряд, низко пролетал «фокке-вульф», но судя по всему никаких следов не обнаружил. Партизаны умело замаскировали свой лагерь, по команде наблюдающего за небом прятались в землянках, и все-таки надо было быть готовыми ко всяким неожиданностям: сто двенадцать человек, укрывшиеся в каких-либо двадцати километрах от Андреевки, рано или поздно будут обнаружены. И если немцы до сих пор не нашли их, то в этом заслуга Ивана Васильевича Кузнецова. Он посоветовал разбить в глухомани еще два запасных лагеря и время от времени менять место жительства. Так они теперь и поступали: после очередной крупной вылазки возвращались в запасной лагерь.

В одну из вылазок в тыл фашистская пуля пробила зимнюю шапку Дмитрия Андреевича, пройдя у самого виска. Он не стал зашивать дырку, решив оставить на память эту зловещую отметину. И теперь часто вертел меховую ушанку в руках, машинально ощупывая неровную дыру.

Лес наполнился пересвистом синиц, на опушку неожиданно опустилась стая грачей, каждая зеленая иголка блестела, осевшие редкие проплешины снега под вековыми соснами слепили глаза. Один из партизан, высокий блондин с могучим торсом, стащил с себя гимнастерку и, довольно щурясь, подставлял солнцу белую спину. Глядя на него, разделся до пояса и дежурный по кухне. Сидя на чурбаке, он немецким кинжалом ловко чистил картошку, бросая очищенные клубни в цинковое ведро с водой. Примостившийся на плащ-палатке партизан в немецком, мышиного цвета кителе с увлечением читал подобранную где-то книжку — «Гаргантюа и Пантагрюэль» Рабле. Иногда он хлопал себя по ляжкам и громко хохотал, пугая прыгавших над головой в ветвях синиц. Растрепанный толстый том ходил по рукам, иногда кто-нибудь читал отрывки вслух. Дмитрий Андреевич тоже с удовольствием во второй раз прочитал знаменитый роман.

Петр Орехов под корявой сосной стучал ключом своей рации, над ним почти пополам согнулся длинный худой парень с пегими лохмами. Вот Орехов кончил сеанс, передал наушники парню. Тот проворно уселся на самодельную табуретку и тоже застучал ключом.

Склонившись над картой, Дмитрий Андреевич подозвал своих помощников. Карта, захваченная во время одной из засад, была подробной, некоторые названия Абросимов нанес по-русски, чтобы легче было ориентироваться в своем районе.

— Давай, разведка, — кивнул он Семенюку.

Тот доложил, что ими обнаружены два немецких аэродрома: на одном базируются «мессершмитты», на другом — «юнкерсы». Там, где истребители, охрана усилена…

— «Юнкерсы» тоже бдительно охраняются, но попытаться взорвать бомбовый склад можно, — продолжал разведчик. — Штабеля с бомбами сложены на опушке, хорошо замаскированы. Подобраться к складу можно только ночью, снять патрульных. Меняются часовые после десяти вечера каждый час.

— Можно рискнуть, Дмитрий Андреевич? — взглянул на командира Егоров.

— Спланируйте всю операцию, потом покажете мне, — распорядился Абросимов. Он снова бросил взгляд на Семенюка. — Меня вот что беспокоит: кто выдал Архипа Алексеевича Блинова? Не случайно же Ленька Супронович, который теперь обитает в Климове, заявился в Андреевку и выследил заведующего клубом? Кто-то ему доложил. А кто? Это нам нужно обязательно выяснить, не то скоро и к нам пожалуют каратели. Супронович что-то почуял…

— Убрать бы его, — заметил Семенюк. — Разрешите, товарищ командир?

Перед отлетом в Москву Иван Васильевич Кузнецов еще раз предупредил, чтобы никаких диверсий в Андреевке! Где он сейчас, капитан Кузнецов? Судя по тому, что в отряде не расставался с немецким словарем, снова к фашистам в тыл отправится. А по-немецки он и так разговаривает свободно.

Иван Васильевич очень ценил Блинова, да он и незаменим был в Андреевке: все видел и знал и был на хорошем счету у коменданта Бергера.

— Так и будет тебя дожидаться Супронович в поселке, — сказал Абросимов. — Он уже давно укатил в Климово. Шутка сказать — бургомистр!

— В Андреевку-то все равно надо, — вздохнул Егоров.

Пожалуй, стоит самому туда наведаться, хотя опасно. Полицаи рыщут по домам, вынюхивают, хотят выслужиться перед новыми хозяевами… Кто же выдал Блинова? После того как они встретились в бане у Михалева с нужными людьми, Дмитрий Андреевич в поселке ни разу не был. И Кузнецов, прощаясь с ним, не советовал туда совать носа: пронюхай немцы, что он, Дмитрий, скрывается в лесу, тут же схватят Андрея Ивановича, мать, ребятишек…

Из центра снова пришел запрос о базе, а с Семеном Супроновичем, который поставляет свежую информацию, связи нет. С ним был в контакте лишь один Архип Алексеевич Блинов. Послать Семенюка в Андреевку? Он осторожный, знает, где живет Семен… Грачиная стая с опушки неожиданно с криком поднялась и, тяжело набирая высоту, полетела дальше.

— Товарищ командир! — подошел к ним партизан. — Паша с Вадимом заявились…

— Кто их привел? — нахмурился Дмитрий Андреевич. — Я ведь приказал…

— Сами пришли, — развел руками низкорослый боец.

Абросимов поднялся и пошел вслед за партизаном.

— Прохоров! — окликнул бойца Семенюк. — Потом ко мне подойди… Как это они сами пришли?

За зиму, что Абросимов не видел сына и племянника, оба заметно вытянулись, лица серьезные, носы красные, а в глазах — радость. Еще бы, видят настоящих живых партизан!

— Кто вас сюда привел? — строго пошевелил густыми, как у отца, черными бровями Дмитрий Андреевич.

— Мы сами пришли, дядя Дима, — бойко ответил Вадим.

— Ври больше! — не поверил Абросимов. — Дедушка прислал?

— Ага! — кивнул Павел.

«Он же не знает, где лагерь, — подумал Дмитрий Андреевич. — Что за чертовщина?»

— Говорите, только правду — как вы нас нашли?

Мальчишки переглянулись и рассказали, что дед Андрей велел им прийти к Утиному озеру, потом повернуть на просеку, идти по ней, пока не увидят огромную, о двух вершинах сосну, там смирно ждать, когда к ним кто-нибудь подойдет… Они ждали-ждали, но дяденька, что спрятался в молодом ельнике, почему-то не подошел к ним. Ну а они тоже не решились… Сделали вид, что уходят, а сами вернулись и подкрались так, чтобы дяденька их не увидел. Часа два сидели в овражке, все ждали, когда дяденька — они догадались, что это партизан, — пойдет в лагерь. Дяденька выкурил, наверное, пачку махорки и только потом зашагал в лес, вот за ним они и пришли сюда…

— Ладно, с дяденькой потом поговорю, — улыбнулся Дмитрий Андреевич. — Раз уж пришли, рассказывайте, что там у вас делается.

— Дедушка старостой быть не хочет, — заявил Вадим. — Надо на людей кричать, замахиваться, а он не может…

— Все полицаи в форме ходят, — ввернул Павел, — а дедушка — в гражданском.

— Автомат и пистолет ему все равно выдали, — прибавил Вадим.

— М-да-а, новостей полный короб… — покачал головой Дмитрий Андреевич.

— Дядя Дима, возьмите нас к себе, — умоляюще смотрел ему в глаза племянник. — Мы стрелять умеем. Нам и оружия не надо — мы у немцев украдем!

— Возьми, пап, — глухо уронил немногословный Павел.

У него ломался голос — басовые нотки неожиданно переходили в дискант. Мальчишка смущался, сердито откашливался. «Тощеват… — думал Дмитрий Андреевич, глядя на сына, — но не скажешь, что хиляк: плечи широкие, грудь вперед».

— Мы ведь в школу не ходим, а тут от нас хоть какая-то польза будет, — уговаривал Вадим, — Мы и связными можем, и разведчиками.

Дмитрий Андреевич смотрел на мальчишек и думал, что вот обидятся, но и здесь им делать нечего, суровая партизанская жизнь не для них… А ведь и в поселке опасно. Ребята боевые, задиристые, вон ящик с гранатами у немцев из-под носа уволокли… А если бы попались? Фашисты не посмотрели бы, что дети, — на месте расстреляли бы.

— Вы нам нужнее в Андреевке, — наконец сказал он. — Теперь вместо Андрея Ивановича будете приходить на связь… — Он улыбнулся. — И дяденька от вас не будет прятаться…

— Мы к вам хотим, — обидчиво надул толстые губы Вадим. — Чего нам на станции делать? А не возьмете — мы свой отряд организуем.

— Подожжем комендатуру и окна гранатами закидаем.

— У нас красное знамя на чердаке спрятано, — сказал Павел. — Мы его вывесим на башне, когда наши придут.

— Давайте договоримся так, — заявил Дмитрий Андреевич. — Я вас зачислю в отряд, только повторяю: вы нам сейчас нужнее в Андреевке, понятно?

Мальчишки даже рты раскрыли, они никак не ожидали, что их так просто зачислят в партизанский отряд.

— А раз вы теперь партизаны, то дисциплина для вас — закон, — продолжал Абросимов. — Если я говорю, что вы нужнее там, значит, так оно и есть. Будете раз в неделю приходить к той самой сосне и сообщать нам новости.

Дмитрий Андреевич понимал, что другого выхода в данной ситуации не придумаешь: раз мальчишки попали в отряд, от них так-то просто не отделаешься. Пусть считают себя партизанами — узнал бы об этом Иван Васильевич Кузнецов! — надо поручать им кое-какие задания, пока походят в связных…

Понимал Дмитрий Андреевич, что взваливает на себя непомерную ответственность: а если мальчишки попадутся? Выдержат ли они допрос гауптштурмфюрера Бергера? Немцы всерьез забеспокоились после участившихся диверсий партизан. Прочесали лес у станции Шлемово, — там Семенюк пустил состав под откос, — звено «юнкерсов» разгрузилось от бомб в районе станции Фирсово. Видели разведчики карателей в Леонтьеве, Гайдышах, а это не так уж и далеко от Андреевки! В общем, становится горячо. Меняй не меняй лагеря, а фашисты рано или поздно выйдут на партизан…

— Дядя Дима, вы не думайте, что мы выдадим вас, если немцы нас схватят, — будто читая его мысли, сказал Вадим. — Мы наврем с два короба, а про отряд ни слова.

— Не маленькие, понимаем, — прибавил Павел.

Вадим и впрямь кого хочешь обведет вокруг пальца, он на выдумки горазд, а Павел умрет, но лишнего не выболтает. Ну что ж, не хотел Дмитрий Андреевич привлекать мальчишек к опасному делу, но они сами нашли их… Как говорит мать, от своей судьбы не уйдешь. Вон целая группа, ушедшая в сторону Семенова, так и не вернулась. Разведчики Семенюка узнали, что после взрыва склада боеприпасов их атаковали каратели и всех до одного вместе со взводным уничтожили. Жаль ребят, но война есть война.

— Андрей Иванович не хворает? — спросил Дмитрий Андреевич.

— Придет из комендатуры и в одиночку дрова пилит, — сказал Вадим. — Бабушка ужинать зовет, а он будто не слышит.

— Скажи ему, пусть не расстраивается, — сказал Абросимов. — И на этой собачьей должности, если действовать с умом, можно людям пользу принести.

— Люди говорят, что дедушка и Яков Супронович теперь весь поселок будут в руках держать и набивать свои амбары добром, — ввернул Павел.

— Это хорошо, что так говорят, — заметил Дмитрий Андреевич.

— Хорошо? — удивленно посмотрел на него сын.

— Думаешь, лучше, чтобы все говорили, мол, наш дедушка нарочно пошел в старосты, чтобы партизанам помогать? — насмешливо взглянул на двоюродного брата Вадим.

— Соображаешь, — улыбнулся Абросимов.

— А что еще дедушке сказать? — спросил Павел.

— Скажите, что разговаривали со мной, но про то, что были в лагере, — ни слова. Встретились, мол, у сосны.

 

Глава двадцать девятая

 

1

Командир артиллерийского полка полковник Григорий Елисеевич Дерюгин с адъютантом обходил хорошо замаскированные зенитные расчеты. В негустом березняке чистый воздух звенел от птичьих голосов, солнце разбрызгало по голым ветвям блики, пышные облака медленно проплывали над лощиной, где расположились четыре батареи. Бойцы вытягивались при виде начальства, командиры батарей рапортовали, приложив руку к козырьку. Худощавый подтянутый полковник с выбивающимися из-под фуражки вьющимися колечками темно-русых волос тоже прикладывал руку к виску, выпрямлялся. Даже его наметанный глаз не мог ни к чему придраться: снарядные ящики в укрытии, окопы вырыты, орудия надежно замаскированы, дежурные расчеты на местах. Лишь прожектористов не видно, они после ночного дежурства отдыхают в землянке.

Оттого что в его полку порядок, настроение у Григория Елисеевича стало еще лучше, он скосил глаз на грудь: на гимнастерке недавно полученный орден Красного Знамени. Наступление врага на этом участке фронта приостановлено, зенитчики научились метко стрелять. «Юнкерсы» стараются обходить стороной его батареи. Начальник Дерюгина генерал-лейтенант Балашов, с которым они были знакомы еще по Риге, помнил, что Дерюгин в трудные для армии дни вывел из окружения свой полк, сохранил орудия. Этим далеко не все могли похвастаться. И, уезжая, Балашов крепко пожал руку полковнику и сказал, что за его хозяйство он теперь спокоен.

Командиры батареи наладили с зенитчиками регулярные занятия по теории и практике стрельбы, для чего лейтенант Солдатенков везде развесил схемы вражеских самолетов. Мало того, Дерюгин распорядился, чтобы в расположение полка доставили сбитый его молодцами «юнкерс». Пусть каждый руками пощупает. В овраге, где укрыли самолет, было сыро, однако занятия там проводились регулярно.

— Нынче у нас будет веселый денек, — из-под ладони взглянув на небо, заметил адъютант Константин Белобрысов.

— Теперь все деньки, лейтенант, будут веселые, — усмехнулся Дерюгин.

На совещании у командующего армией говорилось, что гитлеровцы готовятся к новому летнему наступлению. Лишь кончится распутица, подсохнут дороги, и генералы вермахта на главных направлениях снова двинут свои позиции, желая взять реванш за поражение под Москвой.

Подводя итоги наступления Красной Армии в январе-марте 1942 года, командующий армией сообщил, что на протяжении почти двух тысяч километров наши войска остановили противника и нанесли ему ощутимые потери в живой силе и технике.

Фашисты не успевали хоронить убитых — сотни обледенелых трупов валялось на обочинах заснеженных дорог, а сколько их погребено под сугробами!

На этом же совещании генерал армии назвал в числе отличившихся и артполк Дерюгина. И это тоже переполняло гордостью сердце Григория Елисеевича. На днях в торжественной обстановке генерал-лейтенант Балашов вручил артиллеристам награды.

Они шагали по ржавым шуршащим листьям, на болоте меж серыми кочками поблескивала темная вода, на солнечных полянках уже ярко зеленела молодая трава, среди мха и палой листвы голубыми свечками вспыхивали подснежники. Грачи не спеша поковыляли прочь от тропинки, по которой они шли.

— Вороны, — кивнул Григорий Елисеевич. — Вчера еще их не было.

— Грачи, товарищ полковник, — поправил адъютант.

— Какая разница? — сказал Дерюгин. Он плохо различал птиц, особенно крупных. Вороны, галки, грачи, даже сороки — они все для него были воронами.

Враг был отброшен от Москвы, так что было время как следует укрепиться и подготовиться к обороне. Впрочем, поговаривали и о нашем большом контрнаступлении, зима 1942 года вселила в людей уверенность в победе.

Григорий Елисеевич приказал в столовой повесить кумачовый плакат со словами: «Не смеют крылья черные над Родиной витать…» Он посчитал, что эти слова как нельзя лучше подходят к ним, зенитчикам. Только за февраль они сбили тридцать четыре вражеских самолета, не допустили их бомбить Москву.

Услышав гул самолетов, Григорий Елисеевич замедлил шаги, вглядываясь в небо.

— Наши полетели давать дрозда фрицам, — сказал Костя Белобрысов.

Дерюгин ничего не ответил, он сейчас думал о другом: Алена писала из Сызрани, что Надя заболела корью, опасается, как бы болезнь не перекинулась и на Нину. С питанием неважно, девочки похудели, да и ей зеленое платье, которое ему очень нравилось, стало велико в талии. Алена была в этом платье в Доме офицеров в Риге 1 мая 1941 года…

Разбросала война людей по России. Он, Дерюгин, здесь, под Валдаем, друг его по артиллерийскому училищу защищает крымское небо, жена Алена — в Сызрани, тесть и теща — на оккупированной немцами территории, об Иване Васильевиче Кузнецове вообще ничего не известно. Честно говоря, перед самой войной Дерюгин завидовал Ивану: был в Испании, получил орден, потом взяли в Ленинград. Несколько раз Григорий Елисеевич справлялся о Кузнецове, но никто ничего о нем не слышал.

 

2

Иван Васильевич Кузнецов, лежа на чердаке у круглого пыльного окошка, думал о смерти. И это были мысли не отвлеченные, которые время от времени приходят в голову, а реальные, конкретные: он думал, как ему лучше умереть сейчас. Может, не в данный момент, но через несколько минут или часов, пусть даже дней. В его беспокойной жизни разведчика костлявая часто маячила перед самыми глазами, внутренне он давно смирился с тем, что своей смертью не умрет. Нет, не умрет!..

Внизу слышались гулкие выстрелы, топот тяжелых подкованных сапог на лестничных площадках шестиэтажного дома, окруженного гитлеровцами. Погибли или были схвачены сражавшиеся рядом подпольщики. Вон четверо лежат на спортивной площадке. Для них уже все позади… Возможно, он остался один в живых. Последний, кого Кузнецов видел, был Федор Леонов. Выскочив из подвального помещения, откуда валил дым, Федор что-то хрипло крикнул и метнул гранату — трое фашистов тоже неподвижно лежат у парадной, где глянцевито поблескивает лужица крови. На эту небольшую площадку перед парадной фашисты больше не суют носа. Забросав гранатами подвал, они выбили раму на первом этаже и теперь шарят по квартирам, лестничным площадкам, слышны их резкие голоса, хлопанье дверей, чирканье подошв по бетону. Второй этаж, третий… Скоро они будут здесь, на чердаке. И это неотвратимо. Последний патрон в парабеллуме. Последний патрон… Когда он читал или слышал от друзей о последнем патроне, то снисходительно улыбался: мол, красного словца ради. И вот последний патрон сейчас решит его судьбу… Смерть притаилась в вороненом стволе. Чья смерть? Первого эсэсовца, который сунется сюда, или его, Ивана Кузнецова? Убить еще одного? Позволить взять себя в плен? Кузнецов гнал эту мысль прочь: он-то знал, что ему пощады не будет! Стоит ли продлевать свою жизнь на несколько страшных пыточных дней? Сколько он их сегодня уложил? Уж не меньше десятка. Израсходовал три гранаты, четыре обоймы патронов.

Не думал Иван Васильевич, что придется сложить свою голову в этом городишке. Прибыл он в городок со смешным названием Грачи две недели назад, разыскал своего человека, заброшенного сюда еще раньше, и вместе с ним быстро создал оперативную группу из надежных людей, по заданию горкома партии оставшихся в городе. Надо было торопиться: по поступившим разведданным, в Грачи должны были съехаться на важное совещание старшие офицеры вермахта во главе с командующим армией. Город заполонили гестаповцы и солдаты СС, стали срочно восстанавливать поврежденный снарядами старый особняк на тихой улице, засаженной липами. До войны в нем размещался Дворец пионеров.

Ивану Васильевичу удалось привлечь в группу единственного в городе каминных дел мастера, которому фашисты приказали восстановить старинный камин с дымоходом и решеткой. Каминных дел мастер, — впрочем, он не обижался, когда его называли печником, — сделал подробную схему дымохода. Предстояло хитроумно заложить туда солидную порцию тола. Из-за линии фронта был заброшен специалист-минер, он и печник продумали все до мелочей. Были изготовлены огнеупорные кирпичи с начинкой, которые удалось доставить в особняк вместе с партией обычных кирпичей — отличить их мог лишь печник. Минер придумал, как к взрывному устройству подвести через обычную электрическую сеть контакт. Камин можно было сколько угодно протапливать — без специального включенного на определенное время приспособления взрыва не произойдет. В общем, все складывалось удачно.

До совещания, по-видимому, оставались считанные дни, несколько генералов уже прибыли в город. Черные и зеленые лимузины то и дело останавливались у особняка. На крыше появились антенны. Кузнецов к вечеру собрал оперативную группу в подвале старого дома, чтобы еще раз прорепетировать столь ответственную операцию. Нужно было подумать и о собственном спасении — все понимали, что риск велик.

Не успели они собраться, как к дому один за другим подкатили два крытых грузовика с эсэсовцами. В мгновение ока здание окружили, установили во дворе ручные пулеметы. Иван Васильевич приказал всем покинуть помещение и попытаться прорвать кольцо. Он и еще несколько человек успели выскочить из подвала раньше, чем эсэсовцы швырнули в окно гранаты. Перепуганные жильцы выбегали из своих квартир и прятались за сараями. Гестаповцы методически обшаривали этаж за этажом. С лестничных площадок подпольщики палили из пистолетов в фашистов, но силы были неравными. В первые же минуты нападения погибли трое. До чердака добрался лишь один Кузнецов.

Из круглого окна были видны длинные фургоны без шоферов. Старик в очках с авоськой прижался спиной к дровяному сараю и смотрел, как эсэсовцы вытаскивали на двор раненых, грузили в фургоны. Подпольщиков тащили за ноги и грубо швыряли в открытую машину. Всего в подвале собралось вместе с ним семь человек. Иван Васильевич теперь отлично знал, кто предатель. Тот единственный человек, который не явился сегодня… Никто из присутствующих не знал, почему он не явился. Уже тогда у Ивана Васильевича закралось подозрение…

Проволокли минера, голова его безвольно моталась, за ним тянулся кровавый след. А вот и предатель! Кузнецов увидел его вылезающим из машины, в которую побросали трупы и раненых подпольщиков. Коренастый, без кепки, в расстегнутом пиджаке, он стоял в группе эсэсовцев и что-то толковал, показывая то на машину, то на дом. Ясно, что говорили: мол, руководителя группы нет. Кузнецов подавил острое желание выпустить последнюю пулю в изменника, — надо поберечь для себя… И потом, его загораживает кузов грузовика, вряд ли отсюда попадешь. А как хотелось уложить гада! Ведь он в группе подпольщиков давно, выжидал, сволочь… А он-то, Кузнецов, куда смотрел?.. Нет, никаких подозрений не вызывал у него этот малоразговорчивый человек с шеей борца. Если уж в ком и сомневался, так в печнике.

Увидев, что собравшиеся во дворе эсэсовцы усаживаются в машины, Иван Васильевич даже затаил дыхание: неужели сейчас уедут?

Но уехали только два грузовика. Оставшиеся эсэсовцы, выслушав приказ офицера, снова вернулись к дому. Внизу гулко захлопали двери, где-то зазвенело разбитое стекло, ворвался в уши плач ребенка. Топот сапог по бетону все ближе. Из грузовика еще спрыгнули на землю трое эсэсовцев с автоматами и тоже направились к парадной.

Кузнецов погладил сужающийся к мушке ствол парабеллума, еще раз осмотрелся — на чердаке спрятаться было негде. Разве что забраться внутрь пыльного, с торчащими наружу пружинами дивана… Но и ждать у окошка свою смерть было тоскливо. Услышав тяжелые шаги по лестнице, Иван Васильевич, еще не сознавая, зачем он это делает, метнулся к двери на чердак и затаился. От удара ноги деревянная скрипучая дверь откинулась и ударила по плечу. Высокий эсэсовец в черной форме переступил порожек и на миг остановился: после яркого апрельского дня глаза его привыкали к чердачному полусумраку. Совсем рядом видел Кузнецов его простоволосую голову со светлыми прядями, упавшими на красноватые уши, на прижатом к животу кожухе «шмайсера» будто выступила испарина. Дальше все произошло очень быстро: парабеллум в ладони сам собой поудобнее развернулся, напрягшаяся правая рука взлетела вверх и с сокрушительной силой опустила рукоятку на висок эсэсовца — тот слабо застонал, автомат выскользнул из его рук и остался висеть на шее. Обняв обмякшее, качнувшееся навстречу тело, Иван Васильевич положил его на желтый песок, перемешанный с опилками. Прислушался: не поднимается ли еще кто? Эсэсовцы обычно ходят по двое… Резкая немецкая речь послышалась этажом ниже, потом что-то загрохотало, раздался женский крик, падение тяжелого тела, голос эсэсовца на ломаном русском: «Ты есть партизан? Хенде хох!» Остальные эсэсовцы спешили к нему.

— Я нашел его! Это партизан! Он прятался под кроватью… Эта женщина укрывала его!..

Спустя несколько минут рослый эсэсовец с засученными рукавами поравнялся с открытой дверью, за которой столпились эсэсовцы. В прихожей на полу лежал окровавленный человек в васильковой рубашке с оторванным воротом, лоб его был рассечен, губа вздулась. Солдат пинал его сапогом и по русски спрашивал!

— Ты есть официир? Отвечай!

Человек что-то пробормотал, стоявший лицом к двери фашист нагнулся к нему. Воспользовавшись этим, рослый эсэсовец быстро шагнул мимо двери и стал спускаться вниз. Прежде чем выйти во двор, он с последней площадки посмотрел наружу: шофер курил, лениво облокотившись на радиатор. Он проводил равнодушным взглядом рослого эсэсовца, вышедшего из парадной, и тут же его внимание переключилось на других, тащивших мужчину в разодранной васильковой рубашке.

Рослый эсэсовец обогнул дом, нырнул в первую попавшуюся подворотню, выскочил к дровяным сараям и, отшвырнув сапогом метнувшуюся под ноги дворняжку, вышел на другую улицу. Закинув автомат на плечо, он спокойно зашагал мимо деревянных домов, казалось вросших в асфальтированный тротуар. Только сапожник смог бы по походке определить, что немцу жмут сапоги, а портной наверняка заметил бы, что черный мундир маловат. Из-за дощатых заборов тянулись вверх узловатые, с набухшими почками ветки яблонь, слив, вишен. Редкие прохожие испуганно шарахались в подворотни, прижимались спинами к зданиям.

А над городом не спеша плыли белые клубящиеся глыбы облаков, деревянные заборы отбрасывали на тротуар полосатые тени, иногда луч заходящего солнца ослепительно вспыхивал то в одном, то в другом окне. На черепичной крыше деревянного дома в белой, выпущенной поверх коротких штанов рубахе стоял мальчишка и, задрав голову, смотрел на стаю голубей. Жизнь продолжалась!

 

3

Андрей Иванович ногой толкнул дверь и, миновав темные сени, вошел в избу. Люба Добычина сидела у окошка и вручную шила детскую распашонку. Блестящая иголка с белой ниткой проворно мелькала в ее пальцах. Она еще из окна увидела старосту, но даже не поднялась с табуретки. Округлое лицо сосредоточенно, волосы забраны под косынку, обнаженные до плеч полные руки загорели, а вот цвет лица нездоровый: на скулах и лбу желтые пятна, губы скорбно поджаты. На столе лежал автомат.

— Ты что же это, Любаша, заместо мужика своего караул у окна несешь? — ухмыльнулся Абросимов. — Лихих партизан боишься?

— Я никого не боюсь, — резко ответила женщина. — Это вам, душегубам, нужно опасаться людского гнева.

— Но-но, баба, придержи свой язык! — прикрикнул староста. Хоть и незаслуженный упрек, а все равно обидно.

— Чего надо-то? — зверем глянула на него Люба.

— Мужика твоего. Или был, да весь вышел?

— Это Николашка-то мужик? — сверкнула на него глазами Любаша. — Мокрая курица он, а не мужик!

— Грёб твою шлёп! — обозлился Андрей Иванович. — Была бы ты моей женкой, я бы тебе, стерве, показал, где раки зимуют! Замордовала бедолагу и еще насмешки над ним строит! Где его прячешь?

— Евонное место известно где, — усмехнулась Люба. — В бане, сердешный, кукует!

— Ох, Любка, вожжами бы тебя по толстой заднице… — покачал головой Абросимов и направился к двери.

Он прошел вдоль ряда яблонь к бане. Она оказалась снаружи на запоре. Откинув щеколду и согнувшись в три погибели, Абросимов вошел в пахнущий горьковатым дымом и березовым листом темный предбанник. Михалев сидел на низкой скамейке, на опрокинутой шайке стояла начатая бутылка с мутным самогоном. Рядом лежали соленый огурец и шмат сала. Ситцевая рубаха была разорвана у ворота, на заросшей щетиной щеке — свежая царапина.

— Ишь, устроился, грёб твою шлёп! — зычно заговорил Андрей Иванович, присаживаясь рядом. — Со всеми удобствами.

Михалев молча снял с гвоздя ковш, которым поддают на каменку, налил в него из высокой захватанной бутылки, протянул Абросимову.

— Салом закусывай. Ленька женке приволок.

— Ну и дела-а! — протянул Абросимов. — Хороший у меня помощничек — баба оружие отняла и в баню закрыла, как какого-нибудь мазурика!

— Давно надо было бы ее, суку, пришить, да вот рука не подымается, — понурил лысую голову Михалев.

— Эва, сказанул! — нахмурился Абросимов. — Руки марать о собственную бабу — тяжкий грех, а вот поучить малость следоват. Хошь ременные вожжи тебе на энто дело пожертвую?

— Ну ее к дьяволу! — отмахнулся Николай. — Чего пришел-то, Андрей Иванович? Опять наших пленных на базу сопровождать? Али парней с девками по домам шукать для отправки в неметчину? Ну и работенку ты мне определил, мать честная!

— В баньке тебе, Николаша, никто в это худое время отсиживаться не позволит, — внушительно заговорил Абросимов. — Раз нас с тобой впрягли в эту телегу, значит, надо шевелиться, коли не хотим, чтобы фрицы нас, как глупых индюков, перещелкали… Слыхал, что Леха сотворил? Живьем деревню спалил! А что с Блиновым сделали? Добро, хоть живым не дался.

— Чего я с Любкой-то нынче поцапался, — думая о своем, заговорил Николай. — Беременная она… Я и брякнул, что от Леньки, мол. А она, гадюка, схватила автомат и в морду мне ткнула, хорошо еще, на спусковой крючок не нажала!

— Ох-хо-хо! — раскатисто рассмеялся Андрей Иванович. — Чтобы моя Ефимья взялась за ружье!.. А ты не бросай оружие где попало. Долго ли до греха?

— Ей-то недолго, стерве, глядишь, и вправду пришьет, — канючил Михалев.

— Ну вот что, Колька, разбирайся сам в своих темных семейных делах, — сказал Абросимов. — А пока залепи рожу хоть бумажкой, бери автомат и валяй в Кленово пленных сопровождать. Их десятка полтора. Мне доподлинно известно, что промеж них есть советский командир. Вроде важная персона. Понятно, фрицы про это ни хрена не знают: документов у них нет, а одеты в форму рядовых бойцов.

— Как ты-то прознал?

— А это тебя, Коля, не касается, — пошевелил густыми бровями Абросимов. — Сорока на хвосте принесла.

— Что я-то должен делать?

— А ничего, все без тебя сделают… Значит, слухай в оба уха! Командир — худущий такой, носатый, с повязкой на шее, — Андрей Иванович в упор глянул на Михалева, — Так вот, на мосту через ручей ты поравняйся с ним. Он выхватит у тебя автомат, а ты не трепыхайся, падай на землю и уши зажимай руками, а дальше все само сделается. Окромя тебя еще два фрица будут сопровождать их до Кленова…

— А ежели и меня ненароком укокошат? — сразу протрезвел Николай.

— Да предупреждены они! — стал терять терпение Андрей Иванович. — Не тронут тебя! Дотумкал? Когда убегут в лес, ты и подымай на всю губернию крик, мол, караул! Вдарили по башке и сбежали, проклятые…

— Свои не тронут, так Бергер семь шкур спустит, — сомневался Михалев.

— А я-то на что, лопух ты непутевый? — взъярился Абросимов. — Неужто в обиду дам? Да мужик ты, в конце концов, али каша гречневая, грёб твою шлёп!

— Как Любка моя, заговорил… — вздохнул Николай. — Не ори ты, Андрей Иванович, и без тебя тошно! Сделаю я, что велишь… Только упреди пленных-то.

Шагая от Михалевых по пыльной дороге, Абросимов мрачно раздумывал: Николашка, конечно, трусливый человечишко, но других-то нет! На кого он еще может тут положиться? А сын, Дмитрий, толковал, что Михалева надо использовать… Вот ведь чудеса! Уродится вроде мужиком, а на поверку — размазня хуже бабы! Это только подумать: женка на глазах грешит с другим, а он, сопля несчастная, в баньке отсиживается да самогон лакает!..

Пообедав, Андрей Иванович мигнул Вадиму: мол, выйдем во двор. Вслед за ними увязался и Павел.

Усевшись на садовую скамейку, Абросимов достал кисет, кремень с фитилем, — хотя в доме и завелись спички, по привычке высекал огонь таким древним испытанным способом, — выпустив густую струю дыма, кивнул на корявые яблони с темно-зелеными желваками яблок:

— Добрый будет нонче урожай на антоновку.

Внуки, сидя у его ног в траве, помалкивали, догадываясь, что серьезный разговор впереди.

По тропинке, смешно горбатясь, ползла большая мохнатая гусеница. Павел раздавил ее ногой. Дед неодобрительно покосился:

— Мешает, что ли?

— Вредитель, — ответил Павел. — Яблоки сожрет.

Андрей Иванович раскатисто откашлялся — зело крепок табачок! — сказал:

— Ну вот что, навострите ушки на макушке и запоминайте: нужно нынче же обойти дома в поселке и предупредить людей, что немцы собираются отправлять на днях в чертов фатерлянд парней и девок… — Он по памяти назвал двенадцать фамилий. — Скажите, мол, слышали, как Бергер полицаев настрополял на это дело. Ясно?

Оставшись один под яблоней, он задумчиво смотрел на длинную узкую тучу, медленно наползающую из-за леса. Ветер принес запах смолы и хвои. К старику подошла кошка и стала ластиться у ног. Он рассеянно гладил ее по пушистой выгнувшейся спине. Негромкое мурлыкание вызвало в памяти предвоенные мирные дни, когда он со своей многочисленной семьей во главе длинного стола сидел в саду своего собственного дома и пил из блюдца чай. Эх, война, разметала всех…

— Отец, — окрикнула с крыльца Ефимья Андреевна, — куды ты внуков послал?

— На кудыкину гору, — буркнул он. — Тебе-то чего?

— Страшно мне чегой-то, Андрей, — глухо произнесла жена. — Чует мое сердце, скоро быть большой беде в нашем доме!

— Ты такая, накаркаешь! — усмехнулся он.

— Лихо никто не кличет, оно само явится, — пригорюнилась Ефимья Андреевна. — Знаю ведь, батька, сам по краю ходишь… Пожалей хоть внуков.

— Жизнь дана, мать, на смелые дела, — задумчиво произнес Андрей Иванович.

К вечеру приплелся Михалев. Один рукав мундира держался на ниточке, под глазом светил здоровенный фингал, нижняя губа отвисла треугольником, как у верблюда.

— Откуда ты взялся, такой красавец? — весело встретил его Абросимов. Он уже знал о том, что произошло у деревянного моста, но попросил полицая все рассказать подробно.

…Пленный командир в побелевшей на лопатках гимнастерке без ремня подмигнул Михалеву и показал на автомат: мол, сними с предохранителя… Хотя и худущий и кадык выпирает на шее, но чувствовалась в нем сила, иначе бы Бергер не отобрал его для земляных работ на базе. И остальные не заморыши. Кроме Михалева пленных сопровождали в Кленово не двое солдат, как говорил Абросимов, а трое — к ним примкнул верзила фельдфебель… Не доходя моста, командир вырвал автомат у Николая и полоснул из него по солдатам. Фельдфебель отскочил в сторону и, пригнувшись, дал очередь из автомата. Кажется, двоих наповал, но тут на него набросились остальные пленные, вырвали оружие и буквально растоптали на булыжной мостовой. Собирались и его, Николая, трахнуть по башке камнем, но командир не дал. Один пленный все же успел от души залепить в глаз. И обозвал последними словами…

— А кто же тебе губу подправил? — спросил Абросимов. Уж очень Михалев был смешной с треугольной губой и подбитым глазом.

— Знамо кто, — пробурчал Николай. — Самолично гауп Бергер… Еще, зараза, кожаную перчатку натянул себе на ручку! А потом только вдарил…

— Он у нас аккуратист, грёб его шлёп! — засмеялся Абросимов. — Не хочет арийские ручки пачкать о наши русские рожи…

— Не расстреляют меня, Андрей Иванович? — униженно заглянул старику в глаза Михалев. — Я Бергеру сказал, что это я одного… нашего застрелил.

— Может, тебе еще и медаль повесит, — хмыкнул Андрей Иванович. — Куда ушли пленные?

— Ты же велел мне лежать носом в землю…

— Что ж ты, мать твою, так и лежал, пока немцы не объявились? — удивился Абросимов.

— Притворился, что без сознания, — впервые улыбнулся Николай, отчего правый глаз совсем закрылся.

— Иди, красавчик, к своей жене, пусть она тебе свинцовую примочку поставит…

Но Михалев не уходил, нерешительно топтался перед высоченным Абросимовым.

— Дай ты мне, Андрей Иваныч, ременные вожжи али уздечку сыромятной кожи, — не поднимая на него глаз, попросил он.

— Гляди ты, грёб твою шлёп, — удивился старик. — Никак и вправду надумал свою толстомясую поучить?..

 

4

Сидя на корточках и глядя из-за орехового куста на девушку, пригорюнившуюся на камне возле небольшого лесного ручья, Иван Васильевич мучительно вспоминал фамилию художника, написавшего знаменитую картину «Аленушка». Он до войны видел ее в Русском музее. Можно было подумать, что живописец работал здесь — несчастная Аленушка из сказки так навеки и осталась в чащобе у лесного ручья. Прозрачный ручей во мху чуть слышно звенел, белые отмытые камни в нем светились, толстые сосны и ели близко подступили к берегу, изогнувшиеся ивы макали свои ветви в серебристую воду, бесшумно порхали средь кувшинок синие стрекозы. Поза девушки была невообразимо печальной, русоволосая голова склонена набок, голубые глаза бездумно смотрели на воду.

«Васнецов! — вспомнил художника Иван Васильевич. — А был я в музее с Вадиком…»

Они долго стояли перед этой картиной. В «Богатырях» Васнецова сын узнал своего дедушку — Андрея Ивановича Абросимова. Тыкал пальцем в Добрыню Никитича и громко утверждал, что он вылитый дедушка. В другой картине отыскал мужика в лаптях, который напомнил ему Тимаша… Фантазии у мальчика хоть отбавляй!

При воспоминании о сыне тоскливо сжалось сердце: как он там, в оккупированной Андреевке? Только узнай немцы, что дядя его и дед связаны с партизанами, конец мальчишке. Покидая партизан, Иван Васильевич наказывал Дмитрию Андреевичу: чуть что — немедленно взять Павла и Вадима в отряд и при первой возможности переправить в тыл, а там он, Кузнецов, о них позаботится.

Тяжкий вздох донесся до Кузнецова, девушка пошевелилась, еще ниже склонила голову, ресницы задрожали, она всхлипнула и поднесла к глазам подол длинного темного платья, поверх которого была наброшена вязаная жакетка. Ослепительно блестели в солнечном луче крошечные клейкие листья на березах, в том месте, где небыстрая вода пробегала по донным камням, колыхались, сталкивались друг с другом маленькие чайные блюдца — это солнце играло в ручье.

Возможно, Кузнецов так бы и ушел, если бы девушка вдруг не уткнулась в колени лицом и надрывно не зарыдала. И столько было горя в ее согбенной фигуре и вздрагивающих плечах! И еще одно бросилось Кузнецову в глаза: старенькая жакетка была порвана у предплечья, а босые ноги исцарапаны. Он поднялся, подошел к ней и легонько дотронулся рукой до плеча. И тут произошло то, чего уж он совсем не ожидал: девушка мгновенно вскочила с валуна, с криком кинулась в холодный неглубокий ручей и побежала по воде в чащобу. Брызги летели во все стороны, наброшенная на плечи жакетка упала в воду и медленно поплыла навстречу ему.

— Сдурела! — вырвалось у Кузнецова. — Вроде бы купаться еще рановато… Свой я, дурочка, свой!

Девушка остановилась перед поваленной сосной, перегородившей неширокий ручей, и боязливо оглянулась. На Кузнецове были мятые бумажные брюки, серая косоворотка под явно тесным в широких плечах коричневым пиджаком и синие резиновые тапочки на босу ногу. За две недели скитаний Кузнецов успел сменить черную эсэсовскую форму на гражданскую одежду: рубаху, брюки и пиджак дала ему одна женщина, которой он сказал, что скрывается от немцев. Последние дни он носил связанные вместе тесные сапоги на плече. Он пробирался к линии фронта, в основном шел ночью, а днем отсыпался где придется: весна выдалась теплая, на лугах встречались непочатые стога, иной раз спал на груде ветвей под открытым небом в лесу. Сон его был чутким, слух обострился: стоило хрустнуть сучку, как он открывал глаза, пристально всматриваясь в чащобу, парабеллум сам собой оказывался в руке. Никого не было на лесной тропе; зверь издалека чуял человека и обходил стороной, а больше никто не встречался в лесах. Как-то проснувшись утром в стоге сена, Иван Васильевич услышал самый мирный звук на земле: совсем близко от него стояла бурая корова с раздутым выменем и, выдергивая из стога клочки сена, неторопливо жевала. Она не испугалась человека, — наверное, давно уже почувствовала его присутствие. И тогда ему пришла в голову мысль подоить корову. Та доверчиво подпустила человека к себе. Теплое парное молоко брызгало в алюминиевую кружку, а корова спокойно жевала сено. Один раз только рискнул он выйти к людям — это было три дня назад, наверное в пятидесяти километрах отсюда. Деревня была маленькой, там Иван Васильевич наконец-то переоделся. Наверняка фашисты сообщили всем своим постам, что разыскивается человек в эсэсовской форме. Одеждой и скудным запасом продуктов снабдила его пожилая женщина, жившая на окраине деревни, черный мундир и брюки при нем сожгла в русской печи. «Шмайсер» пришлось выбросить, при нем был лишь парабеллум.

Все-таки он родился под счастливой звездой! Сидя у круглого окошка на чердаке окруженного эсэсовцами дома, он уже не чаял быть живым. Кто же был тот мужчина в васильковой рубашке, благодаря которому Иван Васильевич остался жив? Не задержись эсэсовцы в комнате этажом ниже, он не успел бы переодеться в их форму.

Чудом вырвавшись из лап смерти, он выбирал самый глухой путь к своим — не хотелось понапрасну рисковать, потому и продвигался в основном ночью. Гула канонады еще не было слышно, но наши самолеты все чаще пролетали над головой, радостно было видеть их здесь.

— Бежать-то больше некуда… — произнесла девушка, отрешенно глядя на него.

С ее мокрого подола срывались крупные капли, руки бессильно повисли. Он разглядел ее: яркие губы, чуть заметные ямочки на щеках, густые русые волосы, видно, давно не чесаны. И одета, как старуха, не хватало только черного платка.

— Значит, мы друзья по несчастью, — сказал он. Девушка повнимательнее глянула на него, облизала влажные губы, сглотнула слюну и произнесла!

— У вас нет хлеба?

Они уселись на берегу ручья, прямо на мху Кузнецов разложил немудреную еду: полбуханки деревенского черствого хлеба, с десяток сваренных в мундире картофелин, соль в тряпице и две луковицы. Девушка — ее звали Василисой Красавиной — уписывала за обе щеки очищенную картошку, хлеб откусывала от краюшки ровными белыми зубами понемногу, по-старушечьи подставляя горсть ко рту, чтобы не упала ни одна крошка. Щеки ее порозовели, длинные черные ресницы то взлетали вверх, то опускались, отбрасывая легкую тень на щеки. Глядя на нее, никогда не подумал бы, что эта славная девушка с маленькими руками наповал убила фашиста…

Как-то сразу доверившись Кузнецову, Василиса рассказала о себе и о том, что произошло вчерашним утром.

Война застала ее на хуторе Валуны, куда она незадолго приехала из Ленинграда на каникулы к дедушке. Раньше здесь было несколько больших дворов, но постепенно хутор опустел, и последние несколько лет дед жил тут один. Он был еще крепким шестидесятипятилетним стариком, держал корову, сам вел все хозяйство. Василиса любила деревню и деда, каждое лето навещала его, ей нравился тихий хутор, окруженный сосновыми борами и лугами, на которых разлеглись большие и маленькие серые камни-валуны, почему хутор и получил такое название. Валуны встречались и в лесу. Среди сосен и елей вдруг наткнешься на огромный замшелый камень, вросший в землю. В солнечный день казалось, что мох изнутри, светится. Девушке нравилось сидеть на валунах и смотреть на плывущие над бором облака. В то лето Василиса перешла на последний курс Ленинградского университета, ее специальность — филолог. В блокадном Ленинграде у нее остались мать, отец, два брата…

О войне Василиса узнала лишь через неделю: почтальонша два-три раза в месяц наведывалась в Валуны. Дедушка выписывал местную газету и журнал по пчеловодству, у него еще была небольшая пасека. Это на опушке бора у ручья. Первое желание Василисы было немедленно уехать в Ленинград, но тут вдруг занемог дедушка, — он еще с первой империалистической войны носил в груди осколок от снаряда, — поднялась температура, стал кашлять с кровью. В общем, когда дедушка поправился, фашисты уже были близко. Василиса тем не менее собрала узелок и пешком двинулась к станции, которая находилась в двадцати километрах от хутора. Там уже не было ни одного эшелона, а на поврежденные пути с отвратительным визгом ложились снаряды. Вместе с десятком беженцев девушка кинулась вслед за нашими отступающими частями, несколько раз попала под бомбежку, потом, когда уже думали, что спасение рядом, наткнулись на танковую колонну. Танкисты в черных шлемах высовывались из распахнутых люков, скаля зубы, что-то кричали им на чужом языке. В ужасе они бросились бежать в лес, какой-то негодяй полоснул по ним из автомата. Она видела, как молодая женщина, закусив побелевшие губы, ткнулась головой в валежник. До сих пор стоит перед глазами ее окровавленное лицо…

Василиса вернулась на хутор; немцы туда очень редко наведывались, может, за весь год два-три раза… Ей везло: или дедушка, или она издалека слышали шум моторов, и Василиса успевала спрятаться на сеновале, где старик специально для нее оборудовал глубокий лаз, который затыкал охапкой сена. Там ее никогда бы не нашли, разве что все сено переворошили бы, но фашистов сено не интересовало, они требовали «млеко», масло, «янки», «курки» и мед. Приезжали на грузовике или на мотоциклах. Василиса надеялась, что как-нибудь переживет тут войну, она была убеждена, что скоро наши погонят захватчиков с русской земли. Иногда к дедушке заворачивали оказавшиеся в тылу, измученные красноармейцы, они рассказывали о страшных боях, об отступлении наших частей, о зверствах фашистов. Уже этой весной в Валуны нагрянули нелюди в черной форме, они зарезали корову, добили последнюю живность, перевернули половину ульев и укатили на крытом грузовике. Василиса отсиделась в сене, слышала, как они заходили в сарай, нагребли несколько охапок сена — нужно было подложить под окровавленную тушу — и ушли. Без коровы и кур жить стало трудно, хорошо еще, дедушка догадался спрятать в лесу кадушку с медом, — переодевшись в платье из бабушкиного сундука, Василиса ходила с банками меда по окрестным глухим деревням и выменивала на мед муку, хлеб, сало. У дедушки было ружье, которое он надежно прятал в кустарнике неподалеку от бани, а в окрестных лугах водились зайцы, научилась стрелять и Василиса.

А вчера утром случилось ужасное…

Дедушка возился на пасеке с пчелами, менял рамки, Василиса пекла в русской печи хлеб из остатков муки. Кажется, и день был тихий, но то ли ветер дул в другую сторону, то ли они так увлеклись делом, что ничего не услышали. Спохватились, когда зеленый мотоцикл с коляской остановился у самого дома. На лай собаки девушка выглянула в окно и увидела трех гитлеровцев в зеленых мундирах и пилотках. Белели оловянные бляхи на ремнях. К коляске мотоцикла был прикреплен ручной пулемет. Что-то лопоча по-своему, они вошли в избу. Василиса заметалась по комнате и, уже слыша топот в сенях, кинулась к окну, распахнула створки, но выскочить не успела: фашист, вскинув автомат, крикнул: «Хальт!»

По-русски с трудом изъяснялся лишь один из них, он усадил ее за стол, пожирая глазами и хихикая, стал расспрашивать: «Не есть ли она и старик партизан? Кто еще проживайт в домике?» По очереди подходили к печи, заставляли ее вытащить еще не испеченный хлеб, тыкали в него пальцами, смеялись. Все, что было в доме, пришлось выставить на стол, немцы налили из фляги шнапс, стали предлагать и ей. Дедушка пришел в избу, но они его прогнали, тот, который говорил по-русски, крикнул: «Пшел конюшня, свиньям!» Василиса пить не стала — это не понравилось пришельцам, они что-то быстро заговорили между собой, один из них взял из коробка три спички, одну укоротил и зажал в волосатой лапище. Короткая досталась сивому верзиле. В рыжих сапогах, с расстегнутым мундиром, он поднялся из-за стола, взял ее за руку и потащил из дома. Оставшиеся весело подбадривали его, хохотали, говорили: «Шнель, шнель…» Верзила сбил с ног дедушку, который стоял у крыльца, и потащил ее на сеновал. Василиса вырывалась, кричала, один раз укусила верзилу за руку, но он громко ржал как конь и хватал за грудь… Втолкнув ее в сарай, мерзавец без всякого стеснения сбросил с себя мундир, несвежую рубашку — вся его грудь заросла жесткими, как поросячья щетина, волосами, — пояс с кинжалом в металлических ножнах упал рядом с ней. Автомат немец оставил в избе.

Василиса, задыхаясь от отвращения и ужаса, боролась с ним изо всех сил, он содрал с нее платье, глаза его стали безумными, рот оскалился… Она уже плохо помнит, как ее рука наткнулась на кинжал, вытащила его из ножен, — к счастью, он вышел оттуда на удивление легко, — но ей было не ударить: потная горячая туша навалилась на нее, жадные лапы тискали тело.

Иван Васильевич видел, что девушке все это трудно рассказывать, иногда от отвращения ее передергивало, но, будто казня сама себя, она продолжала…

В общем, для себя она решила, что если эта отвратительная горилла сейчас овладеет ею, то она все равно после этого не будет жить… Василиса даже не подозревала, что в ней столько силы. Воспользовавшись тем, что фашист на секунду откинулся назад, она изо всей силы воткнула в него, кинжал. К счастью, он не смог вскричать, лишь хрипел. Вбежавший в сарай дедушка прикладом охотничьего ружья добил окровавленного насильника. До сих пор слышит она этот булькающий хрип…

— Беги через пасеку в бор, внученька, — сказал дедушка и, махнув рукой, кинулся с ружьем к дому. Длинная серая рубаха его была забрызгана кровью.

Поравнявшись с первым ульем, Василиса услышала, как один за другим в доме глухо грохнули два выстрела, со звоном брызнули в сад стекла; плохо соображая, она хотела было вернуться, но услышала с проселка шум моторов: к хутору приближались мотоциклисты. Поднятая ими пыль желтым облаком повисла над дорогой. До бора было рукой подать. Василиса опрометью кинулась в чащу…

Перед заходом солнца она наведалась на хутор. От их старого дома остались лишь дымящееся пепелище, а на липе среди опрокинутых ульев висел дедушка… Он и сейчас там висит, подойти к пожарищу она не решилась. Даже от кромки леса слышно было, как раздраженно гудели на разоренной пасеке пчелы.

Куда ей пойти? Что делать? Утопиться в этом лесном ручье? Об этом она и думала, когда неожиданно появился так напугавший ее Иван Васильевич.

Кузнецов понимал, что ничем не сможет помочь девушке: как только стемнеет, он отправится дальше, не брать же ее с собой? Он спешит, а Василиса свяжет его по рукам и ногам, У нее обуви даже нет, а идти ночью в лесу босиком… Остатки раздобытой в деревне еды они полностью прикончили с Василисой, запив ее холодной водой из ручья. Вряд ли им удастся разжиться еще чем-нибудь: в деревнях — немцы, несколько дней он до оскомины ел одну клюкву.

Обо всем этом он и рассказал девушке. Она молча выслушала его, глаза ее повлажнели, но слезы сдержала. Прикусив губу, долго смотрела на воду. У Кузнецова защемило сердце: проклятая война, жестокое время! Люди голодают на оккупированной территории, запуганы карателями и полицаями — переночевать не пустят, да и кому нужен лишний рот? А если эта девушка попадется в лапы гитлеровцам…

— В деревнях говорили про каких-то партизан, — тихо произнесла девушка. — Я немного смыслю в медицине… В университете у нас была военная кафедра, я закончила курсы медицинских сестер. Могу сделать перевязку, укол…

— Где они, партизаны? — покачал головой Кузнецов.

Или их не было в этих местах, или люди, с которыми он осторожно заговаривал об этом в деревнях, не доверяли чужаку, удивленно пожимали плечами: мол, и слыхом не слышали ни про каких партизан…

Уже солнце клонилось за вершины деревьев, пора было двигаться, а Иван Васильевич не мог себя заставить уйти и оставить тут, у ручья, Василису… Он говорил, что рано или поздно все это кончится, наши прогонят врагов прочь… Говорил и понимал, что его слова звучат неубедительно: что ей сейчас до того, что случится потом?

— Жалко дедушку, — всхлипнула она.

— Мы похороним его, — сказал он. Пожалуй, это единственное, что он мог сделать для нее.

Пожарище еще дымилось, вокруг повешенного жужжали большие синие мухи. Василиса не могла себя заставить подойти к липе, широко раскрыв глаза она смотрела, как Кузнецов кинжалом перерезал веревку, потом выкопал лопатой с короткой ручкой яму и положил туда труп. Встретившись взглядом с Иваном Васильевичем, девушка подошла и бросила горсть земли…

Потом они вернулись на пепелище, Василиса нашла на свалке свои брошенные стоптанные босоножки, которые тут же надела. В кустарнике за пасекой была спрятана замотанная мешковиной кадушка с медом.

— Берите сколько надо, — предложила она.

— Вам самой пригодится, — сказал он.

Девушка деревянной поварешкой переложила мед в берестяные туеса, которые вместе с другим пасечным инвентарем хранились в шалаше.

— Дедушка говорил, что полезнее меда нет ничего на свете, — тихо произнесла она. И вдруг разрыдалась: — Он из-за меня погиб! Из-за меня!

— Теперь не вернешь, — сказал Кузнецов. — Сколько людей погибло… Я понимаю, это слабое утешение…

— Возьмите меня с собой, — вытирая слезы, попросила она. — Я могу быть полезной. Ведь убила же одного… — И она снова заплакала.

— Вам со мной нельзя, — вздохнул он. — Одна вы еще выживете, а если попадемся им в лапы вместе — смерть.

Вершины сосен купались в золотом багрянце, пахло разомлевшей хвоей, от ручья веяло вечерней свежестью; вода тихо звенела в белых камнях. Один улей немцы бросили в воду, и он косо стоял на мели, две юркие трясогузки пританцовывали у кромки, они весело посматривали на людей круглыми бусинками глаз, церемонно кланялись и кланялись без конца.

Никаких вещей не было у Кузнецова, лишь парабеллум чуть заметно оттопыривал карман узкого пиджака. Да еще патроны. Он загорел, оброс и последнее время несколько раз ловил себя на том, что к нему вернулась старая привычка: хвататься за бок, где должна находиться кобура. Помнится, в Андреевке Варвара Абросимова подсмеивалась над этой его привычкой. Перед самой войной он от нее избавился, а вот теперь рука снова сама по себе ищет оружие. Старая досадная привычка может как раз сослужить хорошую службу: и днем и ночью приходится быть начеку.

— Пора! — сказал Кузнецов. — За ночь я пройду километров двадцать.

— Не уходите, — попросила она. В глазах было смятение. — Хотя бы сегодня.

Со стороны низины, где белели большие березы, послышался чистый свист, затем небольшая пауза, и по лесу раскатилась звонкая соловьиная трель. Будто прислушиваясь к эху, соловей на мгновение умолк, затем защелкал, засвистел, песня набирала силу, завораживала. Уже ничто, кроме нее, не нарушало вечернюю тишину леса. Пылали остроконечные вершины сосен и елей, набухало над ручьем розовое облако.

— Соловей, — удивленно произнесла Василиса. — Надо же…

— Соловей… — откликнулся Иван Васильевич. — Я не слышал их целую вечность. — Он прислонился к толстому стволу.

Там, где кончалась пасека, буро лоснился невысокий холм — могила старика. А соловей заливался, пересыпал звучные трели свистом, щелканьем, и не хотелось ни о чем думать, только слушать и слушать его. И когда звуки внезапно оборвались, двое еще какое-то время молча слушали обступившую их тишину.

— А в университете меня считали недотрогой, я целовалась-то всего два раза. Ты не можешь взять меня с собой, я понимаю… — Она впервые назвала его на «ты». — Останься сегодня… — Последние слова прошелестели совсем тихо.

Он с изумлением посмотрел на нее. Она побледнела, губы едва заметно вздрагивали, она боялась взглянуть на него.

— Ты уйдешь, а я останусь, — тихо продолжала она. — И что со мной будет? Я тут для всех чужая, а для них… Это же звери! Боже, почему я не умерла вместе с дедушкой?

— Есть же на свете хорошие люди, приютят, — испытывая щемящую жалость, обронил он.

Она не откликнулась.

— Ну вот что, Василиса Прекрасная, — неожиданно для себя сказал он. — Для нас с тобой ночь то же самое, что для других день. Если идти, так идти, — и грубовато приподнял ее с земли.

Горячие губы на миг неумело прижались к его губам.

— Теперь я знаю, куда нам идти… — скорее для себя сказал Кузнецов, подумав, что ее губы пахнут парным молоком. И еще он подумал, что никогда не простил бы себе, если бы оставил в лесу Василису Прекрасную.

 

Глава тридцатая

 

1

Столица третьего рейха скоро наскучила Ростиславу Евгеньевичу Карнакову. Уже неделю он жил в центре Берлина, в фешенебельном номере гостиницы без названия, на фасаде остались лишь две гипсовые готические буквы: «V» и «S». В основном здесь останавливались военные чины, по утрам к парадному входу подкатывали черные «мерседесы», «оппели», «хорьхи», шоферы в форме предупредительно распахивали дверцы и отдавали честь. В машины садились не только офицеры вермахта и полицейские чины, но и люди в гражданском, однако с военной выправкой. В распоряжении Карнакова был зеленый «оппель» Бруно Бохова. Старший сын почти неотлучно всю эту неделю был с ним. Они о многом переговорили, бродя по городу.

Последний раз Ростислав Евгеньевич был в Берлине в 1914 году. Многое тут изменилось с тех пор. Незнакомый, угрюмый город. Они прошли пешком всю длинную Унтер-ден-Линден с конной статуей прусского короля Фридриха II, посмотрели на парад гитлерюгенда на Темпельюфском поле, побродили по Тиргартену, где в Аллее Победы уныло взирали на отдыхающих уродливые позеленевшие скульптуры германских королей. Бруно даже привел его в «Айспаласт» — увеселительное заведение. В этот час в прокуренном зале за крепкими черными столами, с пивными кружками в руках, сидели в основном пожилые люди в черном.

Вечером в театре они слушали оперу Рихарда Вагнера «Лоэнгрин».

Или отвык от оперного искусства Карнаков — последний раз он был в Ленинграде в Мариинке вместе с Александрой Волоковой задолго до войны, — или напыщенная торжественность оперы, ловко приспособленной к прославлению идей национал-социализма, утомила его, только досидеть до конца у него едва хватило терпения.

— Можно подумать, что Вагнер написал этого «Лоэнгрина» специально по заказу доктора Геббельса, — заметил он.

— Кайзер Вильгельм Второй как-то сказал: «Театр — тоже оружие», — покосившись на толстяка, сидевшего слева от них, по-немецки ответил Бруно.

Сын проводил его из театра до гостиницы без названия. Прощальный ужин был устроен вчера, Бруно с женой принимали отца у себя дома. Худенькая большеглазая блондинка Густа приготовила жареную утку с запеченной картошкой, бобовый салат, на столе выстроились бутылки с пивом, шнапс, а вот черного хлеба не было, да и в ресторанах чаще подавали белый. Двое внуков смотрели на деда большими, как у матери, глазами, по-русски ни один из них не знал ни слова. Их познакомили с дедушкой и отправили спать. Линда и Макс вежливо пожелали всем спокойной ночи и ушли.

— Что же их не научили русскому? — спросил Карнаков.

— Русский язык нынче не пользуется популярностью в наших школах, так же как, наверное, в России немецкий, — сказал Бруно.

— Впрочем, зачем? — раздумчиво провожая взглядом аккуратно одетых мальчика и девочку, проговорил Ростислав Евгеньевич. — В них и русского-то с гулькин нос…

Сейчас, шагая по вестибюлю гостиницы, он почему-то вспомнил об этом.

Двое военных, спускаясь по лестнице, внимательно посмотрели на них. Оба высокие, в кителях армейских офицеров с Железными крестами, они шагали в ногу, прямо.

— У вас тут, в Германии, редко смеются, — заметил Карнаков. Это ему сразу по приезде сюда бросилось в глаза. На улицах не услышишь веселого смеха, даже в театре, в фойе, немцы держались степенно, строго, и не слышно было гула голосов, который обычно сопровождает двигающихся по залу людей. — Это что, национальная черта?

— Война, — коротко пояснил Бруно. — Цвет нации сражается на бескрайних полях России, наши солдаты — в городах многих европейских стран. У каждой немецкой семьи кто-нибудь в армии. Здесь чаще встретишь людей Гиммлера, Кальтенбруннера, Шеленберга, чем солдат.

Они поднялись в номер на третьем этаже. Еще раньше Бруно внимательно обследовал его — нет ли где-нибудь замаскированного микрофона или другого подслушивающего устройства. Кажется, ничего подозрительного не обнаружил. Ростислав Евгеньевич подумал тогда, что тайная служба у немцев поставлена на широкую ногу: следят все за всеми, даже разведки соперничают одна с другой, не исключено, что и за ним, Карнаковым, следят.

— Я все же позвоню из автомата на службу, — сказал Бруно и ушел.

На тумбочке у деревянной кровати, закрытой пологом, стоял черный телефонный аппарат…

Присев на край мягкой постели и глядя на затемненное окно — вечером Берлин погружался в темноту, — Ростислав Евгеньевич задумался.

Это его последний вечер в Берлине. Полтора месяца он занимался в разведшколе неподалеку от Штутгарта. Когда-то в бывшей столице Вюртембергского королевства шумели книжные базары, маршировали на плацу у дворца гвардейцы, в ратуше звучали органные произведения Моцарта, Баха, Бетховена, а теперь все работало на войну: на хлопчатобумажной фабрике шили обмундирование для солдат вермахта, в оптических мастерских изготовляли для армии фюрера бинокли и перископы для подводных лодок.

Впрочем, скучать не приходилось, — почти весь день был заполнен до отказа: опытнейшие разведчики учили его радиоделу, стрельбе по движущимся целям, тайнописи и шифровальному искусству, обращению с разнообразным оружием и взрывчаткой, ночным прыжкам с парашютом, ориентации на незнакомой местности, даже вождению разнообразного транспорта — от легкового автомобиля до тягача.

Обучение было индивидуальным, и Карнаков почти не встречался с другими курсантами. Памятной была встреча с высокими чинами из абвера, личной беседой удостоил Ростислава Евгеньевича перед самым его отъездом один из заместителей Канариса. Высокий, энергичный человек в хорошо сшитом костюме задал всего несколько вопросов о положении дел в районе Климова, но проявил при этом завидную осведомленность. Для победы Германии над коммунистической Россией, говорил он, как воздух необходимы люди, подобные Карнакову, мол, как не жаль, но время такое, что держать в тылу специалистов такого масштаба, как Ростислав Евгеньевич, слишком большая роскошь для рейха… Там, в сердце почти поверженной России, сейчас место настоящего разведчика. И чтобы подсластить горькую пилюлю, — умный немец понял, что Карнакова подобная перспектива не обрадовала, — сообщил, что ему присваивается звание майора…

Вспомнил Ростислав Евгеньевич и напутственные слова одного из главных инструкторов: «Мы вас обучили новейшим методам нашего искусства, мы снабдим вас лучшим оружием, будем поддерживать с вами постоянную связь, но мы не можем вам дать необходимого для нашей работы мужества и, наконец, таланта разведчика. Впрочем, весь ваш опыт работы на великую Германию убеждает нас, что вы обладаете и этими столь важными для настоящего разведчика качествами…»

И вот он уже не Карнаков, не Шмелев, а Макар Иванович Семченков, пятидесяти шести лет отроду, эвакуировавшийся из белорусского городка Борисова и потерявший в дороге жену и дочь. Жену он сам похоронил под Оршей, а дочь Настенька без вести пропала во время бомбежки, и вот теперь он разыскивает ее по всей России. Осядет он в Ярославле, а потом, возможно, переберется дальше в тыл, туда, где сосредоточилось большое количество эвакуированных заводов, работающих на военную промышленность. В Ярославле ему поручено укрепить агентурную сеть, а что делать дальше — сообщат. Завтра утром Ростислав Евгеньевич вылетает в оккупированный Борисов, там он познакомится с городком и жителями, посмотрит на свой «дом», в общем, врастет в новую оболочку. Макар Иванович Семченков действительно существовал на белом свете и жил в Борисове, но по доносу провокатора был взят в гестапо, в застенках которого и отдал богу душу. Документы были чистыми, так что в этом отношении Ростислав Евгеньевич мог быть спокоен. Специалисты из отдела документов даже утверждали, что покойный Семченков похож на Карнакова, впрочем, у них была возможность подобрать любые документы: в теперешнее время десятки тысяч людей исчезали бесследно.

Вернулся Бруно, а вслед за ним вошел молодой официант в черной паре и белой манишке и поставил на стол поднос с вином и закусками. Сын включил «телефункен», стоявший в углу на подставке, покрутил засветившуюся зеленую шкалу, в комнату ворвалась победная маршевая музыка. Немного убавив громкость, Бруно подождал, пока выйдет официант, — тот сервировал стол, — и, налив в фужеры красного вина, негромко заговорил:

— Скажи мне, отец, откровенно, ты веришь, что можно победить Россию?

— Россию или Советы? — взглянул на него тот.

— Разве Россия и Советы — это не одно и то же?

— Я долгие годы ждал, когда Советы рухнут, — помолчав, продолжал Ростислав Евгеньевич. — Конечно, было бы лучше, если бы это произошло без вашей помощи…

При этих словах сын удивленно поднял брови и машинально прибавил звук в приемнике.

— Мне сдается, что интересы третьего рейха и русских патриотов не совсем совпадают… Оно и понятно, кто воюет, тот и хозяин завоеванной земли. Я мечтал, Бруно, Россию видеть другой…

— О чем ты говоришь? Какая Россия? Сейчас есть лишь германо-советский фронт! Вот победим, тогда и будем, как говорится, делить каштаны…

— Каштаны выхватывают из огня… — усмехнулся Ростислав Евгеньевич, — чужими руками.

— Значит, сомневаешься, — сказал Бруно. — Тебя можно понять… Якобы разгромленная Красная Армия не только сражается, но и наступает, причем в ряде мест довольно успешно. У нас кое-кто с самого начала войны считал эту акцию ошибочной. Но война продолжается, и мы обязаны сделать все для нашей победы. А история покажет, было ли нападение Германии на Россию великой миссией фюрера или… роковой ошибкой.

— История свое слово, конечно, скажет. А вот что будет с нами, если Германия потерпит поражение?

— Мы будем сражаться до конца, — сказал Бруно. — Ты знаешь, народ и армия верят фюреру и не пожалеют своих жизней за него, за Германию!

— Вы уж сами разбирайтесь во всем этом, — устало сказал Ростислав Евгеньевич.

Сначала он решил, что Бруно просто его испытывает, может по заданию своего шефа, но Бруно действительно был сильно чем-то обеспокоен, и это неприятно поразило Карнакова.

— Ты не хотел бы повидать… Эльзу? — спросил Бруно, почему-то назвав мать по имени.

— Думаю, ни ей, ни мне это не доставит радости, — ответил Ростислав Евгеньевич.

— Гельмут пишет, что участвовал в налетах на Москву, — переменил тему Бруно. — Однако бомбы сбросить не удалось, — отогнали истребители. Передает тебе привет. Вспоминает наш полет в Берлин, поездку на дачу…

Карнакову Гельмут не писал. Из Берлина послал Александре письмо, но она почему-то не ответила. Как там они с Игорем, в чужой деревне? Один бог знает, когда они теперь увидятся и сколько будет продолжаться война.

Обо всем этом не хотелось и думать.

 

2

— Какой ты есть старост, если тебя не слушайт население? — возмущался Рудольф Бергер. — Состав лесом стоит на запасной путь. Два немецки зольдат угодиль в госпиталь. Так карошо их угостил русский женщин! Двенадцать голов молодежь должны уехайт великий фатерланд. Где этот молодежь?

Как ни напрягал свой голос комендант, он звучал негрозно, может, и потому, что безбожно коверкал слова. Последнее время гауптштурмфюрер все чаще обходился без переводчика. Низкорослый Бергер понимал, что кричать на высокого, осанистого Абросимова бесполезно: страха в глазах старосты нет. Сивобородый, в косоворотке, подпоясанной брезентовым ремнем с бляхой, он сидел на стуле напротив коменданта и угрюмо смотрел на него, будто прикидывая: встать и прихлопнуть огромной рукой плюгавого немчишку с парабеллумом на поясе или просто не обращать на него внимания?

— За всем не уследишь, — вяло оправдывался он. — Вокруг поселка весь лес вырубили, приходится возить издалека, а ваши солдаты сами виноватые: зарезали поросенка и в один присест всего сожрали. В Германию ребятишки не хотят ехать, родители прячут их по деревням-селам, поди сыщи!

Бергер смотрел на могучего старика и думал, что зря послушался Карнакова и назначил его старостой. На вид хоть куда — чтобы ему в лицо взглянуть, даже рослому Михееву приходилось голову задирать, а Рудольф Бергер считал для себя унизительным снизу вверх смотреть на Абросимова, может, потому и не замечал насмешливых искорок в серых колючих глазах старосты. Ох как не хватало сейчас жесткой руки Леонида Супроновича! В Климове немецкое начальство весьма им довольно: выловил в районе нескольких коммунистов, население держит в страхе и покорности перед немецкими властями, а Абросимов, хотя на вид и грозный, даже парабеллум, который ему выдал комендант, не носит на поясе, не надел и форму полицая. Может, отобрать оружие, публично выпороть перед комендатурой и прогнать в три шеи?.. Но кого поставишь взамен? И потом все-таки его рекомендовал Карнаков, а этот бывший русский офицер в чести у немецкого командования… Бергер не знал, что Ростислав Евгеньевич и думать забыл об Абросимове, у него сейчас своих забот было по горло…

— У меня отличный идей! — сказал гауптштурмфюрер. — У тебя, староста, много внук. Как верный слуга великий Германия, ты один внук отправишь в Дойчланд вместе с теми, которые бежаль. Надо ездить по деревням и ловить их, как мышонок.

Андрей Иванович заерзал на заскрипевшем стуле, глаза его недобро блеснули.

— Мои внуки еще под стол пешком ходят… Зачем великой Германии молокососы?

— Население будет больше уважайт своего старост, — развивал мысль комендант. — Будет слюшаться тебя. А немецкий командований вынесет благодарность.

— Нужна мне ваша благодарность, как собаке пятая нога… — в бороду пробурчал Абросимов.

— Пятый нога? — не понял смысла Бергер. — Зачем собаке пятый нога?

— Внуков не отдам, — тяжело поднялся Андрей Иванович.

Вовремя предупредил он об отправке молодежи в Германию, парней и девушек быстро спровадили подальше от поселка, не спешил Андрей Иванович отправлять и строевой лес. Сердце кровью обливалось, когда лесорубы валили сосны и ели вокруг поселка… Дмитрий Андреевич упрашивал отца не ерепениться, не испытывать терпение Бергера, дескать, прогонят его, Абросимова, поставят другого, который будет выслуживаться… Но ведь свою натуру тоже не переделаешь! Эти гады тащат и тащат все в свою проклятую Германию! Дорвались до дармового пирога! И он, Абросимов, должен помогать им грабить свою землю!

— В пятница твой внук и остальные здесь, в комендатур, будут ждать отправки Дойчланд, — ледяным тоном произнес комендант. — И не вздумай сделать маленький хитрость! Со мной плохой шутка.

Андрей Иванович сутулясь вышел из комендатуры. Яркое солнце ударило в глаза, но хорошая погода не радовала его. У калитки он столкнулся с Тимашем. Скорее всего, настырный старик поджидал его тут. Недавно начальник станции Моргулевич прогнал его из переездных сторожей: старик заснул на посту и не услышал сигнала селектора, из-за него чуть было не произошло крушение поездов. Не избежать бы Тимашу петли, да Андрей Иванович вступился за него перед Бергером.

— Низкий поклон господину нашему старосте, — громко пропел Тимаш. Правая скула его была залеплена кусочком зеленого подорожника, живые темные глаза довольно поблескивали, видно, Евдокия угостила.

Рослая, статная Евдокия приглянулась привередливому Бергеру. Это она совала русским пленным горбушки хлеба и луковицы — тогда-то он ее и заприметил. После первого же допроса перепуганная Евдокия отправилась топить баню для господина коменданта. Переводчик Михеев ей популярно растолковал, что грозит сердобольным женщинам, помогающим врагам третьего рейха, так что ей, Евдокии, надо бога молить за доброту, которую ей оказал господин комендант…

После горячей парной баньки Бергер отведал самогона ее собственного изготовления и признал, что он, пожалуй, не хуже шнапса. С тех пор Евдокия, не таясь, когда хотела, гнала самогон и торговала им. Кстати, и за Тимаша она тоже замолвила словечко, сказала Бергеру, что без старика — специалиста по самогоноварению — она как без рук.

— Чего надо-то? — спросил Андрей Иванович. Не то у него сейчас было настроение, чтобы с хмельным стариком разводить тары-бары.

— Хучь тебя и поставили на собачью должность, человек ты хороший, Иваныч, — тихо сказал Тимаш. — Об энтом все знают. Дело-то вот какое: не мне от тебя чегой-то надоть, а беда к тебе пришла…

— Беда нагрянула ко всем к нам, грёб твою шлёп! — не сдержался и брякнул Андрей Иванович.

— Леха Супронович ночью опять прикатил из Климова, ну и прямиком к Любке Добычиной, то бишь Михалевой! Кольку-то он и раньше ни во что не ставил. Пошлет в баньку — тот и сидит там как приговоренный… Так вот, у Кольки в энто самое время человек из лесу находился. Стрельнул в Леньку, да не попал, а тот уложил его наповал, сердешного! Колька кинулся было бежать, да Ленька его уже у речки догнал, врезал как следоват, а потом помакал башкой в воду, чтобы, значит, очухался, и запер в евонной же собственной бане… Я там у окошка маленько послухал… Зверь — молодой Супронович! Хуже дьявола. До чего додумался, паразит, оттяпал топором пальцы Кольке Михалеву! Ну тот орать, по полу кататься… В обчем, ляпнул Колька, что человек энтот от партизан, у которых командиром твой Дмитрий.

У Андрея Ивановича все замельтешило, поплыло перед глазами, непривычно остро кольнуло под левой лопаткой.

— Чё с тобой, Иваныч? — забеспокоился Тимаш. — Аль худо стало?

— Погоди, Тимаш, — едва выговорил он, — Ты меня будто оглоблей по башке…

Это полный провал! Почему же Бергер отпустил его из комендатуры? И даже парабеллум не потребовал вернуть? Играют с ним, как кошка с мышью? Лютая ненависть, до сей поры с трудом сдерживаемая, грозила прорваться наружу… Так запросто Андрей Иванович не отдаст им свою жизнь! Кроме парабеллума у него припрятаны отобранные в свое время у Вадика две немецкие гранаты.

— И про Архипа Блинова, которова по весне в лесу застрелили, пытал, — будто издалека доносился до него голос плотника. — С кем, мол, завклубом тута якшался? Кто ему помогал? Грозил всех нынче же у комендатуры перевешать… Вот ведь жизнь! В Климове губит людей и нас, прорва ненасытная, не забывает!

— Где он сейчас-то, сучий сын? — спросил Андрей Иванович.

— Кольку запер в бане, а сам — к Любке евонной… А ты двигай к сыну, Иваныч, покудова не схватили, — посоветовал Тимаш. — Леха-то все пытал у Кольки, где ховаются партизаны. Да тот, видать, не знает.

Куда среди бела дня бежать? И потом, надо Ефимью предупредить, чтобы немедленно уходила подальше, Вадьку и Павла отправить в лес… Знает или еще не знает про Дмитрия комендант?..

Бергер ничего не знал даже про приезд Леонида Супроновича, а тот, напав на след партизан, и не собирался делиться славой с комендантом. Он лишь приказал Любке сбегать в комендатуру и сказать Афанасию Копченому, чтобы тот во что бы то ни стало задержал в комендатуре до его, Ленькиного, прихода Абросимова. Ему хотелось на глазах коменданта изобличить старосту. Не выдержав зверской пытки, полуживой Николай Михалев рассказал все…

Андрей Иванович вспомнил, что Вадик и Пашка собирались на пожню за земляными орехами. Дай бог, чтобы они еще не вернулись домой.

— Тимофей Иванович, родимый, беги на пожню, там мои внуки, — торопливо заговорил Абросимов, может впервые назвав старика по имени-отчеству. — Накажи им ни в коем разе не вертаться в поселок. Чтобы и носа сюда не казали…

— Господину старосте мое почтение! — услышали они хрипловатый голос Леонида Супроновича. — Погодь, дай хоть руку пожму большому человеку и единомышленнику!

Леонид Супронович и Афанасий Копченый приближались к ним. Андрей Иванович даже зубами заскрипел с досады: почему не сунул в карман эту тяжелую немецкую штучку?!

— Недосуг мне, Леня, — отмахнулся он. — У старухи моей заворот кишок случился, а фершала, как назло, нигде не найти… — Он повернулся и бегом побежал к своему дому. Сердце отпустило, и он снова почувствовал былую силу в руках.

Какое-то мгновение Супронович колебался, рука его сама по себе полезла в карман, где лежал парабеллум, но старик ему нужен был живой.

— Может, мы чем поможем? — скаля зубы, крикнул он вслед Абросимову. И, не взглянув на Тимаша, вместе с Копченым, у которого за спиной болтался советский автомат ППШ, вразвалку зашагал к дому Андрея Ивановича.

Тимаш знал, что так просто Андрей Иванович не дастся в руки. «Надоть хоть мальцов перенять». Он торопливо направился в сторону пожни. Из дырявого солдатского башмака торчал грязный палец, одна подметка хлопала на ходу. Когда он ступил под сень молодого сосняка, оставшегося после вырубки больших деревьев, в поселке раздались приглушенные выстрелы, распорола небо автоматная очередь, громыхнули гранаты.

— Господи, упокой душу раба твоего, Андрея Ивановича… — истово перекрестился старик и, больше не оглядываясь, прибавил шагу.

…Вбежав в избу, Андрей Иванович крикнул жене, чтобы пряталась в подпол, сам кинулся к сундуку, лихорадочно схватил парабеллум и засунул его в карман штанов, затем бросился в сени и из мучного ларя извлек гранаты. На всякий случай прихватил тяжелую дубовую перекладину, которую просовывают в железные скобы двери. Немного погодя послышались тяжелые шаги Леонида и Копченого. Абросимов сунул гранаты под одеяло, перекладину прислонил к железной спинке кровати. Под половицами что-то гулко стукнуло — уж не Ефимья ли приложилась в потемках лбом к столбовой опоре? Эта мысль мелькнула и исчезла. Дверь распахнулась, и на пороге появились Супронович и Копченый.

— Где же твоя хворая старуха? — оглядывая комнату, спросил Леонид.

— А ты доктор, что ли? — пробормотал Андрей Иванович и, выхватив из кармана парабеллум, нажал на спусковой крючок. Выстрела не последовало. Он вспомнил, что сам вынул обойму и спрятал на дне сундука — боялся, как бы Вадик или Павел не нажали на курок.

Не ожидавшие этого Супронович и Копченый шарахнулись в разные стороны. Со скамьи, что у печки, с грохотом покатилось по полу порожнее ведро.

— Не стреляй! — предупредил полицая спрятавшийся за шкаф Леонид. — Живьем возьмем гада!

— Это ты, грёб твою шлёп, гад ползучий! Ублюдок фашистский! — взревел Андрей Иванович и, отшвырнув парабеллум, сгреб перекладину и бросился на них.

Очередь из автомата полоснула у самого уха, за его спиной посыпались на пол стекла, но он уже успел опустить тяжелую колоду на черную голову Копченого. Леонид с перекосившимся лицом и белыми от страха глазами выстрелил. Ударило в плечо, Андрей Иванович, как косой, взмахнул перекладиной — он не успел поднять ее вверх, — и Супронович, охнув, повалился на пол. Как ступой в корыто, Абросимов несколько раз ткнул в него перекладиной и, перешагивая, чуть не упал, поскользнувшись в луже крови, натекшей из разбитой головы Копченого. Он передернул затвор парабеллума, сунул его в карман, выхватил из-под одеяла гранаты. К дому уже бежали полицаи и немецкие солдаты из комендатуры. Позади всех в черном мундире и начищенных хромовых сапогах поспешал Бергер. В руках у него поблескивал браунинг.

— Помирать — так с музыкой, грёб твою шлёп, — пробормотал Андрей Иванович и, ногой распахнув дверь, выскочил в сени.

Рубаха на плече намокла от крови, но боли он не чувствовал. Выглянув в маленькое окошко, затянутое паутиной, он увидел опасливо приближающихся к крыльцу полицаев и немцев. Бергера не было видно. Абросимов из сеней спустился в пустой хлев, тихонько приоткрыл дверь: немцы и полицаи топтались у крыльца, не решаясь войти. Один из них, поправив на голове пилотку и выставив вперед автомат, побежал вокруг дома к окну.

— Получайте мой гостинец, дьявольское отродье! — Пинком отворив створку широких ворот хлева, Андрей Иванович одну за другой швырнул легкие гранаты на длинных деревянных ручках.

Две огненные вспышки, грохот и визг мелких осколков. И тут же вой, стоны, разноязычная ругань разбросанных взрывами по двору людей. С парабеллумом в руке Андрей Иванович выскочил из хлева и увидел у калитки Вадима и Пашку. Мальчишки широко раскрытыми глазами смотрели на происходящее.

— Чтоб и духу вашего тут не было, грёб твою шлёп! — рявкнул Андрей Иванович, метнув на них бешеный взгляд из-под насупленных бровей. — В лес! В лес!

Мальчишки отпрянули от изгороди, и в следующую секунду в глазах Абросимова сверкнула яркая вспышка — так первый солнечный луч из предрассветной мглы с размаху ударяет по глазам, — и сразу все померкло. Вадим и Павел видели, как, высокий, широкоплечий, с седыми растрепанными волосами, дед пошатнулся и, уже падая лицом вперед, провел растопыренными пальцами левой руки по глазам.

Из-за угла дома, поглаживая ствол браунинга, вразвалку вышел Рудольф Бергер. Приблизившись к поверженному старику, ткнул носком начищенного сапога его в бок, равнодушно отвернулся. В лопухах у крыльца корчились и стонали покалеченные взрывами гранат два немца и полицай. Комендант снова перевел взгляд на Абросимова и с досадой подумал, что слишком дорогую цену заплатили они за одного старика… Двое убитых и пятеро раненых. Чего, спрашивается, они толпились там все вместе?

Бергер еще не знал, что в избе лежат мертвый Афанасий Копченый и потерявший сознание бургомистр Леонид Супронович. «Непонятный народ, непонятная страна, — с отвращением думал Бергер. — Ничего себе, подсунул мне Карнаков хорошенького старосту… Что мне здесь надо? Будь проклят тот самый день, когда меня занесло сюда…»

Над высыхающей лужей на дороге низко носились ласточки, вспугнутая выстрелами ворона снова опустилась на сук огромной сосны и принялась долбить клювом зажатую в лапе корку.

Подошла подвода, с нее соскочил хмурый фельдшер Комаринский, опустился на корточки и стал переворачивать тяжелое тело Абросимова.

— Немецкий зольдат перевязывай, сволишь! — взорвался гауптштурмфюрер. — Этот падаль — в помойный яма! Шнель, шнель, идиот!

Он с трудом подавил в себе желание выстрелить в сутулую спину фельдшера, а потом резко повернуться и, как на полигоне, палить и палить в чужие ненавистные лица.

 

3

— Дедушку убили-и! — выкрикнул Вадим, глядя невидящими, в слезах глазами на Дмитрия Андреевича.

— Может, и не убили, — глухо выдавил из себя Павел. — Фельдшер прикладывал к груди ухо, да Бергер его заставил немцев и полицаев перевязывать…

— Все по порядку, — не сразу выговорил Дмитрий Андреевич.

Он тяжело прислонился спиной к толстой сосне и, пока сын и Вадим, перебивая и поправляя друг друга, рассказывали, что нынче утром произошло в поселке, мучительно соображал: не напасть ли на немецкую комендатуру? Раз они схватили Николая Михалева, отца, узнали про партизанский отряд — чего уж теперь осторожничать? Гарнизон в Андреевке невелик, перебить его, наверное, не составит большого труда, еще можно спасти отца, если он жив, мать…

— …Потом Бергер приказал поджечь дом, но полицай Матвей Лисицын отговорил — его изба ведь рядом с нашей, — сказал, что загорятся на такой теплыни и другие дома, весь поселок сгорит…

— Дедушка их гранатами, — ввернул Павел. — Жалко, что Леньку Супроновича не убил. Но его тоже на носилках унесли, сам идти не мог.

— Прямо озверели, — прибавил Вадим. — Хватают людей на улице, шарят по домам.

— А бабушка? — спросил Дмитрий Андреевич. — Что с ней?

— Не знаем… — Вадик посмотрел на Павла.

— Может, куда ушла или спряталась, — ответил тот. — В доме ее не было, немцы там все вверх дном перевернули.

Дмитрий Андреевич смотрел на понурых ребят и думал: «Что же мне с вами делать, мальчишки? В Андреевку нет хода. Теперь там начнется!»

— За вами никто не увязался? — спросил он на всякий случай.

— Не до нас им было, — ответил сын.

— Я два раза на дерево забирался — кругом ни души, — прибавил Вадим.

— Из лагеря никуда, — строго предупредил Дмитрий Андреевич.

— Мы теперь с вами, да? — оживился Вадим. — Насовсем?

— Ты обещал, батя, — сказал и Павел.

Дмитрий Андреевич только махнул рукой и велел позвать лейтенанта Семенюка.

Мальчишки уселись у края заросшего молодой зеленой травой болота. На кочках покачивалась на ветру трава с сиреневым отливом. Негромко вскрикивала болотная выпь, над лесом лениво кружил ястреб. Запахом хвои, болотных пахучих трав и стоячей воды тянуло на лагерь.

Партизаны обступили командира, оживленно переговаривались. Особенно горячо жестикулировал начальник разведки Семенюк. До прихода ребят партизаны чистили свое оружие. Разложенные на брезенте детали маслянисто поблескивали. Кашевар бросил свой котел и тоже присоединился к остальным. Абросимов поднял руку, и все примолкли. О чем он говорил, мальчишки не слышали, да им было и не до этого: у обоих красные глаза, Вадим кусал нижнюю губу и выдергивал из кочки длинные стебли, Павел, шмыгая носом, яростно затоптал каблуком укусившего его большого черного муравья.

— Дедушку жалко, — глядя на болото, тихо проговорил Вадим. — Кто же его выдал?

— У Леньки Супроновича тут своих полно, — помолчав, заметил Павел. — Как что пронюхают, звонят ему в Климово. Помнишь, как они убили в Мамаевском бору завклубом Блинова и партизана?.. А бабушка ничего не знает, придет домой, а там караулят полицаи, — вспомнил Павел. — Ты не видел ее? И я нет. Может, она в лес ушла?

— Надо идти в поселок, — решился Вадим. — Все разузнать и рассказать дяде Дмитрию.

— Он ведь не велел… — заколебался Павел.

— Я один пойду, — сказал Вадим.

Когда через час Дмитрий Андреевич хватился мальчишек, их и след простыл. Дозорный сообщил, что видел, как два мальчика по кромке болота ушли в сторону поселка, ему и в голову не пришло их окликнуть, решил, что командир, как обычно, отослал домой…

Посовещавшись со взводными, Дмитрий Андреевич отдал команду оставить этот лагерь и перебраться на запасной, что отсюда в пятнадцати километрах. Кроме отца и мальчишек, никто не знает про этот лагерь, а про запасные — вообще ни одна душа. Они уйдут, а как ребята? Вернутся, а в лагере пусто… И как он не уследил за ними! Надо было приставить к ним человека! Но страшная весть о гибели отца вышибла все из головы. Если Вадима и Павла схватят, он никогда себе этого не простит!

Пете Орехову приказал срочно выйти на связь и сообщить о случившемся в центр, запросить разрешение на нападение на комендатуру в Андреевке и базу… Партизаны складывали вещи в мешки, пригнали с луга корову и трех верховых лошадей, отбитых у немцев. Взводные построили своих людей. Семенюк подвел жеребца Абросимову.

— Пора в путь, товарищ командир, — сказал он.

— Надо кого-то здесь оставить до прихода мальчишек, — распорядился Дмитрий Андреевич.

— Я уже сказал Прохорову.

— Что Центр?

— Ответ завтра в это время, — сказал Семенюк.

Конечно, немцы приложат все силы, чтобы схватить родственников командира партизанского отряда. А может, отец лишь ранен? Где мать? Где мальчишки? Вадим сказал, что у них где-то припрятаны гранаты… Ох, не наделали бы глупостей!..

— Товарищ командир, я пойду в Андреевку, — услышал он голос Васи Семенюка. — У меня сегодня как раз встреча с Семеном Супроновичем… Приведу в лагерь мальчишек.

— Если их не схватили… И Семена — тоже.

— Не думаю, ребята хотя и отчаянные, но смышленые. Не полезут на рожон.

— Пойдем вместе, — загорелся Дмитрий Андреевич. — Прямо сейчас!

— Так не годится, товарищ командир, — возразил Семенюк. — Вам нельзя оставлять отряд…

— Знаю, — помолчав, сказал Дмитрий Андреевич. — А здорово было бы, Вася, если бы ударили по комендатуре, а потом вышли на базу, а? Справились бы с охраной?

— Охрана там сильная, — остудил его пыл разведчик. — Без поддержки нашей авиации нечего туда и соваться, товарищ командир. Вот если бы наши с воздуха ударили, а потом мы. И капут немецкому арсеналу!..

Но Центр о своем решении сообщит только завтра, а пока до получения распоряжений никаких действий приказано не предпринимать.

— Придется ждать, — сказал Семенюк. — База для фрицев очень важна, может, она весь фронт на этом участке будет обеспечивать боеприпасами. И наши выжидают, чтобы нанести удар в нужный момент. Представляете, что это значит? Возможно, будет сорвано немецкое наступление.

— Все я, Вася, понимаю, — сказал Дмитрий Андреевич. — Но сил нет ждать, а тут еще такое с отцом…

— Семен ждет, если конечно, успел уйти, — взглянув на наручные часы, сказал лейтенант. — Завтра в восемнадцать ноль-ноль все станет ясно.

— Для меня ясно одно — нам необходимо покончить с базой и гарнизоном, пока еще на нашей стороне внезапность. Не то будет поздно, немцы теперь усилят охрану да и нас начнут искать.

— Не успеют…

— Возьми с собой кого-нибудь, — распорядился Дмитрий Андреевич. — Не хватало мне еще тебя потерять.

 

4

В июле 1942 года на тенистой улице в старинном городе Ярославле у солдатки Пелагеи Никифоровны Борисовой поселился пожилой эвакуированный— бывают же совпадения! — из города Борисова — Макар Иванович Семченков. Хотя с лица и представительный, одет он был в потрепанный бумажный костюм, на ногах разбитые башмаки, за спиной тощий вещевой мешок со скудными пожитками. Конечно, солдатке было выгоднее пускать на постой бойцов и командиров — ее дом находился не так уж далеко от вокзала, — от них нет-нет да и перепадет что-нибудь из продуктов, но Пелагея Никифоровна пожалела эвакуированного, потерявшего под бомбежкой жену и дочь. Тем более что у него было направление на жительство из эвакуационного пункта. Такие бумажки с красной полоской давали всем, кто обращался в пункт.

Деревянный одноэтажный дом солдатки давно требовал ремонта: дранка на крыше кое-где подгнила и осыпалась, в сенях, когда дождь, с потолка капало, приходилось подставлять ведра и тазы, на крыльце провалились ступеньки, покосился ветхий палисадник. Хозяйка жила одна, — два сына и муж воевали с фашистами, — она отвела постояльцу небольшую, оклеенную сиреневыми обоями комнату с окнами в сад. Прямо в форточку просовывалась зеленая яблоневая ветка. Шкаф, кровать, стол да тумбочка с настольной лампой — вот и все убранство комнаты. Еще домотканый половик на крашеном полу.

На работу Макар Иванович не торопился устраиваться, — видно, бедняга намаялся на военных дорогах, не грех и отдохнуть. Но и без дела не мог сидеть — взял мужнин плотницкий инструмент, гвозди и принялся первым делом за крышу, неумело залатал ее, потом заменил подгнившую доску на крыльце, теперь можно было не опасаться подвернуть в потемках ногу. Подправил и палисадник, а когда закончил эту работу, принялся пилить на зиму дрова.

Пелагея Никифоровна не могла нарадоваться на хорошего квартиранта: не пил, не курил, женщин к себе не приглашал, видно, сильно убивался по своей погибшей жене. В родном-то городе Борисове, оккупированном немцами, Семченков работал по снабжению, принимал от населения шкуры животных и кожи, может, и здесь найдет что-нибудь, пристроится. Заядлый рыболов, он никогда не видел Волгу, но слышал, что здесь даже стерлядь водится… И вообще город ему нравился, он часто бродил один по старинным улицам, а вечером, сидя с хозяйкой за медным самоваром, рассказывал то о церкви Ильи-пророка, то о каком-то каменном доме, в котором прожил в изгнании девятнадцать лет курляндский герцог Бирон — любимый фаворит царицы Анны Иоанновны. Признаться, Пелагея Никифоровна никогда и не слыхала про такого. Да и про царицу тоже.

— Фаворит-то — это святой, что ли?

— Уж скорее дьявол, — со смехом ответил Макар Иванович.

Она посоветовала ему при случае побывать в Коровниках, где стоит храм Иоанна Златоуста, а также в Толчкове — там, мол, тоже церквей много и знаменитый Спасский монастырь. А чем он знаменит, так и не смогла вспомнить.

Лето выдалось жаркое, липы на окраинных улицах источали запах, идущие по дороге грузовики оставляли за собой облако желтой пыли, которое подолгу стояло над избитой колеей. Придорожная зелень побурела. Ранним утром квартирант с удочками отправлялся на Волгу, где с берега ловил рыбу. Чайки провожали катера, потом садились на колышащуюся воду и покачивались, как огромные белые поплавки. Иногда проходил небольшой пароходик с красной трубой. Загорелые мальчишки тоже ловили крупную плотву на удочки, но держались подальше от Макара Ивановича.

Звездной июльской ночью в окно комнаты, где спал Макар Иванович, тихонько постучали. Чутко спавший Семченков тут же вскочил с железной кровати, подошел к окну, щелкнув шпингалетом, приоткрыл одну створку.

— Вам поклон от Архипа, — шепотом сказал ночной гость и умолк, дожидаясь ответа.

— Архипа?.. — Семченков от охватившего его волнения не смог сразу вспомнить пароль. — Да… У Архипа удалены камни из печени?

— Натерпелся я страху с этой штуковиной… — пробормотал гость и поставил на подоконник громоздкую птичью клетку.

— Вы пока сюда больше не приходите, — сказал Макар Иванович. — Где я вас смогу найти?

— На буксире «Веселый», — ответил незнакомец. — Спросите капитана Ложкина.

— Вы капитан? — удивился Макар Иванович. Вид у гостя был довольно помятый, тельняшка порвана на груди.

— Из капитанов меня турнули… — ответил Ложкин. — Из-за аварии… Вообще, моторист я.

— Вы теперь в моем подчинении, — сказал Семченков.

Он повернулся к кровати, приподнял матрас и достал завернутый в газету пакет. Ложкин принял его, взвесил в руке и, удовлетворенно хмыкнув, засунул в карман. Макару Ивановичу показалось, что от ночного гостя пахнуло водочным духом.

— У Пелагеи отменный белый налив, — кивнул Ложкин на яблони. — Еще мальчишкой лазил к ней в сад, — ухмыльнулся и будто растворился среди яблонь в ночном сумраке.

Макар Иванович немного постоял у окна, прислушиваясь к тишине. Ни один сучок не треснул под ногой капитана Ложкина, через тонкую перегородку доносился заливистый храп хозяйки. В яблоневых ветвях сонно пискнула какая-то птица, с Волги донесся басистый гудок парохода. Семченков засунул клетку под кровать с тускло светящимися на спинке никелированными шариками и снова улегся на соломенный матрас, но заснуть так и не смог почти до самого рассвета.

 

5

Отбомбившийся «юнкерс» Гельмута Бохова со второго захода был подожжен советским истребителем над Торжком. Он попытался сбить пламя, но огонь бушевал, подбирался к плексигласовому фонарю стрелка-радиста. Гельмут приказал ему покинуть бомбардировщик: пока моторы и управление слушались его, он еще на что-то надеялся. Штурман Людвиг Шервуд лихорадочно запихивал в карманы комбинезона аварийное НЗ. Линия фронта давно осталась позади, и они летели над оккупированной территорией. Гельмут видел, как стрелок-радист Франц откинул горящую крышку фонаря и, на миг исчезнув в пламени, камнем полетел вниз. Уже пора было раскрыться парашюту, но черная, с суетливо дергающими руками фигурка стремительно уменьшалась на глазах, а белый спасательный купол все не появлялся.

Чихнул, выбросив клубок огня, правый мотор, и «юнкерс» вздрогнул. Пока он не вошел в «штопор», нужно было прыгать. Внизу промелькнул какой-то населенный пункт, в наушниках раздавался треск, почему-то покалывало щеки, связь с эскадрильей прервалась. Прыгнул наконец и штурман, его планшет мелькнул в воздухе, и парашют Людвига, слава богу, раскрылся. Внизу, сколько охватывал взгляд, расстилалось такое безобидное, почти воздушное зеленое поле. Это был лес, и им предстояло приземлиться в его гуще, а что такое упасть на деревья — Гельмут знал: его однополчанин Дайман, приземлившись в бору, лишился одного глаза.

— Черт побери, эта старая развалина еще меня слушается, — пробормотал он и, стиснув зубы, потянул штурвал на себя, набирая высоту…

Люди внизу видели, как горящий «юнкерс» с трудом полез вверх, будто собирался оседлать большое пышное облако, но вскоре с ревом вывалился из него и, задирая сверкающий нос, стал заваливаться на хвост. Сделав «мертвую петлю», «юнкерс» с отчаянным ревом устремился вниз. Пламя сорвалось с фюзеляжа, но зато брызгало из обоих моторов, задымились крылья.

Черная точка отделилась от падающего бомбардировщика…

Рев мотора, свист ветра, треск горящей обшивки — все это куда-то исчезло, когда парашют раскрылся. Внезапно пришел запоздалый страх, Гельмута даже передернуло, как от озноба. Пожалуй, впервые он так близко соприкоснулся со смертельной опасностью. Перед глазами возникло напряженное лицо советского летчика в шлеме и больших очках. Делая крутой вираж, летчик смотрел на него… Еще мгновение — и он исчез. Вот, значит, как выглядит в небе смерть!.. Но что случилось со стрелком-радистом? Ведь Франц сам собирал свой парашют. Почему он не раскрылся?..

Гельмут Бохов считал себя везунчиком: многие его товарищи погибли с начала войны, он же всегда возвращался на аэродром, но вот пришла и его очередь — он вернется на аэродром вместе со штурманом, но без самолета и стрелка-радиста. Неужели фронтовое везение оставило его?

Он сделал на горящем «юнкерсе» «мертвую петлю», но каким сейчас мелким показалось ему это глупое тщеславие! А ведь при выходе из «мертвой петли» пламя можно сбить, если оно поверхностное… Значит, он все-таки не трус. Когда загорелся «юнкерс», страха не было, и упрекнуть ему себя не в чем: он сделал все возможное, чтобы сбить пламя и спасти машину.

Страх пришел позже. И все равно он об этом никому не расскажет. Так же как и о том, что сделал «мертвую петлю»…

Земля приближалась, сосны и ели ощетинились острыми пиками-вершинами. Гельмут нащупал на поясе парабеллум, но кобуру не расстегнул: это ведь оккупированная территория, наверное, уже солдаты из окрестного гарнизона спешат ему на помощь…

 

Глава тридцать первая

 

1

С утра над бором клубились рыхлые облака, заостренным веретеном нацеливалась на Андреевку туча, но к девяти порывистый ветер разогнал преддождевую хмарь, выглянуло яркое, будто умытое серебристой росой, солнце, грозный шум деревьев пошел на убыль, и в вышине весело, со звоном стригли голубую дымку стрижи. На станции пускал белые шапки дыма маневровый, слышался тоненький свист, машинист в железнодорожной фуражке смотрел из окна на Тимаша, который сколачивал на лужайке помост. Острый топор с отполированной рукояткой косо торчал в сосне, в зубах старика поблескивали гвозди. Виселица из столбов с березовой перекладиной уже была готова, Тимаш ладил к дощатому помосту ступеньки. Лицо его было хмуро, сивая бороденка загнулась в одну сторону. Наблюдающий за ним с крыльца комендатуры новый старший полицай Матвей Лисицын, взглянув на наручные часы, сказал:

— Поторапливайся, дед, немцы любят точность. До казни осталось полчаса.

— Куды спешить-то? — пробурчал Тимаш. — На тот свет? Все ишшо туда поспеем.

— Я не тороплюсь, — усмехнулся Лисицын.

— Кто жить не умел, того и помирать не выучишь…

— Колоти крепче; коли что не так, тебя самого вслед за ними спровадим! — пригрозил Матвей. — Кончилась ваша благодать и наше терпение, теперя строптивые головы покатятся.

Увидев, что полицаи начинают сгонять к комендатуре людей, Тимаш проворнее застучал молотком: ему не хотелось, чтобы люди видели его за этой позорной работой. Над бывшим поселковым Советом полоскался на ветру большой флаг со свастикой. На крыльцо вышел переводчик Михеев, глаза покрасневшие, лицо помятое. Забив последний гвоздь, Тимаш торопливо подхватил свой длинный деревянный ящик с инструментом и отошел в сторонку. Про топор он позабыл, тот так и остался торчать в стволе.

Скоро у комендатуры собрались почти все жители Андреевки, мальчишки шныряли в толпе, лезли вперед. Все уже знали, что будут казнить Андрея Ивановича Абросимова, Николая Михалева и бухгалтера Добрынина. Кем-то предупрежденный, успел исчезнуть только Семен Супронович. Говорили, что Ленька с полицаями обшарили всю округу, но ни партизан, ни Семена не нашли.

Без пяти девять солдаты из комендантского взвода привели приговоренных, ровно в девять на крыльце комендатуры появились Рудольф Бергер и Леонид Супронович. В отличие от Михеева комендант был свеж, бодр, чисто выбрит. Леонид — в форме фельдфебеля с медалью на груди.

Вывели Абросимова. Все взоры устремились на него: крупное лицо было в кровоподтеках, одна бровь рассечена, от нее к бороде спускалась засохшая дорожка крови, однако глаза Андрея Ивановича смотрели спокойно и ясно. Николай Михалев глаз от земли не поднимал, рука его с отрубленными пальцами была обмотана белой тряпицей, на которой проступила кровь. Добрынин переводил непонимающий взгляд с толпы односельчан на Бергера, будто вопрошал: за что его хотят казнить? Он был избит меньше всех.

Переводчик Михеев зачитал по бумажке, что немецкое командование приговорило Абросимова, Михалева и Добрынина к смертной казни через повешение за пособничество партизанам, всякий, кто будет оказывать даже пассивное сопротивление «новому порядку», говорилось в приказе, будет безжалостно уничтожен, каждый житель Андреевки обязан немедленно докладывать в комендатуру обо всех подозрительных лицах, появившихся в любое время дня и ночи в поселке.

Первыми казнили Михалева и Добрынина. Николай дал подвести себя к веревке, свисающей с перекладины, надеть ее на шею, лицо его было безучастным и серым, как пыль, казалось, он не соображал, что с ним происходит. Добрынин вцепился рукой во врытый в землю столб и ни за что не хотел подниматься на помост, он что-то шептал побелевшими губами, но никто ничего не расслышал, хотя стояла напряженная тишина. Здоровенный немецкий солдат оторвал его от столба, подтолкнул на помост, где с веревкой поджидал Лисицын. Хромая нога совсем отказала Добрынину. Свободной рукой поддерживая его, Матвей быстро накинул натертую мылом петлю. Солдат сзади пинком сапога вышиб ящик из-под ног.

Толпа ахнула, послышался женский плач, одному из мальчишек, стоявшему у самой виселицы, стало дурно — упав на колени и зажав ладошкой рот, он пополз между ног взрослых. Андрей Иванович и бровью не повел, он молча стоял у столба и смотрел на три сосны, за которыми виднелась оцинкованная крыша с башенкой станции, построенной еще до революции на его глазах. Паровоз по прежнему попыхивал дымком, лицо машиниста белело в окошке будки. Внезапно с неба со звонким тревожным криком стремительно спустились стрижи и пронеслись над головами людей. Фашист подтолкнул локтем Абросимова, показав глазами: мол, забирайся…

На шеях затихших Михалева и Добрынина висели таблички с крупной надписью: «Я был партизан». Такая же табличка болталась и на груди Андрея Ивановича.

— Прощайте, земляки, — уронил Абросимов, ступив на помост.

Лисицын приподнялся на цыпочки, стараясь набросить петлю на высокого старика, но веревка лишь скользнула по волосам.

— Вешать, как конокрада, георгиевского кавалера?! Ну нет, голову в петлю я добровольно совать не стану, грёб твою шлёп! — густым басом взревел Андрей Иванович. — Придется вам, собаки, меня застрелить!

Мощным движением связанных сзади рук он сбил с помоста полицая, потом изо всей силы ударил ногой в низ живота здоровенного фрица, приготовившегося выбить из-под ног опору, и ринулся к крыльцу комендатуры. Мышцы буграми вздулись на завернутых назад руках, но опутавшие запястья веревки невозможно было разорвать. В неистовой ярости, с бешено округлившимися глазами, он оказался перед гауптштурмфюрером. Стоявший неподалеку ефрейтор не успел вскинуть автомат, как отлетел на нижнюю ступеньку, на какое-то мгновение загородив собой Бергера. Второй, худощавый полицай тоже получил сильный удар ногой и закувыркался по земле. Солдаты бросились на старика, они не стреляли, боясь попасть в своих, а он, страшный в своем гневе, шел на коменданта. Побледневший Леонид Супронович никак не мог вытащить из кобуры парабеллум, но в тот момент, когда Андрей Иванович занес ногу над первой ступенькой, раздался выстрел. Абросимов по инерции поднялся еще на одну ступеньку, но прозвучавшие один за другим еще два выстрела заставили его остановиться, пошатнуться, и, высоко откинув голову, он рухнул со ступенек навзничь.

— Такой богатырь одной пулей не уложишь, — сказал гауптштурмфюрер, засовывая браунинг в кобуру.

— Кто бы мог подумать, что так получится, — пробормотал Леонид Супронович, глядя на могучую фигуру старика, вытянувшуюся возле крыльца. На широкой груди расплывались три неровных кровавых пятна, глаза были открыты, но в них уже не было лютой ненависти — смерть вернула им спокойствие и строгость.

В толпе голосили женщины, мужчины сумрачно смотрели на крыльцо. Под виселицей корчился на земле здоровенный фашист, лицо его посерело, он никак не мог подняться на ноги. К нему подошли два солдата, подхватили под руки. Немец, прикусив губу, сдерживал стоны.

— Умер, как солдат, — коротко сказал переводчику гауптштурмфюрер.

— Глядите, красный флаг! — прошелестело над толпой. — Красный флаг!..

Бергеру и Супроновичу пришлось спуститься с крыльца и задрать головы: вместо фашистского флага над комендатурой колыхался на слабом ветру красный флаг с серпом и молотом.

— Майн гот, кругом враги… — скривил губы в усмешке Бергер и, внезапно побагровев, тонким голосом закричал: — Снять! Сжечь! Всех повешу!..

Полицаи с автоматами на изготовку кинулись в толпу, Матвей Лисицын приставлял пожарную лестницу к дому.

А красный флаг радостно полоскался на ветру, обвивал древко и снова распускался, серп и молот сверкали на солнце, а над флагом в прозрачной вышине звенели стрижи.

 

2

— Надо было швырнуть в них гранату! — сверкая зеленоватыми глазами, гневно бросал в лицо двоюродному брату Вадим. — Ты струсил! Наложил в штаны! Трус!

— Я бросил, — побледнев, тихо ответил Павел. — Когда дедушка упал и полицаи стали хватать людей, я кинул из-за пристройки гранату, но она почему-то не взорвалась…

— Не взорвалась?

— А за то, что обозвал трусом… — Павел резко шагнул к Вадиму и с размаху ударил по щеке.

Мальчишки сцепились, упали на мох и стали кататься по нему, молча нанося друг другу удары. Любопытная сорока, вертя черной головой, наблюдала за ними с березы. Внезапно она резко взлетела и, тревожно застрекотав, полетела прочь.

— Ну, петухи! — раздался над головами дерущихся мальчишек насмешливый голос. — Лежа дерутся! Со всеми удобствами, на мягком мху… Хороши у меня разведчики!

Не глядя друг на друга, Вадим и Павел поднялись, отряхнули со штанов приставший лесной мусор и ошалело уставились на лейтенанта Семенюка. Один из них шмыгал окровавленным носом, другой поминутно облизывал распухшую губу.

Про то, что этим утром произошло в Андреевке, поведал Вадим. Павел, не проронив ни слова, упорно смотрел на невысокую муравьиную кучу, будто никогда такого дива не видел, светлые ресницы его часто-часто вздрагивали, иногда он украдкой смахивал тыльной стороной ладони слезу.

Мысль поднять красный флаг над комендатурой пришла в голову Вадиму, когда немцы привели осужденных. Он пулей слетал на чердак дедушкиного дома, где в опилках был спрятан флаг, и, засунув его за пазуху, прокрался с другой стороны к комендатуре. Никто не обратил внимания на мальчишку, залезшего на сосну, что росла впритык к дому. С дерева Вадим перебрался на крышу. Павлу он наказал, чтобы тот, укрывшись за забором, швырнул гранату в немцев, если они заметят его, Вадима, на крыше. Ему удалось сорвать немецкий флаг и укрепить наш, советский, когда Андрей Иванович, ударив немца, соскочил с помоста и началась суматоха. Флаг заметили, когда Абросимов уже был мертв, Вадим успел укрыться у пакгауза за снегоочистителем, он ожидал взрыва гранаты, которую, как он надеялся, Павел догадается бросить в немцев…

Тот и бросил немецкую гранату по всем правилам, но, ошеломленный и потрясенный смертью деда, не рассчитал броска, и граната, перелетев высокий забор, плюхнулась в люльку мотоцикла, оставленного одним из полицаев у крыльца. В поднявшейся суматохе никто этого не заметил, тем более что взрыватель не сработал.

Потом полицай показал гранату в люльке Лисицыну, а тот велел подвернувшемуся под руку Тимашу отнести ее в ближайший лес. Старик сунул ее в карман пиджака и спокойно отправился домой; гранату по дороге бросил на навозную кучу в огород Якову Супроновичу.

— Вы, конечно, народ отчаянный, — после продолжительной паузы признал Семенюк. — Поднять красный флаг над головами немцев… Молодцы! Но из партизанского отряда вас командир шуганет. Во первых, без спросу ушли в лес, во-вторых, могли оба ни за грош погибнуть… А если бы немцы вас схватили? Они умеют вытягивать из людей правду. И тогда всем нам крышка.

— Мы не выдали бы вас, — сказал Павел.

— Абросимовы — не предатели, — прибавил Вадим.

Лейтенант Семенюк задумчиво посмотрел на них.

Как начальник разведки, он понимал, что такие ребята — находка для отряда, но вот с дисциплиной у них дело обстоит из рук вон плохо.

Три дня назад ушли они из отряда, он, Семенюк, оставил в лагере человека, чтобы их дожидался, но ребята не объявлялись. Дмитрий Андреевич весь извелся, хотя и виду не подавал…

— Где вы прятались все это время? — спросил лейтенант.

— Под носом у коменданта — в водонапорной башне, — хмуро пояснил Павел. — Оттуда все видно.

— Вы нас не прогоните из отряда? — взглянул на лейтенанта Вадим.

— Как командир решит, — развел тот руками. — Я, конечно, замолвлю за вас словечко… — Помолчав, спросил: — Семена Супроновича тоже взяли?

— Мы его подкараулили у базы и сказали, что дядю Колю Михалева пытает Ленька Супронович, — сказал Вадим. — Он сразу же подался в лес. Я думал, к вам.

— А бабушка?.. Где она?

— В Гридино ночью ушла, у нее там родичи, — проговорил Павел.

— Это хорошо, что вы Семена предупредили, может, командир вас и простит, — сказал лейтенант. — А я уже хотел уходить отсюда: думал, вы уже никогда не придете…

— Куда мы теперь без вас? — проговорил Вадим.

— Мы со вчерашнего дня ничего не ели, — прибавил Павел.

 

3

Командир партизанского отряда Дмитрий Андреевич Абросимов один сидел на брошенном на мох пиджаке и невидящими глазами смотрел на болото. Его обветренное лицо было суровым, на щеках вздулись желваки, только сейчас он отчетливо понял, как горячо любил и уважал своего отца и как тяжела для него потеря. Перед глазами стояло бородатое, с острым взглядом лицо отца, и казалось ему, что взгляд этот в чем-то укорял его, Дмитрия… Ведь это он уже одним своим присутствием здесь поставил под смертельный удар своих родителей. Подумать только, как в Андреевке все завязалось в единый тугой клубок: база, партизанский отряд, назначение отца старостой, Супронович, Михалев… Не нужно было Николая привлекать, но, с другой стороны, он все же помог бежать военнопленным по пути на базу. Человек он, конечно, слабый, и об этом Дмитрий лучше всех знал. Знал и все-таки имел дела с Михалевым… Если бы отряд сразу ударил по комендатуре, еще можно было бы спасти отца. Но Центр не разрешил, заявив, что это может сорвать тщательно задуманную операцию по ликвидации столь важного объекта, как база. Столько времени выжидали, готовились и теперь, мол, все поставить под удар? Тогда командир попросил ускорить операцию: ведь Семен Супронович раскрыт, немцы наверняка забеспокоятся и предпримут какие-то меры. С этим Центр согласился, попросил подготовить план нападения на гарнизон и срочно передать для корректировки. План подготовили и передали. Мучительны дни ожидания. Разведчики сообщили, что отряд карателей прочесывает лес в районе Шлемова, побывали на Утином озере, но до покинутого партизанами лагеря не дошли.

И вот пришел приказ из Центра: операция состоится нынче, в двадцать два часа пятнадцать минут, разрешено нападение на андреевский гарнизон.

Взгляд Дмитрия Андреевича был устремлен на болото, он даже не моргнул, когда багрово вспыхнуло огромным зловещим глазом болотное окно. Плачущим голосом несколько раз прокричала выпь, ей ответил крикливый лягушачий хор. Казалось, все болото запузырилось от этого концерта. Высоко прошел самолет, таща за собой белую полосу. Наверное, наш разведчик.

Дмитрий Андреевич вдруг вспомнил, как еще мальчишкой, до революции, он возвращался с отцом по шпалам из Климова. На поезд они не успели и пошли пешком, чтобы не ночевать на вокзале. Отец продал на базаре телку, с собой были деньги и покупки. Или их еще в Климове выследили бандиты, или подкараулили на дороге, но верстах в четырех от Андреевки встретились на путях четверо. Время было осеннее, моросил мелкий дождь, уже стемнело, далеко впереди смутно маячил железнодорожный мост.

— Ты, сынок, приотстань маленько, — тихо произнес отец. — И, что бы ни было, не подходи близко.

Все, что произошло дальше, навеки врезалось в память. Отец, не сворачивая, с холщовой котомкой через плечо, пошел прямо на встречных. Стоявший на полотне рослый бандит вытащил нож и что-то сказал. Трое остальных загородили дорогу. У одного в руках появился обрез. Отец опустил на бровку котомку с покупками и, неожиданно выпрямившись, бросился на того, что был с обрезом. Он ударил его сапогом в пах, другому, с ножом, огромным кулаком свернул набок челюсть. Видно, не ожидавшие нападения, бандиты бросились с полотна под откос, лишь один остался корчиться между рельсами. Отец поднял его над собой и, как мешок с отрубями, швырнул вниз. Но там уже никого не было видно. Андрей Иванович сунул сверкающую финку за голенище, поднял обрез, передернул затвор, и на рельс со звоном упал патрон. Отец нагнулся, положил его в карман. Поднял обрез вверх, и вечернюю тишину распорол громкий выстрел. Эхо раскатисто аукнулось.

— Тятя, они снова придут? — придя в себя, спросил Дмитрий.

— Силен тот, кто валит, сильнее тот, кто поднимается, — ответил отец. — Эти, сынок, не подымутся…

— Ты никого не боишься, тятя?

— Боюсь, — серьезно ответил он. — Себя боюсь, Митя. Сколько живу на свете, а самого себя не знаю…

По дороге домой отец поучал:

— Хочешь одержать верх — первым, паря, нападай. Замешкаешься, смалодушничаешь — быть тебе биту! Рази думали-гадали они, с финкой-то и обрезом, что я окажу им сопротивление? Ни в жисть! Потому и побросали все, что получили отпор!

— Кто они?

— Известно кто — лихие люди! Не сеют, не пашут, есть-пить сладко хотят… за чужой счет! Вор думает, что все на свете воры. А теперь пусть знают, что красть вольно, да за это, бывает, и бьют больно!

Не изменил отец своему правилу — не ждать, пока его первого ударят, до конца своей жизни не изменил себе: сколько врагов положил, когда его дома брали! И уже на помосте, со связанными руками, ухитрился одного чуть не до смерти зашибить.

Таким отцом можно было гордиться, а вот похож ли на него он, Дмитрий?..

Рядом вдруг раздался знакомый голос:

— Здравствуй, Дмитрий!

Заросший мягкой русой бородкой, загорелый до черноты, перед Абросимовым стоял в порванной рубашке и мятых бумажных брюках Иван Васильевич Кузнецов.

Они обнялись, только сейчас Дмитрий Андреевич почувствовал, что у него глаза мокрые.

— Не разрешили… — с трудом выговорил он. — Я еще мог бы его спасти… Если бы мы ударили по комендатуре!

— Ударим, Дмитрий Андреевич, и еще как ударим! — произнес Кузнецов. — Мне Петя показал радиограмму из Центра.

— И все-таки зря я не попытался. Боюсь, меня теперь это будет мучить всю жизнь… — Абросимов отвернулся, вытер рукавом глаза и, пытаясь придать лицу обычное выражение, спросил: — А как бы ты поступил на моем месте?

— Так же, как и ты, — твердо ответил Кузнецов. — Ничего, мы сегодня устроим поминки… георгиевскому кавалеру!

— Андреевскому, — поправил Дмитрий Андреевич. — В поселке его старики звали «андреевским кавалером».

— Наверное потому, что поселок назван его именем…

Дмитрий Андреевич понимал, что Кузнецов его успокаивает: не тот у него характер, чтобы сидеть в лесу с вооруженными людьми, жаждавшими боя, когда в Андреевке такое происходит! Иван Васильевич нашел бы какой-нибудь выход и вызволил бы отца…

— Не казни себя, — сурово проговорил Кузнецов. — Ты ничего не мог сделать. А нарушить приказ Центра… Мы ведь с тобой командиры. И обязаны выполнять приказы.

— Откуда ты? — спросил наконец Дмитрий Андреевич. — Как снег на голову!

— Долго рассказывать — невесело улыбнулся Кузнецов. — Соскучился по тебе — вот и заявился, да не один…

— С кем же?

— Я привел сюда Василису Прекрасную… Не веришь? Пошли познакомлю.

— Ты с той стороны? — спросил Дмитрий Андреевич.

— Вернее будет сказать, с того света, — ответил Кузнецов. — Думаю, что и мое начальство давно похоронило меня.

— Принимай, Иван, отряд, — проговорил Абросимов, не глядя на него.

— Ты что же, считаешь себя плохим командиром? — пытливо посмотрел на него Кузнецов. — Не нравится мне твое настроение.

Дмитрий Андреевич поднялся с земли, отряхнул пиджак, надел.

Из болота донесся протяжный вздох и негромкое чавканье, будто огромный зверь высунул из трясины голову и вздохнул.

— А я вспоминал, как перед самой революцией отец с четырьмя бандитами разделался, — сказал Абросимов.

— Андрей Иванович один целого взвода стоил, — сказал Кузнецов.

— Вот не уберегли, — вздохнул Дмитрий Андреевич.

— Пошли людей готовить, — проговорил Иван Васильевич. — Я, как говорится, прямо с корабля на бал!

— Я думал, ты с неба.

— На небо мы еще с тобой всегда успеем попасть, — усмехнулся Кузнецов. — У нас, понимаешь, пока на земле дел много!

— И одно дело мы нынче с тобой должны хорошо сделать!

— Узнаю командира специального партизанского отряда Дмитрия Абросимова! — без улыбки произнес Кузнецов.

 

4

Самолеты появились со стороны Климова ровно в двадцать два пятнадцать. Солнце давно скрылось, лишь широкая багровая полоса с клочками перистых облаков разлилась над вершинами сосен и елей. Охранявшие базу зенитки молчали — наверное, немцы надеялись, что бомбардировщики пролетят дальше. Однако на этот раз пикирующие бомбардировщики «Пе-2», пройдя над поселком, развернулись, и в сторону базы полетели из леса четыре зеленые ракеты. Завершая круг, бомбардировщики один за другим с интервалом в несколько секунд срывались в пике. И только после того, как громыхнули первые тяжелые фугаски, запоздало ударили зенитки. Из леса продолжали сигнализировать ракетами. И вскоре взрыв чудовищной силы взметнул столб огня. В Андреевке заколебались дома, со звоном посыпались стекла, к комендатуре сбегались немцы и полицаи. Бергер, размахивая браунингом, что-то кричал, но его никто не слышал: обвальный грохот нарастал, багровые всполохи освещали вершины трех сосен, что стояли напротив дома Абросимовых, и казалось, ожили на виселице казненные.

Шофер лихорадочно заводил легковую машину, толчками подавал ее назад. Не заметив, наехал на забор и опрокинул его. В кабину поспешно забрались Бергер, Михеев и Леонид Супронович. Гауптштурмфюрер дал длинную очередь из «шмайсера». «Оппель», чуть не сшибив Матвея Лисицына, резко рванул с места и помчался по проселку. Бежавшие к лесу жители кидались в стороны, пропуская легковушку. А у комендатуры уже вовсю трещали автоматные очереди: подоспевшие партизаны Дмитрия Абросимова яростно схватились с немецким гарнизоном и полицаями, которыми командовал толстый фельдфебель с Железным крестом. Это ему поручил отбить атаку партизан Бергер, заявив, что сам поедет в Климово за подкреплением, потому что телефонная связь прервана. Гауптштурмфюреру показалось, что над Андреевкой высадился воздушный десант…

Что происходило на базе, никто не знал, тяжелые, сотрясающие землю взрывы не прекращались ни на минуту, земля под ногами вздрагивала, как живая. Небо над базой набухло багровым огнем, в Андреевку вползал удушливый запах взрывчатки. Из окна комендатуры выплеснулся тонкий язык огня, потянул дымок. Партизаны перерезали веревки и положили повешенных на лужайке у помоста. Андрея Ивановича принесли вчетвером.

Лейтенант Семенюк вышиб дверь дровяного сарая, приспособленного гауптштурмфюрером для кутузки. Оттуда выбрались задыхающиеся от дыма дети Семена Супроновича — Миша и Оля, жена Михалева — Люба, Варвара Супронович и Ефимья Андреевна. Дмитрий Андреевич подбежал к ним, прижал мать к груди, он что-то говорил, но старуха лишь удивленно смотрела на него и громко повторяла:

— Ничего не слыхать… Видать, уши заложило…

Семен Супронович обнимал плачущую Варвару и детей. Люба в голос выла над трупом мужа, прикрыв косынкой его лицо.

Партизаны добивали засевших в других домах немцев и полицаев. Несколько раз громыхнуло совсем близко — это бомбардировщик сбросил бомбы на немецкий эшелон на станции.

Кузнецов и Семенюк, ползком подкравшись к окну, швырнули в комендатуру две гранаты. От взрыва вышибло раму. Выстрелы прекратились, из помещения повалил черный дым, слышались крики и вопли.

— Заткнулись гады! — крикнул Семенюк. — Гитлер капут!

Из окна вдруг раздалась автоматная очередь, и один из партизан, молодой парень с пушистыми усами, ткнулся лицом в пыль. Кузнецов швырнул в окно лимонку. Скоро на крыльце показались два немца с поднятыми руками, Иван Васильевич подталкивал дулом автомата толстого фельдфебеля с Железным крестом на мундире.

— А Бергера и Супроновича нигде не видно, — сказал Кузнецов Дмитрию Андреевичу. — На этой же виселице сейчас и повесили бы рядышком!

— Комендант и Леха тю-тю, — раздался голос Тимаша, он незаметно подошел со стороны станции к партизанам.

— Неужели удрали? — вырвалось у Дмитрия Андреевича. — Куда ты смотрел, Вася?!

— Мы все обшарили, товарищ командир, их нет в Андреевке.

— Как началась энта заварушка, оны на легковушке почесали на большак, — продолжал Тимаш. — И переводчик Михеев с ними.

— Не брешешь, дед? — взглянул на него Семенюк.

— Стар я без толку брехать, — ничуть не обидевшись, сказал Тимаш. — Как самолетики налетели, ну я и схоронился в башне, думаю, столько лет стоит, родимая, и ничего ей не деется, выстоит и энту кутерьму… Сам видел, как комендант, Ленька Супронович и Михеев в легковушку заскочили, чисто зайцы какие… И запылили что духу в Климово.

— Это ты, дед, виселицу сколачивал, — ввернул подошедший Семен Супронович.

— Попробуй откажись! — сказал Тимаш. — С басурманами рази поспоришь?

— А-андрей, родны-ый! — резанул в уши истошный вопль: Ефимья Андреевна сидела в ногах мужа и раскачивалась из стороны в сторону, — Как же я без тебя-я, Андрей Иваны-ыч?!.

Сухие глаза не отрываясь смотрели в мертвое лицо, маленькая рука гладила растрепанные волосы.

— Командир, надо уходить, — тронул за плечо Абросимова начальник штаба старший лейтенант Григорий Егоров.

Самолеты улетели, все глуше и реже громыхало на базе, лишь багровое свечение разрасталось и разрасталось над бором. В этом жарком отблеске, казалось, расплавился тощий месяц, сгорели редкие облака.

— Мать здесь нельзя оставлять, — разжал губы Дмитрий Андреевич. — Ведь всех разыскали, сволочи!

— Не подоспей вы, и Варвару с детишками, и твою мать, Ефимью, усех бы порешили завтрева, — сказал Тимаш. — Мне велели за клубом яму копать.

— Ты, я гляжу, тут за могильщика… — неприязненно покосился на него Абросимов.

— Возьмем их с собой. С первой же оказией переправим женщин и детей к нашим в тыл, — сказал Иван Васильевич.

— Всем надо уходить из этих мест, — сказал Дмитрий Андреевич. — Теперь каратели вконец озвереют.

— Дмитрий, что я тебе скажу, — понизив голос и осмотревшись кругом, проговорил Тимаш. — Я вот энтим сапожным ножичком хотел перерезать веревку на руках Андрея Ивановича, когда он с помоста шастнул в народ, царствие ему небесное, жил громко и помер звонко… Говаривал покойничек-то: «Бояться смерти — на свете не жить!» Ничего не боялся Андрей Иванович — ни бога, ни дьявола, упокой, господи, его душу! Так вот я и говорю: веревки хотел перерезать и топорик для него в сосне оставил… Дык вот не вышло. Кинулись фрицы на него, как муравьи на жука…

— Врешь ты все, дед! — посмотрел на него командир. — И охота тебе изгороду городить!

— Истинный крест! — закрестился Тимаш. — Чтоб мне в аду гореть на медленном огне! Я ведь знал, что батюшка твой по своему почину голову в петлю не сунет. Я сначала и перекладину к столбам приладил жиденькую, чтобы, значит, она переломилась, да Ленька, собака, заставил приколотить здоровенную.

— Я не тронусь, пока отца не похороните, — подошла к ним Ефимья Андреевна. Черные волосы выбились из-под платка, глаза провалились.

— Мама, они скоро вернутся, — сказал Дмитрий Андреевич. — Пойдешь с Варварой и ребятами в лес, к нам в лагерь.

— А он тута будет на земле валяться? — сердито взглянула на сына мать. — Я сама его похороню…

— Ты не сумлевайся, Ефимья, — торопливо заговорил Тимаш, — схороню по христианскому обычаю геройского человека и мово закадычного друга Андрея Иваныча на полигоне под горбатой сосной и сверху то место пушечным колесом привалю — ни одна живая душа не сообразит, что тута лежит «андреевский кавалер». А придут наши — похороним с почестями, как полагается.

Пустыми окнами смотрел на дорогу дом Абросимовых, на огороде посверкивали выбитые стекла. Тимаш запихал в карман старого пиджака оброненный кем-то парабеллум и зашагал к своему дому, стараясь держаться тени от забора. Когда он поравнялся с домом Супроновича, услышал кашель, потом знакомый голос спросил:

— Лошадь-то мою отдал этим разбойникам?

— Побойся бога, Яков Лукич! — остановился старик. — Они меня и не спросили — погрузили своих раненых и повезли.

— Значит, сынок покойного Андрея Ивановича объявился? — сказал Супронович. Он сидел на пустом ящике из-под вина, рядом с входом в казино. — А мой Ленька с Бергером удрали?

— Как увидели партизан, так и нарезали… То есть отступили, Яков Лукич.

— Возьми лопату в сарае и похорони убиенных…

— Повешенных, Яков Лукич, — со вздохом поправил Тимаш.

— И не бойся, я никому не скажу… Не крещеный я, что ли?

Послышался далекий паровозный гудок, со стороны Шлемова прибывал в Андреевку эшелон. Тимаш прислонился к покосившейся калитке дома Супроновича и стал смотреть на темный бор. Сначала он увидел над деревьями чуть приметные вспышки искр из паровозной трубы, затем в приближающийся железный грохот ворвался не очень громкий взрыв, полыхнуло красное пламя, и на Андреевку обрушился мощный железный гул: паровоз сошел с рельсов. От нового взрыва осветился бор по обе стороны развороченного пути.

Еще через несколько минут новый мощный взрыв потряс землю — на этот раз гул и грохот пришли со стороны базы. В свете полыхнувшего зарева казалось, что водонапорная башня покачнулась. Тимаш невольно зажмурил глаза, дожидаясь, что она рухнет…

Но башня стояла на месте.

 

5

«Хейнкель» судорожно клюнул носом раз, другой, из правого мотора потянулась тоненькая струйка дыма. Она становилась все плотнее, темнее, в ней возникли огненные змейки. Протяжный, вибрирующий звук нарастал, невооруженным глазом было видно, как сотрясаются крылья, будто от нервной дрожи.

— Чья батарея подбила? — коротко спросил Дерюгин, не отрываясь от цейсовского бинокля.

— Батарея капитана Гвоздикова, товарищ полковник, — возбужденно ответил Костя Белобрысов. Он тоже наблюдал за подбитым бомбардировщиком в бинокль. — Сейчас упадет.

Но самолет не хотел падать. Он упрямо тащил за собой черный хвост. Вокруг белыми шапочками вспыхивали разрывы зенитных снарядов. Остальные «хейнкели», набирая высоту, уходили на запад, где полнеба заняли пышные кучевые облака. Бомбардировщики стремились нырнуть в огромное белое облако, чтобы стать недосягаемыми для зениток.

— Уйдет ведь на одном моторе! — сожалеючи произнес Григорий Елисеевич.

— У него и крыло загорелось, — сказал адъютант. — Не уйти ему, товарищ полковник. Сейчас скопытится!

От «хейнкеля» одна за другой отделились три точки.

— Я говорил! — воскликнул Белобрысов. — И до линии фронта не дотянули.

Яркими одуванчиками расцвели на голубом небе три парашюта. А бомбардировщик, истошно завывая, пошел вниз, брюхом коснулся острых вершин сосен, и через какое-то время там взметнулось невысокое пламя с черной окаемкой. Раздался глухой взрыв.

— Машину! — скомандовал Дерюгин.

В нем вдруг пробудился охотничий азарт, захотелось самому встретить на земле парашютистов. Адъютант помахал рукой шоферу, и из березняка резво, выкатила зеленая, с коричневыми разводами «эмка».

— Вперед! — скомандовал Дерюгин. — Успеть бы их встретить еще в воздухе.

— Эх, нам на «эмку» да еще бы крылья! — пошутил шофер — смешливый ефрейтор с медалью «За отвагу».

— Лесок проскочим, — заметил Белобрысов. — А там начинается пожня. Парашютисты в аккурат туда угодят. Ветру-то нет.

— Через лес напрямик есть дорога, — сказал шофер. — Только берегите головы: ох и покидает на колдобинах! Позавчера наши подбили «юнкерс», он упал на краю болотины, а летчики скрылись.

— Эти не скроются, — сказал Григорий Елисеевич.

— Тут до передовой напрямую семь километров. — Костя Белобрысов передал командиру полка с заднего сиденья автомат. — Диск полный, товарищ полковник… Не следовало бы вам сюда ехать! Мы и без вас их встретили бы. Мало ли что…

— Хорошо бы взять всех живыми, — сказал Дерюгин, пропустив слова Кости мимо ушей.

«Эмка», не сбавляя скорости, свернула с проселка на травянистую лесную дорогу, если можно было назвать дорогой чуть заметную колею от тележных колес. Колючие ветки молодых елок захлестали по дверцам машины, гулко грохнуло в днище, и все высоко подпрыгнули на сиденьях.

— Зараза, камень… — проворчал шофер. — Тут в траве ни хрена не видно.

Григорий Елисеевич даже отшатнулся от полуопущенного окна, когда «эмка» чуть ли не впритирку прошла рядом с толстенным сосновым стволом. Слышно было, как на крышу посыпались иголки и сучки.

— Ты точно знаешь, что мы выедем на пожню? — спросил Григорий Елисеевич.

— Другой дороги нет, товарищ полковник, только в объезд, — ответил шофер. — Но похоже, мы приедем прямехонько к Михаилу Ивановичу Топтыгину в гости.

Дерюгина иногда раздражал не в меру разговорчивый шофер — он всего две недели как сел за руль «эмки», но машину водил лихо. Вот если бы еще побольше жалел ее… Ишь гонит! Как только рессоры выдерживают… Григорий Елисеевич сам бы не смог себе объяснить, чего это он вздумал поехать к самолету. Сколько их уже сбили его зенитчики… Хотя парашютистов взять в плен было бы не худо…

Вот и вчера: генерал-лейтенант Балашов представил зенитчиков полковника Логинова к награде… А ведь тот «юнкерс» подбили зенитчики Дерюгина! Правда, приземлились они в расположении части полковника Логинова. А этот экипаж опускается на его, Дерюгина, территорию. Хотя адъютант и переживает, а риска тут нет никакого: пока парашютисты будут освобождаться от строп, они их и возьмут…

Григорий Елисеевич даже не понял, что произошло: послышался негромкий треск, «эмка» вдруг круто вильнула в сторону и с ходу ткнулась носом в огромную ель. Шофер навалился грудью на черный руль, все в трещинах стекло перед ним окрасилось яркой кровью.

— Засада! — крикнул Белобрысов, распахивая дверь и бесцеремонно выталкивая командира полка на землю.

Шофер неподвижно сидел в кабине, подбородком касаясь приборного щитка, на медаль его капала кровь.

— Не высовывайтесь из-за машины, они там, — Адъютант махнул рукой на молодой ельник.

И действительно, оттуда брызнула длинная автоматная очередь. На дверце, над головой Дерюгина, будто сами по себе возникли несколько круглых отверстий. «Неужели конец? — подумал он, сжимая автомат в руках. — И какого черта понесло меня?!»

Раздвинулись молодые елки, на поляну выскочили несколько человек в красноармейской форме, но с немецкими автоматами в руках.

— Немцы! Вот сволочи, переоделись в нашу форму, — шепнул Белобрысов и выпустил подряд несколько очередей.

Те сразу залегли. Адъютант повернул к полковнику сердитое лицо:

— Почему не стреляете?!

Только сейчас Дерюгин сообразил, что надо стрелять, и тоже дал длинную очередь по ельнику.

— Да не сейчас, а когда рыла свои высунут! — локтем толкнул его Костя.

Григорию Елисеевичу даже не пришло в голову на него обидеться. Так уж само собой получилось, что адъютант взял командование на себя…

За спиной совсем близко послышался треск кустов. Белобрысов обернулся: наставив автомат, на них смотрел человек в красноармейской форме.

— Рус, сдавайся! — крикнул он.

Рядом возник еще один верзила. Будто током ударило Дерюгина — он стремительно, волчком развернулся на месте и почувствовал, как бешено затрясся в его руках автомат. Тот, что кричал им, вдруг навзничь опрокинулся на ольховый куст, второй успел лишь передвинуть автомат на животе и, согнувшись пополам, сунулся лицом в траву.

В самый разгар стрельбы послышался треск моторов, из-за поворота один за другим выскочили несколько мотоциклистов. Увидав «эмку», затормозили. Молодой капитан с двумя орденами Красной Звезды плюхнулся рядом с Дерюгиным и зло бросил:

— Какого дьявола вас-то принесло сюда? — Он глянул на знаки различия и немного сбавил тон. — Зенитчики? Ваши, что ли, подбили бомбардировщик?

— Хотели экипаж взять… и вдруг эти… — кивнул Дерюгин на убитых немцев. — Моего шофера наповал.

— И вас могли бы… в плен взять, — опять сердито заговорил капитан. — Разведчики… Они уже не раз на нашу сторону наведываются! Ваше дело, товарищ полковник, побольше фрицев сбивать, а уж парашютистов ловить мы сами будем.

— Стараемся, — неловко улыбнулся Дерюгин. Адъютант отчитал его, теперь этот…

Прибывшие с капитаном красноармейцы рассыпались по кустам. Немцы поспешно отступали, стрельба все отдалялась. Неподалеку от разбитой «эмки» завалился набок зеленый мотоцикл с коляской. Водитель в танкистском шлеме, подвернув ногу, неподвижно лежал на прелых листьях, пересыпанных сухими сосновыми иголками.

— Спасибо, капитан, — поблагодарил Григорий Елисеевич. — Не вы, нам бы туго тут пришлось…

Капитан пристально всматривался в командира полка.

— Товарищ полковник, да вы ранены!

Дерюгин машинально дотронулся до шеи и взглянул на ладонь. Она вся была в крови. Он повернул голову в одну, потом в другую сторону и почувствовал резкую боль возле уха.

— Надо же, я и не заметил, — растерянно сказал он.

Стрельба прекратилась, и скоро на дороге показались бойцы, вернулся и Костя. Он бросился к полковнику:

— Когда это вас?

Один из бойцов протянул ему пакет с бинтом. Костя дернул за бечевку, сорвал вощеную бумагу.

— Слава богу, рана пустяковая, — бодро говорил он. — Кожу чуть ниже уха содрало. Царапина.

— Лейтенант, захватите с собой немецкий автомат, — распорядился Дерюгин, когда тот перевязал его. — Надо же и нам какой-нибудь трофей привезти.

То, что Белобрысов небрежно назвал его ранение царапиной, Григорию Елисеевичу не понравилось: как-никак ранение получено в открытом бою.

 

Глава тридцать вторая

 

1

Маленький городок весь утопал в зелени. Кузнецов в сером пиджаке, перепоясанном ремнем с орластой бляхой, и с повязкой полицая на рукаве шел позади рослого эсэсовца, оставлявшего за собой запах крепкого одеколона. Весело насвистывая популярный мотивчик, тот широко шагал по дощатому подрагивающему тротуару. Под мышкой у него в бумажном пакете, перевязанном шпагатом, угадывались бутылки. Хромовые сапоги блестели, тяжелый пистолет оттягивал желтый кожаный ремень с портупеей, высокая фуражка с серебряной кокардой была лихо сдвинута на затылок.

Был теплый летний вечер. Пахло липами, в садах за оградой млели яблони со спрятавшимися в листве крепкими зелеными плодами. Прохожих было мало. Иногда покажется впереди женщина с ведром, но, заметив эсэсовца, поспешно перейдет на другую сторону, норовя поскорее скрыться в воротах. Один раз проехали на зеленом мотоцикле с коляской полевые жандармы в касках с рожками, металлические ошейники на груди, как у породистых собак. В коляске сидел мужчина с грязным бинтом на голове.

Иван Васильевич проводил мотоцикл взглядом.

Эсэсовец свернул к деревянному дому с резными наличниками и высокой трубой, привычно потянул за веревку, поднимая щеколду калитки. Вот он поднялся на крыльцо, надвинул на лоб фуражку, костяшками пальцев негромко постучал в дверь. На пороге появилась молодая черноволосая женщина в нарядном атласном платье и в лакированных туфлях. Эсэсовец скрылся в коридоре. Звонко щелкнула задвижка.

Иван Васильевич продолжал путь мимо дома дальше, навстречу ему, шлепая босыми ногами по белым вытершимся доскам настила, бежал мальчишка в синей майке поверх коротких, вздутых на коленках штанов. Он хотел было соскочить с тротуара на булыжную мостовую, уступая дорогу, но «полицай» ловко ухватил его за подол майки.

— Пусти, дяденька, я к мамке… — заскулил мальчишка.

— Хочешь галету? — спросил Кузнецов, озираясь по сторонам, но близко никого не было. — Кто в этом доме живет?

— Маруська Бубенцова, — протянул мальчишка, ощупывая глазами его карманы. — Она в этом… казино официанткой работает… Правда, галету дашь?

— Даже две, — пообещал Иван Васильевич. — А кто еще в доме?

— Одна Маруська. Матка ейная ушла жить к знакомым…

— Всех тут знаешь? Как звать-то тебя?

— Вадик…

— Вадик? Надо же… Что ж Маруська Бубенцова так-таки одна живет в таком большом доме?

— Вечером тут патефон играет, тетки с фрицами, то есть с вашими офицерами, танцуют. Вон видите, скворечник на сарае весь в дырках? Дак это офицеры из наганов палили.

— И каждый вечер гуляют?

— Не-е, больше в субботу и воскресенье.

— Ну беги к своей мамке, Вадик. — Иван Васильевич протянул ему две немецкие галеты.

…Дождавшись темноты, Кузнецов легко перемахнул невысокий, забор — он уже знал, что собаки во дворе нет, — обошел дом кругом. По огороду можно было выйти к пожарному депо. Судя по всему там никто не дежурил — дверь на замке. От пожарки мостовая вела на окраину городка, где смутно темнела громада элеватора. Вернувшись к дому, Иван Васильевич тронул ручку двери — как он и ожидал, она была изнутри закрыта. Тусклый свет керосиновой лампы пробирался лишь в одно занавешенное окошко. В узкую щель Кузнецов разглядел большую комнату, оклеенную зелеными обоями, патефон на тумбочке, стол с бутылками и открытыми консервными банками. На спинке стула небрежно был брошен черный мундир с портупеей. Виднелась белая полуоткрытая дверь в другую комнату.

Вскоре свет погас, и весь дом погрузился в тишину. Иван Васильевич, присев на штабель досок, задумался. В дом ему без шума, пожалуй, не пробраться. Все окна на задвижках, даже форточки плотно закрыты. Разве что через печную трубу?..

Еще позавчера он был в партизанском отряде… После ликвидации немецкой базы в Андреевке отряду было приказано немедленно оставить эту местность и идти на соединение с отрядом, действующим в другом районе. Этот переход потребует немало времени, а Кузнецову нужно было срочно возвращаться на Большую землю.

С провалом операции по взрыву особняка явки были утрачены, и он решил действовать самостоятельно.

В районном городке, близ которого базировался полк «юнкерсов», Кузнецов находился всего несколько часов. Семенюк подробно рассказал ему про охрану аэродрома, близ которого находился склад с горючим, который они так и не успели взорвать. И вот Иван Васильевич готовился осуществить свой тщательно продуманный план. Но для этого ему необходимы были эсэсовская форма и надежные документы, с которыми он мог бы проникнуть на аэродром, ну а там как повезет…

Громко топая, он поднялся на крыльцо и решительно забарабанил кулаками в дверь.

— Какого черта? — послышался недовольный голос. Иван Васильевич представил себе, как эсэсовец впотьмах натягивает на себя мундир. Интересно, оружие взял?

— Господин офицер, вас срочно вызывают в комендатуру. Убит бургомистр! — отрывисто пролаял по-немецки Кузнецов и весь сжался в комок, приготовившись к встрече.

— Это ты, Вилли? — Шаги за дверью приблизились. Дверь распахнулась, и в черном проеме показался высокий босой эсэсовец в накинутом наспех мундире.

— Кто убит, Вилли? — Он пристально вглядывался в Кузнецова. — Мой бог, это не Вилли!

— На том свете разберешься, — пробормотал Кузнецов.

Удар отработан, и смерть должна быть мгновенной. Приняв в объятия навалившееся на него тяжелое тело, опустил его на крыльцо, стащил мундир и встретился взглядом с молодой женщиной, стоявшей в длинной ночной сорочке на том самом месте, где только что стоял эсэсовец.

— Ни звука! — шепотом предупредил Иван Васильевич.

Он втащил убитого в коридор.

— Туда ему, мерзавцу, и дорога… — спокойно сказала женщина. В сумраке трудно было разглядеть ее лицо.

— Надо бы и тебя, сучку… — вырвалось у Кузнецова. — Эх ты, Маруся Бубенцова! Да как же ты в глаза-то посмотришь людям, когда этих гадов попрут из России?

— А нечего было их пускать сюда, — не смущаясь ответила та. — Сами ушли, а теперь нас стыдите? А где они, наши парни? Нет их… — Она повернулась и ушла в спальню.

Он сбросил с себя верхнюю одежду и переоделся в черный мундир. Когда послышался за окном шум мотора, а по окнам мазнул свет автомобильных фар, в одном сапоге вскочил со стула и выглянул на улицу. Легковая машина проехала мимо. Задние фонари у нее не горели.

Кузнецов облегченно вздохнул, натянул другой сапог. Вечером, когда он шел вслед за эсэсовцем, то прикидывал, не будут ли жать его сапоги. И вот оказались в самый раз. И форма вроде сидит нормально. Лунный свет высветил на столе хлеб, закуску. Только сейчас Иван Васильевич почувствовал, что зверски хочет есть. Ведь с самого утра крошки во рту не было. Он уселся за стол, пододвинул к себе банку с сардинами, но аппетит вдруг пропал, когда вспомнил, что убитый им фашист, может, тыкал вилкой в эту самую банку.

Он резко встал из-за стола, чуть не опрокинув стул. Хозяйка в темном платье появилась на пороге. Она смотрела на него темными провалами глазниц, правая рука ее теребила ворот, будто ей было душно.

— Бери и меня с собой. Не пропадать же мне тут совсем…

Кузнецов подошел к ней и долгую минуту пристально смотрел на женщину.

На высокой белой шее темнела ямка, как раз на том самом месте, где сходятся ключицы. Обычно в подобной ситуации любая женщина потеряла бы голову, а она — нет. Держится на удивление смело.

— Ты еще можешь изменить свою жизнь, Маруся Бубенцова, — медленно обронил он. — И думаю, многое тебе простится, если ты поможешь нам.

— Кому вам-то? Я даже не знаю, как тебя звать.

— Этого и не надо… А помощь от тебя вот какая может потребоваться: живи, как жила… — Он перешел на немецкий: — Их язык-то знаешь?

— Знаю, — быстро ответила она. — Я до войны училась в институте иностранных языков. Могу и по-английски.

— Хорошо, — кивнул Кузнецов. — Слушай в казино, о чем болтают офицеры, и мотай на… — Он усмехнулся: — Неудачное сравнение… В общем, все важное, что касается их секретов, передвижений, запоминай.

— И кому это нужно?

— Родине, Маруся, Родине, — сказал Иван Васильевич. — Ты ведь не веришь, что они пришли сюда навечно?

— Я их ненавижу, — вырвалось у нее. — Моя подруга попала в дом терпимости. — Она блеснула на него глазами. — Думаешь, это лучше? Ни одной смазливой девушки не пропустят мимо… Я ведь не сразу стала такой: пряталась на хуторах, лицо сажей мазала, да что говорить! Куда от них скроешься? Нашли… Ну а потом было уже на все наплевать. Так и живу: день да ночь — сутки прочь.

— Стыдно, — резко сказал Кузнецов. — Люди гибнут, у вас на площади комсомолку повесили, а ты говоришь «наплевать». Конечно, спать с их офицерами безопаснее!

— Так что, может, лучше повеситься? — с вызовом спросила она.

— Глупости, — оборвал Кузнецов. — Слушай меня внимательно, к тебе придет человек и назовет пароль. — Он дважды тихо повторил пароль. — Ему все и расскажешь, что узнаешь от офицеров. Ну а выдашь…

Она поспешно сделала протестующий жест рукой.

— Выдашь — тогда не взыщи, Маруся Бубенцова, — жестко закончил он. — Не взыщи.

Она проводила его до двери, брезгливо перешагнула через полуголого эсэсовца.

— А этим-то что сказать?

— То и скажи, что было, — ответил он. — Только обрисуй меня по-другому: мол, маленький, чернявый, грозился, мол, и тебя убить, да на тебя… заразу пулю пожалел.

— В комендатуру идти?

— Как рассветет, так и ступай, — сказал он.

— Жаль, поздненько ты явился, — тяжело вздохнула она. — Может, и по-другому все было бы со мной… Ну да узнают они еще, кобели проклятые, Маруську Бубенцову!

Глаза ее лихорадочно блестели в темноте.

 

2

Не успел экипаж Гельмута занять свои места, как на крыло «юнкерса» взобрался гауптштурмфюрер СС, лицо раздраженное, кобура расстегнута, красноватая рукоятка парабеллума зловеще блестит на солнце. Эсэсовец забарабанил рукой в плексигласовый фонарь. Он изрыгал ругательства, весь кипя от злости.

— Какого черта? — буркнул Гельмут, отбрасывая назад фонарь.

— Партизан ищет, — заметил штурман Шервуд. — От этих эсэсовцев скоро будет некуда деться!

— В чем дело, гауптштурмфюрер? — сдерживая раздражение, осведомился Гельмут.

С эсэсовцами лучше поосторожнее. Неделю назад так же перед самым вылетом запретили подниматься в воздух экипажу майора Хальштейна. Перевернули вверх дном весь самолет, нашли эбонитовую коробку со взрывчаткой. В другой раз заставили техников снять крупные фугасные бомбы — оказалось, что половина была с испорченными взрывателями. Бомбы делали на подземном заводе военнопленные.

— Вы знаете, что ваши бомбы не взорвались?! — орал эсэсовец. — Вы летите в тыл врага, жжете бензин, а ваши бомбы не взрываются!

— Гауптштурмфюрер, мы бомбы не делаем, мы их сбрасываем на стратегические объекты, — счел нужным возразить Гельмут Бохов.

— У нас есть сведения, — заявил эсэсовец, нависнув над штурманом, — что ваш бомбовый груз — это балласт.

— Потолкуем после возвращения, — сказал Гельмут, потянувшись к фонарю, — диспетчер уже показывал флажком, что вылет разрешен, — но эсэсовец перехватил его руку, решительно протиснулся в кабину.

— В таком случае я лечу с вами! — прокричал он в ухо Гельмуту сквозь рев взлетающих один за другим «юнкерсов».

«Черт с тобой, лети!» — подумал летчик, готовясь тронуться с места. — Узнаешь, почем фунт лиха, в парадном своем френче…»

Вырулив на взлетную полосу, Гельмут дал газ, и «юнкерс» послушно побежал по широкой, чуть влажной дорожке. Гауптштурмфюрер устраивался за спиной.

«Скоро, голубчик, тебя дрожь проберет…» — ядовито думал Гельмут, отрывая тяжелую машину от земли.

— Шервуд, запроси по рации о гауптштурмфюрере…

В следующее мгновение послышались хлопки выстрелов, чья-то рука сорвала с него шлем, цветной проводок мазнул по подбородку.

— Спокойно, — услышал он голос и, скосив глаза, увидел направленный на него парабеллум.

Людвиг Шервуд, ткнувшись лицом в рацию, не двигался. По разбитой шкале стекала кровь.

— Сядешь на ближайший советский аэродром, — приказал незнакомец. — И не вздумай валять дурака!

Гельмут ничего не понимал. На него нашло какое-то странное отупение, невольно он посмотрел на рукоятку бомболюка. Гауптштурмфюрер перехватил его взгляд, сбросил штурмана в проход, а сам занял его место и вытащил из кобуры Гельмута браунинг. Все это время пилот совершал бессмысленные, все увеличивающиеся круги.

— Ищите аэродром, — приказал эсэсовец. Гельмуту почудилось, что на его загорелом лице промелькнула усмешка. — Надеюсь, бензина хватит?

Что мог в данной ситуации предпринять пилот? Руки заняты штурвалом, ноги на рычагах управления. Ни в одной инструкции не предусмотрен этот дикий случай. Гельмут вспомнил, что видел незадолго до вылета высокого эсэсовца на аэродроме, тот разговаривал у ангара с механиком. Эсэсовцы не так уж редко заявлялись на полевой аэродром, встречая или провожая берлинское начальство. Неподалеку военнопленные строили какой-то важный военный объект, и высокие чины из столицы третьего рейха часто прилетали сюда. Иные на персональных самолетах, другие пользовались «юнкерсами» полковника Вилли Бломберга. Экипаж, который доставлял гостей в Берлин, всегда радовался такому случаю. Вместо опасного полета в тыл врага, где стреляют зенитки и шныряют советские истребители, налегке прошвырнуться в столицу! Некоторые влиятельные чины выхлопатывали для счастливчиков краткосрочные отпуска, Гельмут два раза летал по заданию в Берлин, правда, отпуска ему никто не дал, но ящик шнапса на его эскадрилью пожертвовали.

На аэродроме эсэсовцы повсюду совали свой нос: наблюдали за техниками, следили за перекачкой горючего из бензозаправщиков, даже заглядывали в кабины самолетов. Поэтому мало кто обратил внимание на высокого загорелого эсэсовца, о чем-то беседующего с механиком.

Как ни был потрясен всем происшедшим Гельмут, он начал соображать, что пробравшийся на его «юнкерс» вовсе не эсэсовец, скорее всего — русский шпион. Иначе с какой стати он убил бы штурмана? Да и стрелок-радист наверняка застрелен. Это его парашют надел на себя эсэсовец — Гельмут узнал по ранцу с медной пряжкой. У всех членов экипажа были парашюты с алюминиевыми пряжками на белых ремнях, а у нового стрелка-радиста — с медными.

Все это мелькнуло в голове и тут же улетучилось, на смену растерянности пришел гнев: нужно что то срочно предпринять! Как бы ни размахивал перед его носом пистолетом этот «эсэсовец», без пилота он пропал. Погибнет Гельмут — крышка и этому русскому шпиону…

— Я не сяду на ваш аэродром, — сказал Гельмут.

Он пристально вглядывался в расстилающийся внизу пейзаж: пока он летел над своей территорией. Внизу по дороге двигалась к передовой техника, подымались желтые облачка пыли. Внезапно «юнкерс» вздрогнул и даже немного задрал нос: русский освободил бомболюк. Вдоль дороги взметнулись черные кусты разрывов, вверх рванулся длинный огненный язык — видимо, бомба попала в грузовик со взрывчаткой…

Гельмут прикусил губу и покосился на русского. Тот крепко сжал его за плечи, тонкие губы тронула чуть заметная усмешка.

— Ты понял приказ?

— Стреляйте, — сказал Гельмут, чувствуя, как пальцы окаменели на штурвале, а веко самопроизвольно задергалось.

— Подумай, Гельмут Бохов, — прищурился русский… — Самолет я и без тебя посажу…

Гельмут услышал, вернее, ощутил, как забухало сердце. Откуда он знает его?

— У тебя еще минута, — спокойно сказал русский. Краем глаза Гельмут видел, как напрягся его палец на спусковом крючке. Гнев и отчаяние душили его, но русский был непробиваем. Неужели он правда сможет посадить самолет?..

— Двадцать секунд…

И Гельмут, втянув голову в плечи, взял нужный курс.

— Вот ты, Гельмут Бохов, и сделал свой выбор, — заговорил русский.

— Вы знаете меня? Откуда?

— Об этом мы еще потолкуем…

«Наверное, техник назвал мою фамилию, — размышлял Гельмут. — Я этого… первый раз в жизни вижу!»

Русский добродушно похлопал его по плечу:

— Не забивайте себе голову пустяками. Лучше думайте о том, как нам лучше приземлиться. Пожалуй, когда будем над аэродромом, покачайте крыльями.

— Если бы я отказался… — начал было Гельмут.

— Я пристрелил бы тебя, — ответил русский. — А самолет с трудом бы, но сумел посадить… — Он улыбнулся, отчего суровое лицо его сразу помолодело. — Чему только на войне, обер-лейтенант, не научишься!

— Капитан… — сказал Гельмут и про себя горько усмехнулся: даже знаки отличия не успел пришить… Какой он теперь капитан? Самый обыкновенный военнопленный! В газетах писали, что коммунисты без суда расстреливают немецких летчиков, а местное население принимает парашютистов на острые вилы и косы…

Ко всему был готов Гельмут Бохов, даже к смерти, но только не к тому, что произошло. Как-то брат Бруно вроде бы в шутку заметил, что Гельмут тугодум… Постеснялся обозвать его кретином. А он и есть кретин несчастный… Летел как раз над дорогой! Тупое равнодушие овладело Гельмутом — будь, что будет… Он слышал, что военнопленные, работавшие на аэродромах, угоняли немецкие самолеты, но про такое, что случилось с ним, ни от кого не слышал. Да и услышь — не поверил бы!..

Вот и отметил он свое повышение!

В полку всем было известно, что он, Гельмут, на горящем «юнкерсе» совершил «мертвую петлю». Об этом сообщили из командного пункта пехотного полка. Гельмута поздравляли. Он получил звание капитана, новый «юнкерс» и совсем молодого стрелка-радиста взамен погибшего Франца. Вечером договорились в казино отметить его повышение. Обещал сам командир полка Бломберг присутствовать. Впрочем, Гельмут скупердяем никогда не был, да и при их опасной фронтовой жизни беречь деньги глупо. Когда советская зенитка зажгла над русским городом «юнкерс» обер-лейтенанта Красса — он даже не смог выброситься с парашютом, — они нашли под матрасом его койки перевязанный резинкой бумажник с крупной суммой марок. Всем стало как-то неудобно. Деньги переслали его родителям, но каждый в душе осудил бедного Красса за накопительство. Копил, копил, отказывал себе во многих радостях жизни, боялся лишнюю рюмку выпить — и вот печальный конец для летчика люфтваффе. Хотя конец его, Гельмута, может оказаться еще печальней…

Под ними открылось продолговатое зеленое поле. Сверху не было видно самолетов, но русский, внимательно смотревший вниз, велел разворачиваться и садиться. Гельмут несколько раз качнул крыльями. На поле выскочили крошечные фигурки, у самого края поля остановилась легковая машина. Гельмут выпустил шасси и выдвинул подзакрылки, — не оставалось никакого сомнения, что это тщательно замаскированный аэродром. Зенитки так и не выпустили ни одного снаряда по ним. Эскадрилья Гельмута не раз пролетала над этим полем, не подозревая, что здесь военный аэродром.

Самолет, гася скорость, затрясся по летному полю. Русский сорвал с себя фуражку, швырнул под ноги; черты лица его стали мягче, на губах заиграла улыбка.

— Красиво-то как кругом и тихо, капитан, а? — произнес русский.

 

3

Они прогуливались по узкой тропинке вдоль небольшой речки. За их спинами утопал в зелени поселок. У забора одноэтажного дома чернела «эмка». Был теплый вечер, ядреный месяц медленно выкатывался из-за леса. Иван Васильевич Кузнецов и генерал-майор Геннадий Андреевич Греков, оба в штатском, приближались к кромке леса, где речка делала плавный поворот. Пышные кусты спускались к берегу, посередине вода багрово отсвечивала: наступал закат.

— Отчаянный ты человек, Иван! — говорил Геннадий Андреевич. — Немцы могли схватить тебя на аэродроме, подумаешь, надел форму эсэсовца! У них охрана военных объектов хорошо поставлена, сам знаешь.

— Я ведь сначала разведал, что у них на аэродроме работают советские военнопленные. Сказал охраннику, что двое сбежали из лагеря, мне, мол, необходимо проверить, не спрятался ли кто-нибудь из них в самолете…

— Знаешь, что начальник разведшколы Шилов написал в твоей характеристике? — улыбнулся Греков. — «Храбр, обладает великолепной реакцией, находчив в самых труднейших ситуациях, можно использовать на оперативной работе».

— Умный мужик Шилов, — заметил Иван Васильевич. — Я ему овчарку выдрессировал, хоть в цирке показывай. Где он сейчас?

— Генерал Шилов погиб, — помрачнев, ответил Геннадий Андреевич. Продолговатое лицо его какое-то время было хмурым, глаза отрешенно смотрели мимо собеседника. — У нас перед войной модной стала пословица «Лес рубят — щепки летят». Мне она не нравится… Кто — лес, кто — щепки? Можно этак и весь лес на щепки перевести. Лес — наша гордость, которому цены нет…

— Я не силен в пословицах, — осторожно заметил Иван Васильевич. — Моя бывшая теща знает их тьму!

— Да-а, тебя же, голубчика, тоже помурыжили, когда ты вернулся из окружения… Обжегшись на молоке, дуют на воду!

— Ко мне это не относится.

— Передо мной-то не лукавь… Помнишь, с каким лицом пришел ко мне в кабинет? Пошлите на фронт, хоть к черту на кулички, только перестаньте заставлять меня бумажки в кабинете писать…

— Я вот о чем подумал… — сказал Кузнецов. — Когда ты в тылу врага, многое зависит в твоей жизни от случая… У аэродрома я увидел летчика, похожего на Карнакова. Еще в Москве я все про этого типа выяснил: им наша разведка всерьез занялась! Знал его лично. Сопоставив факты, пришел к выводу, что летчик, возможно, сын Карнакова… Ну а дальше стал тщательно разрабатывать план захвата его самолета. Не какого-нибудь другого, а именно его, Гельмута… Случайная встреча, а во что все это потом вылилось? И еще неизвестно, чем все это кончится…

— О чем это ты? — сбоку посмотрел на него Греков.

— Есть тут у меня одна идейка… — туманно ответил Иван Васильевич.

— Опять что-то задумал… — покачал головой генерал-майор. — Сколько мы уже отчаянных голов потеряли… Случай, конечно, в работе разведчика занимает не последнее место, но все-таки лучше придерживаться разработанного в Центре плана.

Они повернули в пошли обратно к дому, где под яблонями был накрыт стол с самоваром. Усевшись на плетеные стулья, налили в чашки крепкого, душистого чая, взяли по бутерброду с маслом и колбасой. Из самоварной трубы тянул дымок, комары подлетали к ней и, опалив жаром крылья, ошалело шарахались в стороны.

— А вот другой пример из моей практики, — заговорил Кузнецов. — План был тщательно разработан, одобрен Центром, кажется, все было предусмотрено, я говорю о последнем моем задании… И опять в мою жизнь вмешался Господин Случай! В группе подпольщиков оказался предатель! Если бы не он, особняк в Грачах с офицерьем и парочкой гитлеровских генералов взлетел бы на воздух… Кстати, я подпольщиков предупредил, надеюсь, они прикончили гада!

— Говорю же, что тебе везет, — сказал Греков. — Не обнаружь эсэсовцы человека под кроватью, разве ты бы успел переодеться на чердаке? И тем более, выбраться из оцепленного фашистами дома?.. Ладно, ладно, не стриги бровями! Безусловно, ты проявил железное присутствие духа, волю, находчивость… Хотел тебе завтра сообщить, — приказ на подписи у начальника, — тебе присвоено звание майора, и ты представлен к награде. — Геннадий Андреевич поднялся со стула и пожал руку Кузнецову.

— Спасибо… — ошарашенно произнес Иван Васильевич.

— Тебе спасибо, Иван, за работу… Кстати, как ты думаешь, сможем мы привлечь к работе твоего крестника — Гельмута Бохова?

— Вряд ли, — ответил Кузнецов. — Он типичный солдафон, в него с детства вбито преклонение перед фюрером, верность фатерланду, но главное — нет в нем гибкости, артистизма, чтобы стать разведчиком…

— Как заговорил! — рассмеялся генерал-майор. — Разведчик-романтик… Давай не тяни кота за хвост. Что у тебя за идея?

— Тогда все по порядку, — улыбнулся Иван Васильевич. — Про Карнакова — отца Гельмута — я тебе рассказывал. Где он сейчас, Карнаков-Шмелев, летчик не знает, известно лишь то, что Карнаков, естественно под новой фамилией, действует на нашей территории. Птица он важная, ему присвоено офицерское звание, награжден Железным крестом… Гельмут-то не знает, а вот второй его сынок — сотрудник абвера Бруно — все знает. Может, заняться мне этой семейкой, а, Геннадий Андреевич? От младшего брата — к старшему, а от старшего — к отцу? Да что отец! Бруно Бохов был бы для нас в тысячу раз ценнее…

— Красивая получается цепочка! — покачал головой Греков. — Фантазер ты, Иван! — Он погасил улыбку. — Но только все это красиво на словах… Я не вижу, за что тут можно было бы зацепиться. Бруно — разведчик, и вряд ли с ним следует вступать в контакт, хотя это и очень заманчиво…

— Не хитри, Геннадий Андреевич! — рассмеялся Кузнецов. — По глазам вижу: моя идея тебе нравится.

— Черт с ним, с папашей Карнаковым! — сказал Греков. — Его мы будем искать. Если бы действительно прощупать Бруно!.. Но это такой риск, Иван! Вряд ли тут поможет тебе твой хваленый Господин Случай.

 

4

Из Спасских ворот изредка выезжали черные лимузины, высоко над головами серыми чудовищами застыли в ясном небе аэростаты. На площади не заметно следов бомбежек, а министр пропаганды Геббельс вещал по радио, что тут камня на камне не оставлено…

Гельмут долго смотрел на храм Василия Блаженного.

— Я побывал во многих странах, — сказал он. — Но этот хорош… Когда его построили?

— В середине шестнадцатого века, — ответил Кузнецов. — Вот шутки истории! По престольной Москве в это время шатался юродивый дурачок Василий, после смерти церковники причислили его к лику святых и вот этого красавца… — Иван Васильевич кивнул на многоглавый собор, — стали называть храмом Василия Блаженного!

Гельмут почти не знал истории России, вот Бруно — другое дело. Старший брат интересовался всем, что связано с этой страной. В составе промышленной делегации он незадолго до войны побывал здесь, привез много книг по истории и архитектуре Москвы.

— Я дам почитать вам книжку об истории России, — вдруг сказал Кузнецов.

— Зачем? — пожал плечами Гельмут. — Меня ваша история не интересует. Я историю своей-то страны и то плохо знаю.

— Вашу историю Гитлер с Геббельсом всю переиначили, — заметил Иван Васильевич. — Точнее, фальсифицировали под свою идеологию: «Германия превыше всего…»

Гельмут промолчал. Скоро неделя, как продолжается эта странная жизнь военнопленного летчика в Москве. Советский разведчик расспрашивает его о жизни, родителях, копается в его детских годах… А заканчивается беседа всегда расспросами о Бруно, о его наклонностях, привычках, характере. И делает все это русский без особенного нажима, но не нравятся эти разговоры Гельмуту. Лучше бы отправили в лагерь военнопленных… Зачем разведчик привез его сюда, показывает исторические места, с увлечением рассказывает про памятники старины? Хочет пробудить в нем интерес к позабытой родине? Напрасный труд, Гельмут считает своей родиной Германию. И хотя такая почти свободная жизнь была несравненно лучше, чем в лагере, на душе у Гельмута было тревожно. Он понимал: русскому что-то от него нужно.

В общем-то все, что касалось лично его, Гельмут рассказал. Про военный аэродром, на котором так ловко проник в его «юнкерс» Кузнецов, тот и сам все знал, фамилии командира полка и летчиков Гельмут назвал — в этом он не видел предательства. Больше никаких военных секретов он не знал. Понятно, что русского разведчика интересует его брат — Бруно, да тот и не скрывал этого. Особенно заинтересовался тем обстоятельством, что Бруно любит русскую историю, поэзию, литературу. Наверно, поэтому и его, Гельмута, провез по памятным местам?..

На этот раз Иван Васильевич привез летчика на свою подмосковную квартиру, причем без всякой охраны. В доме, по-видимому, проживали две семьи, входы были отдельные. У Кузнецова — комната и кухня с газовой плитой. Мебель только самая необходимая, на тонконогой этажерке десятка два книг, в основном поэзия. Земля под перекладиной вытоптана — наверное, хозяин каждое утро занимается физкультурой.

В окно заглядывал неяркий солнечный луч, он высветил на обоях незатейливый цветок на тонкой ножке, перебрал корешки книг на фанерной этажерке с узкой высокой вазой, в которой зазолотилась камышовая метелка. Гельмут сидел на стуле в комнате и задумчиво смотрел в окно, выходившее в тенистый сад. Кузнецов что-то готовил на кухне, слышен был треск шипящего сала, от примуса припахивало керосином.

Иван Васильевич готовил яичницу с салом, нарезал черствого ржаного хлеба. И хозяин, и гость были в гражданских костюмах, оба рослые, светловолосые. Разведчик шире в плечах, улыбка часто раздвигала его твердые, резко очерченные губы. Гельмут, напротив, был мрачен, лоб перечеркнула косая складка, губы сжаты.

Русский, наверное, привез его сюда неспроста: пора Гельмуту возвращаться в лагерь. Обижаться на Кузнецова было бы грех: обращался он с пленным хорошо. Опять вспомнились речи доктора Геббельса, немецкие газеты трубили о зверствах варваров русских над военнопленными, но когда Кузнецов привел Гельмута в кинотеатр хроники и пилот люфтваффе своими глазами увидел на экране документальные кадры разрушенных «юнкерсами» мирных городов и сел, горы трупов стариков, женщин и детей, десятки повешенных на площадях, впервые он глубоко усомнился в правдивости фашистской пропаганды.

— Вы знали про зверства эсэсовцев на оккупированных территориях? — спросил его Кузнецов, когда они вышли из кинотеатра.

— Нам показывают совсем другую кинохронику, — ответил Гельмут. — Русские встречают своих освободителей хлебом-солью. Солдаты вермахта держат на руках русских детей, а ваши женщины преподносят им цветы.

— Театр… — поморщился Иван Васильевич. — Советские люди ненавидят фашистов, борются с ними не на жизнь, а на смерть… Считайте, Гельмут, что вам повезло, вы выбыли из этой грязной, человеконенавистнической войны, которую ведут ваши соотечественники.

— Все равно благодарности я к вам не испытываю, — кисло усмехнулся тогда Гельмут.

Сумерки вползли в комнату, за окном галдели галки, почему-то они на ночь прилетали в сад. Кузнецов водрузил на окно светомаскировочный фанерный щит, включил электричество, из-под зеленоватого шелкового абажура заструился мягкий свет, сразу придавший этой в общем-то не обжитой комнате уютный вид.

— Садитесь, Гельмут! — пригласил Иван Васильевич.

— Моей идиллической жизни пришел конец? — усмехнулся тот.

— У нас еще уйма времени, — бросив взгляд на часы, сказал майор, — Всему когда-нибудь в нашем мире приходит конец…

Стоило бы было попытаться вот сейчас напасть на русского разведчика и убежать, но по тому, как тот вел себя, явно ничего не опасаясь, Гельмут сообразил, что, наверное, дом под наблюдением впрочем, и сам русский был не из трусливого десятка. Такой бы не дал застигнуть себя врасплох, хотя кобура у него всегда застегнута. А какой он в деле, Гельмут на своей шкуре убедился…

— Если вы хотите мне предложить работать на вас против Германии, я сразу вам отвечу: этого никогда не будет, — твердо проговорил Гельмут. — Я военный летчик и шпионом становиться не собираюсь.

— Вы недооцениваете профессию разведчика, — усмехнулся Кузнецов. — Думаете, дело только в вашем желании? Дали согласие — и вы разведчик? Я буду откровенен с вами: вы не годитесь для разведки. Ни по характеру, ни по складу ума — в этом я убедился, проведя в вашем обществе неделю. Вы даже не поняли, что фашизм, которому вы верой и правдой служили, — самое отвратительное порождение двадцатого века! Когда-нибудь, Гельмут, вам будет стыдно, что вы верили Гитлеру, этому вселенскому убийце и маньяку! Вы многого еще не знаете, а если я расскажу о зверствах фашистов, вы мне не поверите. Фашистская пропаганда с тысяча девятьсот тридцать третьего года вдалбливала в головы таких, как вы, расистскую ересь об исключительности арийской нации, о праве немцев на мировое господство. Вам будет стыдно, что вы когда-то верили в это… Запомните мои слова, Гельмут.

— Что же вам тогда от меня нужно? Или не от меня? Но Бруно тоже никогда не предаст Германию, — кривя губы в усмешке, сказал Гельмут.

— Речь идет не о предательстве Германии, а наоборот — о ее спасении. Вы же сами мне как-то сказали, что Бруно понимал бесперспективность войны с Россией.

— Я вам ничем не смогу помочь, если бы даже захотел, — помолчав, заговорил Гельмут.

— Вы напишите Бруно письмо обо всем, что произошло с вами… Не сейчас, позже. И дайте мне какую-нибудь вещицу, которую он сразу бы признал вашей.

Гельмут, не глядя на Кузнецова, принялся за яичницу с салом.

— В лагере для военнопленных так кормить не будут, — усмехнулся он.

— Ваши вообще почти не кормят русских военнопленных, — жестко сказал Иван Васильевич. — И обращаются с ними, как с собаками… Пожалуй, хуже!

Это Гельмут знал, — на аэродром для строительства ангаров и расчистки летного поля пригоняли изможденных, оборванных людей в форме советских солдат. Тех, кто не мог работать, охранники на месте пристреливали. Сами же военнопленные зарывали трупы за ангарами в березняке. Гельмут помнит их серые лица с провалившимися глазами. Трое из группы совершили побег, но были схвачены неподалеку от аэродрома. Прибывшие эсэсовцы всю партию увезли на машинах, а потом в лагере расстреляли.

— Мы соблюдаем международные нормы о положении в лагерях военнопленных, — будто прочитав его мысли, сказал разведчик. — И потом, вы владеете русским языком — будете переводчиком.

Странно, но Гельмут не испытывал такой уж лютой ненависти к этому человеку, так неожиданно перевернувшему всю его жизнь. Вот тогда в самолете, когда вместо штурмана увидел его в кабине с парабеллумом в руках, он готов был убить. Но не убил, потому что воля у этого человека оказалась сильнее, чем у него, Гельмута. Понятно, в тесной кабине самолета он бы и не смог оказать ему должного сопротивления, но зато мог не выполнять его приказы, тем не менее он сделал все, что русский потребовал. Даже сбросил бомбы на своих. И потом, помимо своей воли, в беседах с ним — это даже были не допросы, а именно беседы — выложил все, рассказал про отца, брата, мать, отчима… Бруно так же умел его, Гельмута, подчинять своей воле. А то, что старший брат хороший разведчик, он знал: Бруно присваивали звания, награждали…

— Возьмите. — Легко сняв с пальца золотой перстень с монограммой, Гельмут протянул его разведчику. — У Бруно точно такой же. Нам в один день, в сочельник, подарила мать.

Кузнецов повертел в руках перстень, прочел гравировку: «1939 г. Мюнх.», затем надел на палец. Перстень и ему пришелся впору. На губах разведчика появилась улыбка, как всегда придававшая его лицу мальчишеское выражение.

— Я вам, Гельмут, верну перстень, — сказал он. — Перстень вашего брата, Бруно.

 

Глава тридцать третья

 

1

Вторую неделю крупный отряд карателей, возглавляемый Рудольфом Бергером, разыскивал партизанский отряд, совершивший нападение на Андреевку. Коменданта гарнизона сопровождали Леонид Супронович и переводчик Михеев. Отряду были приданы два бронетранспортера. Вооруженные пулеметами немецкие солдаты и полицаи ездили на четырех переполненных грузовых машинах, тарахтели мотоциклы. Прочесывали леса, но партизаны как сквозь землю провалились! Один лагерь на краю топкого болота обнаружили, но он был брошен. Бергер диву давался, как близко от Андреевки находились партизаны. Теперь он понял, почему они не трогали поселок: выжидали удобный момент, чтобы уничтожить воинскую базу… И с помощью авиации полностью уничтожили! Не осталось ни одного целого помещения, многие эсэсовцы из охраны погибли, военнопленные, работавшие на строительстве подземных цехов, разбежались: кто-то помог освободиться им перед самым налетом русских, а когда началась бомбежка, было уже не до них.

Бергер хотел расстрелять Леонида Супроновича и его родителей, — это он, климовский бургомистр, рекомендовал на базу прорабом своего брата Семена, оказавшегося связанным с партизанами. Но высшее начальство не разрешило, Леонид был переведен из Климова снова в Андреевку, теперь он возглавлял один из отрядов тайной полевой полиции, которая сокращенно называлась ГФП и непосредственно подчинялась штабу армии. Так что теперь фельдфебель Леонид Супронович стал неуязвим для своего бывшего начальника. Приказы Бергера он обязан был выполнять только до конца карательной экспедиции против партизан.

Впрочем, Леонид и вида не подавал, что обижается на гауптштурмфюрера. Очевидно, чтобы искупить свою вину, он беспощадно расстреливал и вешал всех подозреваемых в связях с партизанами. Он и в Андреевке лично расстрелял Анисима Петухова, отца милиционера Прокофьева и Данилова. Их забрали после нападения партизан на поселок. Под горячую руку чуть было не шлепнули и Тимаша, но старик каким-то образом выкрутился, снова выручила его Евдокия Веревкина. Когда Ленька вытащил парабеллум и навел на Тимаша, тот сказал: мол, убьешь меня, а могилу и выкопать будет некому… Тут и подскочила Веревкина… А Ленька намеревался расстрелять всю мужскую половину населения в Андреевке, но Бергер решил молодых трудоспособных сельчан отправить в Германию.

Новая партия военнопленных раскапывала руины на базе, извлекая на свет божий изуродованные трупы эсэсовцев. Искореженную военную технику прямо с полигона отправили на платформах куда-то в переплавку. Вряд ли станут заново восстанавливать базу, скорее всего, будут искать для нее новое место, совсем в другом районе, а если так, то Андреевка потеряет свое важное стратегическое значение и его, Бергера, переведут из осточертевшего поселка…

Солнце разогрело железо броневика, и Бергер приказал остановиться. Скоро подтянулись остальные машины. Осенний лес терял листья, березы и осины загорались мягким розоватым огнем, меж нижних ветвей посверкивала паутина; иногда лес накрывала тень облака, краски бледнели, стирались, зато каждый отдельный лист на дереве, казалось, вбирал в себя частичку солнечной энергии.

Богатая страна Россия. В Германии таких лесов не встретишь… В окрестностях Андреевки две бригады лесорубов валят русский лес и, распилив на доски, отправляют в фатерланд, особенно интенсивно вырубают бор в районе станции Шлемово, там работают на делянках в три смены. Эшелон за эшелоном с первосортной древесиной идет на запад; жаль, что нельзя быстро весь лес спилить и вывезти из России, тогда бы и партизан тут не было…

Немецкие солдаты в касках, с автоматами расположились по одну сторону дороги, полицаи — по другую. Потянулись вверх дымки от папирос и самокруток. Влево от большака сворачивала заросшая травой лесная дорога. Видно, по ней редко ездили, потому что колея от тележных колес была едва заметна. Леонид Супронович и двое карателей пошли по этой дороге и скоро скрылись из глаз, затерявшись меж стволов.

— Ищи их тут, — присев на бугорок, сказал Михеев и добавил по-немецки: — После того, что они натворили, идиотами надо быть, чтобы здесь остаться. Да и отряд, видно, был небольшой. Выжидали ведь, когда базу построят, привезут взрывчатку, новую технику, а теперь что им тут…

— Эта кучка лесных негодяев здорово нам напакостила, — пробурчал Бергер. — Начальство рвет и мечет! Еще повезло, что не мы непосредственно отвечали за охрану базы. И потом, кто же знал, что прилетят советские бомбардировщики.

— Кому надо, знали, — сказал Михеев. — Ракеты-то из леса пускали.

— Я бы этого Леонида Супроновича с удовольствием расстрелял!

— Из-за Семена?

— Он местный и должен был все разузнать про партизан. К тому же родной брат был с ними.

— Господин гауптштурмфюрер, Леонид вам говорил, что в лесу появились партизаны, — вступился за Супроновича переводчик. — Помните, он специально приезжал из Климова. И он, Леонид, разоблачил завклубом Блинова…

— Никому из этих русских верить нельзя…

Переводчик отвернулся и стал смотреть на дорогу. «Ничего, придется тебе проглотить эту пилюлю! — насмешливо подумал Бергер. — Я и тебе не верю…»

Вскоре Супронович и его каратели привели из леса двух испуганных девушек. Обе в длинных темных юбках, куцых кофточках, в одинаковых голубых косынках. Одна — полногрудая блондинка с яркими губами, вторая — худощавая, темноволосая, немного прихрамывала. Блондинка трясущимися пальцами придерживала порванную на груди кофту. Увидев солдат и полицаев вокруг машины, девушки совсем растерялись, стали жаться друг к другу.

— Партизанки? — насмешливо взглянул на Супроновича гауптштурмфюрер. — Где они прячут оружие? Под юбками?

Михеев не стал переводить слова Бергера. Леонид подтолкнул к ним девушек. Немцы и каратели с интересом посматривали в их сторону, кое-кто подошел поближе.

— Говорят, из Гридина, — сказал Леонид. — А гридинские прятали у себя старуху Абросимову и… — он запнулся, — жену моего брата с детишками.

— Как звать? — взглянув на пленниц, по-русски спросил Бергер.

Те, испуганно озираясь, молчали.

— Кокнуть или дать пинка под задницу? — спросил Леонид, подталкивая носком сапога желтые листья к чьей-то глубокой норе, уходящей под пень.

— Как это по-русски? — проговорил гауптштурмфюрер. — У нас перекур… Эту… — кивнул он на статную блондинку, — солдатам, а хромую можете себе взять.

Михеев по-немецки крикнул автоматчикам, что гауптштурмфюрер жертвует им для забавы девушку.

Поднялся веселый гомон — солдаты принялись прямо у дороги щупать и раздевать блондинку с побелевшими от страха глазами, каратели, посмеиваясь, подталкивали друг к другу хромоножку.

— А что же ты отстаешь от своих, фельдфебель? — усмехнулся Михеев.

— У меня есть кое-что получше, лейтенант, — ответил Леонид. — Кстати, беленькая не чета твоей дохлой Нинке Корниловой! Зря отказываешься… — Он расхохотался и отошел в сторону.

«Жаль, что тебя, хама, не шлепнул Бергер!» — подумал переводчик и даже сплюнул от злости.

Бергер курил и смотрел на осенний лес, Михеев же то и дело посматривал в ту сторону, где гоготали солдаты. Все это уже случалось видеть и раньше переводчику — ни немцы, ни каратели во время своих экспедиций не церемонились с молодыми женщинами. Сам он никогда не принимал в этом участия, но какое-то нездоровое любопытство проявлял, в душе презирая себя за это.

Он даже не обиделся на гауптштурмфюрера, когда тот недвусмысленно заявил, что русским верить нельзя… Таким, как эти животные, что потащили хромоножку, действительно верить нельзя. Но он, Михеев, ненавидит коммунистов, и, что поделаешь, раз ради утоления этой ненависти приходится иметь дело с такими скотами…

— Дмитрий — очень опасный противник, — произнес Бергер, подчищая пилкой с зеленой перламутровой рукояткой холеные ногти. — Эти Абросимовы не боятся смерти. Вспомните, как умирал богатырь старик? Мы за каждого убитого немца уничтожаем пятерых русских, а он один отправил на тот свет пятерых.

— Россия всегда славилась своими богатырями, — хмуро заметил Михеев. — До революции русские борцы гремели на весь мир: Поддубный, Заикин…

— Лучшие в мире спортсмены — это немцы, — перебил Бергер. Лицо его стало злым: этот русский эмигрант много себе позволяет, надо поставить его на место… — А какой солдат сравнится с немецким? Красная Армия не выдержала наш натиск! Я уже не говорю про гнилую Европу…

— Россия — не Европа, — возразил переводчик.

— Россия будет побеждена, — заявил Бергер. — А вслед за ней — весь мир!

— На вас вся надежда, — тихонько сказал Михеев. После разгрома фашистов под Москвой он впервые усомнился в непобедимости гитлеровской армии. Геббельсу уже давно не верил, еще с тех пор, как тот в 1941 году на весь мир гордо заявил, что летом доблестные немецкие воины вступят на Красную площадь и будут маршировать по Невскому проспекту… Сейчас об этом никто и не заикается. Сталин и правительство — в Москве, и блокадный Ленинград не думает сдаваться. По приемнику Михеев регулярно ловил передачи Москвы — слышал про подвиг летчика Гастелло, направившего горящий самолет на танковую колонну, про отважную партизанку Таню, да что далеко ходить: смерть старика Абросимова — это разве не подвиг?.. Русский мужик долго раскачивается, но уж потом сильно бьет, ничем его не остановишь!

Раздался вопль, дикая ругань, автоматная очередь разорвала лесную тишину. У самой дороги, примяв кусты, лежали убитые блондинка и хромоножка. Высокий солдат отшвырнул от себя автомат и обеими руками схватился за левый глаз. Сквозь пальцы алела кровь. Солдат, не отнимая от лица рук, подбежал к мертвым и принялся их пинать сапогами.

— Что случилось? — спросил Бергер.

Солдат, не отвечая, пинал и пинал ногами неподвижные тела. Подошедший унтер-офицер рассказал, что блондинка выхватила из-за пазухи нож и ударила Франца в левый глаз. Он пристрелил обеих. В общем, забава обернулась печально. Перед Бергером положили окровавленный нож.

— Значит, все-таки партизанки? — сказал Бергер.

— С нашими бабами надо ухо востро держать, — хмыкнул Леонид Супронович. — Одной рукой раздевай, а из другой не выпускай оружие.

— Скажите этому идиоту, чтобы он перестал их топтать, — брезгливо поморщился Михеев.

— Отправьте Франца на мотоцикле в санчасть, — распорядился гауптштурмфюрер. — Бросьте трупы этих фанатичек в машину, в Андреевке повесите у комендатуры.

— А нож-то кухонный, — заметил Михеев.

Бергер взглянул на переводчика, но ничего не сказал, пилка с перламутровой рукояткой поблескивала в его руке, лицо было непроницаемым.

К вечеру натянуло тучи, заморосил дождь. Сосны и ели раскачивались на ветру, издавая глухой протяжный шум, шелестел в ветвях дождь. Солдаты ежились в своих мундирах, с завистью поглядывая на тех, кто укрылся с пулеметами в фургонах.

Бергер отдал приказ возвращаться в Андреевку. Все сразу оживились, заулыбались: никого не радовала перспектива провести ночь в темном, мокром лесу.

На следующее утро гауптштурмфюрер по телефону доложил своему непосредственному начальнику, что партизаны ушли из этого района. Его отряд все же выследил и схватил двух партизан (гауптштурмфюрер не счел нужным сообщить, какого они пола), оказавших упорное сопротивление.

Оберштурмбанфюрер СС сообщил, что в Климове убит его заместитель: двое неизвестных бросили в «оппель» самодельную бомбу.

Бергер для приличия скорбно помолчал в трубку, а потом сказал:

— Господин оберштурмбанфюрер, я почел бы за честь стать вашим помощником и отомстить варварам за смерть доблестного Рихарда.

— Я подумаю, — коротко ответил оберштурмбанфюрер и повесил трубку.

«Майн гот! — молитвенно сложил руки на груди гауптштурмфюрер. — Помоги мне живым выбраться отсюда!»

 

2

Сначала по путям прошла мотодрезина с тяжелой платформой впереди, груженной рельсами и шпалами, сквозь широкие окна были видны лица машиниста и немецких автоматчиков. Перед эшелонами на некоторых участках немцы пускали вперед дрезины или порожняк.

Потом стало тихо, и начальник разведки, оставив наблюдателя, разрешил людям размяться, покурить. Вадим и Павел отошли подальше и присели на поваленную осину, к зеленоватому стволу ее прилепились сухие плоские грибы, напоминающие горбушки ржаного хлеба. С ветвей сосен спускались длинные голубоватые паутины; когда сюда проникал солнечный луч, они становились серебряными, и тогда можно было заметить бегающих по ним крошечных паучков.

— Почему они нам ничего серьезного не поручают? — проговорил Павел. На нем была теплая серая куртка, тесноватая в плечах, широкие галифе, подпоясанные немецким ремнем с оловянной бляхой, на ногах — щегольские лакированные полуботинки, найденные в трофейной офицерской сумке после одного из нападений на немецкий грузовик. — Все ходят на задание, а нас заставляют помогать бабушке еду на всех готовить.

— Семенюк обещал дать из автомата по цели пострелять, — сказал Вадим.

— Они по фашистам, а мы — по цели, — хмыкнул Павел.

— Что мы, на той неделе плохо справились с разведкой? — возмущенно заговорил Вадим. — Были на станции, все высмотрели, засекли, куда фрицы возят снаряды и бомбы, запасные части к самолетам… Дядя Дмитрий объявил благодарность, а сам запретил Семенюку посылать нас с партизанами.

— Вернемся домой — нам достанется на орехи, — сказал Павел.

— А ведь про воинские эшелоны, что сейчас идут по этой ветке, мы с тобой первыми узнали от дежурного по станции, которому помогли перрон подметать… — вспомнил Вадим. — А они нас все за маленьких считают.

— Плохо, когда командир отец, — согласился Павел. — Батя со мной два дня не разговаривал, когда мы удрали на Гнилое болото. — Он задумался. — Помнишь, нас хотели на «кукурузнике» отправить с Василисой в Москву? Твой отец, наверное, сильно расстроился, когда узнал, что ни ты, ни она не прилетели.

— Говорили, летчик без нее не хотел улетать, но Василиса наотрез отказалась, заявила, что в первую очередь нужно эвакуировать в госпиталь тяжелораненых, а она останется воевать в отряде: фашисты убили ее родных… — Вадим задумчиво посмотрел на друга: — Почему ее все зовут Василисой Прекрасной?

— Ты что, слепой? — рассмеялся тот. — Она и есть Василиса Прекрасная.

— Да нет, обыкновенная… — сказал Вадим, отводя от него глаза. — В старушечьем платке, телогрейке, сапогах, и с санитарной сумкой через плечо… Куда ей до Василисы Прекрасной!

— Не век же она будет так ходить, — рассудительно заметил Павел. — Любит она твоего батьку.

— А ну ее! — отмахнулся Вадим.

Ему этот разговор вдруг стал неприятен. У него другой отец — Федор Казаков! Жив ли он? И где теперь мама? Вести в лес приносят только сороки. Как перебазировались, за все время прилетел один «кукурузник».

И все же вспомнился последний разговор с отцом. Перед этим Вадим поссорился с Василисой. Отец был хмур и сердит. Он прислонился к высоченной сосне, подошвы его кирзовых сапог утонули во мху, пиджак распахнулся, воротник рубахи был расстегнут. В этой одежде отец казался деревенским парнем. Когда он появился в отряде, Вадим очень обрадовался. Сначала он и внимания не обратил на высокую девушку, которая не отходила от отца ни на шаг. Вот тогда отец впервые назвал ее Василисой Прекрасной.

— Познакомься, Вадик: Василиса Прекрасная.

Василиса улыбнулась и протянула ему маленькую руку с забинтованным пальцем.

Странные чувства испытывал Вадим, поняв, что отец и Василиса любят друг друга. А это сразу заметили все в отряде. Еще бы! Где отец, там и Василиса Прекрасная! Казалось, что рядом с ней отец даже помолодел.

И все-таки Вадим недолюбливал Василису. Как-то Дмитрий Андреевич после слезных просьб с их стороны разрешил им с Павлом пойти в разведку с Семенюком. И тут вдруг вылезла Василиса, дескать, разве можно жизнь детей подвергать такой опасности? Неужели взрослых мало? Лучше пусть ее возьмут в разведку…

— Не слушай ее, дядя Дима! — до глубины души возмущенный непрошеным вмешательством, заговорил Вадим. — Что она понимает? Пришла тут и распоряжается…

Все слышавший отец ничего тогда не сказал, только осуждающе посмотрел на сына.

В разведку они пошли. Вадим решил, что теперь они с Василисой враги, но когда вернулись, девушка бросилась им навстречу так радостно, что Вадим оттаял.

— Не обижай Василису, — сказал отец перед уходом. — Она очень хороший человек.

Вадим промолчал. Мало ли в отряде хороших людей?

— И я люблю ее, — тихо произнес отец.

И на это Вадим ничего не ответил: он это и так видел, не маленький.

— Ты слышишь, Вадик? — спросил отец.

— Да и любитесь на здоровье, а я тут при чем? — глядя в сторону, выпалил Вадим.

— У бабушки научился так говорить? — чуть заметно нахмурился отец. — Вот что, Вадик, ты еще мал, чтобы кого-либо осуждать. Самому тебе пока не под силу в сложных человеческих отношениях разобраться. Ты послушай меня и запомни. Есть люди, которые с малолетства до старости живут по подсказке, чужим умом. Я таких людей презираю. Человек должен сам строить свою жизнь, больше надеяться на себя, чем на других. Людей много на свете, встретится тебе хороший человек — стоит к нему прислушаться, но и плохие люди любят давать советы, так вот их советы жалят хуже крапивы. И вообще тот, кто живет чужим умом, свой ум постепенно убивает; по подсказке-то жить легче, не надо ломать голову, ни за что не отвечаешь… Живи, Вадим, своим умом. Сейчас жестокая война, нужно выполнять приказы командира, но война не вечна, кончится когда-нибудь, и начнется другая, мирная жизнь. И нелегко вам, мальчишкам, понюхавшим пороху, придется в этой новой жизни… Можешь ты мне сказать, кем ты будешь?

— Военным, — не задумываясь, ответил Вадим.

— Другого ответа я и не ждал от тебя.

— Ты ведь военный? И дядя Митя?

— Кончится эта война, и, может, люди больше никогда не будут воевать, — задумчиво проговорил отец. — Хотелось бы в это верить…

— Я летчиком буду, — упрямо сказал сын.

— Я хотел бы, чтобы ты выбрал мирную профессию… Почему бы тебе не стать историком? Или поэтом? У тебя такое богатое воображение!

— Сочинять стихи? — изумился Вадим.

— Помню, совсем маленьким ты мастак был разные занимательные байки рассказывать!

— Я буду, как ты, военным, — упрямо повторил Вадим.

Ему стало смешно: он толком ни одного стихотворения-то не помнит, вот разве про Луку… Правда, взрослые гонят их с Павлом прочь, когда минер Мишин читает стихи. Только они все равно все слышат.

— Я сегодня ухожу, — перевел отец разговор на другое. — Может, не скоро свидимся, — он помрачнел, — если вообще свидимся… Сам понимаешь, война, а моя работа опасная… Я тебя очень прошу: вместе с бабушкой и Павлом при первой же возможности перебирайтесь к своим, на Большую землю.

— Я не хочу туда, — сказал Вадим. — И бабушка не хочет. Она еду варит, обстирывает и раненых травами лечит. Придут наши, и мы вернемся в Андреевку.

— Я хочу спокойно делать свое дело и не думать, как вы тут.

— Ты не думай, у нас все будет в порядке, — успокоил сын. — А Василиса пусть перебирается…

— Ты ничего не понял, — невесело улыбнулся отец.

— И ты, папа… Я ненавижу фашистов, они убили дедушку и других… Они напали на нас! Мы с Пашкой с таким трудом попали в отряд, и теперь уходить отсюда? Куда? Я не знаю, где мама, Казаков… — Он не назвал Федора Федоровича отцом. — И у кого я жить буду? Здесь все свои: дядя Дмитрий, бабушка, Павел… А там все чужие! Прогоним немцев, и я вернусь в Андреевку — там наш дом.

— Рассуждаешь, как взрослый! — вздохнул Иван Васильевич. — Эх, война, война… Украла она у тебя детство. И теперь ведь никогда не вернешь его.

Отец, как взрослому, подал ему руку, задержал ее в своей, потом притянул к себе и поцеловал в щеку. Больше они не виделись: утром, когда Вадим еще спал, Василиса проводила отца. Он даже ей не сказал, каким образом собирается перейти линию фронта. Об этом знали только командир отряда и лейтенант Семенюк.

Вадим был убежден, что Василиса Прекрасная улетит в Москву, но и она осталась в отряде…

— Никак эшелон? — вывел мальчишку из глубокой задумчивости голос Павла.

— Самолеты это, — прислушиваясь, ответил Вадим.

Высоко прошли на запад девять бомбардировщиков. Их сопровождало звено истребителей.

— Наши, — улыбнулся Павел. — Дадут дрозда фрицам! Я вот о чем думал: если мы с тобой убьем хоть по одному фашисту, никто на нас не будет смотреть, как на малолеток.

— Так ведь оружие не дают, — зло блеснул глазами Вадим.

— Надо самим добыть, — предложил Павел, — завяжется бой, мы подползем к убитым фрицам и заберем. Кто в бою завладел трофейным автоматом или парабеллумом — тот им и владеет. Это закон.

— Скорее бы пришел эшелон, — сказал Вадим, поднимаясь с осины. — Надо вот что сделать…

* * *

После взрыва, разворотившего рельс, вагоны наползали один на другой в центре эшелона, вздыбивались, как норовистые кони, и опрокидывались под откос. Локомотив с оторвавшимися четырьмя вагонами проскочил почти полкилометра вперед, прежде чем остановился. Два танка, сползшие с завалившейся набок платформы, уткнулись длинными стволами в траву, кругом валялись деревянные обломки, разбитые ящики, из пробитой пулями цистерны тоненькими струйками хлестала какая-то розоватая жидкость.

Партизаны стреляли в выскакивающих из теплушек немцев, громыхнуло несколько гранатных разрывов. Когда немцы опомнились, Семенюк отдал приказ отступать, и только тогда хватились мальчишек.

— Кто их видел? — кричал лейтенант, лицо его покрылось красными пятнами.

Партизаны — их было всего восемь человек — пожимали плечами, разводили руками: вроде, когда паровоз зачухал вдалеке, они были на опушке, как и все, а потом было не до них…

Семенюк, назначив Лешу Гулюкина за старшего, велел отходить к Глухому ручью и там дожидаться его. Взяв с собой двоих, он бросился вдоль опушки к железнодорожным путям. Немцы подбирали раненых, некоторые постреливали в сторону леса, но преследовать партизан не решились. Лежа за елью, Семенюк обшаривал глазами просеку перед путями — мальчишек нигде не было видно…

Паровоз, давая длинные гудки, осторожно пятился к разбитому эшелону, на крышах уцелевших вагонов стояли автоматчики и вглядывались в примыкающий к железной дороге лес. Двое залегли за крупнокалиберным пулеметом. Когда паровоз остановился, из будки машиниста выскочил офицер с пистолетом в руке и стал что-то кричать подбегавшим к нему солдатам.

«Будет погоня!» — подумал Семенюк и, чертыхнувшись, сделал знак партизанам: мол, нужно отходить. Мальчишки знают, что место общего сбора — у Глухого ручья, в трех километрах от железной дороги. Уж туда-то фрицы не полезут, а овчарок в воинских эшелонах не догадались возить. Не хотелось думать, что с ребятами что-то случилось. Оба смышленые и попусту под огонь не полезут, да их никто и не видел возле эшелона…

Глухой ручей находился в чащобе. Даже сейчас, когда листва стала облетать, тут было сумрачно и сыро. Ручей журчал среди белых камней в низине, его можно было запросто перешагнуть. На одном берегу тянулись к воде изъеденные по краям ржавчиной кружевные папоротники, на другом — ярко зеленела невысокая осока.

Мальчишки были вместе со всеми у ручья. Скрывая охватившую его радость, Семенюк придал лицу суровое выражение и хотел уже было их как следует отчитать, как Вадим опередил его.

— Василий Алексеевич, правда, что добытое в бою оружие принадлежит тому, кто его взял у врага? — почтительно осведомился он.

Партизаны, посмеиваясь, переводили взгляд с мальчишки на озадаченного вопросом командира.

— Это закон, — ответил лейтенант. — Почти все наше оружие захвачено у врагов.

— Пашка, тащи! — скомандовал Вадим, улыбаясь от уха до уха.

Павел нырнул за наваленный в половину человеческого роста бурелом, гниющий возле ручья, и скоро вышел оттуда с четырьмя «шмайсерами» на плечах и двумя плоскими коробками под мышкой.

— Наши трофеи! — гордо объявил Вадим. — Какие мы партизаны без оружия?

— Я ведь приказал вам держаться в безопасной зоне, — строго выговаривал Семенюк. — В тылу!

— Мы и зашли в тыл противнику, — невинно пояснил Вадим. — Вагоны-то упали не только на эту сторону насыпи, а и на ту. Немцы все бросились туда, где стреляют, а мы подобрались к вагонам… и взяли оружие.

— Нас никто и не увидел, — прибавил Павел.

— Берите. — Он положил к ногам командира два «шмайсера» и одну коробку с патронами. — А два автомата — наши!

— Ладно, оружие вы добыли, ничего не скажешь — молодцы! — похвалил лейтенант. — А за самовольничанье и за то, что без разрешения увязались за нами, обоих на кухню!

— Сидеть в лагере у кухонного котла мы все равно не будем, — сердито заметил Павел. — Все воюют, а мы…

— Уйдем от вас и организуем свой отряд, — прибавил Вадим. — Мы пролезем в любую дырку…

— Это верно, — улыбнулся Семенюк. — И в дырку пролезете и за словом в карман не лазите. Только грош вам цена, если вы не слушаете командиров. На войне приказ командира — закон для подчиненного.

— Мы будем слушаться, — сказал Вадим. — Только не относитесь к нам, как к малолеткам.

— Какие же вы малолетки… с автоматами в руках, — миролюбиво заметил Семенюк. — Вы — партизаны!

 

3

В час ночи Ростислав Евгеньевич Карнаков, он же Макар Иванович Семченков, сидел в своей комнатке с наушниками на голове и передавал в эфир зашифрованное сообщение. Окно было занавешено плотным одеялом, лежащий перед ним маленький листок с цифрами освещался тусклым светом электрического фонарика, пристроенного на тумбочке. Иногда он прекращал стучать ключом и прислушивался — кругом было тихо, из соседней комнаты доносилось похрапывание хозяйки. С вечера рано затемнело, скоро зарядил мелкий дождик, слышно, как с крыши в бочку бежит звонкая струйка, налетающие порывы ветра заставляют стонать яблони в саду. Завтра под ними будет много паданцев. В этом году у Пелагеи Никифоровны яблок высыпало больше, чем у кого бы то ни было. Несколько раз мальчишки совершали набеги на сад, двоих воришек Макар Иванович самолично поймал…

Несколько раз он уходил с портативной рацией на пустырь, где в брошенном дощатом складском помещении и вел передачу в эфир. Однажды издали он увидел на соседней улице зеленый металлический фургон с антеннами на крыше, который двигался подозрительно медленно. Уж не пеленгатор ли охотится за ним? После этого он пропустил подряд три сеанса связи. Вечерами ходил по улицам и высматривал зеленый фургон — ему хотелось рассмотреть его поближе, — но машина больше не попадалась на глаза. И он постепенно успокоился.

Нынешней дождливой ночью не захотелось идти на пустырь, он решил передать короткую шифровку из дома. Протер концом полотенца очки и снова, нахмурясь, склонился над рацией. Недоволен он своими хозяевами: дважды передал ценную информацию о скопище воинских эшелонов на ярославском вокзале, и оба раза бомбардировщики не прилетели. Какого же черта он здесь торчит? Агентура поставляет ему материал, он проверяет, обрабатывает, передает, а оттуда идут поздравления, советы, указания… и никакого толку! Откуда было знать Карнакову, что почти вся авиация Германии сосредоточена на фронте, где немцы снова предприняли наступление. И потом, в глубокий советский тыл становится летать все труднее и опаснее: слишком большие потери от зениток и истребителей. Уже не раз они отбивали налеты «юнкерсов» на Ярославль. В последний раз атакованные «мигами» бомбардировщики беспорядочно сбросили свой груз и повернули обратно — два самолета были подбиты.

Капитан Ложкин с буксира требовал за информацию денег и водки, но немцы почему-то не торопились обеспечить всем необходимым своего, как они говорят, «ценного» агента, зато на обещания не скупятся…

А тут еще эта нежданная встреча с полковником Дерюгиным! На мгновение, увидев окликнувших его военных в машине, Карнаков решил, что его песенка спета. Ругнул себя за то, что парабеллум оставил дома в тайнике. Какое счастье, что еще не бросился через забор в первый попавшийся огород. Сообразил, что далеко все равно не убежишь. Это было жуткое мгновение в его жизни — можно сказать, сама смерть…

Каких усилий стоило ему взять себя в руки и заговорить с полковником! Кажется, Дерюгин ничего не заметил, а вот второй офицер так и сверлил его подозрительным взглядом.

Вернувшись домой, Ростислав Евгеньевич стал собирать свои вещи: в Ярославле ему оставаться нельзя. Дерюгину стоит лишь поинтересоваться у разведчиков им, Шмелевым Григорием Борисовичем, — и конец. Тут же разыщут — и к стенке…

Обо всем этом, отстукивая ключом, думал темной ночью Карнаков.

— Батюшки, Макар Иваныч, чего это вы такое делаете? — раздался испуганный голос хозяйки за спиной.

Ему показалось, что он подскочил на стуле почти до потолка, на самом деле даже не вздрогнул, только выпрямил голову и сбросил наушники, затем не спеша снял очки, повернулся к Пелагее Никифоровне, белой глыбой застывшей на пороге. Как же это он, опытный разведчик, забыл запереть на задвижку дверь?! Женщина пялила на него моргающие со сна глаза, рот ее был полураскрыт. «Не закричала бы, старая дура!» — со злостью подумал он и приветливо улыбнулся:

— Бессонница замучила, Пелагея Никифоровна, вот и балуюсь…

— Еще как началась война, был приказ все приемники сдать, — говорила хозяйка. — Я у вас никогда не видела этой штуки.

«И не надо было тебе ее видеть, чертова баба!» — подумал он, а вслух сказал:

— Чего вам-то не спится, Пелагея Никифоровна?

— Астма замучила, — пожаловалась она, настороженно глядя на квартиранта, кажется догадываясь, кто он такой. — Как погода меняется, так меня и прихватывает — в груди тяжело, и дышать трудно.

Решение возникло мгновенно. Он поднялся со стула, потянулся и, улыбаясь, сказал:

— Идите, идите к себе, Пелагея Никифоровна, пора и мне на боковую…

Женщина все еще не могла оторвать глаз от рации, черного проводка, убегающего в открытую форточку. Дышала она действительно тяжело, со свистом. На ней была длинная белая рубаха, поверх наброшена кацавейка, на ногах мягкие войлочные шлепанцы, потому он и не расслышал шагов, да и как услышишь, если на голове наушники? Никогда в это время хозяйка не просыпалась, обычно ложилась в десять вечера и вставала в шесть-семь утра. И он просыпался, слыша ее шаркающие шаги в коридоре, у русской печи, которую она недавно стала каждое утро затапливать.

Женщина, пятясь, будто боялась повернуться к нему спиной, вышла из комнаты. Он слышал, как ее шаги прошуршали на кухню, там замерли, и скоро скрипнула половица у двери в сени. Больше не колеблясь, Макар Иванович схватил фонарик, одним прыжком преодолел расстояние от стола до двери, ногой распахнул ее, направил свет и увидел хозяйку в ботах на босу ногу в теплом пальто, стоявшую у двери.

— Куда это вы, Пелагея Никифоровна, на ночь глядя собрались? — спокойным голосом осведомился квартирант.

— Погляжу, не забрался ли кто в сад, — растерянно пролепетала она. Теперь она дышала так, будто в груди ее была запрятана детская губная гармоника, на побелевшем рыхлом лице двумя черными провалами выделялись расширившиеся от страха глаза.

— Я сам погляжу. — Макар Иванович сделал несколько шагов по направлению к ней. Женщина, схватившись за грудь, взвизгнула и попыталась первой выскочить за дверь, но Семченков железной хваткой обхватил ее поперек туловища, свободной рукой зажал рот и волоком потащил в комнату. Стараясь не задевать за мебель, опустил на разобранную кровать, она слабо сопротивлялась, что-то мычала, руки ее шарили по его спине, дергали за одежду. Нащупав большую пуховую подушку, он изловчился и накрыл ее голову, потом всей тяжестью навалился…

Она уже давно затихла, а он все еще прижимал грудью расплющенную подушку и слушал глухой стук собственного сердца. Слабый лучик уроненного на половик фонарика освещал на простеньком бархатном коврике над кроватью какой-то пейзаж с лебедями. Откуда-то пришло негромкое тиканье настенных ходиков.

Он стащил с нее пальто, повесил на вешалку у порога, подсунул под голову подушку, посветил фонариком в лицо. Казалось, задушенная с ужасом смотрела на него. Он брезгливо пальцами закрыл ей глаза, поправил половик, аккуратно поставил шлепанцы под кровать, так, чтобы оттуда торчали задники, накрыл покойницу одеялом.

Вернувшись к себе, набросал на листке ровную колонку цифр, передал в эфир, принял ответ. Рука его с механическим карандашом привычно бегала по блокноту, записывая цифры. Расшифровав принятое сообщение, он долго сидел, задумчиво глядя на бумажку. Потом спрятал рацию, сжег листки в душнике оштукатуренной печки. Этот душник был приспособлен для самоварной трубы.

Первое желание было взять рацию, вещи и бежать из этого дома. Поразмыслив, решил не пороть горячку: как бы не сделать себе хуже — подозрение тогда сразу падет на него. Станут разыскивать, приметы его известны, придется паспорт менять… Хозяйка часто жаловалась на астму, значит, могла умереть и естественной смертью. Так все и подумают. Главное — не паниковать!..

Как ни странно, он довольно быстро заснул и утром, заглянув в комнату хозяйки, к своему удивлению обнаружил, что лицо ее за ночь разгладилось, застывшего ужаса на нем больше не было, как и никаких следов насильственной смерти, покойница как покойница. На всякий случай достал из аптечки пузырьки с лекарствами, порошки и все это расставил на тумбочке у изголовья. Выждав до десяти утра, он поспешил к ближайшей соседке, с которой хозяйка поддерживала хорошие отношения.

Скоро в доме захлопали двери, зашаркали торопливые шаги, вокруг покойницы захлопотали женщины, прибыли врач и молоденький парнишка в гражданской одежде с протезом левой кисти, выяснилось, что он следователь из милиции. Макар Иванович ответил на все его вопросы: да, она уже несколько дней страдала от астмы, особенно к вечеру, дышала с хрипами, жаловалась на боли за грудиной, он хотел вчера сходить за доктором, но больная отговорила, мол, это от перемены погоды, само собой пройдет…

Врач с усталым лицом равнодушно перебрала на тумбочке пузырьки, пакетики с порошками, пожала плечами, но ничего не сказала.

— Я вечером заглянул к ней, — нашел нужным пояснить Макар Иванович. — Поинтересовался, не надо ли чего. Попросила какой-то порошок, я в этом мало смыслю, выложил ей все лекарства, что нашел в шкафчике.

— Борисова на астму давно жаловалась, — сказала врач, усаживаясь за обеденный стол, накрытый Кружевной скатертью, и что-то стала заполнять, очевидно справку о смерти.

— Куда ее? — взглянул следователь на врача. — В морг?

Та, заканчивая писать, пожала плечами:

— Разве у нее нет тут родственников?

— У меня еще ограбление продовольственного склада, — озабоченно взглянул следователь на большие белые часы на запястье.

— Смотрю, хозяйка долго не встает, — ни к кому в частности не обращаясь, со вздохом проговорил Макар Иванович. — Заглянул в комнату, а она уже холодная… Вот как бывает: живет-живет человек — и на тебе!

— Есть у нее близкие родственники? — спросил следователь. Левую руку в новой кожаной перчатке он почему-то держал за спиной.

— Покойница-то со дня на день ждала свояченицу, — сообщила соседка. — Может, нынче к вечеру приедет, она тут недалече, в Монастырском, живет.

Соседку звали Марией, у нее было круглое розовое лицо и живые карие глаза. Не было дня, чтобы она не забегала к Борисовой. Макар Иванович внутренне опасался, как бы она не ляпнула, что Пелагея Никифоровна еще вчера была здорова и ни на что не жаловалась. Круглая, проворная, она то колобком подкатывалась к кровати и, сложив полные руки на животе, скорбно качала головой, ахала, подолгу всматривалась в лицо покойницы, то бросалась к дверям встречать очередного посетителя, то, прислонившись к комоду, концом черного платка — уже успела надеть! — вытирала глаза.

— Ей бы еще жить да жить, — всхлипывала она. — По сыновьям сильно убивалась, вот себя и не сберегла…

— А мне что делать? — обратился к следователю Макар Иванович. — С квартиры съезжать или как?

— Живите, — пошевелил тот рукой с протезом, — пока наследники не найдутся.

— Макар Иванович, вы ведь на все руки мастер, — сказала Мария, — сколотите гроб рабе божьей Пелагее Никифоровне, царствие ей небесное…

— Как получится, — вздохнул Семченков. — Чего-чего, а гробов мне еще не доводилось делать.

— Я к ней вчера утром забегала, — говорила соседка. — Кажись, и не жаловалась на свою хворобу…

— Ей обычно к вечеру становилось трудно дышать, — вставил Семченков.

— Астма — такая зараза, в любой момент может задушить человека, — вступила в разговор другая женщина.

— Тоскливо мне тут будет одному, — сказал Семченков. — Пожалуй, поищу я другую квартиру.

— Дело ваше, — рассеянно ответил следователь, строча протокол. — Только, пожалуйста, дом заприте на замок и отдайте ключи… — Он обвел глазами присутствующих: — Кто тут рядом живет?

— Я за всем пригляжу, — колобком подкатилась к нему Мария. — Может, свояченица тут будет жить. Дом-то справный, дров на зиму запасено. Вообще-то они не ладили, ну а теперь чего уж там…

— А вы кто будете Борисовой? — уже собираясь уходить, обратился к Семченкову следователь.

— Никто, — ответил тот. — Эвакуированный я.

— Батюшка, можно покойницу обмывать и обряжать? — спросила следователя Мария.

— Бога ради, — ответил тот, пряча бумаги в полевую сумку. — Передайте этой… свояченице, чтобы по всем правилам оформила в жилищном управлении свидетельство о смерти. Завещания в ее бумагах я не обнаружил.

Врач и следователь ушли, соседки захлопотали на кухне: затопили русскую печку, принесли из сеней эмалированный таз. Разговаривали шепотом, будто покойница могла их услышать.

Макар Иванович вышел на двор, снял со стены в сарае ножовку, отобрал доски, потемневшие от времени, и принялся мастерить гроб.

Кажется, пронесло… Впрочем, Макар Иванович не оставил никаких следов. Этому его тоже научили в разведшколе…

На фронте погибали тысячи и тысячи людей, смерть пожилой больной женщины в собственном доме вряд ли кого могла навести на мысль, что здесь произошло убийство. Потому и не отправили тело в морг для вскрытия.

В тот вечер, покончив с Борисовой, Семченков обо всем поставил в известность свое начальство. Ответ был краткий и категорический: ему приказывалось немедленно покинуть Ярославль и перебраться в Подмосковье, где была заранее подготовлена явочная квартира. Инструкции он получит позже. Вместо него в Ярославле будет действовать «капитан» Ложкин, ему передать рацию, шифр, оружие и взрывчатку.

Макар Иванович решил покинуть надоевший ему до чертиков Ярославль, как говорится, с музыкой. Встретившись вечером с «капитаном» на условленном месте, Семченков сообщил ему, где спрятана рация и взрывчатка. Хотя Ложкин и сделал вид, что ему жаль расставаться с Семченковым, явно был рад, что остается за главного. Точнее, становится резидентом. За эти полгода с его помощью Макар Иванович завербовал двух человек — речного матроса с грузовой баржи и железнодорожника. Железнодорожник был ценным приобретением, через него Макар Иванович узнавал о проходящих через станцию эшелонах, военных грузах, формировании составов.

— Что за грузы ожидаются в порту? — поинтересовался он.

— Пока не известно, но две баржи с сырьем для шинного завода стоят на разгрузке, — сообщил «капитан».

— Это тысячи колес для автомашин, пушек, самоходок…

— И для тяжелых танков резиновые ролики делают, — вставил Ложкин.

— По-моему, сырая резина великолепно горит, не так ли, капитан?

— Заполыхает — водой не зальешь… — начиная соображать, к чему тот клонит, подтвердил Ложкин.

Они сидели на деревянных кладях на берегу Которосли, прямо перед ними возвышалась полуразрушенная башня монастыря, крикливые галки облепили кирпичные стены. Задувал порывистый холодный ветер, «капитан» ежился в матросском бушлате, из-под которого выглядывала грязная тельняшка. Семченков был в теплом пальто и сапогах, на голове светлая кепка. Он уже побывал на эвакуационном пункте, оформил проездные документы в соседний с нужным ему подмосковный город. На работу он в Ярославле так и не устроился, поэтому ему не нужно было разрешение. Дежурному по эвакуационному пункту объяснил свое решение уехать из Ярославля тем, что подходящей работы здесь для него не нашлось, — он ведь инвалид, — а там, в Подмосковье, у него дальний родственник, который нашел работу и пообещал обеспечить жильем. Заготовленное заранее письмо дежурная читать не стала, как не стала и чинить никаких препятствий для выезда.

— Давай, капитан, действуй, — сказал Макар Иванович. — Так сказать, отметим хорошей диверсией мой отъезд и твое вступление в новую должность!

Но «капитан» не разделял оптимизма Семченкова; устроить в порту диверсию — это дело рискованное, а подвергать себя опасности никому не хотелось.

Почувствовав колебания Ложкина, Макар Иванович строго заметил:

— Это приказ, капитан! Приказ оттуда!

— Ладно, — пообещал Ложкин. — Будет вам фейерверк!

Поезд на Москву отходил в первом часу ночи, а в половине двенадцатого со стороны порта небо озарилось багровым пламенем. По улице пронеслись несколько пожарных машин. Широкая багровая полоса ширилась, колебалась, иногда по краям сгущалась, темнела, ветер принес на станцию вонючий запах резины. Макар Иванович Семченков стоял на перроне и, глядя на багровое зарево, курил. Глаза его довольно поблескивали, у ног стоял обшарпанный чемодан, перевязанный брючным ремнем. Настроение было приподнятое, почему-то вдруг стало жаль покидать этот в общем-то уже знакомый город.

Запах горелой резины становился все сильнее, но он не раздражал Макара Ивановича. Когда с ним поравнялся хромой железнодорожник с масленкой в руке, он приветливо кивнул ему и, показав глазами на зарево, произнес:

— Где это горит, любезный?

— В порту! — угрюмо ответил тот. — Резина горит, вот что! — И пошел дальше с покачивающейся длинноносой масленкой в черной от мазута руке.

Семченков подхватил чемодан и направился в зал ожидания, где в битком набитом огромном зале гудели голоса, витал махорочный дым и все перебивал противный запах дезинфекции. Под высоким сводчатым потолком летали воробьи, равнодушно поглядывая на сидящих, стоящих, лежащих на своих чемоданах, узлах, котомках людей.

Перешагнув порог вокзала, Макар Иванович тут же растворился в безликой, шевелящейся массе людей, ожидающей поезда, который нужно брать, как неприступную крепость, только штурмом.

Заслышав стук колес за высокими окнами вокзала, люди, отталкивая от дверей дежурных в красных фуражках и милиционеров в синей форме, устремлялись на перрон и катились вдоль состава, атакуя каждый вагон. И неважно, что поезд идет в другую сторону, не беда, что придется всю ночь дремать, стоя в проходе, со всех сторон стиснутому горячими телами, главное — ехать! Вся огромная Россия разделилась на две большие станции — станцию Тыл и станцию Война. И в одну и в другую стороны днем и ночью ехали и ехали люди, которых даже железнодорожники не называли пассажирами, это были командированные, военные, беженцы, демобилизованные, эвакуированные, беспризорники…

Война разбросала людей по земле, разлучила семьи: мужа с женой, детей с родителями, но и ни в какое другое время не происходили самые невероятные встречи знакомых и близких на военных дорогах и в лесах, в тылу и на фронте. Люди, похоронившие друг друга, нежданно-негаданно встречались, мать, потерявшая во время бомбежки ребенка, находила его за тысячи километров от дома…

Думал ли Макар Иванович Семченков, стоя холодным осенним вечером на перроне ярославского вокзала и радуясь пожару в порту, что очень скоро предстоит и ему нежданная встреча?..

 

4

Вадим залез на дерево, обрывал твердые зеленые орехи, которые росли гнездами, швырял вниз Василисе. Напихали орехи в карманы, Василиса сняла санитарную сумку и набила туда. Она ловко лущила их, разгрызая крепкими белыми зубами.

— Ты вспоминаешь отца? — спросила она, когда пошли назад.

— Какого? — уточнил он.

— У тебя есть лишь один отец.

— Я вспоминаю Федора Федоровича Казакова, — сказал Вадим. — И маму.

— Твой отец — замечательный человек, — не слушая его, говорила Василиса. — Ты знаешь, что он спас мне жизнь?

— Ты рассказывала…

— Разве? — улыбнулась она. — Не только спас, а вернул меня к жизни. И это сейчас, когда кругом такое творится!

— Сейчас ты скажешь, что я должен гордиться таким отцом, — насмешливо подхватил Вадим. — Потому, что такой он замечательный, храбрый, умный…

— Все это правда.

— А мой отчим Казаков называет его собачником.

— Собачником? — удивилась девушка.

— У него были две большие черные овчарки: Юсуп Первый и Юсуп Второй, — с улыбкой пояснил Вадим. — Я помню только Юсупа Второго.

— Расскажи мне про отца, — попросила она.

— Про какого? — продолжал дурачиться Вадим. — Про отца первого или про отца второго?

— А ты жестокий, Вадик, — с грустью произнесла Василиса.

— Значит, пошел в отца первого, отец второй, все говорят, добрый… — Вадим понимал, что обижает девушку, но ничего не мог поделать с собой.

— Я люблю твоего отца, Вадик, — сказала Василиса. — А значит, люблю и тебя. И не пытайся меня разочаровывать — ничего не выйдет.

Вадим вспомнил, что и отец ему говорил, что любит Василису Прекрасную. Только в другом лесу, который у Андреевки… Он хотел сказать ей об этом, но почему-то промолчал. Сосны шумели все сильнее, сверху просыпались на них мелкие капли. Раньше слышны были в лесу птицы, а теперь тихо. Птицы улетают в теплые края, им наплевать на войну, на линию фронта, разделившую жизнь людей надвое… Птицы границ не ведают… Он вдруг почувствовал острую тоску по людям, по мирному городу, где двери магазинов открыты и на каждом углу продают белое и розовое вафельное мороженое…

Вчера Дмитрий Андреевич проводил на полянке политинформацию, читал сводки Совинформбюро. Теперь самолеты не садились в лесу, пролетали над лагерем и сбрасывали на парашютах грузы. Никогда не забывали положить в мешки и пачку газет. Здесь лес глухой, непроходимый, есть одна делянка, оставленная еще до войны лесорубами, но на ней не приземлишься: топко. Сбросив груз, «кукурузник» приветливо махал крыльями и улетал.

На политинформации Дмитрий Андреевич рассказывал про Сталинград…

В эту осень 1942 года мало кто еще догадывался, что знаменитая Сталинградская битва станет исторической, как переломный момент во всей Великой Отечественной войне. Со Сталинграда беспристрастные часы истории начнут отбивать время сокрушительного поражения третьего рейха. Но до полной победы в мае 1945 года было еще очень и очень далеко…

— Василиса, почему командир запрещает брать нас на задания? — спросил Вадим.

— Он умный человек и далеко смотрит вперед, дорогой Вадик, — очень серьезно ответила Василиса. — Война кончится, а кто будет восстанавливать все разрушенное? Строить новую счастливую жизнь? Ваше поколение, Вадим… Дмитрий Андреевич бережет вас, мальчишек, для будущего. Одно дело — воюют взрослые люди, это их святой долг, а ты и Павел? Для вас это игра, правда опасная, но все равно игра. Автомат, пистолет, гранаты… Да разве ваше дело этим всем заниматься?..

Послышался шум мотора. Вадим знал, что это «кукурузник». И скоро в просвете деревьев совсем низко, будто порхая с вершины на вершину, над их головами прошелестел зеленый биплан с такими дорогими красными звездами на крыльях.

— Побежали в лагерь, Вадик! — взволнованна воскликнула девушка, поворачивая к нему улыбающееся лицо. — У меня такое предчувствие: я сегодня получу письмо!

— От кого? — невольно убыстряя шаг, просто так спросил он. Злость на нее еще не прошла.

— Ну какой ты глупый! — засмеялась она. — От Вани… От кого же еще?!

Конец первой книги

Содержание